Кириллина Лариса Валентиновна : другие произведения.

Игры сатиров: Продолжение 4

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


   "Бичевание, штраф и продажа в рабство", - гласил приговор.
   Накануне совершения кары Дорилай ухитрился подмазать тюремщика и перекинуться парой слов с Митрадатом. И сказал ему совершенно ясно: большего сделать было нельзя. Денег - мало. Ждать - невозможно. Они уже сбыли с рук всех рабов, включая верного Сосия. И продали все дорогие вещи - оружие, сбрую коней, добротные кожаные пояса и сандалии, новый синий хитон Дорилая, и даже перстень Папия с изображением матери... Так что ты, милый друг, не выпендривайся, когда будут тебя торговать. Разыграй тупую скотину, ни к какому труду, кроме самого грубого, не пригодную. На суде ведь ты так умело притворялся полным придурком. Будь же умницей, доиграй свою роль до конца!
   "Доиграю", - хмыкнул Евпатор.
   Доигрался... Дурак!!...
  
  
   Порка - зрелище мерзкое, но она не была чрезмерно жестокой. Во-первых, порол его тот говорун-бичеватель, который им повстречался в пути - и друзья заставили этого типа вспомнить знакомство. Во-вторых, истцу, то есть Гнею Сервилию, нужен был и позор Митрадата, и возможно больший доход. Пеня шла в казну государства, а мзда от продажи раба назначалась - ему. А какой покупатель дал бы приличные деньги за испоротого до бесчувствия, изуродованного и требующего ухода невольника? Вовсе не в интересах Сервилия было сильно портить Евпатору кожу.
   Толпа, наблюдавшая казнь, была недовольна. Улюлюкали, кричали бичующему - "Эй, ты что, не позавтракал? Вмажь ему посильнее!" Другие кривили рожи: "Ишь, чужестранец! Пусть узнает наши законы и изведает наших плетей!"...
   Гай смотрел куда-то в остервенело-синее небо. Харет - в рыжеватый песок, на который лились несдержимые слезы. Дорилай, не стерпев, едва не рванулся под жуткое вжиканье - но Папий схватил его за руку и сердито шепнул: "Не дури!"...
   Астином бесстрастно докончил считать положенные удары. Бичеватель столь же бесстрастно взял оружие казни и удалился под насмешки и свист. Дескать, хило и мало.
   Евпатор провел рукой по кровоточащей спине. С мрачным рыком поднялся. Запястья его были связаны, но ноги свободны. Он их немного размял. Окинул свирепым взглядом толпу И, найдя в ней кого-то, невидимого друзьям, сразу переменился в лице.
   Это было лицо - столь знакомого им Государя.
   "Что-то будет!" - с бессильным ужасом простонал Дорилай.
  
  
  
   Какие знаки подавали: "О молчи!" Как силились поймать его внимание, напомнить, где он есть и что ему грозит... Всё тщетно. Сорвавшийся с цепи Евпатор заорал толпе: "Ну, подходите! Покупайте, кто способен! Я стою тысячи таких, как вы! И даже больше! Мне - нет цены! Я статен, я красавец! В борьбе я уложу любого силача! Я езжу на коне как скиф! Стреляю на скаку из лука - без промаха! Гоняю колесницу, запряженную восьмеркой лошадей! Сгибаю меч халибской стали - как прутик ивы! Ломаю копья как тростник! Я раздробляю вражьи черепа ударом кулака - и дружеские челюсти вправляю двумя перстами! Я врачеватель! Знахарь! Маг! Я сведущ в целебных снадобьях и ядах! Разбираюсь в минералах! Знаком с обычаями тавров, колхов и друидов! Владею дюжиной наречий! Предан Музам: бью в тимпаны, здорово пляшу, слагаю гимны, баю небылицы! Знаю тайны былых и нынешних владык земли! Без устали и без запинки чешу на память свитки! Толкую Гомера, Гесиода, Гераклита и прочих именитейших мужей! Наудется покупатель? Подходите!"...
   Друзья не догадались, что за муха укусила Митрадата. Опешив, слушали его бахвальство и молчали.
   Вдруг через стену тел пробился человек в простом коричневом плаще, но с золотыми перстнями на пальцах. Приблизился к Евпатору. С ухмылкой посмотрел на исполинский рост, на пышащую грудь, литые мускулы и гневную зубастую улыбку. И - деловито:
   - Ты откуда родом?
   - "Мне хвастать нечем", - отозвался царь. - "Но впрочем... ты слыхал про Тмол обильный?"
   - "Который стены Сард забрал в кольцо?"
   - "Оттуда я. И стало быть - лидиец".
   ..."Он спятил?!" - зарыдал Харет. Но Дорилай сообразил, что эти двое разыгрывают диалог из Еврипидовых "Вакханок". Ту сцену, где плененного Диониса пытает нечестивый царь Пенфей. Евпатор не терпел зубрежки и был в учебе чаще нерадив, но если что-то влекло его и поражало, мог запомнить сходу и помнить долгие года. Ту драму он как раз весьма охотно читал на пару с Дорилаем, причем - в ролях. И ныне - непринужденно шпарил наизусть.
   - "А что за игры ты у нас затеял?" - не отставал настырный вопрошатель, чуть-чуть переиначивая стих.
   - "Так повелел Дионис, Диев сын", - продолжил Митрадат по Еврипиду.
   - "Сын Зевса, зачинателя богов?"
   - "Да, Зевса, овладевшего Семелой".
   - "Он сам тебе сказал или приснилось?" - полюбопытствовал ехидно человек в плаще.
   - "Из уст в уста! И посвятил в обряды", - тряхнул кудрями царь.
   - "А прочим можно те обряды знать?"
   - "Лишь посвященным в таинства".
   - "Допустим, я примкну. Что мне за это будет?"
   - "Примкни - небось, не пожалеешь!"
   - "Ты ловко завлекаешь легковерных", - качает головою незнакомец.
   - "Мои секреты - не для дураков", - небрежно отзывается Евпатор.
   - "А можно знать, как выглядит твой бог?" - слегка меняет тему плащеносец.
   - "Как хочет! Никому не подчиняясь", - надменно отвечает Митрадат.
   - "Брось выверты и не морочь меня", - серчает собеседник, но - в стихах.
   - "Глупец, кто с глупым говорит умно!" - презрительно чеканит Митрадат.
   - "Так значит, ты пришел нас приобщить неведомому богу?"
   - "Да! Все варвары его уже признали!"
   - "Они куда слабее нас умом".
   - "Зато куда сильнее в благочестьи!"
   - "А службы ваши - ночью или днем?"
   - "Конечно, ночью!" - выдает Евпатор смачно. - "Темное - влечет!"
   - "Влечет - кого? Жен - на стезю порока?"
   - "Как будто днем вы чужды грязных дел!" - смеется горько Митрадат и указует на толпу зевак, властей и судий.
   - "Зловредный клеветник! Тебя накажут!", - грозит ему с ухмылкой вопрошатель.
   - "Презренный нечестивец, и тебя!" - не остается у него в долгу Евпатор.
   - "Пророк бесстыжий, придержи язык!"
   - "Еще чего! Да чем ты мне опасен!" - войдя во вкус, поддразнивает царь.
   - "Сперва - обрею наголо тебя!"
   - "От бога кудри, и ему их стричь!" - трясет лохматой головой Евпатор.
   - "Я изыму твой тирс, плющом увитый".
   - "И тирс - от бога. Сможешь - отнимай".
   - "Я... отведу тебя в темницу!"
   - "Ха, веди! А бог - освободит!"
   - "Сперва сумей собрать своих вакханок".
   - "Зачем? Бог - здесь, он зрит мои терзанья".
   - "Да где же, где твой бог? Не вижу"...
   - "Он недоступен взорам нечестивых!" - чуть не плюет ему в лицо Евпатор.
   - "Ты оскорбил правителя! Эй, стража , взять его!"
   А Митрадат - тюремщикам:
   - "Ни с места!"
   - "Чего боитесь?" - понукает их противник. - "Я царь, он - раб!"
   - "Когда б ты знал"... - вдруг тихо произносит Митрадат, и площадь совершенно замирает. - "Когда б ты знал, чего желать дерзаешь... Когда б ты знал, на что ты поднял руку... Когда б ты знал, что станется с тобою"...
   Остолбенелый плащеносец приоткрывает рот. Но Митрадат, напрягшись, резко дергает локтями и с громким треском разрывает веревки на руках. Свободен!
   Стража, встрепенувшись, обступает силача. А он, решив докончить роль, как писано у Еврипида, изрекает:
   - "Я иду. А вы", - бросает он друзьям, - "не бойтесь. Чему не должно быть, того не будет. Тебя же"... - тычет пальцем в незнакомца. - "Бог накажет. Тот Дионис, над коим ты посмел глумиться.
   ОН ЕСТЬ - Я!"...
   Священное молчание. И - чей-то восхищенный стон: "Какой актер!!"... И вопли: "Молодец!", "Ну, выдал!", "Ай да варвар!"... Рукоплескания и топот. Вся площадь как с ума сошла. Орали: "Дать ему свободу!" - "Скинемся на выкуп!" - "Не пожалею драхмы!" - "Мало, я три даю!" - "Я шесть!" - "Чего там, десять!"...
   Но незнакомец, разыгравший сцену из "Вакханок", всех побил. Он дал за Митрадата - три таланта. Столько серебра у граждан Тиатиры не нашлось бы. И толпа остыла, разбрелась по лавкам и домам, рассказывать о редкостной потехе. А купивший уверял довольного Сервилия, что лицедеи в Риме очень в моде, и он найдет, кому перепродать с изрядной выгодой "такого мастака"...
   Евпатор уходил за господином с поднятой гордо головой. Как - в самом деле - бог, попавший в рабство. Как...
  
  
  
   - Дурак из дураков! - с досады плюнув в землю, крикнул ему вдогонку Гай.
   - Воистину дурак, - спокойно согласился Папий. - Но надо выручать.
   - Да как?! Перекупить дороже? Будь у нас в кошелках шесть талантов...
   - Я не видал еще раба, который столько стоил бы, - заметил Папий. - И я боюсь...
   - Что этот типчик знал, кого купил? - отчаянно промолвил Дорилай.
   - Нет, вряд ли. Откуда? Но у тех, кто понимает толк в обученных рабах, особый нюх на всё, что необычно. А этот... вел себя, как ни один из нас не вел бы. Я не прав?
   - Ты прав, - ответил Дорилай. - Диковинки в цене. Что будем делать? Деньги есть, но очень далеко, и нам их могут без него не выдать. К тому же - время, время!
   - Чтоб не терять его, последуем примеру.
   - Какому?
   - Продадим себя.
   - Ты спятил!!
   - Нет. Послушайте, друзья. Мы кинем жребий. Один из нас останется на воле. Заложит подороже остальных, оговорив скорейший выкуп. Получит пусть не шесть талантов, но хоть пять. Нагонит дурака и вызволит его. А дальше - ясно. Дурак, надеюсь, не замедлит спасти своих спасителей. Согласны?
   Не возражал никто.
  
  
  
   "Забавно!" - восклицает Метродор.
   Они с Диоклом взяли Дорилая под руки и увлекли в Диоклов дом, чтоб повесть о невероятных злоключениях пятерки не притянула к ним под портик непрошеных зевак. И Дорилай рассказывал, не сидя у подножия колонны, а лежа сначала в теплой ванне, а потом и за столом. Кусок ему в нутро не лез, но пить хотелось - и пилось...
   - Ты, значит продал собственных друзей! Ну-ну, забавно...
   - Против воли! - настаивает Дорилай. - Таков был жребий. Я покорствовал судьбе. И неизвестно, кто теперь несчастней. Их перепродали, разрознив!... Нарушая уговор!...
   - Какой ты, право, простодушный. Ведь эти молодые люди - свободные, и покупатель заметал следы нечистой сделки, чтобы не быть в убытке и не угодить под суд.
   - Ты одобряешь это?!
   - Я философ , - смеется Метродор. - И редко вмешиваюсь в то, что происходит. Но знание законов и лазеек бывает иногда нелишним.
   - Ты можешь дать совет?
   - Попробую. Опиши-ка мне еще разок наружность человека, купившего того... "Диониса".
   - Немолодой, но и не старый, с залысинами, кривозубый, голос звонкий и высокий, на руках не меньше четырех перстней с камнями...
   - Мозгоед! - мгновенно узнает Диокл.
   - Он самый, - подтверждает Метродор.
   - Вы знаете его?
   - Еще бы!... Не знают - только чужеземцы и младенцы. Он эллин, азиат, но в детстве угодил в неволю, был обучен лицедействовать и продан в Рим. Там выступал в театре, заимел поклонников, сумел добиться отпущения. Вернулся в Азию, забросил службу Музам и занялся инаким ремеслом. Имея деньги, влиятельных знакомых и большие связи, он крутится среди актеров, музыкантов, певцов, танцоров, риторов и живописцев. Прикидывается любителем искусств и другом этих - нередко легкомысленных - людей. Зовет их на обеды и пирушки, дает взаймы, о долге не вспоминает месяцами - пока не вырастет немыслимый процент. Тогда-то он и сбрасывает маску. И жертвам часто некуда деваться. Их продают, сдают внаем, увозят на чужбину, лучших - в Рим, где очень ценятся рабы, умеющие петь, играть, плясать, витийствовать, учить, лечить... Ведь сами римляне доселе презирают занятия художеством, там ни один из знатных и прославленных мужей не выступает на подмостках, не поет в пиру, не пишет красками, не пляшет даже дома, и в руки не берет ни авлос, ни формингу... Но каждый чванится своим чтецом, флейтистом, мимом... Так что твой приятель - как его? - Митар - действительно нарвался. Если он, как ты сказал, высок, красив, силен, умен, изрядно образован...
   - Но он же не актер! Ту сцену из "Вакханок" он случайно знал на память!
   - Всё равно. Мозгоед его не выпустит иначе, нежели за жирный выкуп. Пять талантов, даже шесть - об этом можно говорить, но меньше - вряд ли.
   - Поверь, мы не бедны, но стольких денег под рукой у нас здесь нет, - вздыхает Дорилай. - Быть может... ты бы дал взаймы?...
   Разряженный философ толкает в бок поджарого ваятеля:
   - Диокл, мне кажется, что приключения порою украшают наше бытие. Не поучаствовать ли нам... в погоне и охоте? А?... Расходы я согласен взять на себя, а прочее - совместно. Как ты?...
   Дорилай ушам своим не верит.
   - Ты будешь, - говорит он Метродору, - вознагражден, клянусь отцом богов! Ведь тот, кого ты соглашаешься спасти, он... очень у себя в стране влиятелен и...
   - Ай, не важно! - жмет руку Дорилаю Метродор. - Он редкий сумасброд и смелый малый. И значит - стоит жертв.
  
  
  
   30. Ныне Азией правят куда снисходительней и осмотрительней, нежели во времена Митрадата. Но тогда для властителей покоренной провинции не считалось зазорным ничто: ни мздоимство, ни обращение в рабство свободнорожденных, ни безжалостное разорение должников, ни жестокие пытки невинных, ни подкуп судей, ни подлоги, ни похищения. Присылаемый Римом наместник - проконсул - управлял провинцией год, и пока не слагал полномочия, ни один из подданных не был вправе пожаловаться сенату на творимые им беззакония. А преемник нередко бывал много хуже предшественника, так что прежний мучитель казался истерзанным людям не столь уж невыносимым. Потому очень редко в сенат подавались жалобы от притесняемых, и еще того реже виновных наказывал суд, отправляя в изгнание.
   31. Между тем при каждом проконсуле состояли на службе друзья, клиенты и родственники - и всякий из них состязался с другим в ограблении Азии, силясь за год набрать столько денег, красивых вещей и рабов, чтобы жить до скончания дней в царской роскоши. В Рим везли груды золота и серебра, драгоценности, редких зверей, чаши, статуи, вазы, картины, красивых невольников и ученых рабов. Но поелику знатным римлянам не дозволялось самолично заниматься торговлей и взиманием податей, таковыми делами ведали люди из сословия всадников, наживавшие за ничтожнейший срок миллионы. Сговорившись с себе подобными, они загодя выкупали у сената налоги огромной провинции, возмещая себе все затраты с лихвой. Члены этих сообществ называли себя "сотоварищами" - "публиканами", но вернее бы звать их "сообщниками", как преступников или разбойников, без пощады губивших не токмо отдельных людей, но и целые города и народы.
   32. Римляне полагали тогда сей порядок законным и правильным, и лишь позже разумнейшие и справедливейшие из них - к примеру, Марк Цицерон и Помпей - признавали, что от публиканов азиаты терпели больше несчастий и бедствий, чем от самых жестоких царей. Ибо царь, добавляю я от себя, сколь бы ни был он злобен и нравен, должен думать уж ежели не о благе страны, то о благе потомков, и для этого, пусть поневоле, озаботится процветанием подданных, ростом искусств и торговли и соблюдением самых главных законов. Но к чему утруждать себя сим чужеземцам и временщикам? Мне своими очами довелось увидать города в запустении, храмы без статуй, селения, полные озверелых мужей, одичалых детей, обесстыдевших жен. С сердцем страждущим и ненавидящим мне предстала - тогдашняя Азия.
  
  
   Краски и крики. Отрадно царице перед сырой многотрудной зимой - надышаться багряным привольем. Три месяца провела Лаодика в покое, в тихом загородном дворце у величаво текущего Галиса. Но пора возвращаться в Синопу, приниматься за брошенные дела и готовиться к родам.
   Каприз. Разумеется, просто каприз. Захотелось в последний раз оказаться под тихим сияющим небом, среди раззолоченных трав, хрустких веток, кустарника в ягодах... Приказала остановиться. Раздвинула полог носилок и выглянула.
   Вдоль дороги - праздник плодоношения. Виноградники в пурпуре и в серебристой пыли, с черными и янтарными гроздями в голубоватом пушке, оседающем на надтреснутых пальцах сборщиц и сборщиков. Пожинатели урожая распевают старинные песни, грузчики и переносчики тяжелых корзин подгоняют друг друга забористой бранью, и не дремлют точильщики кривых ножей, мгновенно тупеющих от сладкого сока. А еще слышны занудные вопли ослов, лай собак, коим нечего больше тут сторожить, и сорочий хохот, и детские плачи, и грубоватое славословие - Винодарному Богу... Крики, краски...
   Не хочешь ли ягод, царица? Не хочу. От них липкие пальцы и пятна на платье. И... нет, не хочу, не хочу! Едем дальше.
   Сколь счастливы вы, неразумные. Собиратели праведных жатв. Провести в дружных хлопотах день, закусить его немудреной трапезой - и заснуть без тревог, и проспать до утра без кошмаров, и очнуться без угрызений. Царице сего не дано. Дано лишь вам, неразумные. Радуйтесь!
   Виноградники далеко позади. В узкой щелочке полога - буробокие горы. Отроги Каппадокийского Тавра. Хребта огромного, дикого, населенного страшным зверьем и свирепыми варварами. Только брат мог с ними дружить. Лаодике это не нужно. Да их здесь и нет, вдоль проезжей дороги. Есть - птицы, пчелы, палевая позолота, зардевшаяся листва дикой груши, орешника, граба, каштана, фисташки...
   "Укачало. Выйду, пройдусь", - вновь приказывает Лаодика.
   Царский поезд покорно встает. Мулы, лошади, слуги-носильщики, стража, сопроводители-евнухи, врач, рабыни... "Государыне плохо?" - тревожатся. "Нет, ничего", - хмурит брови она. - "Я хочу подышать. Прогуляться".
   Оа запрещает идти за собою кому бы то ни было, кроме Нисы, любимой сестры. Лес вполне безопасен: окрестности загодя были проверены.
   Как покойно под кронами. Солнце - словно в золотой паутине. Свет таинственный, тихий, рассеянный. Не жара, но благое тепло. Поначалу мерещится, что в лесу тишина. А прислушаешься - всё звенит. Издали раздаются протяжные оклики деревенских детей, собирающих в придорожных лесах рдяный шиповник, кровавый боярышник, янтарные желуди, охристые в изумрудной оправе орехи...
   Одиноко царице. Никто тебя не окликнет - вот так, чтобы эхо трижды имя твое повторяло. Как завидуешь этим - зовущим друг друга юнцу и юнице. Неразумным, счастливым. Мечтающим заблудиться в червонной чащобе вдвоем, рухнуть в изнеможении на шершавое золото листьев, чтоб дыхание и биение сердца были громче, чем жадные пересвисты дроздов - а потом, когда вся деревня ринется дружно искать пропавших - разъять обмякшие пальцы в бурых пятнах сосновой смолы, разлепить алеющие как шиповник уста, разбежаться в разные стороны, чтобы выйти к ищущим порознь, а дома после рассказывать страшные небылицы о говорящих по-человечьему зверях, сбивающих с верной тропинки, о дурачествах козлоногих сатиров, подражающих родным голосам и влекущих в чащобу на гибель, о сластенах нимфах, смеющихся над собирателями орехов и ягод, отнимающих всю добычу, плюющихся косточками... О, как сладко вам жить, неразумные!
   "Ниса, где ты?" - "Я здесь, сестра!" - "Не ходи одна далеко!" - "А кого здесь бояться? Ха-ха-ха!"...
   Лаодика движется медленно, опираясь на резной с золотым окончанием посох. Ей мешает живот. А проворная Ниса успела облазать все кусты, уносясь то вперед, то назад. И - выскакивает навстречу царице. Веселая, юная, шалая. "Ты порвешь свое платье", - считает за долг мягко упрекнуть ее Лаодика. "Ну и ладно", - смеется проказница. - "Зато вот, посмотри!"...
   Ниса быстрым движением надевает на Лаодику венок. Венок из огненных листьев. Кровь и пурпур, бронза и золото, изумруд и рубин. Орех и шиповник.
   Горький запах пышного тлена. Лаодика даже шатается, будто залпом выпила кубок с неразбавленным старым вином. Как унять брожение крови, которая не желает мириться с тем, что предрешено. Как утишить роптание чувств, страстно жаждущих неизвестно чего. О Кибела, о Матерь Богов, благодетельница неразумных. Ты мстишь многознающим - безысходной тоской.
   - Ниса. Родная. Мы здесь одни. И еще не поздно. Скажи: ты действительно... хочешь замуж - в Каппадокию?
   Зарделась. Конечно, хочет. Их сестра Лаодика старшая, примирившись в невыдачей Гордия, не оставила мысли о заключении брака между Нисой и собственным сыном. Они, правда, близкие родственники, но - не брат и сестра! Очевидцы свидетельствуют: юный Ариарат Филометор - хорошенький, умненький, безупречно воспитанный мальчик. Должно быть, никем пока не испорченный. Не то, что окаянный сорвиголова Митрадат, который в двадцать лет был уже искушен во всех непотребствах. А, к чему вспоминать! Скверно начал - и скверно кончил. Поморщиться - и скорее забыть. Выждать год, объявить его мертвым - и жить себе дальше...
   - Сестрица, а можно, я и себе на венок наберу? - вкрадчиво ластится Ниса.
   Ей понравилось - сламывать терпкие ветки с облетающим от дыхания листвием. Рвать рукой паутинную сеть, мановением пальчика возвращая свободу легкомысленным мушкам - и обретая на злобный голод мохнатого их полонителя...
   - Собери. Только быстро. А то нас ищут.
  
