В луже купалась луна. Солдат подтянулся на одеревеневших руках, пытаясь выдернуть комок боли из-под бетонных обломков. Ногти царапали землю и ломались. Комком боли было тело. Земля тяжело поддавалась, и лужа медленно ползла навстречу. Солдат окунул голову в воду. Луна на вкус оказалась горькой. Но освежала. Он сел, скрипя зубами. Его повело в сторону и с минуту мучительно рвало. Затем стало легче и, сотрясаясь от леденящего озноба, он впервые после часов беспамятства огляделся. Память вспыхивала редкими яркими кадрами, но в целом выдавала ленту засвеченной плёнки. Ночь была вокруг, ночь была в памяти, ночь была в сердце, ночь была...
Вокруг всё спало, облитое луной: и руины городка, и изорванная разрывами земля, и развороченный от прямого попадания БТР, ещё курящийся дотлевающими скатами, и разбросанный, замерший в разных позах десант, вдавленный в парную почву, в последнем судорожном объятии прижавшийся к её груди. И только грудь эта дышала. Дышала разочарованной любовницей, дышала неутолённой страстью. И завыл солдатик, обхватив седую голову руками, завыл от одиночества, тоски и боли, от горя, тоски и жалости, от бессилия, тоски и любви к смерти. И, испуганная этим звериным воем, шарахнулась от трупа убитого солдата голодная дворняга, и земля разбуженная вздохнула...
... Он стоял перед храмом и никак не решался войти. А храм жил своей жизнью, его ворота были открыты. Люди осеняли себя крестом при входе и выходе. Их лица казались скорбными вначале и просветлёнными потом. А он всё стоял и стоял, сжимая в пальцах берет, и ветер шевелил седые волосы на его голове. И нищие не просили у него подаяния. Они опасались его мёртвого взгляда, его безжизненных глаз, замерших на иконе, висящей над входом. На иконе была женщина, и ребёнок был на её руках. И он смотрел на ребёнка, и по скуле его, по ложбинке кривого шрама пробежала слеза...
...Он глотал водку прямо из бутылки и не чувствовал её вкуса. Мимо бежала река, такая мирная и спокойная. А у него в груди была тяжесть. И комок в горле не давал дышать. Он смотрел на воду, блистающую искрами солнца, но чудилась ему луна, горькая луна в луже на дне воронки.
Мимо шли купаться. Две девушки, молодые и высокомерные в этой своей молодости. Они о чём-то громко разговаривали, и осеклись, заметив его, и высокомерия в них прибавилось. А он увидел их, красивых и свежих, живых и счастливых, и комок в горле прорвался наружу. Он упал на траву, и плечи его затряслись, и заскрипели зубы, перегрызая вой, рвущийся наружу из горла. Но вой не умирал, он метаморфировал вибрирующей нотой и обрывался горестными всхлипами. Испуганные девичьи глаза. Морская зелень пополам со зрачками...
Дома его никто не ждал. Жена ушла, увела с собой дочь, когда он прямо из госпиталя попал в больницу с решётками на окнах. Она испугалась. Испугалась его официально признанной ненормальности, зафиксированной розовенькой ВТЭКовской бумажкой с указанием группы и временной нетрудоспособности. Она испугалась за себя, за свою молодость и женскую востребованность, за свои годы, которые нужно ежедневно украшать и ублажать. А какое из него украшение? Какое утешение и практическая польза? Крест за кампанию, шрамы и розовенькая справка.
Он перенёс это стойко. Только не мог теперь спокойно смотреть на детей - сразу обнажалась загнанная внутрь потеря, потеря невосполнимая, - дочь была ему воздухом. Маленький вязаный носочек в кармане - всё, что от неё ему оставили. Он ходил туда, к дому бывшей тёщи, где за бронированной дверью прятали дочь от него. Где за бронированной дверью прятались от него. И где на балконе, на бельевых верёвках болтались мужские семейные трусы. Чужие. Свидетельством того, что не от ран и болезни его бросили, а не дождались. Просто-напросто. НЕ-ДО-ЖДА-ЛИСЬ! Оттуда. Оттуда, где купалась луна в луже на дне воронки. Горькая, как полынь. И где вздыхала раненая земля, единственная, кто остался в живых.
Но мог ли он её осуждать? Она сделала, в конечном итоге, свой выбор, на который каждый имеет право. Другое дело, что этот выбор подчас задевает интересы других людей, и не только задевает, но и ломает, коверкает их жизнь. Хотя изначально было сказано " Клянусь", хотя изначально были преданные и верные глаза, обещающие и дающие твёрдую уверенность в том, что сказанное - истина. И кощунственным был любой намёк на прагматизм, корысть и расчетливость. Были чувства. Были чувства? Теперь он мог бы поручиться только за себя. Были, есть и будут. И не только потому, что он прошёл такую школу, в которой все человеческие связи приобретают наивысший смысл и цену, когда знать, что тебе есть к кому вернуться, значит остаться живым, значит иметь смысл увернуться от смерти - жить, жить, жить! Дело не только в том. Просто он родился таким, верным и преданным, и война подтвердила эти его качества, обострила их до болезненного восприятия даже намёка на любую измену, на любую ненадёжность по отношению к кому бы то или к чему бы то ни было. Ему было искренне жаль жену, потому что люди без морального стержня, а только с показной его видимостью, ущербны, обделены главным: они не заслуживают доверия, а значит, любви. Им остаётся только механика, которую они всё равно будут пытаться облагородить некой возвышенностью, чтобы в чужих и своих глазах казаться не манекенами, а живыми, полнокровными созданиями. Но эта их возвышенность будет только иллюзией, развенчание которой рано или поздно произойдёт, и тогда камень сорвётся с горы и придавит, наконец, Сизифа.
Ему было жаль её. И потому он простил. Но только дочь! Маленькое нежное создание, его кровь, его надежда, его смысл. Смысл, которого его лишили в одночасье. Лишило государство. Потому что кто-то, очень умный, когда-то решил, что после развода дети должны оставаться с матерью. Эта несправедливость убивала его. Ему отрезали половину сердца и сказали, что это по закону. А раз так, то всё правильно, всё так и должно быть, и будет впредь. Самец получает свободу...
Рецидив памяти. Встреча
...Собака вернулась, дрожащая, с поджатым хвостом. Страх и голод мучили её. Человек, сидящий, покачиваясь из стороны в сторону, в отдалении, мешал ей. Она оскалилась и зарычала, вздыбив загривок. Разорванный живот трупа манил её, и, так же рыча и не сводя глаз с человека, она потянулась носом к внутренностям, вываленным из раны на землю, зажатым в окостеневших руках.
Его привело в себя громкое чавканье и урчание животного. Он нащупал рядом ложу автомата и передёрнул затвор. Собака вздрогнула, присела и зарычала, не выпуская добычу из пасти. Он встретился с её звериным взглядом и вскинул оружие. Выстрел разорвал тишину, в горах гулко ударило эхо.
- Безумие, - сказал он, - безумие... И пошёл к городку, пошатываясь, словно пьяный, волоча за ремень автомат.
Кругом лежали трупы. Свои и чужие. С обезображенными лицами, оскаленными ртами. Он споткнулся о чью-то оторванную, обгоревшую голову. Свою или чужую? Сияла луна. Пожар в городке унялся. Кое-где ещё дымилось то, что осталось от строений. Тошнотворный, сладковатый, липкий запах печёного мяса висел в воздухе смрадной тучей. Он поднял с земли оплавленную детскую игрушку и прижал к груди, выпустив из рук оружие. Оно звякнуло о стреляные гильзы и осколки стекла. Из глаз его сами собой текли реки. Он прошёл весь городок и никого не встретил. Только тени животных с горящими глазами, вспугнутые его шагом, мелькали среди руин.
- Безумие... Безумие...
И тут он увидел её. На холме, за городом, горел одинокий костёр. Она сидела у него и палкой ворошила угли. Снопы искр уносились в облитое луной небо. Он поднялся на холм и сел напротив. Он посмотрел в её глаза и ничего не увидел. Он мог бы ужаснуться, но в груди было пусто и холодно. Он протянул ей игрушку, но она покачала головой.
Так и сидели. Потрескивал огонь. Он что-то мучительно пытался вспомнить, о чём-то спросить. Но ничего не выходило. Проще было молчать. Но ему было и так хорошо. Потому что он сидел рядом с живым человеком, и это уже казалось чудом. Хотя в это и верилось с трудом. Он вдруг почувствовал неодолимое желание дотронуться до неё, взять её за руку и услышать толчки её пульса. Он потянулся к ней, но схватил пустоту. Она посмотрела на него и засмеялась. Именно засмеялась, но каким-то раскатистым железным смехом, грубым и безжизненным. Он вздрогнул и одёрнул руку.
- Что, солдат, истосковался по теплу человеческому? - перестав смеяться, спросила она. И он увидел её глаза, пронзительно зелёные, холодные малахитовые глаза. - Дай-ка я тебя пожалею, бедненький! - и она схватила его за плечи, протянув руки сквозь огонь, и придвинулась к нему сквозь огонь, и огонь не тронул её, а обтёк её и сомкнулся над её головой. Сердце его сжало обручем боли, но она крепко поцеловала его, и боль прошла, исчезла, испарилась, и с этим страстным поцелуем в него влились силы. Влилась ясность ума, замутнённого пережитым. Влилась воля, которая пропала в нём после последней атаки.
- Вот теперь ты в порядке, - сказала она, садясь на прежнее место, и огонь снова разделил их. - Теперь ты хороший, и с тобой уже можно разговаривать без боязни быть непонятой. Хотя я и сама себя нередко не понимаю, - и она снова рассмеялась. Теперь смех её звучал колокольчиками.
- Что ты сделала со мной? - спросил он, швырнув игрушку в огонь, глядя на неё прояснившимся взглядом. Игрушка свернулась от жара, вспыхнула и растаяла.
- Вернула тебя тебе, ты же был практически на грани. Ещё бы немного ужасов или, наоборот, нежности, и ты сошёл с ума. А вылечить сумасшедшего очень трудно, даже для меня. Хотя, возможно, я немного лукавлю.
- Но кто вы такая?
- Вполне естественный вопрос. Но отвечать на него я не стану. Я слишком известная личность. Могу даже сказать, сам факт того, что я для кого-то не известна, несколько оскорбляет меня. Поэтому тебе придётся догадаться самому. Ты не похож на глупого. Но с другой стороны, детей нам с тобой не крестить, значит, и знакомиться не к чему. Достаточно того, что я о тебе многое знаю. Хотя я могу сказать тебе моё имя, точнее, одно из моих имён - Маргарита, и она жеманно кивнула головой.
- Но что же именно вы знаете обо мне?
- Ну, хотя бы то, что ты не виноват, и корить себя незачем. Ты мучаешься, глядя на тех, кто недавно были твоими друзьями и кого теперь там, в руинах доедают голодные псы.
При этих словах его сердце снова сдавило обручем и боль, что на время покинула его, вернулась и оглушила сознание. Сердце забилось рывками, в горле застрял комок, слёзы сами по себе побежали по распаханной осколком скуле. Он перестал слышать слова, перед глазами полоскалось полотнище огня и катались по земле горящие люди в тщетной попытке сбить пламя с разгрузок. И что-то орал лейтенант Бортник, размахивая оторванной правой рукой, зажатой в пальцах левой, разбрызгивая кровь и серея на глазах. И иглы трассирующих, шьющих фонтанами пыли по земле, визжащих рикошетом от брони, чмокающих в плоть обречённого десанта. И мир, сузившийся до размеров этой мясорубки, заглянул ему в глаза зрачком чужого подствольника и вспыхнул ослепляюще белым.
Она увидела, что ему опять стало плохо. Она достала из кармана своего плаща армейскую фляжку, что-то прошептала над ней и напоила его, прижав к себе, положив себе на плечо его голову.
- Какого чёрта они берут на войну таких чувствительных молодых людей? Раны не смертельные, но душа, душа, похоже, погибла. Может, прервать его мучения и забрать его с собой? Но сегодня и так урожай богатый, а лишнего, даже из сострадания, хозяин взять не позволит, - рассуждала Маргарита.
Она горестно вздохнула и погладила его по голове. - Ничего не поделаешь, живи, как есть. Хотя лучше бы было, если я тебя забрала. Прощай, солдатик. Но мы всё равно ещё с тобой встретимся. Она поднялась, запахнулась в плащ, и ночь растворила её. Огонь ярко вспыхнул и погас разом. За горизонтом, просыпаясь, ворочалось солнце.
Разговор со священником
... Я к вам, - сказал он, когда по ступенькам храма спустился священник. - Мне нужно поговорить с кем-то, кто бы не только выслушал, но и понял меня. Я подумал, может быть, это будет человек не светский. У вас найдётся для меня время?