  
   Действительно - ищут. Евнухи тонкими голосами кричат, надрываясь: "Царица! Владычица!"... Охранники рады глотки подрать: "Государыня! Гэй!"... И другие им вторят: "Госпожа! Повелительница!"...
   Ах, никто никогда не воскликнет, во веки веков: "Лаодика, любимая!"... Что ты сделал со мной...
   И как это всё надоело. Поневоле вспомнишь: ты потомица не одних лишь понтийских царей, что гордятся надменной кровью Ахеменидов, а еще и того самого сирийского царя Антиоха, которого подданные называли в издевку не "Эпифаном", а "Эпиманом" - не "Благовидным", а "Свихнутым". Потому что, когда ему невтерпеж становилась дворцовая чинная жизнь, он бросал все дела, объявлялся больным, а сам надевал простецкое платье, водружал себе на голову взамен диадемы венок - и бродил по столице, заходя то в театр, то в кабак, то на рынок, то в баню, то в гимнасий, то вовсе в блудилище. И, якшаясь с простолюдинами, уверял за кубком вина, что охотно позволит любому день-другой побыть во дворце за царя - дабы всякий тщеславный глупец, алкающий царской порфиры, убедился на собственном опыте, сколько сотен пустых, бесполезных, заумных бумаг приходится ежеденно читать, разбирать и подписывать...
   Ах, должно быть, и в беглом брате взыграла она - Антиохова кровь! Предки-Ахемениды - они степенные, самохвальные, чинные. А вот Селевкиды - те с сумасшедшинкой, начиная с Селевка. Ничего не поделаешь: кровь.
   А если взять - и последовать крови? Не хочется отзываться и возвращаться в домашний дворцовый полон - так и не отзываться. Забиться в осенние дебри. Скрыться в пещеру какую-нибудь. Если горы, должны быть пещеры. Митрадат ведь когда-то тут прятался. Листьев - сколько угодно. Спать будет мягко, тепло. Заснешь - мгновенно. От буйного горьковатого аромата. Пропитание? Орехи, ягоды, травки, коренья. Птицы-то сыты. Хорошо быть птицею? А?...
   Невозможно. Тяжелое чрево притягивает к земле. Не сбежишь далеко. Не взлетишь. Неловка и беспомощна. Знать бы, кто там внутри - девчонка или мальчишка? Ах, какая разница! Лучше вовсе не думать ни о том, кто скоро родится, ни о том, кто его породил. Кто бы ни был и где бы он ни был.
   Как я всех ненавижу. И как смертельно завидую всякому зверю, который волен сам себе выбирать тропу в плодоносном лесу - или вовсе без всякой тропы продираться сквозь янтарное пламя кустарника - на вершину, осиянную по-прощальному благостным солнцем. Или - вниз, в мохнатую щель оврага, где сам над собою смеется потаенный родник...
   Не хочу назад. Ненавижу.
  
  
   С тех пор, как люди заподозрили, что, может быть, им придется жить теперь без царя, Лаодику стали преследовать взгляды. Царица осталась одна, в цвете сладостной женственности. Власть над нею - великий соблазн. И даже беременность не отвращает, а лишь разжигает бредовые помышления. Лаодика доподлинно знает: всякий раз, когда она смотрит в сторону, лицо ее пожирается чьими-то жадными взглядами. А стоит ей строго впериться в навязчивого притязателя, тот отводит глаза, но косые несытые взоры скользят по ее ожерельям, груди, животу... А говорят с ней - медовыми, мягко-ворсистыми, маслянистыми голосами. И слова выбирают - благоговейно-бережные. Как если бы говорили с больной. Но кто тут болен? Не она, а они - сумасшедшие. Все вокруг помешались - на ней. Даже стражи - и те дерзают смотреть ей вслед с вожделением. Кто-то - не отдавая отчета, кто-то - повинуясь поветрию, кто-то - действительно бредя немыслимым, кто-то - надеясь продвинуться в службе хоть на ступенечку вверх... Даже евнухи!.. Как знакомо и как омерзительно. Высунть пятку - оближут, скуля от блаженства. А при первом шорохе - прочь, визжа от страха и вцепившись мертвой хваткой в уличающую записку, поломанный гребень, браслет...
   Ненавижу. Всех, без изъятия. Доверять нельзя - никому. А любить тут - попросту некого.
   Лучше - в пахнущий гибелью лес.
  
  
   "О Владычица"...
   Повернувшись на чей-то незнакомый, чуть громче шелеста, голос, Лаодика не верит ушам и глазам.
   Перед ней - юный юноша. Станом - воин и муж, ликом - мальчик, почти что ребенок. Лет семнадцати. Синеглазый и смуглый. От волнения нежно зардевшийся. Видно, знатен: одет в старинный персидский наряд, изукрашенный золотом. А шепчет он, хоть по-эллински, с чужеземным акцентом. Что за диво? Откуда?
   О если б ты знала, какой ты сейчас стоишь перед ним. Над челом твоим бледным колыхается царственный пурпур венка. Листья чернобагрового клена дрожат, точно крылья неслыханной бабочки. Благородно-блеклое золото дуба оттеняет лиловую зелень боярышника, из которого, как капли крови, сверкают червонные сочные ягоды. Глаза твои темны от усталости, но стоит хоть единственному лучу прорваться сквозь ограду ресниц, как в зрачках зажигаются факелы - свидетели шалых таинств. И брожение крови колышет складки одежд на груди, где капля по капле копится сладкое голубоватое млеко - слишком священное, чтобы вскармливать им человеческого младенца. Впрочем, что там, в округлом чреве твоем - человек, или бог, или чудище страшное - никому, даже тем, кто близок, неведомо.
   - Что... что ты сказал? - переспрашивает потрясенная Лаодика.
   Незнакомец молчит. У него пересохла гортань.
   - Кто ты? Как твое имя? Откуда ты здесь? - пытает она.
   А по горному лесу - всё крики и эхо. Даже вздрогнула: ей почудилось, что в вершинах гудит: "Митрада-ат!"...
   - Ипрадат, - размыкает юноша слипшиеся от волнения губы. - Ипрадат - мое имя, царица.
   А дальше - как по-писанному. Крепко выучил, пока ехал:
   - Вместе с Ариобарзаном, Мегабизовым сыном, я послан к тебе, госпожа, твоей благосклонной сестрой, дабы скрепить договором и обменом дарами помолвку царя и царевны, Ариарата и Нисы. Спутник мой и начальник - один из знатнейших каппадокийских мужей. Я же - друг и совоспитанник молодого царя. Он доверил мне отвезти драгоценный перстень с его достоверным изображением: первый дар жениха нареченной невесте...
   - Я! Это я!...
   - Ниса!!...
   Как не одернуть девчонку? Сумасбродка! Косы расплетены, пояс съехал, подол в паутине, щеки жарче огня, на голове - дикарский венок из чего попало: плющ, каштан, фисташка и папоротник... Ну - вакханка! Осталось лишь грудь обнажить, подпоясаться парочкой змей, взять тимпан и тирс - и помчаться босой по горам.
   - Сестра моя, ты забылась!...
   Кровь Антиоха Свихнувшегося. Селевкиды. Цари-колоброды.
   - Прости ее, Ипрадат.
   Ниса кланяется вослед словам Лаодики. Она делает вид, что ей стыдно. Но стыдно - вовсе не ей. А этому дивному мальчику. Весь покраснел и трепещет ресницами. Боги, как редко такое увидишь: муж, который стесняется собственной доблести. Он ведь доблестен? Да, несомненно. Тот, кто так себя держит, так смотрит, так говорит...
   А как он, собственно, смотрит?
   Никак. Ни единого взгляда на Лаодику. Всю дорогу домой. Чинно ехал верхом в двух шагах от носилок царицы - и ни разу не дал себе волю хоть украдкой в них заглянуть. Что угодно отражалось в его синих глазах: огнезарные кроны деревьев, фиолетовый мрак ущелий, пестрота виноградников, взмахи садовых ножей, пропотевшие робы собирателей, равнодушные морды ослов, серый камень межей - разделяющих "твое" и "мое"... "Твое" и "мое" - разделяющих...
   Навеки. Милый. Навеки.
  
  
  
  
   Незаметна и благостна на священном Делосе осень. Кипарисы и лавры, козы и камни, храмы и торжища. Скорлупки рыбачьих лодчонок - и пузатые дальноплавные корабли. Черепахи и чайки.
   Сам остров - как застывшая в вечном парении птица. Как готовый сорваться с якоря парусник. Недаром ведь говорится в предании, что клочок сей носился по вольным волнам, доколе на землю его не ступила Лето, имевшая в чреве двух деток от Зевса: Феба и Артемиду. И остров стал колыбелью божественным близнецам. И с тех пор не трогался с места. но и ныне в храмах его, как в наполненных парусах, играет веселый ветер. Вечно весенний. Даже осенью. Даже зимой. Даже ночью.
   Ночь. Спят и боги, и богослужители, и богомольцы, и торгаши, и невольники, коих свозят сюда со всей Азии, чтобы оптом продать и пуститься за новыми.
   А эти двое - отчего-то не спят. Верно, вышли, разгоряченные пиром, из пропахшей яствами комнаты - подышать перед сном. Стоят над обрывом под пальмами, глядят на рябое от звездного света море, поёживаются от ветра - и никак не уходят.
   Тот, кто ниже, беззвучно, но сладко зевает. Тот, кто выше, угрюмо бросает:
   - Шел бы спать, Дорилай.
   - Только вместе с тобой.
   - Козломозглый! Будь ты девицей...
   - Я твой телохранитель. И больше от тебя ни на шаг. Хоть гони меня, хоть издевайся.
   Митрадат обнимает его. Дорилай отстраняется.
   - Ай, ну хватит же дуться! - упорствует царь. - Хочешь, поговорим по душам? Что случилось, мой милый? Я слушаю!
   ...Что случилось?! Он еще спрашивает?!...
   У Дорилая захватывает дыхание. Нету слов. Сколько пота и слез было пролито - за Митрадата! Трое знатных свободных людей согласились быть проданными, точно скот! И чего натерпелся в Пергаме сам Дорилай, вышвырнутый из приемной проконсула как собака, как попрошайка, как сор! Если б не подоспевшие волей богов благодетели, Метродор и Диокл, ты бы, миленький, плыл сейчас в Рим, перекрюченный в мерзкой утробе зловонной торговой посудины. Ведь тебя настигли и вызволили - у последней черты. Здесь, на этом священном - и нещадно загаженном рабьим торжищем Делосе.
   Ну, и как ты повел себя, Митрадат? Разрыдался у Дорилая на шее от счастья? Ринулся благодарить Метродора с Диоклом? Понесся навстречу друзьям?...
   Даже вообразить невозможно. В волнующий миг избавления ты изволил лишь хмыкнуть: "Ну, наконец-то!"... А узнав о внезапных спасителях, деловито заметил: "Надо бы поскорее вернуть им долг, да с хорошим процентом". И всё! Никакого желания встретиться, поговорить, показать, для кого они так старались. Ты решил задержаться на Делосе, думая о себе, а не о друзьях: надо, мол, подождать, пока заживут следы оков на руках и ногах - и вырастут насильно сбритые волосы. Сняли дом рядом с храмом Кабиров, дом с высокой оградой и садом, глядящим на море. И ты прохлаждался в блаженном покое, пока Дорилай снова плыл на азийский берег, получал деньги в Смирне, мчался к Диоклу и Метродору в Пергам, отдавал им долг, забирал друзей, ехал с ними на Делос...
   И вот - долгожданная встреча и дружеский пир. Радость? Песни, пляски, объятия? Где там!... Митрадат равнодушно-рассеян, за столом - легкомысленный треп...
   И невинный вопрос - что случилось?...
  
  
  
   Ему вспоминается.
   Он ни мига не сомневался в друзьях, но надеялся, что его разыщут, догонят и откупят намного скорей: приключение, поначалу остро щекотавшее душу, приелось. Настроение у Митрадата испортилось. Он стал нервничать и донимать человекоторговца. Памятуя о легкости, с коей пленник рвал ремни и веревки, перекупщик его нарядил в кандалы, подложив под железо тряпицы, чтобы кожа не стерлась до язв. Евпатор восстал: "За кого ты меня принимаешь, вонючая гнида?! Какой я, к шакалам, невольник?! Какой я актер?! Я... я князь арменийский, я сроду не знал унижающего мою кровь ремесла!"... - "Ну и ладно", - зловеще хихикнул хозяин. - "Не хочешь в актеры, продам в гладиаторы. Тоже не прогадаю. Будешь драться - как барс!"
   Вместе с несколькими другими рабами Митрадат был доставлен на Делос. Там их продержали в каком-то хлеву несколько невыносимо томительных дней. Всех, кто был с Митрадатом, распродали - и красивых мальчишек-подростков, и плачущих девушек, и туповатого евнуха, и искусного вазописца. Митрадата - держали. Та же клеть, та же миска с пойлом и варевом, та же солома, те же оковы, та же стража...
   Он надеялся, что хозяин медлит его продавать, дожидаясь друзей "арменийского князя" с подобающим выкупом. Почему не в Пергаме - понятно: тут, на Делосе, некому жаловаться. Но торговец ждал лишь приезда надежного покупателя. И дождался. Тот пришел к ним на пятые сутки под вечер. Митрадата выволокли в осиянный закатным золотом двор. Он едва не рухнул без чувств, задохнувшись от свежего воздуха, благоухавшего морем и розами. И почти безучастно терпел, как его разглядывали и придирчиво обсуждали рост, лицо и телосложение. Он смотрел немигающими, но слезящимися очами на огромный пламенный лик - и молился: "Отче Зевс, отче Ахурамазда, помоги Митрадату!"...
   Хозяин и покупатель, похоже, заспорили. Говорили они на латинском. Митрадат узнавал только некоторые разрозненные слова, по которым не разбирал, в чем причина раздора. Какое имеют сюда отношение, скажем, "консулы" или "сенат"?... Оказалось, однако, что и работорговец не в силах следить за латинской скороговоркой приятеля. Он взмолился: "Будь любезен, давай-ка по-эллински, а то я не всё понимаю"...
   Тот сказал, меняя язык:
   - А чего еще понимать? Говорю тебе ясно и внятно: цена чересчур велика.
   - Да любой заправский ценитель оторвет его с пальцами!
   - Не в теперешние времена. Риму нынче не до забав. Скорбь и страх. Едва ли не паника. Ты не слышал, что кимвры уничтожили в Галлии две наши армии?
   - Неужели?!
   - Гераклом клянусь, хоть и рад бы, чтоб это было неправдой. Два командующих, Маллий и Цепион, никак не могли сговориться, кто у них главный. И варвары разгромили их порознь. Резня была страшная. Тысяч восемьдесят полегло, не считая пленных и раненых.
   - Ну и ну!
   - Со времен Ганнибала не бывало такого разгрома. Чуть не в каждом семействе кого-то оплакивают. А галлы ползут, словно черный кошмар, на Италию...
   - Разве нет других полководцев?
   - Все лучшие - с Гаем Марием, в Африке. Между прочим, там тоже негладко. Царь Мавретании выдал зятя, Югурту, который и начал войну - но выдал не Марию, а его подчиненному, молодому Корнелию Сулле. И теперь эти двое грызутся за лавры, не спеша возвращать легионы домой. Так что в Риме дела - хуже некуда. Не до игр и актеров.
   - Он годится и в гладиаторы. Посмотри, как силен!
   - Не за эти же деньги. Новичок, придется учить, а характер, похоже, упрямый... И - при нынешних обстоятельствах - азиаты будут не в моде. Африканцы и галлы - эти да. Не возьму. Не хочу рисковать. Разве что сбавишь цену хоть вдвое.
   - Ты меня разоришь!
   - Я и сам вот-вот разорюсь.
   Разговор был при Митрадате. И никто из двоих собеседников не глядел на него. Он же был полон странного возбуждения.
   Отче Зевс, отче Ахурамазда, отче мой Митрадат Эвергет! Кимвры, галлы, сущие варвары - разгромили две римские армии! Тысяч восемьдесят убитых! И неведомо сколько взятых в плен и израненных!
   Значит, римляне тоже, как все - одолимы и смертны? Значит, нужен - второй Ганнибал, чтоб смести с земли этот город? О, как сладостна месть!...
   Азиаты не в моде. Их презирают. Закосневший в рабстве народ. Африканцы - они поживей. Ганнибал был как раз африканец. И погиб от предательства - в Азии. При вифинском дворе. А другой африканец, Югурта, выдан тестем и страждет в плену.
   Нет границ и пределов - предательству.
   Вот, чем держится мировое могущество Рима. Алчность, злоба, коварство, обман.
   Отче мой, Митрадат Эвергет, вероломно убитый друзьями, внемли и возрадуйся: Рим узнает еще - азиатов!
  
  
  
   - Я... с неких пор перестал тебя понимать, - говорит Дорилай. - Вот мы снова вместе, все пятеро. Перенесшие столько страданий. Ты же, вместо того, чтобы всех расспросить и сам рассказать, городил чепуху и дурачился.
   - Для серьезных бесед не пришло еще время, мой Дорилай. Я смеялся, чтобы... не плакать. Что мое, то пускай во мне и останется.
   - Ты же сам во всем виноват. Кто просил тебя самохвальствовать и щеголять своими познаниями?
   - Я не мог иначе. Не мог.
   - Почему?
   - Потому.
   Вот тогда Дорилай и узнал, что сцена из Еврипида была разыграна ради увиденной Митрадатом - за толпою - Евдоры. Злопамятный Гней Сервилий нарочно привел ее на притюремную площадь и оставил под охраной в сторонке. Чтоб она посмотрела, с кем едва не сбежала из отчего дома: с разбойником, варваром, поротым прощелыгой, дешевым рабом. А он - разглядел ее и решил предстать напоследок в красе и блистании. Чтоб навеки уверовала: это - тайноявленный Бог.
   - Что с ней сталось, ты знаешь? - тихо спрашивает Митрадат.
   - Говорят, утопилась. А Стасий - повесился.
   - Ну, его мне не жаль.
   Вот и всё. Ни вопроса, ни вздоха, ни запоздалой слезы по несчастной маленькой нимфе. В старых сказках такие страдалицы превращались обычно - в тростник, в цветок, в родничок. В серебристую пену. Но нынче на всех у богов - не хватает чудес. А у смертных - хотя бы сердечности.
   Дорилай отстраняется от Митрадата.
   - Знаешь, чем я был занят на Делосе, пока ты уезжал за друзьями? - спрашивает, не желая его отпускать, Митрадат.
   Как не знать? Приходил понемногу в себя. Отсыпался и отъедался. Отращивал кудри и странничью бороду. Холил тело, залечивал раны. Вечерами гулял и отлавливал любящих приключения женщин.
   - Я обдумывал храм. Он воздвигнется здесь. На священном Делосе. Вот на этой земле. Я купил дом и сад. Мне понравилось это место рядом с храмом Кабиров. Я нашел архитектора и договорился со жрецами, чтобы присматривали за строительством. Мне уже показали чертежи и расчеты. Не хватает лишь изображений для будущих статуй. Для этого я вас и ждал.
   - Нас?... Ведь мы не ваятели.
   - Вы - друзья мои. Этот храм будет - в честь нашей дружбы. И статуи в нем будут - наши. Как награда за всё, что вы пережили из-за меня. Не такая уж я свинья, Дорилай. Я умею быть благодарным.
   Все обиды забыты. О брат мой, о друг мой, о царь! Не напрасно мы пили одно молоко, не напрасно делили в скитаниях каждый кусок пополам...
   - Вы мне ближе, чем были бы братья, - продолжает свой монолог Митрадат. - Дружба, может, выше родства, ибо только друзья и возлюбленные выбирают друг друга свободно. А родня - какая уж есть. Нет той подлости, каковую не совершали бы из корысти и ревности - родичи! Даже матери ради трона - убивают детей! А уж братья, зятья и племянники... Сколь надежней - друзья, вроде вас! Я уверен, мой Дорилай, доведись нам еще раз попасть...
   - Заклинаю Зевсом, не надо! - передергивается Дорилай.
   - Но ведь ты... никогда не оставишь меня?
   - Никогда. И никто из нас не оставит. Однако...
   - Как я тронут и рад. Значит, скоро мы уезжаем. А здесь будет строиться храм. На обратно пути можно будет заехать, посмотреть, хорошо ли выходит.
   - На каком... обратном пути? Вифиния ведь...
   - Какая Вифиния!
   "Я решил: мы едем в Афины" - изрек Митрадат.
  
  
  
   33. Митрадатово путешествие продолжалось почти целый год, но никто из сопутствовавших ему четырех совоспитанников не рассказывал позже об увиденном и испытанном в Азии. Потому полагаю, что странствие их было вовсе не безопасным, а царь, вероятно, не уберегся от неудобных для пересказа несчастий. Помимо былого Пергамского царства посетил он, насколько мне ведомо, остров Делос, где близ древнего храма Кабиров, благосклонных божеств, охраняющих странников, был тогда же выстроен маленький храм, украшенный изваяниями всех ближайших друзей Митрадата и статуей самого государя. Если верить молве, храм тот цел и доселе - война пощадила его, и желающий может узреть прекрасными и молодыми тех, чьи кости давно уж истлели, а имена нынче мало кому уже памятны.
  
  
  
   В тронном зале уже отпылали чаши с огнем. И уже отшумела прощальная трапеза. А царица никак не решается приказать снять с себя пламенеющий пурпуром и звенящий златом наряд: диадему с рубинами и жемчугами, тяжелые серьги с подвесками, ожерелье, накидку и платье - столь пышное и многоскладчатое, что под ним не сразу заметен разбухший живот.
   Лаодике хочется плакать. Ведь завтра послы уезжают. Она и так затянула их пребывание здесь, как могла. Был приветственный пир, были переговоры о будущей свадьбе, был молебен богам, были путаные и заумные предсказания звездочетов и магов, был обряд обручения Нисы с невидимым женихом, были всякие развлечения - состязания музыкантов и плясунов, скачки на стадионе, выступления лучших аэдов и риторов... Были даже прогулки по окрестным горам и садам! Все дивилсь, как царица решается утруждать себя столькими хлопотами, имея во чреве почти семимесячного младенца. А она про него вспоминала, лишь когда начинал слишком живо барахтаться. В остальное же время в ее мыслях царил тот единственный, кто упорно отворачивал от Лаодики свой взгляд. Все глядели на государыню: кто сочувственно, кто осуждающе, кто с ухмылкой, кто с ужасом, кто с нечистым восторгом, кто с обидною жалостью. Все вокруг! Но не он. Говорит с царицей - а ресницы опущены долу. Ресницы пушистые, длинные, как у девочки. И лицо у него еще детское. Щёки нежные, безо всяких следов бороды. Лаодика пыталась спросить, сколько лет ему. Он ответил невнятно. Смутился и порозовел. Хочет слыть и выглядеть старше. Благо, строен, высок и силен. И при этом - невинен! Как Эндимион. Или как Ипполит. А царица, скоро четырежды мать, ему кажется, верно, старой крашеной Федрой, с которой учтивость велит обращаться почтительно, а душа внушает - бежать... Он уедет. Уедет навеки в свою Каппадокию! А я?!...
   Лаодика готова рыдать. Этой ночью снять с себя прощальное платье - всё равно что содрать оболочку с болящей души. А уснуть - всё равно что отдаться объятиям смерти. Ибо завтра не станет - его. Что могила, что Каппадокия.
   Нынче можно еще - удержать.
  
  
  
   Я не ведаю, что я творю. Отпустила рабынь. А сама тихо вышла из гинекея. Объяснив дежурному евнуху - мол, не спится, хочу погулять по дворцу. Да, одна. Что такого? Чужих тут нет. А охрана на каждом шагу. Если что, закричу. Ночь?... И вовсе не ночь. Просто осенью рано темнеет. А на небе луна. Невозможно уснуть. Дайте факел. Я знаю все переходы и лестницы. Не ходите за мной!...
   Этим самым путем - тоже ночью - я однажды уже ходила. По лестнице на галерею. Там в конце два пути: в покои царя - и в верхний ярус гостевого крыла. Нашептал ли кто-нибудь Ипрадату, что... почти два года назад... в этом ярусе умерла, не успев даже вскрикнуть от боли, молодая красивая женщина? Боги, пусть бы он никогда не узнал! Кто бы вообразил, что соперницей Лаодики была не прекрасная нимфа с золотыми кудрями, а другая - страшная, рыжая! Что ты сделал со мной, Митрадат! Я сама себе омерзительна - и боюсь, что выплывет правда, и тот, кто сейчас равнодушен ко мне, сразу возненавидит меня... Будто я в самом деле убийца... Клянусь, убивала - не я...
   Галерея открыта. Для порядка у входа - охранник. Скрывает свое удивление и лишь робко просит: "Дозволь, государыня, я возьму твой факел". - "Не надо. Он не тяжел. Я не пленница здесь, чтоб гулять под конвоем". Это вышло чрезмерно надменно и резко. "Я ведь... недалеко. До статуи и обратно". А это - как лживый лепет. Зачем тебе объяснения и оправдания?
   Ничего я плохого не делаю. Я брожу по дворцу, проверяя бдительность стражей. И решила зайти помолиться у изваяния Артемиды Селены. Оно как раз в середине пути. Перед ним - мелкий мраморный водоем. В полнолуние свет проникает в галерею, заставляя странно сиять и воду, и посеребренную статую. Я дойду до нее, полюбуюсь, помолюсь - и назад. И - назад...
   Сколько тут, в галерее, колонн? Никогда не считала. Шесть, восемь, двенадцать, четырнадцать, шестнадцать... восемнадцать... Ему явно больше шестнадцати, но восемнадцати, может, и нет... Ах, да что мне теперь! Уезжает!... Конец галереи во мраке. Хочешь выяснить, сколько колонн - непременно дойди до конца.
   Нет, нет, нет. Только до середины. До светящейся нежным сиянием статуи. Артемида, Лунная Дева, богиня бестрепетная и безжалостная. Но... и ты не спаслась. А иначе кто посмел бы придумать печальную повесть про Эндимиона. Дивного мальчика, на которого ты еженощно ходила смотреть, как он сладостно спит. Освещала дрожащим огнем его розовые уста, а сама бледнела и таяла. Он ведь... так и не пробудился. Не взглянул на тебя.
   О, но как я завидую! Ты, богиня, могла позволить себе эту горькую блажь! Войти - и застыть в умилении. Без касаний, без слов. Незаметно. Проникнуть туда серебристой змеей...
   Ах, стой, Лаодика. Несчастная, стой. Не смей заходить на ту половину. Вернись! Ты хотела дойти только до изваяния. Помолиться и полюбоваться водой.
   Вода - как черное зеркало. Я в ней вижу - себя. Что за чудище! Ненавистный огромный живот. Закушенный рот. Обведенные мрачною синью глаза. Морщинок на веках отсюда не видно, но я-то знаю, что - есть. Снять сейчас диадему и пышный наряд, встать перед божеским оком нагой - ну, кому такая понравится? Кто способен влюбиться в такую - без помощи чар и обмана? И ты еще удивлялась и обижалась, что брат тебе изменял. Неужели ты хочешь, чтобы кто-то другой подтвердил: твое время прошло, ты стара и противна...
   Неправда! Еще не стара. И еще привлекаю мужское внимание. Нынче утром, пока меня наряжали, я смотрелась в чистое зеркало. И сама изумилась: как отчаянно хороша. Ничего не надо подкрашивать: губы горят, и глаза горят, и ланиты горят... Потому что душа горит. Пурпуровым винным пламенем. Никогда еще так не горела. Почему ж это я - стара?
   И потом. Разве лучше, краше, моложе меня была эта рыжая скифская кошка, по которой он, окаянный, сходил тут с ума? И не спал, и не ел, и на всех аки бешеный тигр наскакивал, и бродил во тьме по дворцу, и считал в галерее колонны, загадывая - чет ли, нечет, войду, не войду... И рыдал у нее под дверьми, и по стенке медузой дрожащей размазывался - всем охранникам, всем рабам, всем дружкам своим на потеху. А царицу, супругу, сестру, мать детей своих - оскорбил и прогнал... Никогда не прощу! Ненавижу!
   Как хочется плакать. Не надо делать усилий: слезы сами падают вниз. На черной воде - золотые круги. Красиво и страшно. Кажется, будто плачешь над бездной. И тянет броситься вниз головой. Наглотаться загробного мрака. Захлебнуться холодом. Утерять болящее сердце. Обернуться медлительной рыбой, царицей бездонных глубин...
   - "Государыня"...
   - "А?!"...
   Факел с шипом тонет в моде. И в глазах - огневое сияние. Дым и морок, кромешная тьма. Лишь спустя десяток мгновений начинают осветиться голубоватые мраморы.
   Шепот: "Я напугал тебя, о прости"... - "Отчего ты не спишь, Ипрадат?" - "Не могу, госпожа. Очень... душно. Решил погулять". - "Да? Я тоже". - "Со мной никогда не бывало... такого". - "Ты что, нездоров?" - "Я... не знаю. Возможно". - "Тогда... Ты бы лучше повременил. И не... завтра не уезжал бы". - "Ариобарзан недоволен, царица. Говорит, мы и так загостились. Скоро зима, перевалы станут опасны, а нам добираться горами"...
   Ариобарзан. Всё дело в Ариобарзане. Лаодике он с первого взгляда не нравился. Много спеси, а что внутри - не поймешь. Горделив, надменен и замкнут. Имя - древнее, кровь - с царями можно тягаться, профиль - просится на барельефы. Стрижен коротко, гладко брит, брови - ровные полукружия. А глаза - стальные. Змеиные. Ариобарзан взирает на Лаодику не моргая и не улыбаясь. Голос же у него оказался до странного тонким. Как будто у евнуха. Он, однако, не евнух: у него, говорят, есть жена и сын. Просто голос такой. Снизу медоточивый, в середине бесцветный, сверху - резко визгливый. Впрочем, он старается не повышать тона при постороних. Больше цедит сквозь зубы или молчит. Царедворец. До мозга костей. Осмотрительность - первое дело.
   "Ипрадат. А если бы надо было решать не ему, а тебе? Ты... хотел бы... побыть еще здесь?" - "Я?!... О да, государыня", - шепчет он еле внятно.
   Во дворе завывают собаки: показалась луна.
   "Я... совсем не расслышала, что ты сказал. Подойди ко мне".
   Шаг навстречу - безоглядный мальчишеский шаг. И - шум от всплеска. Лаодика пугается: "Ты упал? Ушибся?" - "О нет, государыня". - "Разве ты не заметил, что между нами - вода?" - "Я... забыл. Я смотрел... на тебя". - "Ипрадат!" - "Что?" - "Дай руку". - "Прости, она мокрая"... - "О, неважно"...
   Жар моей руки обжигает - тебя. Влажный холод твоей руки - обжигает меня. Я глаголю тебе замогильным голосом: "Я уронила свой факел. Боюсь оступиться. Такая сейчас неуклюжая. Для чего ты смотрел на меня? Нет ничего уродливее беременной женищны. Что, не так?"...
   Это я сказала нарочно. Захотелось тебя испытать. Будь при нас хоть искорка света - ни за что не решилась бы. Но - колонные черные тени, но неверные сети мозаик, но блуждающая луна... Я ждала, что ты начнешь возражать мне. Или, наоборот, весь сожмешься и замолчишь. Ты же...
   Ты вдруг разжимаешь руку, которой меня держал. Сердце в пятки: подумалось, повернешься и бросишься прочь. Но нет. Ты становишься передо мною, затмевая тусклый огонь, мерцающий в самом конце галереи. И - падаешь ниц. Бессловесный и бездыханный. По обычаю древних предков, твоих и моих, сотворяешь земной персидский поклон. Знак священного благоговения и покорной любви.
   В старину царя полагалось отвечать на такой поклон - поцелуем в уста.
   По обычаю предков, твоих и моих, я велю тебе: "Встань, Ипрадат".
   Или я - упаду, потому что я ног под собою не чую, мне чудится, что стою я на облаке, а оно - плывет и качается, а земля - далеко-далеко...
   Ты спешишь меня поддержать. Ах, я знала: ты сильный. Ты даже мог бы взять меня на руки и отнести - куда хочешь, или куда я скажу...
   Но пока мы всего лишь смыкаем уста. Милый мой, невинный ребенок: ничего, ничего не умеет. Так мог бы - брат лобызать сестру.
   О, не надо больше - о брате!
   "Ты... не бросишь меня, Ипрадат?"
   "Госпожа моя. Я тебя - обожаю".
  
  
   За колоннами - чей-то тихий ехидный смешок.
   "Кто здесь?!" - вскрикивает Лаодика.
   С ночником в руке предстает Олимпиодор.
   Ипрадат, хоть и склонен к смущению, быстро находится, чтобы выгородить царицу:
   - Государыне сделалось плохо, и она попросила меня проводить ее.
   - О, как кстати ты оказался поблизости! - деланно изумляется Олимпиодор. - В столь укромном месте, и ночью... Быть может, наш юный гость заблудился? Или по неведению совершал омовение в сем водоеме?
   - Говорю тебе: государыня пошатнулась, и я бросился к ней по воде, чтоб успеть поддержать ее.
   - Подвиг выше похвал! - продолжает глумиться Олимпиодор. - Рисковать для чужой царицы здоровьем, а может, и жизнью!
   - Там по колено.
   - Тем более! Ты бы мог сломать себе шею.
   - Ипрадат, - говорит, очнувшись, царица. - Я хочу убедиться, что с тобою всё хорошо. Потому я пришлю к тебе лекаря. Возвращайся к себе, ляг в постель...
   - Доброй ночи, владычица.
  
  
   Преднамеренно не простившись с Олимпиодором, он уходит. Мрак глотает его шаги, замирающие в галерее. Лаодике духу не достает - обернуться вослед.
   Олимпиодор берет ее под руку:
   - Пойдем, царица.
   - Куда?
   - Там узнаешь. Я, в отличие от прыщавых юнцов, просто так по ночам не шатаюсь.
   - Да, конечно! Ты шпионишь за своей госпожой!
   - Я ее охраняю.
   - Ты позоришь меня!
   - Ты сама позоришь себя.
   - Почему ты со мною так говоришь? Как с девчонкой?
   - Потому, что ты ведешь себя - как девчонка! Как... девка!
   Удар. Спустя миг - еще. Не знала, что может быть и такое блаженство - наотмашь бить по лицу, которое ненавидишь. Как сладко быть - разъяренной львицей. Кибелой, владычицей львов.
   Олимпиодор неловко - грузным серым мешком - плюхается на колени.
   - Прости. Я зарвался, старый дурак. Не со зла. О поверь: я боюсь за тебя, ты порою так безрассудна. А я... я страдаю. Ведь я... так люблю тебя.
   Ах, какое везение. Реки приязни и горы любви. Всякий липнет к ногам одинокой царицы. И божественный ласковый отрок, и облезлая лысая тварь.
   - Наглый льстец.
   - О назначь искупление, только не прогоняй!
   - Встань, довольно комедий, - велит Лаодика. - А теперь отвечай: куда мы идем?
  
  
  
   Клетушка, где греются зимою привратники. Жаровня - помятая и закопченная. Тюфяк на полу. А в углу - человек. Дремлет, скрючившись. Очень устал. Бородатый, босой, грязноногий, в лохмотьях.
   - Вот он, государыня, - тихо говорит Олимпиодор Лаодике. И окликает спящего: - Сосий!...
   "Кто он?" - шепчет царица.
   "Раб Папия", - отвечает так же тихо Олимпиодор. - "Он явился, когда ты пировала с гостями. Говорить отказался. Потребовал непременно тебя".
   - Я пришла, - подходит к рабу Лаодика.
   Тот склоняется перед ней. Но молчит, косясь на Олимпиодора.
   - Оставь нас, - приказывает она.
   Олимпиодор, пожав плечами, выходит за дверь.
   - Мы одни. Что случилось, Сосий? Случилось ведь?...
   - Ох, государыня... Как сказать, не знаю...
   - Я давно приготовилась к худшему. Что с... царем? Погиб?...
   - Может, и не погиб. Только... продан в неволю.
   - Где? В Пафлагонии? Теми разбойниками?
   Сосий взирает на нее удивленно:
   - О нет, царица. Разбойники нас отпустили, не сделав вреда. Царь был схвачен и продан... в Тиатирах.
   - Где это?
   - Городок близ Пергама.
   Близ Пергама! В римской Азии! Вот куда его занесло!...
   Сумасшедший. Решил переплюнуть сирийского предка, царя Антиоха Свихнувшегося. Но тот хотя бы по своим притонам шатался, а этот - по заграничным. И там его сцапали. Интересно, что натворил? Шмот из кухни стянул? Раскокошил чью-то голову амфорой?
   - Расскажи, как всё вышло, - велит Лаодика.
   - Государыня, мы гостили там в одной небогатой усадьбе. Ростовщик-латинянин, коему задолжал хозяин, домогался хозяйской дочки. А она совсем еще девочка, лет тринадцать. Царь не вынес такого бесчинства, вступился, погорячился и...
   Ясно. Можно не продолжать. О чудовище блудное, аспид ненасытимый, исчадие Ахриманово, похотливый прислужник Приапа... Докатился. Допрыгался. На подросточков потянуло. Ты еще бы с грудною попробовал спутаться, мерзостный ты бесстыдник. Так пусть тебя и спасают эти юницы! Ненавижу тебя. Чтоб ты сгнил в кандалах! Не ударю и пальцем о палец.
   - Только ты, государыня, его можешь спасти.
   - А друзья? - любопытствует Лаодика. - Куда же смотрели они?
   - Они сделали всё, что могли. Чтоб избавить его от неправедной кары, они продали поначалу коней и все ценные вещи, потом - всех рабов, а в конце концов - и себя. Я, едва подвернулась возможность, бежал.
   - Ты пытался кого-то из них разыскать?
   - Да, хоть это было опасно. Я узнал лишь, что их перепродали, чтобы спрятать концы. Ибо даже в римской провинции по закону нельзя обращать свободного в рабство. А царя увезли неизвестно куда, может статься, и в Рим. Его взял какой-то знаток, ибо царь притворился - актером...
   Притворился?! А кто же он есть, как не шут, не игрец, не актер? Доигрался, долицедействовался...
   - Я не мог больше там оставаться. Меня бы поймали. Я решил возвратиться сюда, государыня. Пусть я раб, но я верен хозяевам. Но прежде всего я хотел повидаться с тобой - и сказать обо всем лишь тебе.
   - Ты поступил очень правильно. Ведь любая огласка чревата еще худшей бедой. Ты ведь не утаил от меня ничего?
   - Государыня, я объяснил тебе главное. А подробности, если дозволишь, потом. Я... смертельно устал. Плохо соображаю. И едва шевелю языком.
   - Хорошо. Я не буду больше расспрашивать. Отдыхай. Тебе принесут еды и вина. И... какой ты желаешь награды?
   - Как всякий невольник: свободы.
   - Будь спокоен. Это я возьму на себя.
   Уходя, она краем глаза видит, как Сосий бессильно сползает по стенке и валится на тюфяк. Позабыв попрощаться и поблагодарить ее. Так намаялся. Он не проснется. Даже если бить в барабан.
   Лаодика подходит к Олимпиодору, поджидающему возле лестницы. Он стоит неподвижно как идол, лишь тусклый масляный свет блуждает по лысине. Кажется, он и стоял тут всё время. Но разве он мог не подслушивать? Впрочем, дверь была плотно закрыта, а голос у изнуренного Сосия слабый и хриплый.
   - Олимпиодор, - говорит Лаодика вкрадчиво. - Только что, коли я не ослышалась, ты уверял, будто ты ко мне очень привязан.
   - Это так, моя госпожа.
   - Но похожие речи я уже слыхала от многих. На благие слова не скупится никто. А на дело способны лишь истинно верные.
   - Ты права.
   - Я желаю тебя испытать.
   - Для тебя - что угодно, царица моя.
   - У тебя... есть кинжал?
   - Нет. Меня ведь вызвали ночью. Я возьму его, если прикажешь.
   - Не надо. Сгодится... да хоть бы вот эта подставка. Вынь-ка.
   На цоколе мраморной лестницы - два светильника-чаши, а вместо ножек у них - две небольших позолоченных бронзовой статуи: девы с поднятыми руками. И фигурки, и чаши сделаны съемными, нужно только свинтить.
   Олимпиодор подчиняется.
   - А сейчас, - говорит царица шепотом, - мы опять зайдем с эту комнату. Ты убьешь того, кто там спит. На моих глазах.
   - Но... за что, госпожа?
   - Либо ты повинуешься молча, либо я выбираю другого помощника.
   - Повинуюсь.
   Она открывает дверь, пропуская Олимпиодора со статуей. И становится спиною к спящему Сосию. Видеть убийство ей вовсе не хочется. Просто надобно знать, что палач и жертва не скажут друг другу ни слова. Ни единого слова.
   Ах, скорей бы, скорей! Невозможно ждать. Что ты медлишь над ним, черепаха двуногая, это ведь только раб...
   Наконец-то - удар. Глуховатый бронзовый звон. Костный хруст. И шаги - неровные, будто пьяные.
   - Госпожа моя. Всё исполнено.
   - Хорошо. Верни идолицу на место. А я... посмотрю.
   - Не смотри, государыня: страшно.
   - Я перевидала уже столько мертвых в этих стенах...
   - Не таких. Череп треснул...
   - Что ж так неосторожно?
   - Прости.
   - И придумай, что скажешь охране.
  