Священник торопился по своим делам и хотел уже было как-то отговориться, но, взглянув в глаза человека, что обратился к нему, понял: отказать ему он не в силах. Слишком о многом говорили эти глаза. Перед ним стоял мученик. Почти такой же, как на иконах. Только на иконах мученики были с очевидным оттенком святости. Здесь же сквозила какая-то болезненность, отдающая чем-то гибельным. Но далеко не порочным.
- О чём же ты хотел поговорить со мной? - ему хотелось добавить "сын мой", но он почему-то не добавил. Язык сам проглотил это обращение.
- Может, мы пойдём и сядем где-нибудь, потому что...
- Я понял, - быстро ответил священник, - пойдёмте.
Они сидели на берегу реки, в тени кривой берёзы. Ветер шумел в её кроне, гнал по воде мелкую рябь, искрящуюся на солнце. Священник молчал, выжидая. Солдат нервно курил, сжимая сигарету дрожащими пальцами. Наконец, он заговорил.
- Знаете, я потерял смысл жизни. Я, наверное, был слишком долго там, где стреляют и многие не доживают до старости. И там во мне всё рухнуло. Всё то, чему меня учили здесь, во что я верил, там оказалось не более чем воздушным замком. Дунул ветер реальности - и он растаял. Но на его месте образовалась пустота, и её надо было чем-то заполнить, потому что с дырой в душе жить невозможно. Но чем? Я подумал, верой. Верой в Бога, другого ничего не осталось. Я верил в государство как в отца, но отец не продаёт врагам своего сына оружие. Я верил в родину как в мать, но сколько надо такой матери крови её детей, чтобы она насытилась? Я верил в плечо друга, но его разорвало на куски на моих глазах. Я верил в женщину и ребёнка, но теперь чужой мужик покупает игрушки моей дочери. И я подумал, что Бог заполнит пустоту в моей душе. Ведь он всесилен и справедлив. Ведь он проповедует любовь. Я покрестился. И крестил меня такой же священник, как и вы, только военный священник. И под рясой его не было бронежилета, а когда нам доставалось, он был рядом с нами. Я не видел более храброго человека, хотя все мы были очень храбры. Но у нас было оружие, и мы мастерски научились владеть им. А у него была только вера и большой оловянный крест на груди. Он говорил, что вера способна свернуть горы, что бог один, только имён у него много. И что люди только из-за языкового различия введены в глубокое заблуждение по поводу этого имени, а поэтому и происходят все раздоры и войны. Он действительно верил в силу слова, в то, что оно способно изменить человека к лучшему. Он всегда говорил много и для многих, я заметил, непонятно. Но его любили за храбрость. Очень уважали за храбрость. И, в конце концов, досталось ему самому. Я сам снимал с дерева его висящее на автоматных шомполах тело, с которого была содрана кожа. И я тогда подумал, почему этот Бог, в которого он так сильно верил, так обошёлся с ним? И я осудил бога, понимаете, осудил, я сказал ему, что он не прав. Я, ничтожный раб его, сказал ему, что так нельзя обращаться с людьми, они этого не заслуживают. Такие, как тот священник и вообще любые, которые не сдирают кожу с людей. Которые верят в то, что мир ещё не настолько прогнил, что на нём можно ставить жирную точку. Но они, почему-то, именно они почему-то умирают первыми, не та мразь и нелюдь, которую надо было удавить при рождении, а именно они, чистые и светлые, верные и надёжные как твоё собственное сердце...
Он тяжело вздохнул и прикурил снова. Священник видел, что эта исповедь даётся ему с трудом, он как бы отдирал с кровью коросту со своего сердца, доверившись ему, человеку в рясе, и терпеливо ждал и молчал, когда эта короста сойдёт полностью. Он исповедовал не впервые. Он видел много кающихся. Одних, кающихся искренне, и других, которые - по привычке. Последних было больше, и с ними было больно, потому что они выплёскивали из себя грязь, а взамен не получали ничего чистого. Уходили, уверенные в том, что приблизились к вечности, а, на самом деле, ничего в их душе не изменилось. Они выходили из храма и грешили снова. Возвращались, каялись - и снова грешили. Храм - не урна для духовного мусора, каковой его многие почитают. И ходить туда по привычке - расписываться в собственной глупости. Но он равно выслушивал и тех, и других, потому что он - слуга Господа. В миру он послал бы таких верующих по привычке куда подальше.
А солдат... Священнику однажды пришлось выслушивать молодую женщину, которая пыталась покончить с собой после смерти двухлетней дочери. Горе было ужасное, оно буквально раздавило её. Руки у неё тряслись, и из глаз непрерывно текли слёзы. Он долго говорил с ней, и больше никого не смог исповедовать в этот день, потому что после попыток убедить её жить снова, жить счастливо и верить оказался без каких-либо душевных сил. Она тогда показалась ему помешанной. Но солдат - не помешанный, а боль, идущая от него, - такая же сильная, тяжёлая, давящая. Но той женщине хотелось сочувствовать, а его хотелось любить. Как мученика на иконах.
...Я раньше думал, что рождается человек - и перед ним, как на ладонях, на мягких материнских ладонях, лежит огромный мир, зелёный, как лес, голубой, как небо и вода. Мир, который рад тебе, маленькой крохе, и который сделает тебя лучше. Это был мой детский взгляд на мир. Но разве он так плох? Почему я не могу и сейчас, уже будучи взрослым, смотреть на мир такими же глазами, любить всё и вся не за то, что кто-то сделал для меня хорошее, а просто так? Ведь люди же мы! Не двуногие живые роботы, а люди! Лю-ди - первый слог Любви! А всё-таки люди ли?
Солдат взглянул в глаза священника своими пронзительными неживыми глазами, и тот не нашёлся сразу, что ответить этому молодому седому человеку. Он ясно вдруг увидел, что переубедить или объяснить хоть что-то будет невероятно сложно. Он интуитивно чувствовал, что этот человек настолько близко к сердцу воспринимает жизнь и её несправедливости, что просто-напросто отрицает её в том виде, который она имеет. Он изжил себя за свои двадцать с маленьким, и не стал ни циником, ни профессионалом, что нередко бывает с солдатами. Он продолжает жить как оголённый нерв, и всё происходящее вокруг воспринимается им несравнимо болезненнее, чем его одногодками с их гедонистическими идеалами и устремлениями и моральным декадансом.