  
  
   Придумал. Убийство списали на вора, который, якобы, покусился на золоченую деву. Разумеется, вора сыскали, пытали, судили, приговорили...
   Царица от волнений слегла.
   Ариобарзан уехал в Каппадокию один.
   Ипрадат в последнюю ночь занемог и остался в Синопе. Лаодике неловко, что юный гость у нее во дворце заболел, и она посылает к нему своего врача и всякие лакомства.
   А жрец Гермай смущает двор какими-то небылицами. Будто видел своими очами, как петух удрал из курятника и взлетел в орлиную высь. И оракул Автолика счел сие нехорошим предзнаменованием.
   Глупости. Почему - нехорошим? А если бы - наоборот? Если бы гордый орел слетел с небес, заквохтал блудливо и спознался бы с курицей? Это что, хорошо?
   Пусть уж лучше - петух в облаках.
  
  
  
  
   34. Полагаю, однако, что с Делоса царь Митрадат мог отправиться не в Вифинию, как собирался, а далее - в Аттику, ибо всякий, причастный к изысканному и прекрасному, вряд ли в силах избегнуть соблазна повидать Афины, которые в те времена еще не были сожжены и разграблены. Митрадат никогда не обмолвился о своем пребывании там, ибо Аттика находилась под властью сената, и никто из царей не был вправе являться туда незванным, тем более тайно.
  
  
  
   "Ай-ля-ля-ляй"...
   И так - раз десять подряд.
   Митрадат развалился на солнечной палубе и напевает себе под нос какую-то песенку. Без слов и без лада. Он сыт и доволен собой. Ветер дует, парус пузырится, а корабль плывет в Митилену. Там они погуляют несколько дней - и поедут к царю Никомеду в Вифинию. А оттуда - в Синопу, домой.
   Завершается их сумасбродное странствие. Наихудшее, кажется, позади. Начиная со встречи на Делосе, им везло беспрерывно. Евпатор сперва ошарашил их новым капризом - хочу, мол, в Афины! - но, увидев воочию лица друзей, поспешил объяснить им, что это - не очередная безумная прихоть. Просто Гелианакс, жрец великих богов Диоскуров Кабиров и Посейдона Азийского, уступивший свой дом и участок под будущий храм - опознал Митрадата. Но бояться тут нечего: Гелианакс был гостеприимцем его царственного отца, а теперь очень рад сделать что-то для сына. И, конечно, будет молчать о постыдном для них приключении - он поклялся на алтаре всемогущих Кабиров. И больше того: сам Гелианакс предложил, пока он здесь жречествует, погостить в его доме в Афинах. Почему бы и нет? И когда еще это случится?
   Убедил. И они не раскаялись, хоть попали в священный для всякого эллина город не пышною осенью и не цветущей весной, а не столь уж приятной зимой. То пронзительный ветер, то дождь, то град, то - однажды - снежок. Но им все равно было славно и весело. Римское бремя ощущалось тут как нестерпимое лишь старожилами. Или теми, кто никогда не бывал в провинции Азия. У римлян хватало ума править Аттикой более мягко. Проконсулы не беззаконничали, солдатня не шаталась по улицам, а приезжие юноши в тогах блистали тут не распутством и наглой роскошью, но изысканным знанием эллинской речи. Всё равно коренные афиняне косо смотрели на римлян, предпочитая им даже варваров. Кто из римлян расщедрился, чтоб украсить Афины новым портиком или памятником? Вспомнить некого. Зато в садах Академии нерушимо красуется величавое изваяние самого Платона, подаренное прадедом Евпатора, четвертым в череде Митрадатов. А в портике, ведущем к Керамику от Дипилонских ворот, стоят прекрасные статуи азиатских царей, приезжавших когда-то в Афины или просто любивших всё эллинское: Селевкиды, Ариаратиды... А прекрасная галерея Аттала Сотера, избавившего Пергам от нашествия галлов! Какие там картины и статуи! Митрадат даже слов сперва не нашел, созерцая "Галла поверженного".
   Только - "м-да"...
  
  
   Митрадат вспоминает.
   Я выдавил это самое "м-да"... вовсе не потому, что считал знаменитую статую недостойной похвал.
   Но мгновенно почувствовал - словно лезвие в спину - чей-то пристальный взгляд. Обернулся. Мне не очень хотелось, чтоб меня тут кто-то узнал. Или что бы за мной соглядатайствовали.
   Сзади нас обсуждали свои болячки два старца. И стоял молодой человек, мне примерно ровесник. Одетый по-эллински, но обличием - явно варвар. Темноволосый, скуластый. Глаза показались мне черными, только это были расширенные от волнения или резкой тени зрачки. А радужки были серые.
   Так, как он, на меня никогда никто не смотрел. В то мгновение мы оба знали, что, даже если сегодня избегнем знакомства, то судьба нас когда-то сведет. И что между нами может быть что угодно - от ярой вражды или пламенной дружбы - только не равнодушие.
   Я решил: коли нам суждено, почему не сейчас? И открыл уже рот, чтоб спросить - ты чего, мол, приятель, воззрился? Нравлюсь? Или не нравлюсь? Кстати, кто ты такой?
   Оказалось, пока не судьба. К нему подскочил знакомый, схватил его за руку и повлек за собой: "Что ты здесь застрял, Диотар! Пойдем, а то опоздаем!"...
   Мы тоже опаздывали. В театр. И места наши были далеко друг от друга. Но, как только я погрузился душою в остроты Менандра, снова чувствовал на себе этот взгляд. Испытующий и пронзительный.
   После этого он мелькнул предо мной в Академии. Мы ходили туда, лишь когда выступали заведомо интересные люди. Слушать Филона Ларисского всегда собиралась толпа. Незнакомец, конечно, был там, но мы опять разминулись. Я спросил у соседа, не знает ли он, кто такой "Диотар". Тот презрительно молвил, не подозревая, кто я: "Да какой-нибудь нахватавшийся грамоты варвар, их много тут ошивается"...
   Наконец, я окольными путями узнал: азиатский галл. Ну конечно же! Память сразу мне подсказала, где я видел такие глаза. У правителя пафлагонской Гангры, старого Кастора. Сын? Племянник?
   Пока я искал его, он уехал на родину. Неповерженный галл. "Диотар".
  
  
  
   Дорилай вспоминает.
   Каждый из четырех друзей полагал, что он знает царя. Но никто не знал до конца. Ни действительно проницательный Папий, ни тем более Гай. Какие-то выверты мог понять и порой предсказать Дорилай. А в особенно важные государственные - не сердечные! - тайны был посвящен лишь Харет. Но даже ему Митрадат, пока они не очутились в Афинах, не открыл своих истинных замыслов. Развлекательное путешествие? Дань мальчишеской тяге к бродяжничеству? Так, но... вовсе не так.
   Их безумное странствие подчинялось строгому плану.
   Приключения и неприятности - это не главное. Митрадат им солгал, когда выманил из Синопы, обещая прогулку в ближайшие страны. Он-то знал, что поедет гораздо дальше. И давно подготовился, несколько лет ведя переписку с былыми друзьями отца. Вроде старого Гелианакса. Митрадатово имя открывало заветные двери во многих домах - притом, что он очень редко кому признавался, кто такой "армениец Митар". Метродор и Диокл, между прочим, сего не узнали.
   Да, Евпатор порою похож на безумца, но совсем не дурак. Он готовился к важным делам. Восстанавливал дружбы и связи. Примечал всё подряд. Уточнял дороги и карты.
   Потому и откладывал встречу с царем Никомедом. Чтобы старый брюзга не мог бы ни отказать ему, ни ехидно поддеть: ты, мол, юноша, просто не знаешь всего.
   Митрадат-то?! Ныне?! Не знает?!...
   Круг почти вернулся к началу. Пора.
   Они выехали из Афин с первым же кораблем, спущенным после зимней спячки в доках Пирея на холодную вешнюю воду. Путь держал он на Лесбос, но причаливал у каждого встречного острова, как гуляющий пес у любого столба. Выгружал товар, принимал попутчиков. Все были по горло сыты морскими волнами и дивными видами. Разморило на солнышке, убаюкало плавной качкой. А Евпатор знай себе - "Ай-ля-ляй"...
   Дорилай засыпает. Всё сливается: крики чаек, хлопанье паруса, пересуды матросов, мерный голос царя...
  
  
  
   Спишь? И спи себе, Дорилай. Спи, дружок. Я буду молча с тобой разговаривать. Когда ты безмолвствуешь ты, мне кажется, всё понимаешь. А стоит рот открыть - скажешь что-нибудь несуразное. Ничего. Я люблю тебя и за это. У других людишек бывает - навыворот. Словеса лиют - что елей на лилеи. А заглянешь в зрачки - жуть змеиная. Холод, мрак и кости валяются. Добела обглоданные. Мои. Вот это - истинно страшно. Не будем о них, Дорилай. Не будем - хоть здесь, на скорлупке между морем и небом. Пока мы еще блаженно беспечны. Пока свободны. От всех.
   Но - не от себя же самих. Мы нашли в этом странствии главное, мой Дорилай. Я вдруг понял...
  
  
  
   Треск, удар, лязг железа, визжание, брань...
   Дорилай протирает глаза: "Что случилось?"... А Митрадат отвечает спокойно: "Пираты".
   Ух, что будет!
   Евпатор собирает друзей и приказывает: "Не артачиться. Не самовольничать. Слушать только меня".
   Серпоносные копья двух разбойных триер впиваются в оба борта торговой посудины. Мигом падают переходные мостики. С улюлюканьем, гиком и хохотом палубой овладевают разбойники. Для острастки сразу же режут трех-четырех способных дать отпор человек, прочих - глушат и связывают. А другие уже перетаскивают на свои корабли сундуки, тюки, корзины и амфоры. Волокут пронзительно голосящих женщин, гогочущих трубно гусей, верещащее порося...
   "Пусть вяжут, потом разберемся", - велел своим Митрадат и с ленивой ухмылкой позволил стеснить себе руки опешившему пирату.
   А зато восседавший под бахромчатым самодельным навесом почтенных лет господин раскричался на ломаном эллинском: "Вы не сметь меня трогать! Я римлянин! Рим будет вас находить и казнить! Мой патрон - сам Марий! Гай Марий!"...
   Разбойники поспешили заткнуть ему тряпкой рот. А увидев, что под невзрачным дорожным плащом у него алый кожаный пояс и весьма добротное платье, раздели его донага и для пущей потехи привязали голого к мачте. В сундуке, на котором он восседал, обнаружились груды монет. И заботливо сложенная, чтоб не мялась, выходная белая тога. И пара особенных римских башмаков - кальцей. И туника из голубоватого шелка.
   К привязанному подскочил пиратский главарь. Совсем еще молодой - чуть за двадцать, гибкий и ловкий, разодетый будто на праздник - в финикийский пурпур и золото. Засмеявшись звонко и озорно, он вынул из ножен кинжал и пощекотал бедолагу пониже пояса. Тот заизвивался у мачты, побагровев от злости и бессловесно мыча.
   "Что же это за издевательство?!" - вдруг подал зычный голос Евпатор. - "Эй, вы что, оглохли? Не слышали? Он же - римлянин! Рим-ля-нин! Друг великого непобедимого Мария! Ай-ай-ай! Разве можно с ним так обращаться!"...
   Расфранченный разбойник повернулся к нему. У друзей сердце рухнуло в пятки: Евпатор опять нарывался на громкий скандал. А царь, распрямившись во весь свой нечеловеческий рост, продолжал разглагольствовать, обращаясь к ошеломленным разбойникам: "Нехорошие, темные, дикие люди! Совсем невоспитанные! Всякий должен еще в материнской утробе питать уважение к римлянам! Рим - единственный властелин Ойкумены! Его граждане - выше всех на земле! А уж Марий - бог среди смертных! Как вы смеете умыкать у друга великого Мария - красивые башмаки! Дайте, дайте их мне, я ему их смиренно надену!"...
   Молодой главарь вдруг состоил лукавую рожу и ткнул перстом в Митрадата: "Развяжите его. Пусть исполнит".
   Митрадат улыбнулся ему во весь рот: "Не трудись" - и, легонько напрягшись, разорвал нетугие веревки. Пираты, переглянувшись, загудели: "Ого!"... А Евпатор вразвалочку подошел к невольнику мачты, взял протянутые башмаки и, картинно встав на колени, надел на него - преднамеренно спутав левый и правый. Совершив же, слегка отступил, умиленно созерцая содеянное. Вид у жертвы стал еще нелепей и жалче, чем был. Голый, связанный, с заткнутым ртом - и в надетых наоборот черных кожаных башмаках со шнурками.
   И пираты, и кое-кто из захваченных захохотали. А Евпатор, простерев к несчастному руки, продолжал расточать раболепные речи: "Ты прости их, о римлянин, этих глупых людей! Что они понимают в величии! Сколь прекрасна твоя нагота! Лучше статуи! Впрочем, ежели это смущает тебя, я готов отдать свое платье"... И, как будто в сердечном порыве, он совлек с себя свой нарочно надетый в путь старый, с пятнами, пропотевший и чуть ли не драный хитон.
   Взорам жадно глядящего сброда явилась мощная, божески-хищная, Митрадатова плоть. Вопиюще несходная с рыхлыми мясами римлянина. Кое-кто восторженно выдохнул: "Ах!"... Когда царь приблизился к пленнику, их отличие стало особо разительным. Митрадат же начал облачать беднягу в хитон. Из-за пут на спине неприкрытой осталась прижатая к мачте дряблая задница. Но зато вокруг нее получились пышные складки, да и перед - висел: платье было отнюдь не по росту.
   Пираты испустили восторженный рев. Им понравилось. А Евпатор схватил Дорлаеву широкополую шляпу и напялил на пленника: "Извини, ты привык, понимаю, к золоченому шлему и лаврам, но боюсь, что без шляпы тебе напечет - или птички с мачты нагадят"...
   Разбойники за животы похватались.
   Поднатужившись, пленник выплюнул кляп и заголосил: "Отпустите меня! Деньги, всё - забирайте! Я спешу по делам! Меня хватятся!"...
   Митрадат обратился к молодому пирату: "Ты слышишь, несчастный? Римлянин очень спешит по делам. Как не стыдно задерживать друга великого Мария! Отпусти-ка его! В сей же миг! Пусть идет, куда ему надо!"...
   И главарь, ухмыльнувшись зловеще, скомандовал: "Эй! Ну-ка! Сходни!"...
   Римлянина развязали, схватили под руки и с дурашливыми славословиями потащили к мосткам, зависавшим над морем. Он кричал, отбиваясь. Ему дали пинка. Грузный плеск - будто рухнул в воду мешок. Истошные вопли. Издевательский хор пиратов: "Прощай! Извини за задержку! Привет нереидам! Счастливого плавания!"...
   После бульканья вопли затихли. За бортом проплыла Дорилаева шляпа. Один из пиратов пытался ее подцепить серпоносным копьем, но она не далась.
   Отсмеявшись над шуткой, вожак подошел к Митрадату и, широко улыбаясь, сказал:
   - Ты меня позабавил. Давай познакомимся. Мое имя - Селевк Победитель. Никатор.
   - А мое, - раздалось нежданно в ответ, - Митрадат. Евпатор. А также - Дионис. Кому как понравится.
   Друзья обалдели, разбойники снова загоготали, приняв откровенность за хохму.
   -Весельчак же ты! - покачал головою пират. - Но меня в самом деле нарекли в колыбели Селевком. А уж к имени прицепилось и знатное прозвище. Ибо я его стою: в море я - царь.
   - Ну да, - подхватил Митрадат. - И со мной было так же. Дали имя, а следом приклеились прозвища. Значит, мы с тобой - неким образом родственники? По линии сирийских монархов?
   Вожак опять рассмеялся. До слез. А потом спросил:
   - И куда же ты, братец, собрался?
   - Да вообще-то в Синопу, домой, - простодушно признался Евпатор. - А попутно хотел заглянуть в Вифинию к старику Никомеду. Надо бы повидаться, обсудить кой-какие дела.
   Вся палуба снова лежала от хохота. Изумляясь: вот враль, так уж враль!
   - Слушай, ты мне понравился, - заявил главарь. - Неохота тебя продавать. Мы, пираты, когда пожелаем, ничуть не уступим в благородстве монархам. Вряд ли я обнищаю, отпустив тебя с миром.
   - По этим мосткам? Между прочим, я здорово плаваю, но до берега далековато...
   - Да боги с тобой. Я пойду на Хиос. Туда довезу, а оттуда - как-нибудь сам.
   - Благодарствуй! Только я не один. Со мной - свита. Вон те четверо. Ты понимаешь, куда нам без свиты, царям?
   - Понимаю, - кивнул Селевк, опять засмеявшись. - Эй, там, развяжите господ приближенных моего дорогого собрата!... Пожалуй, и вещи вам надо отдать...
   - Барахло-то? - небрежно махнул рукою Евпатор. - Да ну! Наживное. Я бы только оделся во что-нибудь. И забрал бы корзинку - вон ту. У меня там лежит талисман.
   О, какими глазами смотрели на них остальные. Те, кто был обречен томиться в пиратском убежище в ожидании выкупа - или быть увезенным на Делос и проданным.
   Митрадат решил на прощание их позабавить и удивить. Когда отыскалась корзина, он открыл ее, извлек оттуда венок и надел себе на голову. Люди охнули. Ведь весна едва началась, а над ухом Евпатора среди сочных матовых листьев зависала черная гроздь. Налитая, в синем пушке, точно осенью.
   "Чудо, чудо!" - пронесся ропот.
   И восторженный вопль: "Это - Бог!"...
  
  
  
   ...Ну вот, Дорилай. Можешь снова положить мне голову на колени и задремать. Вы, я вижу, слегка перетрусили. Я - ни капли. Ты помнишь предание о Дионисе и тирренских пиратах? И о мудром кормчем, прозревшем в узнике божество?... Конечно, помнишь. И как бессмертного странника попытались связать, но оковы сами ниспали, и как он мгновенно увил виноградной лозою снасти и мачты, и как превратился в рычащего льва... Повторять чудеса - распоследнее дело. Я же, милый, не шарлатан. Но ведь тоже многого стою.
   Рабство - не наказание. И не судьба. Рабство - состояние духа. И доколе ты миришься с рабством, ты - раб. Но уж ежели ты себя ощущаешь свободным - ты свободен. Даже в цепях. Я познал сие на себе, Дорилай. Ибо побыл в веревках, в оковах, во вшах и в дерьме - но остался собою. Я уверовал: главное - это моя огневая душа. И над нею нет господина, кроме бога предков моих, трижды светлого Ахурамазды. Меня можно убить, но принудить мыслить иначе - нельзя. Ай, да если б меня увезли в самом деле - хоть в Рим! И заставили... я не ведаю, что: горный камень долбить, выступать на арене борцом или драться с хищным зверьем. Неужели б я - сдался? О нет. Я бы - выжил. Нашел бы какой-нибудь выход. Прикончил бы стражу. Бежал. Поднял бунт среди сотоварищей. Задушил бы хозяев. Набрал бы из обездоленных войско и пошел бы по давним следам Ганнибала - на Рим. Я бы...
   Ай, что в сравнении в этим - пираты!
   Я давненько не видывал столь растерянных рож. Ты помнишь, как они на меня уставились, когда я напялил венок? Суеверие проняло, показалось мне, и нашего нового друга Селевка. Папий мне рассказал: он тихонько допытывался у него и у Харета, кто я истинно - маг или бог.
   Почему же - не бог? Если правда, что люди возникли из праха Титанов, сраженных Диевой молнией за сожрание юной плоти Загрея, то значит, в каждом смертном заточена благодать: часть неуничтожимой силы бессмертия. В каждом! Даже в последнем рабе! Только люди забыли об этом. Им и так хорошо. Им приятней и проще оставаться безрогим скотом. На здоровье! Пускай! Да пошлют им великие боги стойло, пойло и жвачку! Но зато уж не обессудьте - пусть старательно пашут, ворочают камни, возят воду, а наплодив себе равных - безропотно мрут. Не про них -святая амброзия! И Олимп в неприступных снегах! И багровые пропасти! И лазурный эфир! И морская зеленая зыбь!
   О, какая во мне временами клокочет веселая ярость. Я, быть может, и зверь - но не скот. Сам Дионис преображаося то в великого Змея, то в Льва, то в Быка. И макал свои ослепительно белые зубы, когти, рога - в кровь невежд, нечестивцев и неслухов. Тех, кто дерзостно не признавал его - Богом.
   Бог - не тот, кто не умирает, а тот, кто - живет.
  
  
  
  
   35. В довершение странствия Митрадат посетил Вифинию, где тогдашний властитель царь Никомед Эвергет принимал его как желанного, но безвестного гостя. Митрадат, однако, открыл Никомеду, кто он, и напомнил ему о союзе и дружбе, связывавших царя Никомеда с его покойным отцом. И цари сговорились в глубокой тайне о том, что вскорости, приготовив две рати, они выступят одновременно и поделят между собой две соседних страны - Галатию и Пафлагонию. Заключив сей негласный союз с Никомедом, Митрадат отправился в Понт.
  
  
  
   Пасть ощерена. Но если хочется, можешь свесить с ложа руку и сунуть нежный розовый перст между хищных клыков. Был когда-то царственный зверь, стала - пестрая пыльная шкура.
   Лаодика глядит сквозь приспущенные ресницы на распростертого на полу клыкастого леопарда. И улыбается. Чуть устало, лукаво и тонко. О какая вышла месть, какая славная месть. Хотя, назначая Ипрадату свидание именно здесь, она даже не помышляла о мщении. Просто их никто не стал бы искать в бывшей спальне царя, которая вот уже скоро как год - заперта. Отпирают лишь для уборки, получая ключ у царицы. А охрана давно снята, и проход, ведущий сюда, днем и ночью пустынен.
   Можно было бы и не таиться. За всю зиму - ни единой весточки о Митрадате. Значит, кончено. Сгинул. Если даже не мертв, то, возможно, теперь потешает римлян в цирке. Уж оттуда он точно не вырвется. Лаодика вольна взять на ложе, кого ей угодно.
   Кто - истинно любит меня. Не венец мой, не пурпур, не трон. А мой голос, глаза, тело, душу, улыбку. Я молюсь на него. Он ниспосланный мне Диндименой избранник. Мой Персей, мой Адонис, мой Аттис. Он клянется: я первая женщина, к коей он прикасался. И буду единственной, ибо он никогда не оставит, не бросит, не предаст, не обманет меня...
   Пусть ему все завидуют. Пусть плешивый Олимпиодор изощряется в клевете на него. Дескать, мальчик нарочно подослан тебе твоей хитрой сестрой, дабы ты соблазнилась и уронила себя перед подданными - а она бы потом постепенно достигла желаемого: умерщвления или выдачи Гордия.
   Нет! Не верю! Он слишком невинен. Слишком чист для коварной игры. Слишком жарко влюблен. Словно смертный - в богиню. Это - он говорит. И еще: "Лаодика, любимая, твое имя мне слаще молитвы"...
  
  
  
   Вот тогда и послышалось, будто кто-то ступает по безлюдному коридору. Не поверила. Или не захотела разорвать испуганным вскриком целебную пелену поцелуев, лепета, слез, облепившую их обоих. А когда расторгла объятия - было поздно. "Ипрадат!" - возопила. - "Убей! Убей его! Ну, Ипрадат?!"...
   Ипрадат спрыгнул с ложа, выхватил один из мечей, висевших в богатых ножнах на стене. И, прыжком оказавшись у двери, стал теснить вошедшего в угол.
   - Сначала выслушай. А потом убивай, - рек Олимпиодор.
   Рек насмешливо и надменно. Ибыло в его глазах и голосе нечто столь ужасающее, что царица, наскоро запахнувшись в гиматий, молча кивнула, остановив уже занесенную сталь.
   - Так-то лучше, малыш, - улыбнулся Олимпиодор ошарашенному Ипрадату.
   А царице сказал:
   - Государыня. Я совсем не хотел прерывать... ваши игры. Но придется прерваться. Вернулся - твой брат.
  
  
   "Где он?! Здесь, во дворце?!" - "Нет еще, но в Синопе. Идет сюда с пристани". - "Беги, Ипрадат!" - "Не успеет: повсюду толпа, всё кругом перекрыто"... - "Я умру как муж, государыня!" - "Ах, Олимпиодор, ты не выдашь меня, о спаси его, спрячь, я сумею быть благодарной, тебе тоже есть, что скрывать, и чего опасаться"... - "Царица, и рад бы, но сие невозможно".. - "Старый трус! Облезлый предатель! Ничтожнейший раб!" - "Успокойся, прекраснейшая, и подумай, как встретишь супруга"... - "Прочь, зломерзостный! Обойдусь без тебя!"...
   Ипрадат, я придумала. Ты оденешься в женское платье, мы спрячем тебя, где не сразу будут искать - в гинекее у Нисы. Ниса любит меня, она храбрая, Ниса не выдаст...
   "Я?! В женское платье?! Мне стыдно!"...
   Ах, нет! И Геракл у Омфалы, и Ахилл на Скиросе наряжались в пеплос и прятали лик под расшитым девичьим покрывалом. Только так ты спасешься!
   "А... ты?"...
  
  
  
   О как страшно. Страх - ледяной, от макушки до пят.
   Ибо знаю: этот миг - уже был. Он мною уже пережит, перечувствован, пережжен - в моем сжатом от ужаса сердце.
   Это было, о боги, ведь было! Как сейчас: яркий день, равнодушное утро весны, непонятное возбуждение в городе - и разящая громом весть: "Митрадат - объявился. Он высадился в торговом порту и идет, окруженный орущей толпой, ко дворцу".
   Ах, я помню! Как затряслась, зарыдала, забегала мать. Собрала всех нас, устремилась навстречу, велела - "Не признавать самозванца, иначе вы - сироты!"... Я тогда не сдержалась и первая крикнула - "Брат!"...
   Лучше б я тогда промолчала.
  
  
  
   Царь у самых дверей.
   Лаодика поспешно причесана и одета в парадное платье. Она ждет, когда кормилица поднесет недокормленного, торопливо спеленутого младенца Аркафия. Того, кто родился - без Митрадата. И неясно, от Митрадата ли. Чуть поодаль - трое старших детей и присматривающие за их поведением сестры. Ниса очень бледна, надо было ее подрумянить...
   Подходит Олимпиодор. Степенно и подобострастно. И шепчет на ухо:
   - Государыня. Я всегда полагал: ты умна и отважна. Порой опрометчива, но это - от молодости...
   - Что ты хочешь? - нервно перебивает она.
   - Ты сказала, что сможешь быть благодарной. А я мог бы за то оказать тебе помощь.
   - Какую?
   - Царь, наверное, очень устал. Обласкай его, отстрани от него всех случайных людей, увлеки его в опочивальню. Поднеси ему кубок с вином. Я бы дал тебе порошок, от которого спят очень крепко. А проснувшись, мало что помнят.
   Яд?... Какое-то страшное зелье, не мертвящее сразу, но сводящее жертву с ума?...
   Я пропала, пропала. Олимпиодор всё продумал. Попробуй я сказать ему "нет", он предаст меня. Ведь ему известно, сколько, с кем и когда я царю изменяла. Он знает, что где-то здесь укрыт Ипрадат. Доказать ничего не стоит. А против Олимпиодора - ни единой весомой улики. Не стану же я сама на себя клеветать! Признаваться: и с этим я тоже - спала...
   О Кибела, спаси Лаодику. Моей матери я не судья. Не сама она убивала отца, как та грешница, Клитемнестра. У нее, верно, были причины ненавидеть его - и молчать, даже зная о заговоре. Но жена и муж, наши мать и отец, Лаодика и Митрадат - все же были по крови чужими. А мы - та же кровь, та же плоть! Он, какой бы ни был, мой брат! Не могу... Что угодно, боги, но только не смертоубийство! Ненавижу - но не могу!...
   Наконец-то приносят младенца. Наревелся и замолчал. Посасывает свои пальчики и глядит на мать мутно-синими щелками сонных непонимающих глаз.
   - Надо было потуже его спеленать, - улыбается Олимпиодор, добавляя со значением, внятным лишь Лаодике: - Да?...
   - Нет! - бросает царица.
   - Как знаешь, тебе решать, государыня. Мое дело - предупредить.
  
  
  
   Лаодика выходит навстречу солнцу, музыке, крикам, судьбе. Попышневшая после родов, величаво-цветущая, в золотой диадеме и огненном пурпуре. Точно знающая, что смертельно похожа - на покойную мать. За спиной, как тогда - ее сестры и дети.
   "Да здравствует царь и царица!" - орут из толпы.
   Это - царь?...
   Прокопченный, обросший, лохматый и бородатый бродяга? Этот варвар, этот мужик? Кто ему одолжил шутовски нелепое платье? Галаты, мариандины, неотесанные пафлагонцы, фригийцы?... Всё небрежно, дико, пестро: сапоги, голубые штаны и короткий зеленый хитон с развеселым шафранным узорчиком, черный кожаный пояс с коротким мечом, алый плащ, пристернутый на одном плече гнутой медной фибулой - а на космах еще и разлапистый виноградный венок!... Постыдился бы перед людьми, если не перед собственными детьми и сестрою!
   Где уж там! Как гаркнет зычно: "Ну, здравствуй, сестра! Не ждала?"... И тут же, не дожидаясь ответа: "А кто это там копошится? Родила? Ай, я чуял, та ночь не пройдет тебе даром! Дай взглянуть!"... Схватил малыша, властно сдернул пеленки, присосался усатым ртом к нежному розоватому тельцу - а потом как подбросит на воздух! Все кругом затаили дыхание. А этот захохотал: "Ты смотри-ка, не плачет! Понравилось! Ай, герой! Сразу видно, чья кровь!"... А младенец лишь разинул, как рыба, слюнявый ротик - у него даже голос от страха пропал. "Назвала как-нибудь?" - "Да. Я выбрала имя Аркафий". - "Почему?" - "Просто так. Мне понравилось. Можешь переменить". - "Нет, пускай. Ему уже сколько?" - "Шесть месяцев".
   Боги, что я такое делаю, для чего я вру, ведь любое неверное слово - мой приговор, а любой из придворных и слуг сразу скажет, что мальчику - пять... О зачем я сказала, чего забоялась? Ну, подумаешь, пять... Если было б четыре, могли бы возникнуть сомнения, а так всё равно...
   Передал младенца кормилице. И при всех облапил царицу. В ноздри ей шибанул запах пота, дыма, смолы, запах стойла, дешевых харчевен и пахучей грубой еды... Чем он завтракал? Луком, сыром с перцем и тмином, чесноком или жареной на прогорклом масле рыбешкой? Нестерпимо.
   Невольно отдернулась. Он покосился: "Сестра. Ты как будто... не рада?" Замерла, но ответила сдержанно: "Что ты, брат. Но мне непривычно - целоваться при всех". А он: "Моя скромница! Ну, пойдем поскорее к тебе, я соскучился". Она: "Там... еще не прибрано, брат". Он: "И ладно. Я могу как спартанец - на голых камнях". Лаодика, заставив себя улыбнуться, сказала: "Может, ты бы сначала хотел искупаться? Я сама собиралась, и ванна готова". - "Веди!"...
   По дороге вдруг вспомнилось: Агамемнона тоже вели на заклание по багровым коврам. И убили, нагого и безоружного, в ванне... Я вздрогнула. Не почуял ли то же самое он, Митрадат? Нет. Он шел, как муж Клитемнестры, беспечен и весел. Принимал на ходу поздравления, пожимал чьи-то руки, шутил. Я боялась его отпустить от себя хоть на миг. Потому что иначе найдется кто-нибудь, кто нашепчет предательски: "Государь, не желаешь ли заглянуть в гостевое крыло? Там престранные вещи творятся: постель на месте, пожитки разбросаны, а гостя - нет, будто не было... У царицы же - новая горничная, милочка ростом с сосну корабельную, и с кинжалом под юбкой"... Боги, сжальтесь, спасите меня!
   Рука об руку шли до купальни. Митрадат, ухмыльнувшись, отстранил шедших сзади банщиков, умастителей и брадобрея: "Подождите, пока позову!" Сам же снова притиснул к себе Лаодику. И она опять не сумела скрыть брезгливую дрожь. Изумленно спросил: "Что с тобой? Разлюбила? Или обиделась?"... Предпочла согласиться с последним: "А что ты думаешь, брат? Целый год пропадать, без единого слова, без вести... Где ты был, почему не писал?"... Он: "Потом расскажу. Помоги мне раздеться" - и снова полез со своими объятиями. Лаодика ему, поморщившись: "Ты не хочешь со мной разговаривать, будто я лишь наложница, а не жена!"...
   Отпустил. И велел: "Приготовь-ка мне ложе. Помоюсь - сосну. Я устал. Всю ночь не спал. Всё думал, как мы с тобою встретимся. Вот и встретились. Ладно, сейчас не настаиваю, но уж вечером поговорим... по-супружески".
   Жеребецки заржал. Хлопнул царицу когтистой лапой по заду - и выпроводил.
  
  
  
   Ненавижу его. Каждой жилкой, каждой ниточкой платья и плоти. Ненавижу его - до огненных молний в очах. Блудник мерзостный, смрадное чудище. Это - брат? Да какой он мне брат?... Мать, должно быть, с драконом спозналась, чтоб его породить. Ибо кровь у него нелюдская: темно-алая, липкая, ядовито-зловонная. И зрачки - как у змея, и веки, умеющие - не мигать.
   Это - нелюдь. Не преступление, подвиг - прикончить рожденную Тартаром тварь. Люди скажут спасибо, узнав, от какой напасти избавлены. Он не хочет признаться, что ездил в римскую Азию - значит, душа нечиста, значит, зреет опасность для царства. Он, должно быть, забыл о давнишнем дельфийском пророчестве: перейдя через Галис, погубишь великое царство. Галис - наша граница с начала теперешней эры, эры новых азийских царей. Лучше я погублю одного, чем позволю ему рисковать всем, что нажито нашими предками, достоянием наших детей...
   Ах, да что мне до его воинственных замыслов! Дело вовсе не в них!
   Он заставит меня нынче ночью лечь с ним на ложе.
   Не могу, не хочу, не должна. Я еще не пала так низко, чтобы утром ласкать одного, а под вечер - другого. Глумливо хохочущего, омерзительно пьяного, гадкого, потного...
   Либо благословить на кинжальный удар Ипрадата - либо взять Олимпиодорово зелье.
   О нет. Моим мальчиком я не хочу рисковать. Пусть исполнит, кто сам предложил. Ненавистный Олимпиодор. Вдохновитель цареубийства.
   Может, яд не смертельный, а только делающий человека бессмысленным недоумком, расслабленным паралитиком, бессловесным скотом?... А иначе как понимать: "крепко спят, а проснувшись, ничего уже больше не помнят"?...
   Если б можно - не убивать!
  
  
   - Ах, Олимпиодор!
   - Государыня? Ты? Предо мной - на коленях?
   - Я решилась. Прости меня. И помоги. Ты ведь в силах. Ты обещал.
   Упивается властью над нею. И явно доволен. Но вздумал ломаться:
   - А стоит ли? Ты ненавидишь меня.
   - О, неправда! Тебе показалось. Просто я временами резка.
   - Так резка, что велела меня нынче утром - зарезать.
   - Ах, то была ярость и страсть! Ты зашел в такое мгновение!... Но теперь я тебе благодарна за это вмешательство.
   - Да. Не то вас застал бы твой брат.
   - Не предай меня, мой единственный друг! Умоляю тебя!
   - Не кропи мне слезами сандалии. Встань. Давай - о делах.
   - Ты... согласен?
   - Будут условия. Ты готова?
   - Да. Только...
   - Что?
   - Пощади Ипрадата. Он совсем еще мальчик. Это я его завлекла. Я согласна расстаться с ним навсегда, лишь бы он уехал живым.
   - Я бы высек его на прощание, но... да ладно уж, так и быть. Он ведь послан твоею сестрой, а я против того, чтобы ссориться с ней. Пусть он едет. И пусть увезет с собой Гордия.
   - Гордий мне безразличен. Спасибо тебе!
   - Погоди. Ты не знаешь, чего еще я потребую.
   - Так скажи.
   - Поклянись, что, вступив на престол, принародно откажешься от безумных затей Митрадата и его притязаний на сопредельные страны.
   - Богом Меном Фарнаком клянусь.
   - Поклянись, что не будешь решать без меня никакое важное дело.
   - Клянусь, Олимпиодор.
   - Поклянись, что, кроме меня, ни один мужчина не войдет к тебе в спальню.
   - Зачем тебе это?!
   - Клянешься?
   - О да.
   - И последнее. Поклянись, что при первой возможности обратишься в римский сенат за согласием на вступление в брак.
   - С... кем?
   - Со мной.
   Что?!... Да кто ты такой, чтобы требовать этого - от царицы, в чьих жилах кровь великого Дария, Кира, Ксеркса, Селевка?!...
   - Римляне воспротивятся этому.
   - В Риме всё покупается, госпожа моя, ибо все они, от простого солдата до консула, алчны. И не столь уж я худороден, чтоб союз со мной мог тебя опозорить в чьих-то глазах. Я не царский потомок, но зато и не варвар. Мои предки были в Афинах архонтами, полководцами и жрецами, и многим из них там поставлены гермы и статуи.
   - Ты... желаешь меня или царскую власть?
   - Даже став твоим мужем, прекраснейшая, я не стану царем, ты же знаешь. Лишь твоим соправителем. А наследником будет твой сын.
   Митрадатион, сын Митрадата. Грядущий Орест?...
   - Ты клянешься, царица?
   И я - поклялась.
   Он с довольной ухмылкой вышел - и тотчас вернулся. Наверное, просто вытащил узелок из-за пазухи.
   Я схватилась было за роковой узелок, но отдернула руку. Очень кстати прорезались слезы:
   - Олимпиодор... Он ведь брат мой... Я не могу! Умоляю тебя, доведи до конца это дело!
   - Такое условие не входило в наш договор.
   - Ах, не ты ли ручался, что готов на всё для меня!
   - Всё, что я обещал, я исполнил. Но не больше, моя госпожа.
   - Я сама не в себе, я выдам себя, я сгублю нас обоих... Заподозри он что-нибудь, поймай он меня с этим снадобьем... Я... я слабая женщина, я не вынесу пытки...
   - Я тоже. Ибо я человек пожилой. И к каленым щипцам не привычный.
   - Ну что тебе стоит подменить виночерпия кем-нибудь из надежных людей!
   - Это сразу вызовет толки. Много проще тебе невзначай наведаться в кухню.
   - Там столько народу!
   - Тем лучше. Дым и чад, беготня, суета... Никто не заметишь, ты просто пробуешь блюдо - или сыплешь туда кой-какие приправы...
   - Я не в силах!
   - Кто истинно хочет - сумеет. Прощай.
  
  
  
   36. Но в собственном доме и царстве Митрадата считали погибшим, хоть о смерти его и не объявляли народу, не имея вестей, подтверждающих то или опровергающих. И царица его Лаодика, переставшая ждать возвращения брата, предалась порочным страстям. А когда он внезапно вернулся в Синопу, ужаснулась и испугалась, ибо знала, что царь карает измену безжалостно, невзирая на узы родства.
   37. Чтобы скрыть свой позор и спасти себя от возмездия, Лаодика вздумала притвориться безмерно обрадованной и устроить великолепное пиршество в честь приезда царя и рождения его младшего сына Аркафия. На обычных царских пирах не бывало женщин, помимо тех, кто музыкой или плясками услаждали слух и взор государя, но на той торжественной трапезе надлежало чествовать и царя, и царицу, и отца младенца, и мать. Утомленный в пути, Митрадат до трапезы спал, и царица подумала, что никто не откроет ему ее тайного замысла - подмешать ему в явства или в питие яд.
  