-Что ответить тебе, - он опять хотел сказать "сын мой", - мы-то люди, но люди разные, несмотря на внешнее морфологическое сходство. Разные в силу наследственности, воспитания, образа жизни, общества, в котором принуждены общаться, потому что так сложилось, и даже если бы мы того захотели, то не могли бы выйти из него. Все мы рождаемся равными, равными и в землю уходим. Но на этом отрезке, между первым днём и последним, мы идём путями различными, и эти пути формируют - каждый своего - путника по себе. И Господь любит всех одинаково, ибо все мы - дети его. Мог бы ты разлюбить своего ребёнка, если он сбился с пути праведного, запутался в жизни, такой сложной, что не всякий мудрец сможет разобраться в ней? Уверен, нет. Ты простишь своему чаду всё, потому что это твоё чадо, твоя плоть и кровь, смысл жизни твоей. Так и Бог прощает нас, потому что если человек и перестаёт быть таковым, не его в том вина. Но вина пройденного им пути. Вина сатаны, который все пути человеческие как из рога изобилия осыпал всевозможными соблазнами и страстями. А человек слаб, если вера его не с рождения ему прививается. И он поддаётся, идёт в рабство к сатане, идёт за наслаждением к этому лукавому жизнелюбу. Но пути назад нет. Человек теряет Бога, потому что не видит реального подтверждения его существования, тогда как сатана - куда как более реален. Он материализуется в наркотиках, вине, гордыне, жестокости и так далее - во всём том, что считается греховным, запретным у Создателя, и так доступно, разрешено, даже рекомендовано у него. Человек приобретает сатанинский облик, он насилует, убивает, кощунствует, святотатствует, и он ставит себя над людьми, которые живут по христианским законам, и провоцирует их, искушает их этим, искушает проявить по отношению к нему гнев и ненависть и тем самым уподобиться ему. Поэтому мы говорим о смирении, терпении и прощении с именем Господа на устах. Потому что это отделяет нас от лукавого и сторонников его, но мы всегда примем обратно искренне покаявшегося и готового искренне нести наказание за содеянное им.
Вот ты говоришь, что осудил Бога после всего пережитого тобой, что в тебе поколебалась вера. Но вера не подносится в виде подарка на золотом блюде. Её нужно выстрадать и укрепить её своими страданиями, пронести её в своём сердце через все испытания и не уничтожить её только одним лишь сомнением или же тенью его. Она - то здание, которое возводится в муках, возводится долго, по кирпичику, но разрушить всегда легче, чем строить. Сомнение - её разрушитель. Легко верить в то, что можно увидеть глазами и потрогать руками. Но будет ли это верой? Скорее, это будет лишь знанием, естественной наукой. Но многие путают веру со знанием.
Все то, что выпало тебе испытать, это и было проверкой на прочность твоей веры. И если ты не вынес этой проверки и разочаровался, значит, бой, который каждый христианин ежедневно ведёт с лукавым, тобою проигран. А смерть всегда неизбежна. Бог даёт, и Бог же и берёт. Верующий человек не будет долго оплакивать своего погибшего ребёнка, потому что этот ребёнок уходит к Создателю. Во всех творящихся на земле несправедливостях, которые совершают люди, либо позабывшие об Отце, либо в гордыне своей возвысившиеся над Ним, - есть высшая божественная справедливость. Справедливость, подчас многим непонятная, даже подавляющему большинству непонятная. Верующих истинно - единицы, но если есть в этом городе хоть один праведник, то спасу этот город, - примерно так и было сказано. Великая вера одного способна спасти миллионы грешников.
- Но тот наш военный священник, с которого, как с барана, содрали кожу, человек, умерший в нечеловеческих муках за веру, кого он теперь может спасти? Ведь если Господь говорит, что за одного праведника не уничтожит город, зачем он позволил убить этого единственного праведника? Почему не спас его для того, чтобы он потом спас многих? Или вы скажете штампованную фразу типа "пути господни неисповедимы"?
- А ты помнишь, что Он отдал Сына своего на распятие за людей, чтобы он муками своими искупил их прегрешения? Может, в этом смысле и священник ваш сродни Иисусу? Думаешь, подобные сцены жестокости, которые не смогли сломить веры этого человека, прибитого к дереву, прошли бесследно для его мучителей? Думаешь, они не задумались над тем, почему он так твёрд даже перед лицом самой смерти, и души их остались спокойны?
- Он улыбался, когда мы нашли его мёртвым. Он улыбался, - хриплым голосом ответил солдат, и по щекам его, по ложбинке глубокого рваного шрама побежала слеза.
- Вот видишь, он не усомнился в вере своей, и Бог полюбил его, и взял его к себе...
Снова Маргарита
- А я проводила его к Хозяину вместе с остальными, павшими в тот день, хотя и веры в них было гораздо меньше... - сказала девушка в чёрной накидке, внезапно появившись перед ними, словно соткавшись из воздуха.
- Узнаёшь меня, солдат? - вкрадчиво спросила она его, наклоняясь над ним, глядя на него своими пронзительными малахитовыми глазами. Солдат вздрогнул и выронил сигарету. Священник от удивления забыл закрыть рот, и так и сидел, нелепо хлопая глазами.
- Знакомьтесь, святой отец, - это Маргарита, - хрипло сказал солдат, поднимаясь к ней навстречу. Священник, придя в себя, галантно, насколько это простительно священнику, протянул руку, но после её слабого пожатия резко одернул кисть и ещё больше удивился - рука девушки была холодна, как снег.
- Очень приятно, - пробормотал он, - однако...
- Не удивляйтесь, - с улыбкой ответила Маргарита, - я только что собирала эдельвейсы. Вы не представляете, какие в этом году чудесные эдельвейсы. И она достала из-за пазухи горсть нежных серебристо-белых звёздочек.
- Н-да, понимаю, - протянул священник, и на лице его появилось странное выражение, какое бывает у здоровых людей, попавших в компанию людей не совсем здоровых. - И где же растёт такое чудо?
- В горах, отец Василий, в горах, - ответила она.
- Понимаю, - опять машинально сказал священник, - но мы разве знакомы? - и по его лицу пробежала тень припоминания.
- Не утруждайтесь, я не из числа ваших прихожанок, и исповедоваться мне никогда не было никакой необходимости.
- Тогда откуда... Ах, ну точно же! - и он стукнул себя по лбу, - вы меня знаете из газет, на прошлой неделе я давал интервью одному журналисту. И на лице отца Василия появилось облегчение.