  
   "Вот рабыня для грязной работы", - рявкнул тот, кто ее приволок, плеткой исполосованную и обритую наголо.
   Ей казалось, что она попала не в царскую кухню, а прямо в Аид. Или в Тартар, где маются черные души непростимых преступников. Пламя, чад, запах гнили и пряностей, горы мусора и очистков, устрашающие ножи и секиры для рубки мяса, кровавые туши, ковши с человечью голову, черпаки - блестящие, как полированные черепа... А однажды в корзине с грушами притаилась змея, укусившая раба, разбиравшего фрукты, за палец. Он громко орал - "Умираю!" - и действительно умер. Змею забили ножами и палками. Но она и разрубленная на куски продолжала неистово извиваться. Ужасно.
   К новенькой, как оно водится, сразу начали лезть все подряд. И грузчики, и мясники, и разносчики, и подметальщики. Жаловаться? Но кому? Даже если б царица не разгневалась на нее, все равно: хозяевам выгодно, чтоб рабыни рожали. Никто ее не защитит. Это не гинекей, где вокруг только дети, няньки и евнухи. Тут - рукастые, наглые, грубые мужики.
   Но она отбивалась, кусалась, царапалась обломанными ногтями, выдавливала глаза нападавшим, бодалась под дых, даже палец кому-то сломала...
   Двое дюжих котельщиков сговорились ее проучить. Зажали в проходе. С одной стороны - стена, с другой - чан над пламенем. Деться некуда.
   И тогда она закричала: "Прочь, скоты! Я себя берегу - для царя! Он велел мне, и я обещала!"... Оба парня загоготали: "Ты, ощипанная образина - очень ты ему будешь нужна!"... А она им - жестко и твердо: "Меня потому и прогнали сюда, что я ему - нравилась! Вот когда государь отвергнет меня - я достанусь любому другому! Не раньше!"...
   И они отступились. Конфузясь друг перед другом. Да ну ее, мол, сумасшедшую. Лучше не связываться.
   А потом от разносчиков блюд просочилось, за что царица взъярилась на девушку. "Говорят, эта цыпочка оказалась последней, с кем царь беседовал перед тем, как исчезнуть - и молчала три дня, ибо он ей так приказал". Что ж, пока ее не обрили, не выпороли и не бросили в грязь, она, может быть, впрямь была ничего из себя. Приглянулась лакомому до девиц Митрадату, а побаловаться не успел - вот и брякнул ей: "дожидайся". Она и рада стараться.
   Одни говорили: "Вот дурочка, царь, если даже вернется, про нее и не вспомнит". А другие: "Память у Митрадата - не людская, а божеская, от него ничего не укроется!"... Третьи лишь пожимали плечами: "О царе ни слуху ни духу. Столько времени. Вряд ли мы снова увидим его". И только она продолжала истово веровать, ибо царь ей снился здоровым, живым, молодым и веселым. Он однажды придет, и она непременно дождется!
   Ради смеха ее прозвали "царевой невестой". Приставать перестали, а надсмотрщик даже стал покровительствовать. Чем не шутит судьба? Митрадат когда-то семь лет пропадал и считался погибшим. А он, когда ему стало нужно, воскрес и явился - врагов карать, а друзей награждать.
   Работу ей стали подыскивать полегче, почище и посытней. Пробовать блюда. Перебирать то изюм, то орехи. Или даже вылепливать хлебцы. Фигурные хлебцы для царских детей. Полумесяцы, звездочки, розочки, рыбки, потешные мордочки. Не работа, а удовольствие. Да еще то и дело потчуют вкусным. "На-ка яблоко, видишь, оно с червоточинкой, подавать нельзя, а выбрасывать жалко"... "Откуси от лепешки, как тебе кажется - может, меду добавить?"... Просто избаловали. И ссадины зажили, и лицо округлилось, и волосы сделались пышными и блестящими - даром, что пока коротки, как у мальчика. А ее всё ласкают и потчуют: поправляйся, царева невеста, не то царь испугается, увидав, как ты исхудала...
   Ах, не зря она видела сны!
   Царь вернулся! Живой, невредимый!
   Во дворце слуги носятся сломя голову, и на кухне - смятение и суета. Но никто не упускает возможности, пробегая, кникнуть ей: "Прими поздравления!" - "Я всегда говорил, царь наш не пропадет!" - "Не забудь, я кормил тебя свежими сливками!" - "Ты сегодня как день хороша!"...
   Улыбалась, краснела, не чуяла ног под собою от счастья. И работа горела в руках, за что бы она ни взялась.
   Вдруг услышала голос, от которого камнем упала душа. Обмерла и забилась в шкаф с горшками, на пустую нижнюю полку. Всё погибнет, увидь ее здесь - государыня. Вновь прикажет обрить, избить до бесчувствия и или выжечь клеймо среди лба.
   Как-то странно всё это. Царица еще никогда не ходила на кухню. Зачем ей? Она и ячневой каши сварить не умеет. Ничего не смыслит ни в тесте, ни в пряностях. А тут вдруг пришла. Ходит, смотрит, делает всем замечания, придирчиво пробует яства.
   Остановилась у столика, за которым трудится Критий, мастер приправ. У него всё разложено кучками, можно залюбоваться: перец, корица, шафран, куркума, мята, тмин... И работает словно колдует - не запомнишь и не угадаешь, что и с чем он смешал.
   Поболтав с ним, царица уходит.
   Только Фригия вылезла из укрытия, Критий подзывает ее: "Слушай, детка, мне недосуг, ты возьми-ка вот этот мешочек, высыпь в соус и помешай"... - "А... что это?" - "Это?... Да соль, там ее слегка не хватает"...
  
  
  
   Свирели, авлосы, флейты, волынки, трещотки, тимпаны, колокольчики, бубны, юных нимф хоровод, пляс обрюзглых силенов, сатировы рожи, ляжки, хвосты и рога... И заливистый хохот взахлеб: "Ай, какой недогадливый! Глупый!" - "А еще называется - бог!" - "О-хо-хо, он серчает!" - "Он злится, хи-хи!"... Две вакханочки берут его за руки и увлекают в стремительный пляс. И теперь он смеется сам над собой, бьет в ладоши и прягает - выше всех, выше леса, до солнца... Отче Зевс!...
   Восхищенные нимфы, продолжая плясать, надевают ему на лохматые кудри венок. И поют: "На счастье, на счастье!"... Счастье - в чем? Для кого? Да и что это значит? "Пойдем под кусток, расскажу", - жарко шепчет одна хохотушка. "Пойдем на травку, открою!" - завлекает другая. И обе вместе: "Эвой, ха-ха-ха!".. Он хватает обеих и тащит в прибрежные заросли. Нимфы повизгивают, извиваются, отбиваются, но вырваться из его объятий не могут. Он валит их среди пышных хвощей и, стиснув два стана, велит: "Говорите, в чем мое счастье!" А они, бедняжки, лепечут: "Ай, больно!... Отпусти, грубиян!... Вроде бог, а ведешь себя как козлоногий!... Бесстыдник, платье порвал"... Ну, хватит же, хватит. Нахныкались, отдышались, притихли. Перестали рыпаться. И вот уже сами - то чуть крепче прижмутся, то коснутся нежными губками бородатой щеки, то по жаркой потной груди проведут игривыми пальчиками. Боги, да это же детки невинные. Опьянели не от вина, а от пляски и вешнего воздуха. "Тебя как зовут?" - обращается он к одной. - "Евдора, мой повелитель". - "А тебя?" - вопрошает другую. - "А меня - Гедонэ". Очень мило! Благодать и Услада, Услада и Благодать... Он, конечно, поладит с обеими, но с которой начать?
   А они вдруг - "А-ай!!" - как ошпаренные. Потому что из густого ракитника показалась ужасная рожа. Козлобык какой-то. Огромный, буро-косматый, с налитыми кровью глазищами. Рога - точно два серпа из тех, что вешают к боевым колесницам.
   Нимфы взвизгнули - и врассыпную. Одна сиганула в речку, другая помчалась в лес. В дикой панике.
   Где паника, там обычно и Пан.
   "Ты?"... - "Ну, я", - мычит козлобык. И выходит наружу. Ноги-то у него в самом деле копытные и волосатые. А то, чем он так напугал девчонок - всего лишь личина. Огромная маска для вакханалии. К бычьей морде прилажены буйволиные витые рога и мочалистая бородища. А глаза - из окрашенного стекла.
   "И чего тебе надо, чудовище?" - "Да обидно стало, Дионис. Все кругом веселятся и славят тебя. А меня как будто забыли. Я тоже - велик. И постарше тебя. И винчишко люблю. И любовные игры. Хоть бы пальчик тот сладенький поцеловать"... - "Поцелуй-ка лучше козлуху!" - "Невоспитанный ты окаянец. Впрочем, мне подойдет и козлуха, если я буду пьян. Дай напиться, внучок!" - "Вот река". - "Вредный жадина!" - "Дам, но не даром. Ты мне можешь ответить, почему они так хохотали, когда я спросил у них про венок?" - "Этот?" - "Этот". - "Дай подержать". - "Нет, сначала скажи!"...
   Пан уставляет на юного бога затерянные в морщинах глаза. Чешет между рогами. И со вздохом ответствует: "Милый мальчик, тебе повезло. Береги сей венок. Он священный и чудодейственный. Ибо он - от первой лозы на земле, что взошла из крови страдальца Загрея. В нем - его и твое естество. Лишь единожды в тысячу лет на лозе вырастает единственная черноягодная, трижды благословенная гроздь. И владеющий ею становится неуязвим для любого известного яда, не подвластен смертным властителям и вовеки непобедим. Ты - избранник, ты - царь над царями, сей венец тебе послан отцом твоим Дием... О дай прикоснуться, дай хоть миг подержать"...
   Не дам! Оттолкнув пятерню старика, ты плюешь в серебристые воды Сангария - "Пей!" - и они становятся красными. Как вино или кровь.
   Пан бросается на колени и начинает жадно лакать. Вдруг, распробовав, обмирает. И катается по траве, и пытается выплюнуть, изрыгнуть, изблевать поспешно проглоченное....
   "Кровь!!"... - разносится по лесу стон его.
   Вот сейчас как подденет рогами!
   Что есть прыти - вскочить и бежать.
  
  
  
   - Где я? Кто здесь? - кричит уже не во сне Митрадат.
   - Я. А ты у себя, - отвечает заботливый голос Дорилая. - Что случилось, Евпатор?
   - Приснился... кошмар.
   - Ты во сне разговаривал и стонал: "Кровь, кровь"...
   - А, пустое. Садись. На тебе красивый хитон.
   - Ксенофила сама соткала и расшила.
   - Пенелопа!
   - О да. Ты был прав. Жена она верная и хозяйка прекрасная. И собой после родов весьма хороша.
   - У нее тоже кто-то родился?
   - Сын.
   - Я рад. Жди подарков.
   Дорилай не очень уверен, чей из них это сын. Но решает молчать. Он признал ребенка своим. Остальное его не тревожит.
   - Евпатор. Я шел по дворцу, и ко мне прицепилась какая-то лапочка. Молодая рабыня.
   - Ты хочешь ее? Забирай.
   - Дело в том, что она домогалась тебя. А охрана, конечно, ее не пускала. Я взял и провел. Она ждет за дверями.
   - Что ей нужно?
   - Сказала, что жаждет увидеть тебя непременно до трапезы. И от этого, якобы, может зависеть, как она выражалась, "всё благо царя".
   - Что ж, зови. Завлекательное начало.
   Дорилай окликает, и девушка входит. Митрадат привстает на локте и вперяется ей в лицо. И - как во сне, как в бреду - говорит отрешенно:
   - Помню. Ты - Гедонэ.
   Как она ликует! Как плачет от счастья! Узнал! Мгновенно! Подросшую за год, остриженную, повзрослевшую - вспомнил! Значит, стоило ждать, мечтать, терпеливо сносить все мучения и поношения! О возлюбленный, о долгожданный, о бог мой и царь - единственный, кто желает ее называть не рабской кличкой, а человеческим именем...
   - Что стряслось, моя милая?
   Покосившись на Дорилая, она падает на колени у царского ложа и начинает быстро и сбивчиво что-то шептать.
   Кончив, всхлипнула. Сжала руки. Ждет хоть слова.
   Царь сперва недвижим. А потом срывается яростно с ложа, повергает беспомощную фригиянку на леопардову шкуру и, сдавив ей горло, рычит и хрипит: "Врешь!! Не верю!! Убью!! Запорю!!"...
   Дорилаю приходится защищать не царя, а ее полумертвую жертву. Опомнившись, царь отпускает ее, потрепывает по щекам и вливает ей в рот вино из стоящего у изголовия кубка. Она же, безмолвно рыдая, вытаскивает из-за пазухи маленький, серенький будто мышь, узелок.
   Дорилай понимает: там - яд.
   Запирает дверь на засов.
   И они с царем начинают ее дотошно допрашивать.
  
  
  
  
   38. Но царицыны соучастники, зная, что Лаодика, исполнив желаемое, обвинит их в убийстве царя, постарались устроить так, чтоб виновною стала одна молодая служанка. Среди прочих приправ ей подсунули яд и велели подсыпать в царские яства. Девушка та, однако, любила царя и, почуяв недоброе, часть отравы смешала с приправами, часть же, спрятав, смогла утаить - и явилась к царю, дабы предупредить его о злодейственном заговоре.
   39. Митрадат сперва не поверил, что супруга-сестра замышляет его умертвить, ибо был к ней сердечно привязан. В ядах он разбирался изрядно, однако испытать его сразу не мог, потому что отрава, ему принесенная, вызывала отнюдь не мгновенную смерть, а до пиршества оставалось не более часа. И решил Митрадат: да рассудят его с Лаодикою боги. Пусть царица отведает то, что ему уготовано. Коли не виновата, останется в здравии, а коли виновна - наутро умрет.
   40. Не желая открыть пировавшим свой замысел, Митрадат притворился, будто из-за несвычной пищи в дороге страдает желудком - потому за столом ел лишь хлеб, а пил только чистую воду. Но царицу заботливо потчевал, и она не могла отказаться от вин или явств, подносимых ей братом. И никто не узнал, что меж ними случилось, пока той же ночью она не скончалась. От одних я слыхал, будто царь ее приговорил и казнил за измену, от других - что он, сжалившись, дал ей более сильной отравы, не зовя палача. Учинив среди сестриных приближенных дознание, он многих тогда умертвил, а город Лаодикеон, заложенный некогда матерью и подаренный государем жене, обрек на безлюдие и запустение. Столь великой бедой завершился их кровосмесительный брак.
  
  
  
   Пирование ужаса. Ну и ночь!
   Весь дворец - осажденная крепость. Все входы и выходы заперты, в каждой комнате, в каждом углу - по охраннику или солдату. Никого из бывших на трепезе не пустили домой. Ходят жуткие слухи о пытках в подвале. Скрылся главный советник царицы, заместитель Харета - почтенный Олимпиодор. Его ищут по всей Синопе, врываясь в дома. Кораблям запретили отплытие, порт закрыт, все дороги в заставах.
   А царице все хуже и хуже. Не проведай Евпатор про яд, сей недуг бы сочли лихорадкой. Ломит глову, выступил пот, начинается бред, прерываемый рвотой. Папий, главный лекарь царя и начальник дознания, уверяет, что смерть настанет не скоро и что есть вероятность спасения: доза слишком мала. А Гермай, придворный рец, будто бы умоляет царя изъявить сострадание. Только что это значит? Простить? Поскорей убить?...
  
  
  
   Митрадат идет как слепой, опираясь на Дорилая.
   На каждой ступеньке, за каждой дверью, в каждой складке занавесей, в ворсинках любого ковра - злые демоны воспоминаний. Нечисть вредная, крохотная, кусачая. Хуже клещей. Стряхнешь одно наваждение - налетит и ужалит другое. Никакая охрана, никакой попечительный друг не спасет. Ведь ему-то не видно, не слышно, не чаемо. А тебе - отовсюду - звенящее: "Митрадат! Митрадат! Помнишь, как у тебя тряслись поджилки, когда ты шел объявлять, что берешь ее в жены? Это я, та стена, к которой ты прислонялся, умеряя дыхание.. Я - старинный медный светильник, у меня сбоку вмятина, ибо ты запустил мною в евнуха, что некстати зашел, когда вы целовались... А я шкура медведя, присланная тобой из Колхиды в подарок, чтоб царица, когда рукодельничает, грела ноги"... Полог с пальмами и павлинами, кипарисовая кровать...
   Вот она лежит и который час уже мается. Моя горлинка. Злая тигрица. Лаодика, дочь Лаодики. Изменница, отравительница. Обожаемая? Ненавистная?...
   В ногах у нее стоит на коленях какая-то женщина. Судя по коротким кудряшкам и темному покрывалу, рабыня. Митрадат не помнит такую - наверное, новенькая. Ну и дылда! Ростом немного пониже царя. Миловидную Гедонэ прогнала, а такую мужичку взяла. Чтобы царь не прельстился? О безумица, о ревнивица...
   А на краешке мятой постели - простоволосая и босоногая Ниса. Глотая рыдания, корчит улыбку, дрожащими пальцами гладит сестру по руке и лепечет: "Не умирай, не бросай меня, Лаодика"...
   Откуда-то выскочил, впился в горло Евпатору и завизжал демоненок: "Митрадат! Митрадат! Митрадат!... Помнишь?!"... Помню. Лежит, разметавшись. Ресницы от жарких сновидений подрагивают. Губы - то ли искусанные, то ли в кровь исцелованные - приоткрыты. Кудри, змеистые как у юной Горгоны, разбросаны и стороны. Детски округлая и розоватая пятка на маленькой ножке торчит из-под одеяла.
   Несравненная и единственная.
   Ну, очнись. Ну, скажи что-нибудь. Прошепчи: брат, я не виновата. Меня вынудили. Поклянись: я не знала, что там, в узелочке, я думала, сонное снадобье. Напоследок хотя бы солги: я люблю тебя, Митрадат. Что-нибудь, что угодно - промолви! Я сейчас способен на всё. Я скормил бы тебе чудодейную гроздь с моего венка. Как скармливал виноградины в лодке - помнишь, в Лаодикее, на озере?... Ты спасешься. Пока что не поздно. Боги недаром ниспослали мне вещий сон. Пророни хоть единое слово. Покайся. Шепни мне: "Прости, милый брат"...
   Она, не раскрывши глаз, размыкает уста. И хрипит - как оно ему слышится - "Митрадат... о прости"... А может быть - "отомсти"?
   - Кому отомстить, моя горлинка?
   Вздоргнула от знакомого голоса. Открыла с натугой глаза. Совершенно безумные. И сказала внятно и твердо:
   - Что ты сделал со мной. Ненавижу. Убийца. Будь проклят. Да отомстится тебе за меня, за брата, за мать. Да предаст и погубит тебя - твое ядовитое семя. Твой сын. Боги предков, услышьте меня!...
   "Ниса, прочь!" - велит Митрадат. Та целует сестру и уходит в слезах, стараясь не встретиться с братом глазами. Будто он не знает, что эта - тоже его проклинает. И кричит в душе: "Ненавижу!"...
   В рукоятке кинжала он всегда носит яд. Сам составил и приготовил. Яд царский, яд милосердный, усыпляющий без мучений и предсмертных уродств. Миг - и всё будет кончено.
   Заметалась и сама запросила: "Ах... пить!"...
   Кто подаст государыне смертную чашу?
   У служанки все поджилки трясутся. Уронит и разольет. Митрадат обводит глазами всех, кто рядом. Дорилая. Папия. Кинжалоносца из царской охраны - Леоника. Лекаря-евнуха.
   "Ты!" - кивает последнему царь.
   Послушно, как девочка, выпила. Охнула, сжалась в быстрой судороге и тотчас вытянулась. Перестала дышать. Лишь глаза перед смертью - изумленно раскрылись.
   Смежить Лаодикины веки потянулась рабья рука.
   "Я сам!" - отстранил палача Митрадат.
   И...
  
  
  
   Потом ему рассказали, как это было. Он склонился над телом сестры. Вдруг служанка - та самая, высокорослая - выхватила из-под юбки кинжал и бросилась на Митрадата. Спас - телохранитель Леоник, метнувшийся и подставивший собственный бок под удар. Истекая кровью, пырнул врага наугад, Папий и Дорилай, подскочив, скрутили убийцу - и нежданно открыли, что это - мужчина. Папий, успевший встретиться с Гордием, догадался, что это и есть Лаодикин возлюбленный, юный каппадокийский посол.
   Митрадат очень мало что помнил. Но раз друзья говорили, значит, он в самом деле произнес такой приговор: "А, ты хочешь быть бабой? Так будь!" - и велел оскопить покусителя, бросить в крытый возок и отправить в Каппадокию.
   Это тотчас было исполнено.
   Он не помнил, как, идя по коридору, наткнулся на смеющуюся Гедонэ, наорал на нее, приказал получить у начальника вольную - и чтоб духу ее больше не было во дворце.
   Зато явственно помнил другое.
   Возвратившись к себе, он полез в корзину, взял венок, отодрал и жадно сожрал чудодейную гроздь, сулившую - неуязвимость. Не вкусил, а сожрал - прямо с жестким кожистым стеблем и ножками, на которых сидели упругие черные ягоды. Точно помнил самое странное: ягоды были пустые, без косточек. И вкус у них был необычно пряный и горький. Запах - кисло-кровавый. И сок - как сукровица. Но хотелось - еще и еще...
   Утром начались казни.
  
  
  
   41. Памятуя об уговоре с царем Никомедом, Митрадат принялся умножать и водить на учения войско. Сам он меньше бывал во дворце, чем на смотрах и на ристаниях, в коих сам, подавая пример, неустанно участвовал, побеждая в гонках на колесницах, в скачках, в метании дротика и копья, в лучных стрельбах и в поединках с мечами. Приближенные, исключая ближайших друзей, полагали, что царь преднамеренно изнуряет себя ежеденными подвигами, дабы не вспоминать о покойной царице. И даже стратеги до нужного срока не ведали, что государь помышляет не о развлечении, а о войне.
  