- Ну, конечно, - сказала Маргарита, - мне очень понравились ваши рассуждения о смысле жизни, который непременно надо постичь каждому, потому что смерть неизбежна. Хотя в кое-каких моментах я могла бы с вами и поспорить, но это в другой раз, при следующей встрече. А сейчас я пришла к этому молодому человеку. Поэтому прошу простить нас.
- А будет ли она, эта следующая встреча? - уходя, спросил священник.
- Можете не сомневаться, - многозначительно улыбнувшись, сказала она и протянула ему руку. Он пожал её и снова почувствовал обжигающий холод этой грациозной руки. И какой-то мистический страх почувствовал он, страх, ничем не мотивированный. В смешанных чувствах он удалился.
- Мистика, прямо мистика какая-то, - шептал он, карабкаясь по обрыву. Когда он взобрался наверх и, переведя дыхание, оглянулся, на том самом месте, где буквально ещё минуту назад они разговаривали, уже никого не было.
- Пойдём, солдат, прогуляемся, просмотрим, как живут люди в твоём мире. Беседа со священником чересчур абстрактна, хотя во многом он и прав. Он пытался врачевать твою душу словом, а мы с тобой посмотрим на практике, стоит ли её врачевать вообще. Веди меня, ну же!
- Куда? - спросил солдат.
- В город, в город, мой дорогой, покажи мне, как прожигают жизнь те, кого не было там с тобой. Мне интересны люди сами по себе, во всех своих ипостасях и проявлениях. Тебе, я думаю, тоже будет интересно выйти из того кокона, в который ты загнал себя сам. Пойдём, мой галантный кавалер, веди свою даму. Я хорошо воспитана, и тебе не придётся за меня краснеть. Могу сказать больше: многие мужчины отдали бы многое, чтобы сейчас оказаться на твоём месте, чтобы взять меня под руку и пройтись по проспекту, хотя бы только пройтись! Поэтому - вперёд!
И она сама схватила его за руку, засмеялась - зазвенели колокольчики - и в мгновение ока они оказались у элитного ресторана в самом центре города. Солдат догадывался, кто такая Маргарита, но не мог даже предположить, насколько близки к реальности его догадки.
Женские прихоти
Дорогу им преградил дюжий швейцар с переломленным носом и осанкой боксёра-профессионала.
- Вы по приглашению? - осведомился он для формы, поскольку видел, что никаких приглашений у этой парочки быть не может.
- Разумеется, - с вызовом ответила Маргарита и сунула ему под нос какие-то лиловые бумаги. При взгляде на них у швейцара вытянулось лицо, он едва не переломился в глубоком реверансе.
- Но, мадам, у нас принято, все гости приходят в вечернем платье, а у вашего, гм, джентльмена, мягко выражаясь, фрака нет.
- Разуй глаза, привратник, - отрезала Маргарита - и глаза охранника буквально полезли из орбит: только что одетый в камуфляж солдат в мгновение ока оказался облачённым в вечерний костюм изумительного покроя.
- Надо меньше пить, - с тоской подумал швейцар и распахнул двери с золотой лепниной по периметру.
Они вошли в зал с интимно зашторенными окнами и пляской свечей на столах. На подиуме банда нестриженных музыкантов во фраках лениво намазывала блюз на бутерброд прокуренной атмосферы. По залу неслышно кружились довольные друг другом и, наверное, влюблённые парочки. Тут же явился и официант, скрипящий накрахмаленным воротником и манжетами. Солдат чувствовал себя неуютно, и заказ сделала Маргарита, несколько, правда, шокировав своим выбором разносчика пищи и напитков: она потребовала графин чистого спирта, красного винограда и пару бифштексов с кровью.
- Расслабься, - прошептала она солдату, теперь офраченному и, собственно, на солдата теперь не похожему. - Расслабься и побудь чуточку моим избранником, поухаживай за мной, насладись тем миром, за который тебе приходилось драться. Но только не надо никаких воспоминаний, тревог, горя. Всё осталось в прошлом. Есть я и ты, пусть сегодня, не навсегда, но мы есть, здесь и сейчас.
И она протянула свою изящную руку через стол и взяла его пальцы в свои. И это прикосновение не было холодным, как для священника, оно было обычным ласковым человеческим прикосновением. И напряжение спало, оно испарилось, будто его и не было. Он вздохнул полной грудью этого, какого-то обновлённого воздуха, без примеси гари и пороха, без ядовитой откровенности тола. И иззубренный осколок, что застрял где-то под сердцем, сейчас уже не мешал дышать. Её ладонь на его пальцах разрешала жить, как прежде, и он сжал её пальцы и посмотрел в её глаза, испытывая благодарность и негу, но комка в горле не было, и то, как стало сейчас, начало ему казаться единственно верным состоянием, единственно верным и правильным.
- Потому что ты это заслужил, - прошептала она. И принесли спирт.
- Пожалуйста, милейший, замените эти фужеры на обычные гранёные стаканы, - обратилась Маргарита к официанту.
- Но, мадам, у нас не пьют из стаканов! - попытался возразить накрахмаленный.
- Спирт у вас тоже, кажется, не подавали? - лукаво произнесла Маргарита, и зелёная хрустящая бумажка сама собой ловко впрыгнула в нагрудной кармашек официанта, замерев там уголком на месте традиционного белоснежного платка. Глаза его вылезли из орбит, щеки налились пунцовостью.
- Один момент, один момент, мадам, - заторопился он и, уносясь, едва не опрокинул соседний столик. Маргарита беззвучно захохотала.
- Здесь, у вас, я могла бы сделать головокружительную карьеру, - перестав смеяться, сказала она. - Фантазии, вот чего вам не хватает, фантазии и отсутствия страха, когда эти фантазии разыграются не на шутку. Сейчас этот бедный официант наговорит про нас много чего лишнего, и изо всех углов нас будут рассматривать десятки любопытных глаз, ожидая чего-то подобного живому летающему доллару. Но я их разочарую. Я не фокусник, тем более для подобной аудитории. Сегодня я хочу быть обыкновенной женщиной, которая пришла повеселиться со своим мужественным кавалером. И, может быть, даже с кавалером, который втайне сохнет по мне, который втайне любит меня и который, возьму на себя смелость сказать, жить без меня не может. Ты можешь хотя бы на сегодня стать для меня таким кавалером, солдат? - в глазах её резвились маленькие огненные чертенята.