   Дорилай вспоминает.
   С Евпатором стало ох как трудно и ох как несладко. Куда девалась его былая дурашливость. Свиреп аки гладный тигр, злопамятен аки змей, беспощаден аки разящая молния. Огрубел, таскаясь по лагерям и казармам. Дорилаю ничуть не по нраву это вечно походная жизнь. Даже в странствии были свои удовольствия, тут же - кроме службы - совсем ничего. Только тяготы. Но попробуй о том заикнись! Потеряешь высокую должность. И так уже царь отчитал Дорилая - как главного войскоблюстителя - за расхлябанность некогда непобедимой тяжелой пехоты. Как будто Евпатор не знает, что Дорилай целый год этой самой пехоты не видел. И вообще Дорилай не обязан отвечать за муштру. На то существуют стратеги и низшие военачальники. А его, Дорилаево, дело, наблюдать за общим порядком. Да если бы царь ему дал без помех заниматься делами! А то повсюду таскает с собой, заставляет, как мальчишку-эфеба, состязаться: "Ну-ка, сбросим жирок!"... Что не так - обязательно отвечать Дорилаю. И за то, что погода ужасная, и за то, что у Митрадата протерся сапог, и за то, что смотр затянулся до вечера, и за то, что бедные лошади не различают размытой дороги и даже собственных ног...
   Снова встали. Евпатор остервенело хлещет кобылу. По ушам, по глазам, по губам. Страдалица тихо рушится на все четыре колена, ложится исполосованной мордой в расхлябицу и подыхает. Царь, ругнувшись, орет: "Что стоите?! Коня!"... Дорилай уступает ему своего, а сам садится на лошадь оруженосца. Вместо слов благодарности царь грозит Дорилаю: "Если эта тварь тоже выкинет финт, ты меня повезешь на себе!"... Тот решает слегка отшутиться: "Возможно, я отчасти похож на быка, только ты, милый друг - не царевна Европа"... Засмеяться никто не дерзает, ибо царь на сие только хмыкает и презрительно кажет кулак.
   Как же ты несносен, Евпатор. Будто ты один тут устал и промок, отупел от военных сигналов и голода. Все же терпят. Ты сам пожелал учинить этот смотр, хотя я ручался тебе: Архелаева часть - наилучшая в войске. Ты сказал: "Поглядим! Несомненно найдутся изъяны". И приехал без предупреждения, чтоб застать их врасплох. Гонял и мурыжил без продыху. Скрепя сердце признал молодого стратега "боевым молодцом". Между тем противная морось превратилась в порядочный дождь. Мог бы заночевать и в палатке, тебе предлагали. Нет, зачем-то поехал назад. Что ж капризничаешь? Постеснялся хотя бы провожающего тебя Архелая.
   - Государь, - обращается к Митрадату легкий на помине стратег. - Не дозволишь ли мне тут с тобой попрощаться?
   - Возвращаешься в лагерь?
   - Нет, мой царь. У меня тут рядом усадьба. Заеду домой.
   - Вот как! Почему же не пригласил меня в гости?
   - Не решился. Такая великая честь!
   - Ты - достоин ее!
   Сворачивают. Дорилай лишь вздыхает. Евпатор в последнее время охоч до чужих очагов. Ибо собственный - до начальных камней разворочен. Часть дворца, где жила Лаодика, закрыта и перестраивается. Заменяются лестницы, пол, обстановка, позолота и росписи. Двор царицы отчасти разогнан, отчасти казнен. Нянь и евнухов взяли новых. Сестер увезли в старинную крепость Талавру. А детей пока поместили в обновленное гостевое крыло. Царь не видится с ними, но не велит удалять от себя. Ибо дети - не виноваты. Митрадат и сам во дворце скорее бывает, чем вправду живет. Разъезды по гарнизонам, ночевки в случайных домах или попросту в чистом поле...
   - Я думал, ты обитаешь в Синопе, - говорит Митрадат Архелаю.
   - Да, мы раньше жили там с братом Неоптолемом.
   - И что, разругались?
   - Нет, государь. Я женился. На здешней. С хорошим приданым. Земля, виноградник и дом. Двухэтажный, со службами, с садом...
   - Повезло. Давно это было?
   - Год назад.
   - Ну да, я тогда был... в странствии , - вспоминает рассеянно царь.
   Подъезжают. Привратник таращится: как, неужто?!... Поднимается суматоха. Не знают, где посадить, чем попотчевать и ублажить государя. К тому же ввалившегося столь внезапно и с целой толпой приближенных. Кое-кого из охраны и свиты он сразу же отсылает. Все равно дом - битком. И в конюшне мест на хватает. Хорошо, есть навес.
   В тесноте и тепле стало всем веселей. Смыли грязь, оделись в сухое, залегли за поспешно собранный стол. Ели всё без разбору, пили вынутое из подвала вино. Спели хором застольную. Дорилай припомнил, что в юности, в Пантикапее, выучился у подружки-флейтистки паре мелодий - и кое-что просвистел. Потом пошли небылицы и анекдоты...
   Царь вдруг встал и тихонько вышел из комнаты, никому ничего не сказав. Архелай проводил его взглядом, но спрашивать ни о чем не стал, подумав, наверное: и у монархов бывает нужда, сам отыщет, что нужно, не маленький...
   Митрадат подозрительно долго не возвращался. Архелай пошел выяснять, что случилось. Дорилай устремился за ним. Настиг возле лестницы, ведшей вверх, в гинекей. Схватил за запястье и повелительно прошипел: "Не ходи туда, Архелай. Нам там нечего делать".
   Будто бы в подтверждение наверху заскрипела кровать.
   У Архелая все мускулы напряглись. Дорилай же, притиснув его к стене, продолжил внушения: "Не шуми. Возвращайся к друзьям. И не делай себя посмешищем. Ты не будешь всех извещать - и никто ничего не узнает. Где царь?... Да пошел поспать, потому что устал на учениях. И не вздумай с ним ссориться! Знай: тебе повезло. Ведь с тобою поступлено мягко. Разве лучше, чтоб он приказал тебе вывести молодую жену прямо к пьяным сображникам, а потом на глазах у всех удалился с ней почивать? А с иными бывало и так. И еще: упаси тебя боги после этого - разводиться с женой. Он сочтет сие за большую обиду. А смолчишь - обретешь и особую милость, и посты, и награды, и всякий почет"...
   Архелай все же вырвался. Но помчался не вверх по лестнице - а во двор. Под дождь. Был там долго. Когда возвратился, непонятно было, сморкался он от простуды или от слез. Лег на прежнее место к столу, залпом выпил пару чаш неразбавленного и отпал на подушку. Большинство из друзей уже тоже дремали. Всем было уже всё равно.
   Дорилай завернулся в плащ, обнажил акинак и устроился на ступеньке той самой лестнице. Мало ли, что предпримет с пьяных глаз молодой стратег Архелай...
  
  
  
   Митрадат вспоминает.
   Стал спускаться - наткнулся на кемарившего с мечом в руках Дорилая. Пнул легонько. Тот мгновенно вскочил: "Ты, Евпатор?... Как спал?"...
   Идиотский вопрос. "Ничего. Пошли умываться".
   На дворе занималась заря. Рыжекудрая розовощекая Эос. Раскрасневшаяся растрепа. Будто сдернули с пышноперинного ложа и, не дав ни опомниться, ни причесаться, сунули в колесницу, дали вожжи, хлестнули красношкурых коней - и на небо. Службу справлять. Славить Гелиоса.
   - День, похоже, будет хороший, не то что вчера, - зевнул Митрадат.
   - Слишком ветренный, - возразил Дорилай.
   И, поёжившись, плеснул в себя из колодца.
   Колодец, выложенный белым мрамором, был до края полон вчерашним дождем. Сверху плавали листья и лепестки. Дворик был точно вылизан. Только в трещинках и зазорах плит - грязь, недавно бывшая пылью. Муравей ползет. Дом его, должно быть, размыло и затопило, родня захлебнулась, сам еле выполз, на пятую ногу хромает... Но шарит усишками, ищет еду, ибо жизнь - продожается.
   Митрадат улыбается, подставив восходящему солнцу лицо. Почувствовав в нем впервые за долгое время смягченность, Дорилай осмеливается проговорить будто в сторону:
   - Не пора ли тебе... взять жену?
   - Я и взял, - ухмыляется тот.
   - Да, чужую. Украдкой. На вечер.
   - Козломозглый! Подумаешь... Захочу - увезу.
   - А зачем?
   Царь вздыхает:
   - Истинно незачем. Все - мои, всё - моё. Но, кого ни возьми, ни одна не достойна дворца, диадемы и трона. Я когда-то поклялся сестре, что другой царицы - не будет. И верно. Остальные - рабы...
   - Даже та... что за морем?
   Митрадат ничего не сказал. Только взял Дорилая за шиворот и окунул головою в колодец. Не затем, чтобы он захлебнулся, а чтоб лишнего не говорил. Дорилай, однако, закашлялся. Царь постукал его по спине и заботливо вытер плащом. А потом приказал:
   - Позабавились - хватит. Поедем домой.
  
  
  
  
   "Дети во дворике", - с трепетом объяснили царю.
   Как дрожат перед ним все кругом, как боятся...
   Одетый в новый лазурный хитон и сверкающие позолотой сандалии, он нисходит - как с неба - по лестнице. Сверху видны и мраморные дорожки, и насыпанный между ними розоватый песок, и пальма посередине, и фонтанчик с фигуркой морского божка на тритоне, и цветущие розы, и скамейки с подушками, и качели, и птичий вольер, и детишки, которые носятся, совершенно не слушаясь нянек...
   О демоны памяти.
   Мы ведь тоже были детьми. Два сына и - в то время - три дочери. Сестра Лаодика старшая, возомнив себя взрослой, сидела в сторонке. Остальные играли, кто как мог. Я вообразил себя тигром. Отыскал уголек, расчертил лицо полосами. И напал из засады на первую жертву. На брата. Он так испугался! Прибежали евнухи. Я - от них. И попутно схватил - мою Лаодику. Крепко сжал ей подмышки, приподнял и начал вертеть. Ее ножки летели по воздухе, а она лишь повизгивала: "Что ты делаешь, Митрадат!"... Мы упали. Меня потащили к отцу. Ибо только отец мог меня наказать. Но отец, поглядев на мою тигровую рожицу, рассмеялся, велел меня вымыть, а мне благодушно сказал: "Сорванец. Как ты быстро мужаешь. Нельзя тебя больше держать с малышами. Мы подыщем тебе, с кем играть". После этого, кроме давно знакомого мне Дорилая, во дворце появились еще трое мальчиков: Папий, Гай и Харет. Но тот день... он запал мне в память. Я впервые постиг и узнал, что она - не такая, как я. Что девочки - это не просто кривляки, трусихи и ябеды, а - нечто иное. Мои руки запомнили, что держали что-то сладостно слабое, нежно доверчивое и почти невесомое. Я и слов таких просто не знал. Но мечтал еще раз испытать это чувство. И вернувшись, сказал ей: "Давай еще поиграем". А она сжала губки и выдавила: "Не хочу. Никогда"... И сейчас, вспоминая тот день, сокрушаюсь - о боги, зачем вы раньше не вразумили меня? Зачем надругались над мальчиком, который не мог даже ведать, что любое без умыслу произнесенное слово - непременно исполнится, сбудется?... О бессмертные, что ж так жестоко!...
   Вот они, мои дети. Моя гордость, мой первенец, мой наследник. А вдруг - и погибель моя?
   - Ай! Отец! - замечает меня Митрадат и бежит ко мне с радостным воплем, соскочив с лошадки-качалки и отбросив в сторону деревянный меч-акинак.
   - Отец! - звонко вторит ему Клеопатра.
   - Отец... - неожиданно слышу тихое эхо. И... не верю глазам.
   Вслед за сыном и дочкой ко мне встремляется - Каллий. Привыкший, наверное, всё повторять за названым братом. По привычке рванулся за ним, по привычке воскликнул. И... осекся. И встал - чуть поодаль от прочих. И медлительная Дрипетина уже подбежала, и чумазенькая белокурая девочка, Фоантова внучка Алфея, полупленница, полувоспитанница ...
   Надо же, не забыли, узнали! Так радуются. Почему я боялся зайти сюда и взглянуть им в глаза?
   Обласкав подбежавших, говорю одиноко стоящему мальчику:
   - Каллий, что же ты? Подойди. Давай поздороваемся.
   Он что-то бормочет и тычется носом в ладонь. Я беру его на руки.
   - Не стесняйся. Повтори мне, что ты сказал.
   - Я сказал... - опустив глаза, шепчет он, - добрый день, государь.
   - Нет, раньше.
   Он глядит на меня. С мукой и укоризной. Верно, помнит внушенное чародейским заклятием: "Каллий, ты - сын Фоанта. Твой отец - царь Фоант". Или, может, ему тут успели вдолбить - "Ты - заложник"?...
   Как с ним этот год обращались? Вряд ли ласково. Худенький, бледный. Под глазами - карими с золотинками - лиловатые тени. Неужели кто-то посмел издеваться над ним? Бить, пугать, угрожать?...
   - А скажи-ка, - доверительно спрашиваю, - как ты жил, пока меня не было?
   Он застенчиво улыбается и пожимает плечами.
   - Тебя кто-нибудь обижал?
   - Нет, - трясет он кудрявой головкой.
   - А что такой хилый и вялый?
   Он вдруг обнимает мне шею и по-взрослому тихо ответствует:
   - Я... скучал по тебе.
   Только б не прослезиться. Зачем это надо, при маленьких. Чтоб отвлечься, спрашиваю самое что ни на есть неуместное и несуразное:
   - А по матери ты - не скучал?
   - Нет, - бестрепетно признается. - Ведь нам рассказали, что она была нехорошая. И за это боги ее наказали. Она умерла. Ой, забыл... нам нельзя при тебе про нее вспоминать... Я нечаянно.
   Всё смешалось в несчастной головке. Два отца - родной и приемный, две матери... Ведь мой сын говорит ему - "брат".
   - Каллий, слушай меня, - шепчу ему на ухо. - Ты напутал. Или тебе объяснили неправильно. У тебя есть - другая, настоящая мать. Не такая, как та. Хорошая.
   - А зачем она меня бросила?...
   Боги, он не забыл! Просто до сих пор уязвлен.
   Объясняю:
   - Не бросила. А оставила мне. Потому что я попросил. Понимаешь? Хотел, чтобы вы с моим сыном росли словно братья. Твоя мать... она очень любила и любит тебя.
   - А - тебя?...
   Тут уж мой черед растеряться:
   - Не знаю.
  
  
  
   "Лаодике, царице Понта, Малой Армении, Колхиды и Боспора Киммерийского - от Эрморады, правительницы тавроэллинов.
   Приветствую, о госпожа, и с сердечным участием изъявляю тебе сострадание, ибо слухи о невозвращении государя из странствия долетели и до нашего края. Твой брат был великим царем, и мы будем чтить его память. Кому как не мне понимать, что такое - лишиться супруга, с которым делила все беды и радости. Утешением в столь ужасной беде могут стать только дети. Тут моя госпожа несравненно счастливей меня, ибо я третий год пребываю в разлуке с единственным сыном. Он, поди, и лицо мое позабыл - есть ли мысль, что горше для матери? Умоляю тебя, милосердная повелительница, преклони свое сердце к моим безвинным страданиям. Не расторгни, а только смягчи договор, заключенный между мной и царем Митрадатом. Отпусти ко мне Каллия хоть на лето, хоть на единственный месяц, хоть на несколько дней. Я пребуду навеки тебе благодарной и верной всем моим обязательствам.
   Да хранят тебя боги. Прощай".
  
  
   "Царь Митрадат Евпатор Дионис приветствует Эрмораду.
   Возрадуйся - если ты искренно сожалела о моей объявленной смерти. Я жив. Но печалься со мной, ибо в доме моем совершилось зло и несчастье. Мои дети отныне не должны больше помнить и называть имя матери, покушавшейся извести меня ядом, но сраженной своим же коварством. Рок послал ей достойную кару, я же лишь подверг наказанию тех, кто был повинен в измене.
   А теперь о твоем последнем прошении. Перечти договор и уверься: нет там слов, запрещающих видеться сыну и матери. Потому в изменении оного я не вижу ни смысла, ни надобности. Только я полагаю неправильным увозить отсюда ребенка, разлучая его пусть даже на краткое время с наставниками и друзьями. Ты могла бы приехать сама. Принимать тебя будут по-царски. И гостить ты сможешь, сколько сама пожелаешь. Убедишься, что нет различия в воспитании Каллия и моего Митрадата. Заодно поглядишь и на прочих детей. У меня их теперь уже четверо, самый младший грудной. Его имя Аркафий. Я бы тоже охотно взглянул на твою подросшую дочь - помню, что ее зовут Гипсикратия.
   Буду рад повстречаться с тобой.
   Приезжай".
  
  
  
  
   Знойный, полный цикадного звона полдень. Раскаленный камень дворца и густая благоуханная тень от разросшегося винограда во внутреннем дворике. Под навесом на складных плетеных креслах - две женщины. Старшая - в черном, младшая - в белом. У обеих на сердце тоска.
   - Что ты скажешь на это, Катана? - говорит Эрморада, забирая из рук подруги распечатанное письмо.
   - То же, что и всегда! Это не человек, а исчадие Тартара. Мало было убить мать и брата - теперь и сестра...
   - Мы не можем судить, что там было. Похоже, она сама на него покушалась. А он - по всему заметно - страдал и доселе страдает...
   - Как ты можешь его защищать! - восклицает гневно Катана. - Столько бед он принес нам, столько мук, утрат, издевательств...
   - Он отнюдь не во всем виноват. И - напомню тебе - воздержался от самого крайнего зла.
   - Ты как будто его извиняешь.
   - Нет. Стараюсь понять.
   - И жалеешь не жертву, а палача.
   - Ты о ком? О... сестре?
   - О тебе, Эрморада.
   - Я себя никогда не жалела, Катана.
   - Тогда - поезжай.
   Как легко она это выговорила. Она так молода, она девушка, ей никак не понять, чем чревато такое свидание.
   Митрадат несомненно исполнит свое обещание. Эрмораду примут по-царски. И она предстанет ему не такой, как в их прошлую встречу. Горе схлынуло, щеки порозовели, коса отросла, и она, хоть и носит на людях траур, перестала терзаться и плакать, мечась по ночам и зовя на ложе Фоанта... Муж порою приходит во снах, но видения эти приносят ей тихую радость, а не отчаяние. И единственной неутихающей болью остается - память о Каллии. О его сладкой кожице, черных с золотом умных глазах, теплых ручках, коленочках в вечных ссадинах...
   Царь, конечно, не сделает ей никакого вреда. Окружит ее роскошью и ежечасным вниманием. Но когда к Эрмораде подступятся пятеро... нет, даже шестеро... осиротелых детей - разве сможет она приласкать только Каллия, а других равнодушно прогнать? Она мать, она знает, как жаждут любви эти маленькие существа... Митрадат, Клеопатра, Дрипетина, Аркафий... И Алфея, внучка Фоанта... А если несчастный и грозный их родитель и попечитель застанет ее среди ласк, расточаемых сиротам, и потребует: "Стань им истинной матерью"?... Как сказать ему "нет", когда знаешь доподлинно, что своих детей у тебя никогда не родится, ибо, по уговору, уж если не с ним - то ни с кем...
   - Поезжай, - говорит с непонятной улыбкой Катана. - Ты же... любишь его.
   - Я?! Кого?! Как ты смеешь?! И что ты тут понимаешь?!...
   Возмущенные речи из уст и горячие слезы из глаз.
   Боги, это жестоко! Эрморада чиста. Нет на ней ни малейшей вины пред богами, пред тенью Фоанта, пред своими детьми, пред людьми. Ведь она не сказала - "хочу", она только задумалась, что из этого выйдет, посмей она пожелать...
   - Ох, прости! - обнимает ей колени Катана. - Дорогая, ты не так поняла! Я сказал "ты любишь" - про Каллия. Про кого же иначе?
   - Не надо мне лгать. Ты сказала то, что сказала.
   - Не имея на то ни малейшего права.
   - Вот именно.
   - Я желаю тебе лишь добра. Если ты не поедешь к нему, ты себя истерзаешь.
   - Ты должна понимать, что, уехав, я могу... не вернуться назад.
   - Коли будет угодно богам.
   - Нет, Катана. Боги вряд ли на то согласятся. На кого останется - всё: это царство, город, могилы?... И кто...
   Эрморада не может договорить из-за стиснувших горло рыданий.
   - У царства и города непременно найдутся правители, - произносит тихо Катана. - А могилы... Я буду за ними ухаживать вряд ли хуже тебя.
   Царица, вздрогнув, ее отстраняет.
   И безжалостно молвит:
   - Неужели ты полагаешь, что была моим мертвым - дороже и ближе, чем я?...
  
  
  
  
   "Царя Митрадата Евпатора приветствует Эрморада.
   Спасибо тебе, государь, за сердечное приглашение. Но приехать я сейчас не могу: много дел, да и дочь моя постоянно хворает, и ее нельзя ни везти далеко, ни оставить без материнского глаза. Я надеюсь, что ты и все твои дети здоровы. Посылаю тебе золоченую чашу и амфору с нашим вином, а всем детям, коли позволишь, подарки.
   Ты столь милостив, царь, что дерзаю обратить к тебе мою новую просьбу. Я жила бы спокойнее, зная, что сын вспоминает меня и Фоанта, и глаголет не только по-эллински, но и на языке своих предков, по-таврски. Потому прошу: прими в воспитатели Каллия преданнейшего слугу моего супруга, Тавриска. Видом муж сей суров, но нравом честен и благ. Не считай его только рабом, ибо тавры к сему не привычны, а Фоанту он был больше другом, чем наемным слугой. Он грамотен, прямодушен и мудр, и возможно, тебе самому пригодится. Мне непросто с ним будет расстаться, но я жертвую им ради Каллия.
   Да хранят тебя боги. Прощай".
  
  
  
   "Стесилаю, начальнику канцелярии.
   Внеси Тавриска, сына Оропа, в списки нанятых слуг. Должность: педагог при воспитаннике Каллии, сыне Фоанта. Содержание как обычно, прямо с этого дня.
   Митрадат".
  