В его мертвых глазах пробудилась весна. Её ещё было мало в них, когда они пили, не чокаясь, спирт, не воняющий соляркой или ещё чем-нибудь техническим; её ещё было не достаточно в них, когда они танцевали, и он прижимал к себе её невесомое, будоражащее воображение тело, танцевали одни, потому что никто из присутствовавших не мог бы конкурировать с ними по красоте и чувству исполнения танца; её стало уже достаточно в них, когда искрящиеся чертенята её глаз приблизились настолько, что он почувствовал её жаркое чистое дыхание и прикосновение бархатных губ, и чертенята прыгнули в него и стали его частью.
- Ну, вот ты и совсем хороший! - шептали её губы, как тогда, - он сейчас уже не помнил, когда, - ты совсем хороший и ты совсем мой! - Но бойся меня, бойся меня, бойся меня! Не отдавайся мне полностью, до конца, до последней капельки своего существа, потому что я возьму это и уже никому и никогда не отдам. Никому и никогда, слышишь?
- Слышу, и я не хочу ничего для себя, я весь - твой, я принадлежу тебе, я стал принадлежать тебе ещё тогда, теперь не могу вспомнить, когда, но знаю, что стал принадлежать. Бери меня и губи меня, если тебе хочется... Пусть будет так, если тебе хочется...
И все в зале, за столиками, как заворожённые, не сводили глаз с этой странной пары, умеющей танцевать так фантастически; и банда джазменов потеряла счёт времени, а их пальцы не чувствовали усталости, они не играли так ещё никогда, они играли сами по себе, удивляя и поражая своих обладателей. И инструменты, не отличающиеся прежде какой-либо знаменитой родословной, издавали совершенные звуки, когда, кажется, что это уже и не звуки совсем, а чувства, обнажённые чувства и идеи автора композиции; инструменты жили, они жили и проживали тот момент неизвестно откуда снизошедшего озарения, они цеплялись за этот момент, словно бы чувствуя, что он больше никогда не повторится. И свечи горели ярче, чем обычно, это уже были не парафиновые свечи, а свечи из старого доброго воска. И чем-то средневековым рыцарским повеяло вдруг в зале, и евроотделка ресторана мгновенно превратилась в неотёсанные камни стен древних замков, с портретами суровых мужчин в доспехах и неприступных женщин в пышных бальных одеяниях, перетянутых корсетом. И столы стали из тяжёлых глянцевых чёрных дубовых досок, и за этими столами восседало уже уставшее от битв и походов воинство. И наполнялись густым красным вином кубки, а в огромном камине коптился целиком загнанный в родовом поместье вепрь. И шипели факелы, и носились скоморохи, путаясь под ногами взопревших тучных поваров, несущих на столы изысканные грубые яства. И надрывались дудочки, свирели, гитары, барабаны, волынки. И за решётками высоких окон заходило, падало красное солнце...
И вмиг оборвалось всё и пропало. Погас на подиуме измученный джаз. И парочка, крепко обнявшись, вдруг застыла и растаяла, словно видение. Повисла гнетущая тишина. И только официант, раньше всех пришедший в себя, обеспокоенно ринулся к столику странных посетителей. Там, среди пустых стаканов и графина, на блюде из-под винограда, лежала армейская пуля калибра 7,62, только не простая пуля. Опытный алчный глаз человека мгновенно определил и оценил голубоватое сияние этого предмета. И количество каратов в нём.
Веселье продолжается...
А они уже мчались в чёрном лакированном "Ягуаре", игнорируя знаки светофоров и знаки вообще, и ветер растрепал её волосы, и они развевались подобно флагу на этом ветру. Вела она, и всякий раз при очередном её лихом манёвре, сопровождаемом гудками обезумевших водителей, свистом тормозов и бранью, его сердце по-детски замирало от восторга. А с ней с ним не было страха. Он не боялся быть смятым в лепёшку, размазанным по деталям раскуроченного автомобиля. Но никто и не разбивался, каким-то невероятным чудом выруливая, спасаясь на волосок от гибели, когда "Ягуар" маневрировал в своей уличной гонке за смертью, как показалось бы со стороны.
Солдат уже перестал удивляться тому, что Маргарите никто и ни в чём не отказывает. Она казалась ему всесильной, всемогущей. Она очаровывала всех, ревностным служакам отводя глаза, менее ревностным делая глазки, или улаживая дела каким-то неведомым ему иным способом. В "Ягуар", выставочный экземпляр автосалона, они просто взяли и сели и, выждав, пока засновавшая вдруг обслуга осмотрит и заправит его, просто дали по газам, едва не высадив стеклянную дверь, которая имела наглость так медленно открываться. Мало того, сам управляющий приветливо махал им вслед, потонув в облаке выхлопа, будто он не был столь счастлив до этого события никогда в жизни.
- Вот она, жизнь! - кричала Маргарита сквозь рёв многосильного двигателя, свист ветра и истеричное завывание сирен милицейских авто, тут же включившихся в погоню. - Вот она, жизнь, и вот она, свобода! Свобода делать, что хочешь, но никому не принося вреда. Адреналин, только один адреналин! Ни увечий, ни унижения достоинства, ни оскорблений, ни попыток заключения под стражу! Почему вы не можете так жить? Почему вы не любите друг друга и не любите смерть? Ведь если бы вы любили смерть, то постарались бы принести себя к ней как можно меньше замаранным духовно, с чистым сердцем и светлыми помыслами. Но вы путаете любовь с бесстрашием. Вы, многие из вас, кричите при каждом удобном случае, что не боитесь её, вы часто неоправданно рискуете, чтобы показать людям ваше превосходство над ними. Зачем вам возвышаться друг над другом? Как говорил тот священник, в смерти вы все равны. Меня поражает ваша генетическая глупость. Не любите Бога, дело ваше, но любите Смерть и делайтесь чище этой любовью! И не будет у вас никакого страха перед последним часом, потому что будете идти к любимой. И какой дурак вбил в ваши головы её образ в виде дряхлой скелетированной старухи в чёрном балахоне и заржавленной от крови косой? Но даже и пусть так. Но не понятно только, что страшного в этом образе? Череп? Так у вас всех он такой же. Коса? Вы играете оружием и пострашнее. Нет, страх умереть пугает вас. А там, где есть страх, любви быть не может. Но в этом мире всё прекрасно! Даже гниющий труп и копошащиеся в его развёрстой утробе черви. Просто, глядя на это, нужно почувствовать, что ты присутствуешь при великом превращении мёртвого в живое и наоборот. Ты присутствуешь при таинстве зачатия новой жизни, пусть в другой форме, но жизни! Не надо быть эстетом и зажимать носик. Оградив себя стеной всевозможных условностей и дав им благозвучные названия, человек перестал быть тем естественным творением Господа, каковым он и был задуман изначально. И этой естественности как раз и не хватает тем, кто боится смерти. Конечно, я не призываю ходить буквально в дерьме - это такая же крайность, как обособление в элитные общества и тому подобные группы и организации, какого бы толка они ни были. Любви нет - вот в чём проблема! Хотя есть тысячи любовей, и из-за каждой из них тебе могут запросто перерезать глотку. Но нет Любви. Из-за Любви, о которой я говорю, - не убивают. Так-то, солдатик мой! И не случайно мы встретились с тобой там, на холме, у костра. Тогда ты любил смерть, ах как ты любил смерть! Но, опять же, не той любовью. Это была вынужденная любовь, вынужденная от безысходности, отчаяния, одиночества. Ты хотел умереть. И ты умрёшь. Но сначала я научу тебя любить свою смерть по-настоящему. Без страха за остающихся без тебя родных и зависимых от тебя. Любить искренне, всеми клеточками своего существа. И когда ты будешь готов, мы станцуем с тобой наш последний танец!
- Но почему ты выбрала именно меня? - прокричал солдат.
Её глаза приблизились настолько, что обезволили его, утопили в своём морском прибое.
- Потому что ты больше других знаешь цену жизни...
Надо ли говорить, что милиция от них не отставала, она выдавливала их из города, перекрывая боковые дороги, она до хрипоты требовала немедленной остановки и задирания рук над головой. Когда же они вылетели на трассу и по сторонам её засвистели столбы и лесопосадки, первая пуля, выпущенная сзади, прошила лобовое стекло. Сразу же за поворотом показалась баррикада из милицейских машин, тех, что подешевле и постарее, усыпанная бойцами в погонах, глазастая стволами табельного оружия. Маргарита усмехнулась, и красавец "Ягуар" взрыл когтями асфальт, подставив засаде лакированный потный бок. Он недовольно урчал, расшвыривая солнечных зайцев. Мегафон опять проорал что-то тривиальное. Солдат по привычке схватился за ремень, но ремень сейчас держал только брюки.
- Вот видишь, как просто умереть у вас, - сказала со смехом Маргарита, - у тебя даже не спросят паспорт, если ты изначально не согласен подчиниться закону, который написали для тебя, забыв пригласить тебя в соавторы.
Позади завизжали и замолкли тормоза загонщиков. Пробка заткнула бутылку. Оттуда тоже что-то орали.
- Не дай им перебить друг друга, - сказал солдат, - они же совсем дураки от всего этого.
- Нет, сегодня не их день, а уж что не наш - и подавно, - крикнула Маргарита, и "Ягуар" взревел. Выгнулся, нацелившись для броска, и ринулся вперёд. И нервы у загонщиков сдали. Они с великим облегчением ловили в прицел чёрное тело непокорившегося зверя, били по нему, и пустые гильзы скакали по горячему асфальту...
"Ягуар" вспыхнул сразу, будто облитый бензином, и за пару десятков метров до баррикады, от которой сломя голову уносились, отстреливаясь омоновцы, он взорвался, и огненный смерч прыгнул в небо и там растаял.
- Ты видел такое когда-нибудь? - спросил, отряхнувшись от пыли, усатый капитан своего сержанта.
- Нет, чертовщина какая-то! - ответил тот, глядя на место взрыва. Там не было ровным счётом ничего, что бы могло подтвердить то, что видели все: был обычный асфальт, была брошенная кем-то смятая пивная банка, и больше ничего...
"Ягуар" меж тем объявился на своём прежнем месте, на подиуме автосалона. И счастливый владелец снова, лучезарно улыбаясь, помахал вслед удаляющейся от его владений парочке. Затем сел прямо на мраморную ступеньку, ему стало душно и трудно дышать, он начал ловить ртом воздух, а воздуха не хватало.
Навстречу солдату и Маргарите попалась несущаяся на всех парах скорая.
- К кому бы это? - поинтересовался солдат.
- К тому доброму дядьке. До него, видно, дошло, что за гости у него побывали, и ему, как обычному нормальному человеку, стало немного плохо. Не бойся, он тоже не умрет, просто станет умнее, и только. Кроме денег и кидалова в его голове появятся свежие мысли, которые, быть может, помогут ему стать чуточку добрее, ведь жизнь кончается внезапно. Сколько в неё ни вкладывай...
Любовь плотская
- Идём, - вдруг, резко остановившись и повернувшись к нему, сказала Маргарита.
- Куда? - удивился он.
- Просто идём, и не задавай, пожалуйста, никаких вопросов. Я думаю, что вправе рассчитывать на твоё доверие, поэтому следуй за мной, просто следуй за мной. Я же обещала показать тебе ту жизнь, за которую ты дрался? Кое-что ты уже испытал: власть, которая пустила тебя в элитный кабак, скорость в роскошном автомобиле и свободу от закона, пусть с моей помощью, но испытал. Теперь я хочу, чтобы ты познал всю прелесть плотского наслаждения с женщиной, которую я сама тебе выберу, и которая не будет любить тебя сердцем, но будет любить тебя телом своим. И не смей отказываться! Ты обещал идти со мной до конца. Этим ты проверишь свои чувства, их истинную природу: если после ласок той женщины ты почувствуешь к ней что-то большее, чем просто мужскую благодарность, то я ошиблась в тебе, и мы тотчас расстанемся.
- Но я не хочу этого испытания! Неужели ты ничего не понимаешь? Неужели не видишь с твоей проницательностью и умом, что я...
- Тише, - прошептала она, и он снова утонул в её сумасшедше зелёных глазах, - тише, - и она приложила палец к его губам, - тише, не оброни случайного слова, пока не настало его время. Не рань понапрасну случайными словами, у них слишком острые края.
- Но это не случайные...
- Тише, тише...
И он потерял голову. И только неведомые крылья шумели в ушах. Или прибой? И только полутёмная комната с обломком луны в окне и свеча на столе. Явь? Сон? И чьи-то тонкие обнажённые руки, манящие из-за тёмной бархатной портьеры королевского ложа. И жаркое дыхание, и сумасшедше страстные губы, и реки одурманивающих волос струящиеся по его лицу, и какие-то сплошные качели под ногами и над головой. Сплошные качели, точно кто-то подвесил планету на нить и раскачивал её трепетным дыханием. И он потерял разум, и он потерял память, и он потерял время, будто уронил камень в колодец. И чёрная полумаска на её лице, которую хотелось сорвать, но руки ласкали её волосы, щёки и губы, губы ласкали её бархатную шею и уши, и глаза, руки соскальзывали с маски, руки соскальзывали. И соскальзывал он, соскальзывал с качелей планеты и, наконец, соскользнул, сорвался в неведомую пропасть высоты, и в этом диком падении в высоту его горло выкрикнуло: МАРГАРИТА!!!
Сон? Явь?
Он очнулся на огромной кровати, на том самом ложе, занавешенном бархатом. И место рядом с ним, отчётливая вмятина от человеческого тела на пуховой перине, ещё хранила тепло и запах той, с которой планета казалась качелями. Он вскочил и рывком отдёрнул портьеру, и там, в полутёмной комнате, у пылающего камина, увидел сидящую к нему спиной женщину в атласной накидке на голом теле. И сердце его задрожало, забилось через раз, наткнулось на стальной клык за грудиной и вскрикнуло. Но больнее было не от того. Больнее было от другого: ему почудился запах Её, такой желанной, такой любимой, заполнившей всё его существо и заставившей отречься от всего и позабыть обо всём, но та, что сидела сейчас перед камином, была не Она. А значит, он предал Её, любив всю ночь другую, и значит, он больше никогда Её не увидит. - Но маска! - закричал кто-то в его голове, - маска! - Какая к чёрту маска, - возражал другой, - маска здесь не при чём. Ты просто предал...
Он повалился на колени, потому что клык вонзался всё глубже, и в голове появился и быстро рос клык другой, клык тоски, обречённости и ощущения непоправимости случившейся беды. И оба этих клыка пронзали его насквозь. И женщина оглянулась и увидела его, корчащегося на ковре. Это была очень красивая женщина с бесстрастными стальными глазами. Она встала, и накидка шёлком соскользнула к её безупречным ногам, обнажая совершенное тело. Она подошла к солдату и склонилась над ним, откинув с лица пряди иссиня-чёрных волнистых волос. В глазах её мелькнуло сожаление. - Бедный мальчик, - сказала она. И быстро вышла, хлопнув дверью. Всплески каминного огня отражались в стекленеющих зрачках солдата. Из горла его толчками выплескивалась кровь.
- МАРГАРИТА!!!
Луна
За окном больничной палаты, чисто отмытым, в прозрачной синеве неба купались голуби. Солдат лежал головой к окну, и ему приходилось запрокидывать голову, чтобы видеть, как они ловят струю воздуха, планируют, срываются и мельтешат крыльями, пытаясь взобраться на новый небесный этаж. Ему было неудобно лежать так долго, и он попросил медсестру не поднимать ему высоко подушку. Хирург принес ему что-то в маленьком полиэтиленовом пакете.
- Возьмёшь на память? - спросил он, протягивая пакетик солдату. Это был потемневший иззубренный кусочек металла размером с десятирублёвую монету.
- Нет, - тихо ответил солдат, и пакетик утонул в кармане хирурга.
- Знаешь, - сказал врач, - тебе следует здорово помолиться: это просто чудо, что тебя вытащили. Хотя, в принципе, удивительно и то, что осколок вдруг начал так быстро двигаться. В моей практике такое случилось впервые. Обычно такие вещи долго не трогаются с места, и люди могут десятилетиями носить их в себе, не особо и беспокоясь. Мне этот случай интересен с научной точки зрения, - продолжил он после небольшой паузы. - Ты не мог бы помочь мне в этом?
- Каким образом?
- Нам нужно узнать как можно подробнее все твои переживания, может быть, травмы со времени получения ранения по тот день, когда тебя привезли на скорой.
- Зачем?
- Я же говорю, случай уникальный, и, изучив его, мы могли бы прогнозировать протекание подобных процессов, а в результате, помочь многим людям.
- Я не хочу быть подопытной свинкой, вы уж поймите меня правильно и простите, если что не так, если разочаровал я вас, но - не хочу. И не могу.
Доктор был явно разочарован. - Что ж, я должен был попросить вас. Во всяком случае... выздоравливайте. И он, как военный, круто развернувшись, вышел из палаты.
Голуби за окном исчезли.
Выписали его через две недели. Он брёл по улице, освещённой ленивым светом августовского солнца, но пусто было на душе и сердце, на которое теперь не давило железо. Он пытался найти тот дом, в котором Маргарита устроила ему это роковое испытание, но пусто было и в памяти. Не было абсолютно никакой зацепки. Да и зачем было искать? Что он мог сказать той женщине? Ничего.
Он добрался до дома своей тёщи и долго сидел в засаде на лавочке беседки детского сада, скрытый кустами ободранной сирени, ожидая, не появится ли дочь, пусть хоть не одна, пусть хоть с кем-то. Он не собирался даже подходить, он хотел просто посмотреть на неё издали. Просто посмотреть. И сердце сжималось. А на тёщином балконе, как и раньше, полоскалось на ветру и сохло чужое нижнее бельё. Не дождался.
Он вспомнил слова хирурга, что нужно сильно помолиться, и усмехнулся. Куда-куда, а в церковь он уж точно не пойдёт, тем более благодарить. За что благодарить? За то, что он жив? Ему не хотелось благодарить за это. Просто врач профессионально сделал свою работу. Спасибо, потому что плохо выполненная работа стоила бы этому хирургу, по меньшей мере, морального неудовлетворения и, может быть, бессонной ночи. Или ночей.
Эта ночь для солдата была беспокойной. Он сидел на кухне и с каким-то остервенением пил водку. Он хотел выпить по стакану за каждого своего, запаянного в цинк и заколоченного в ящик. По целому гранёному стакану. И в каждый стакан он бросал отцепленный от планки свой орден, награждая каждого, обмывая награду с каждым. Доставал крест из выпитого стакана, целовал его, наливал водки и бросал его в стакан снова. После пяти стаканов ноги уже не держали его. А наградить нужно было ещё около взвода. Он с трудом добрался до балкона и рванул на себя дверь, вырвав с мясом оба шпингалета. Ночь ударила его свежестью, и он упал на пол. Звёзды уставились на него сверху, и одна ему подмигнула. Он подмигнул в ответ и расхохотался в безудержном веселье. Затем его мучительно рвало, и он плакал, повторяя: - Простите, ребята.
Луна вынырнула из-за тучи и упала в водку под его ногами. Он вздрогнул и попятился от до боли знакомого видения. Споткнулся о порожек и рухнул навзничь в комнату. Голова его с хрустом ударилась о диски разборной гантели, забытой на полу. Луна за окном не спряталась за тучей. Луна за окном вспыхнула и погасла.