  
  
  
  
   Дорилай вспоминает.
   Царь нашел себе новое, кроме ратных игр, развлечение. Занялся охотой на девушек и хорошеньких женщин. Он и раньше, когда разъезжал по стране, был не прочь, когда ему предлагали, полакомиться. Но еще не бывало, чтобы он поступал, как сейчас. Утаскивал богомолок из храма, увозил дочерей у гостеприимцев, разлучал жен с мужьями. Если прежде давал себе труд поухаживать, то теперь обходился приказами: "Ты поедешь со мной" - или: "Я ее забираю".
   И почти никто не противился. Кое-кто из отцов или братьев, мечтая увидеть сестру или дочку царицей, сами звали в гости Евпатора и выставляли товар на погляд. Но придирчивый царь не всегда соблазнялся. Зато, если он кого возжелал, то опасно и бесполезно было - возражать, умолять, отговаривать. Непокорных мужей, слишком преданных женихов или пылких родственников ожидала опала, изгнание, разорение, заточение или смерть. Пленниц же Митрадат увозил во дворец и сажал под замок. И они до могилы уже не видали мужчин, кроме лишь одного: своего господина. Ни одну из новых наложниц царь не звал законной женой. Собирал их азартно, но трезво, как статуи, геммы, картины и драгоценности. А зачем - сам не ведал. Ведь любить сразу всех он не мог.
   Только домы ближайших друзей оказались не обложенными этой данью. И друзья не решались попробовать образумить Евпатора. Папий молвил философически: "Это вроде болезни, пройдет". Лишь один Дорилай понимал, в чем тут дело. То была не болезнь, а - нещадная месть. Всем вокруг. Месть - себе самому, который столь глупо и слепо доверял вероломной сестре. Месть - ее неспокойному духу. Месть - всем тем, кому сестры и жены - не изменяли. Месть - единственной в мире женщине, на которую царь уповал, а она опять отвергла его - не приехала. Месть - богам, ниспославшим царю Митрадату такие мучения.
   Чтоб не думать о прошлом, царь приблизил к себе много свежих людей. В том числе и родственников добровольно врученных наложниц. Но не только. Дал, к примеру, звание "друга царя" тому хваткому парню Леонику, что метнулся вместо него под кинжал Ипрадата. А особенно благоволил к молодым стратегам: Пелопиду, Кратеру и братьям Неоптолему и Архелаю.
   Архелай, кстати, вскорости понял, какой беды он избег с Дорилаевой помощью. И теперь не нуждался в советах. Когда обнаружилось, что его супруга беременна, он смолчал о том происшествии. Но когда родился младенец, нарек - "Диогеном" - Зевсом, дескать, рожден. Митрадат оценил остроумие и ответил избыточной щедростью. И... слетела с чела Архелая обида! Бесследно! Смылась золотом и серебром, смылась царским вином на парадных обедах, смылась ласками и похвалами, смылась простонародной молвой: "Поглядите, вон знаменитый стратег Архелай, близкий друг государя... Как пышно одет! Какой под ним конь! Какая узда! А какое у него под Синопой имение! Молод, а уже - столь великий почет"...
   Дорилай улыбается, слыша такое. И подумывает с удовольствием, хоть и без злобы: "А, и ты, любезный, способился"... Их немало, внезапно осыпанных непомерными благодеяниями.
   Вот, к примеру, свежая сплетня. Начальником боевых колесниц был назначен перс Багадат. Говорят, царь заехал к нему и, узнав, что у этого мужа две законных жены, пожелал их увидеть. Багадат, не ломаясь, привел. Царь взглянул, посадил близ себя пышногрудую, а хозяину дома, состоив плачевную мину, сказал: "У тебя две жены, у царя твоего - ни одной. Справедливо ли?"... Багадат ему сладостным голосом: "Да, государь. Ибо ты порождаешь наследников, коих много не нужно, а я - умножаю число твоих подданных".
   Митрадат посмеялся. Но женщину на ночь увел.
   Лишь одна из подобных историй затронула сердце царя - впрочем, не сама по себе, а скорее своими последствиями.
   В Фемискире он гостил у фрурарха, начальника крепости и главы всех тамошних войск. Звали его Гермогеном, и у него была дочь Поликсена. Отец ее спрятал - запер в башне - поскольку девица была хороша собой и вдобавок просватана. А царю объявил, что она уехала к родственникам. Но Поликсена, которая раньше видала царя и была в него влюблена, ухитрилась спуститься из башни по свитой веревке - и проникнуть в окно его комнаты. Разумеется, царь ее принял с большою охотой. И увез на другое утро с собой. Поместил в гинекей, как и прочих. И вскоре забыл. А она продолжала любить его, ревновать и страдать. Впрочем, вскоре скончалась, родив ему дочь Статиру. Такую же, как она - синеглазую, белоликую, темноволосую.
   Только хроменькую. Что там случилось, Дорилай не знает доподлинно. Может быть, повитуха при родах дитя повредила, может, кто уронил, а сказать царю побоялись: убил бы. Изъян обнаружился позже, когда девочка стала учиться ходить. Но поправить ей ножку оказалось уже невозможно. Она с этим свыклась. А личиком вышла - премиленькая. Да и нравом - нежная, тихая.
   Царь ее полюбил. Даже больше других своих новых детей, совершенно здоровых и прытких. Он растил ее вместе с детьми Лаодики. И носил на руках, и гордился, и не забывал принести ей гостинцев.
   Так и жил. Без царицы и без законной жены, но со множеством женщин и с рожденными ими детьми.
   Впрочем, вскорости начались такие дела, что об этих забавах пришлось позабыть.
   Митрадат превратился в воителя.
  
  
  
  
  
   42. Между тем подоспел условленный срок, и цари Никомед Эвергет и Митрадат Евпатор, приведя в движения рати с обеих сторон, заняли разделявшую обе страны Пафлагонию. Царя в Пафлагонии не было, а несколько не зависимых друг от друга правителей не посмели противиться двум могучим союзникам. Часть сдалась, часть бежала, отправившись далее в Рим, чтоб просить у сената защиты, а самые храбрые - вроде старого Кастора, повелителя Гангры - отважились оборонять себя и погибли.
   43. Никомед, как старший в союзе и годившийся Митрадату в отцы, полагал себя вправе главенствовать, Митрадат же, как более сильный, не желал ему подчиняться. И, сочтя для себя поведение младшего пренебрежительным, Никомед начал действовать самочинно, вторгшись в Галатию. Ту страну они тоже хотели меж собой поделить, но никак не могли сговориться о доле для каждого.
   44. Митрадат же повел себя неожиданно. Разыграв возмущение Никомедовым нападением на Галатию, он отправил к тетрархам послов, предложив свою помощь и покровительство. Мне уже довелось говорить, что галатские военачальники, главы племен и жрецы собирались для совещания в Дрименете, священной дубраве. И, собрав на совет триста знатных мужей, они постановили вступить в военный союз с Митрадатом. Против были лишь двое, тетрарх Ортиаг и тетрарх Дейотар, сын убитого Кастора. Они предупреждали своих соплеменников о коварстве царя Митрадата, но те полагали царя Никомеда главнейшим своим неприятелем. Посему Митрадат получил легкий доступ в Галатию и сумел безо всякий препятствий изгнать из страны Никомедовых воинов и поставить свои гарнизоны даже там, где врага никогда не бывало.
   45. Старый царь, разъярившись на Митрадатову хитрость, ушел из Галатии, но напал на Каппадокию, где царицей в то время была сестра Митрадата, Лаодика Старшая, управлявшая вместо несовершеннолетнего сына Ариарата. Никомед, вероятно, считал, что царица немедленно сдастся, ибо войн она никогда и ни с кем не вела, Митрадата же ненавидела за расправы над матерью, братом и младшей сестрой Лаодикой, равно как за невыдачу Гордия, что убил ее мужа Ариарата Эпифана и нашел в Синопе пристанище.
   46. Лаодика впала в смятение и не ведала, что предпринять. Видя, как беспрепятственно продвигается вглубь страны Никомед, забирая большую добычу, Лаодика в отчаянии поборола в себе отвращение и воззвала к помощи брата. Митрадат немедленно выступил, сам ведя свою рать. Но, едва он успел перейти границу Понта и Каппадокии, как к нему прискакали гонцы с неожиданной вестью: Лаодика переменила решение и просит брата вернуться назад, ибо царь Никомед предложил ей вступить с ним в супружество, и она после кратких раздумий даровала ему согласие.
   47. Несомненно, причиной внезапного брака Лаодики и Никомеда оказалась не страсть, а взаимная жажда отомстить Митрадату. Царь был стар, а царица давно не юна, у обоих имелись наследники, и они, возможно, считали, что сумеют, соединив свои страны, троны, войска и богатства, стать сильнее царя Митрадата безо всякой войны. Рим, ревниво следивший за делами азийских царей, тоже не был вправе тому воспрепятствовать, ибо брак двух монархов совершился законно и и в полном взаимном согласии.
   48. Митрадат, однако, не думал смириться. Он продолжил свое продвижение в Каппадокию, объявив себя покровителем и защитником Ариарата Филометора, Лаодикина старшего сына. А сестре он отправил письмо, в коем требовал возвращения каппадокийского трона наследнику - ей же предписывал удалиться с мужем в Вифинию. Сами каппадокийцы были склонны во всем поддержать Митрадата, называя его спасителем, а царицу виня в недостойном ее поведении - и изменническом, и постыдном.
   49. Видя, что Митрадата встречают в стране как героя и избавителя, и что войско его скоро будет в столице, Мазаке, не имевшей ни башен, ни стен для защиты от приступа, Никомед с Лаодикой поспешно покинули город, а затем и Каппадокию. Царица взяла с собой в Вифинию дочь, малолетнюю Нису, а младшего сына послала в Кизик учиться. В Мазаке же, как повелел Митрадат, остался законный наследник каппадокийских царей, юный Ариарат Филометор.
   50. Многим каппадокийцам казалось, что царь Митрадат повторил благое деяние своего отца, который некогда также вторгся в Каппадокию, дабы восстановить справедливость, покарать преступную Нису, умертвившую пятерых сыновей, и отдать престол единственному, кто сумел спастись от неистовой матери. Ибо нынешний царь Митрадат так же въехал в Мазаку вместе с царственным отроком, так же пышно отпраздновал его коронование, так же щедро устроил в честь Ариарата величальное пиршество.
   51. Но уже по прошествии нескольких дней между властным дядей и юным племянником начались разногласия. Митрадат потребовал, чтоб Ариарат простил всех врагов своих и дозволил вернуться в Мазаку убийце его родителя, Гордию. Ариарат изумился и возмутился, обнаружив за полудетской своею наружностью силу духа, царскую гордость и недюжинный ум. И сказал: "Я клянусь, что, доколе я жив, не войдет в эти стены тот, кто сделал меня сиротой - будь он даже твоим ближайшим сподвижником! И в душе моей не вмещается, как ты мог мне сие предложить - сам утративший в свое время отца по вине заговорщиков и сумевший им отомстить. Я охотно последую твоему примеру, о дядя, но не нынешним странным словам". Митрадат, вспылив, обвинил молодого царя в вопиющей неблагодарности и дерзнул пригрозить, что намерен добиться желаемого если не добром, так насилием. Но отважный Ариарат вновь поклялся, что лучше умрет, чем допустит глумление над отеческой тенью - и что, ежели дядя желает помериться силами, он готов защищать свою честь.
   52. Той же ночью царь Ариарат Филометор покинул Мазаку. Митрадату подумалось, что племянник, обдумав запальчиво сказанное, испугался и скрылся от дяди, чтоб не сделаться жертвою мщения. Но Ариарат, полноправный ныне монарх, не довольствуясь помощью подданных, что любили его и поддерживали, обратился за помощью в сопредельные страны, и к нему очень скоро стеклись войска из Галатии и арменийской Софены. Митрадат же немедленно вызвал к Мазаке своих. Две враждебные рати встали лагерем друг против друга, но долгое время никто из родных по крови царей, ни племянник, ни дядя, не отваживались дать сигнал к началу сражения.
  
  
   Каппадокия.
   Стук копыт по пустынным камням. Под твердым глинистым панцирем - раскаленное чрево земли. Берегись! Видишь марево знойным днем, видишь тонкий дымок ввечеру - не гони коня напролом, доверься предчувствию твари, которая, вздрогнув и всфыркнув, шарахается от ложбинки с чахлой солончаковой травой. Подбери обросший лишайником камень. Брось в середину поросли. Видишь? Канул в бездну. Оттуда - дым и огонь. И удушливый запах. В эти скрытые под непрочным покровом коварные кратеры часто падают глупые овцы. И несмышленые дети, идущие их искать. Шаг - и всё. Только серный дух, жуткий шип и черное пламя. Потому - доверься коню. Не спеши - в преисподнюю.
  
  
  
   Этой ночью Ариарату не по себе.
   Между станами так зловеще тихо, что поблизости бродят и воют шакалы. Ариарат презирает их, но почему-то безотчетно боится. Наверное, с той поры, как учитель ему рассказал о Египте и тамошних звероподобных богах. О священных коровах, крокодилах, быках - и шакалообразном Анубисе. Много раз впечатлительный мальчик, закрывая глаза перед сном, тотчас в ужасе вскакивал: ему чудилось, что из багрового мрака на него уставляется песья узкая морда. А собак он в опочивальне никогда не держал. Детский страх с годами прошел, но порою снова всплывает...
   "Я не должен бояться. Я мужчина и царь", - говорит он себе.
   Вносят блюдо. На нем - голова.
   Фаршированная. Телячья. С глазами-маслинами и дымящимся розовым языком. В жирном соусе и в обрамлении зелени.
   "Боги, разве я это съем?" - удивляется Ариарат. "Ты мужчина и царь", - отвечают. -"Да пойдет тебе пища во благо".
   Как я прежде досадовал, когда меня пичкала за трапезой мать. Или когда она при всех обнимала меня, ворошила мне кудри и осыпала лобзаниями. "Отстань! - шипел. - Что ты делаешь! Я же взрослый!" - "Мой львенок, - она умилялась. - Мой царь"... О где теперь эта мягкая благоуханная длань, что ласкала меня? Где покрытая бусами грудь, к которой я прижимался? Где пахшие вишенным соком уста, кто касались чела моего? Мама, мать... Зачем ты всё это сделала?! Что тебе - старик Никомед?... Он же гадкий. Какой-то облезлый. Глаза болотные, мутные, веки красные, волосы редкие, зоб, живот... Царство наше ему было нужно, а не ты, не твоя увядающая, но еще величавая красота. Он не стоит перста твоего, он трусливее бабы и хуже шакала...
   - Мой царь.
   Я, должно быть, задумался. Позабыл про еду и не видел вошедшего Ариобарзана. Ты просила, мать, чтобы я его сделал своим главным советником. Потому что он якобы был "твоим другом". Теперь и не ведаю, как сие понимать. Ты была для меня выше слухов и сплетен. Но после злосчастного твоего скородумного брака... Да хоть и Ариобарзан! Я его не люблю, однако согласен признать: у него-то наружность приглядная, не то что у Никомеда. О, как ты рассердилась, когда я брякнул тебе про такое сравнение! Разве я был - не прав?...
   - Царь мой, Ариарат!
   - Что, почтенный, Ариобарзан?
   - Пока не свершилось непоправимое, я хотел бы тебе дать совет.
   - Такова твоя должность, - сухо ответствую.
   - Государь, - переходит он на полушепот. - Я еще раз обдумал бесстрастно ваш спор с Митрадатом. И... ты только не гневайся сразу... почему бы не уступить? Сделай вид, что согласен.
   - На что?
   - На прощение и возвращение Гордия.
   - Я?!...
   - Послушай, мой царь. Наше войско равно Митрадатову численностью, но - не силой. Рати разноязычные, многоначальные. Арменийцы не понимают галатов, те не знают каппадокийских обычаев. Вспыхнет битва - начнется разброд. Ты совсем неопытный воин, Митрадат же весь год набирал и учил свое войско. Он не просто умен - он хитер и коварен...
   - Всё равно! Я дал клятву. Мое дело - священно, люди будут меня презирать, если я...
   - Погоди, о мой юный воитель. Ты не понял меня. Я сказал: не помилуй убийцу отца, но лишь сделай вид, что помиловал. А условием возвращения Гордия сделай уход из страны Митрадата. Я сумею устроить так, что Гордий будет вскоре убит. На тебя эта смерть не падет: ты не брался ведь охранять его жизнь от дорожных разбойников, от застольных приятелей или от его же рабов.
   Что за мерзости. Начинать со лжи и убийства - правление?! И тягаться в низости - с кем?! - с Митрадатом?!... О нет. И бесславно, и бесполезно. Ибо равных ему в вероломстве и лютости - нет. Рядом с ним даже Гордий - мальчишка-шалун, а Ариобарзан - до противного мелок.
   Не хочу уподобиться им. Не хочу даже мысленно подавать мою чистую длань кровавому Гордию. Не хочу преклонять свой слух к позорным увещеваниям Ариобарзана. Не хочу уходить с поля боя, как старый трус Никомед. Не хочу торговать своим словом и пятнать свою честь.
   Игрецы, интриганы, политики...
   Я - иной. Я - мужчина и царь.
   - О, какой ты еще, однако, ребенок! - вздыхает Ариобарзан. - Запомни: ты не удержишь престола, если не выучишься, когда нужно, отступать и ловчить. Изворотливость - сила слабых...
   - Сила - шакалов. Я - из племени львов.
   - Что ж! - пожимает он плечами и говорит своим тонким сладостным голосом: - Тогда будь готов сразиться с чудовищем. В коем слиты - яростный бык, лютый тигр и плюющийся огненным ядом дракон. А возможно, ехидна и гидра. Ибо царь Митрадат - безо всяких натяжек - таков.
   - Я его не боюсь. Пусть он сам боится меня. Боги неба - со мной.
   - За него - боги Тартара, царь мой.
   Я гоню от себя возражателя: "Доброй ночи, Ариобарзан". И склоняюсь над блюдом с расковырянным, но нетронутым мясом. Как противен застывший желтеющий жир. Почему они думают, что самый жирный кусок - это царский?
   Не хочу. Не хочу никого пожирать. Не хочу обсасывать кости. Не хочу упиваться вином, что подобно разбавленной крови. Песьих морд вкруг себя - не хочу. Не хочу - шакальего воя.
   Дядя. Ночь - впереди.
   Предков наших во имя: опомнись.
  
  
  
   "Царь Митрадат Евпатор Дионис - царю Ариарату Филометору.
   Ты не мнишь ли, любезный племянник, что досадная ссора завела нас обоих чересчур далеко? Юность часто обидчива и опрометчива, я же, будучи старше и опытнее, склонен больше слушаться разума. Разум же говорит мне, что войне между нами лучше вовсе не начинаться. Ибо это богопротивно, чтобы младший из родичей поднял руку на старшего, притом своего благодетеля - а последний бы дал увлечь себя мщению, не испробовав увещеваний. Почему предлагаю тебе: пусть мы встретимся завтра и обсудим по-родственному, не достойней ли нас обоих согласие, нежели брань.
   И запомни: наши раздоры на радость токмо нашим с тобой обоюдным врагам.
   Будь здоров. Ожидаю решения".
  
  
  
   "Напишите ему: я согласен. С условием, что перед встречей каждый даст себя обыскать подчиненным другого. И беседовать будем не в шатре, а на открытом для обозрения месте. Всем войскам оставаться готовым к сражению.
   Царь Ариарат Филометор".
  
  
  
   Дорилай вспоминает.
   Та ночь была душной. Беспокоились лошади, выли шакалы в полях, люди постанывали во сне. Митрадат, дожидаясь ответа Ариарата, не спал. И полог царской палатки был поднят, чтоб на них хоть немного веяло воздухом. Но какой тут, в Каппадокии, к демонам, воздух! Пыль, песок, раскаленные камни, испарения солонистых болот. Как не вспомнить затверженного с детских лет Гесиода: гневная Гея, вступил в сожительство с Тартаром, породила стоглавое чудище - змея Тифона - и натравила на Зевса, когда он восстал против власти древних Титанов. Зевс, конечно, сумел победить, а Тифона загнал в преисподнюю. И могучий гад, изнывая в вечной агонии, бьет хвостом в тесноте, и колеблет хрупкую твердь, и плюется огнем, пожирая людские жилища, стада, города, поля и гробницы... Он - здесь. Потому что вокруг - неземная земля. Точно вывернутая наизнанку. Зловещие скалы, как будто изваянные неуклюжей рукою гиганта. Почва, вывернутая наизнанку. Гулкий топот копыт по багровым камням. А в разверстых провалах и трещинах - извиваясь, шипит близкий Тартар...
   - И далась тебе эта Каппадокия, - ворчит Дорилай. - Мы же не собирались сюда.
   - Это правда, - спокойно и мрачно соглашается царь. - Но уж если вошли, уходить с позором нельзя.
   - Ты неужто боишься потерпеть от такого юнца поражение?
   - Всё бывает. Он - у себя. И, хоть с виду изнежен, отважен как лев.
   - Если честно, Евпатор, он мне даже нравится. Ибо... чем-то похож на тебя.
   - Внук отца моего! Еще бы он не был похож!
   - И... подумай: разве он в вашем споре не прав? Погоди возражать, лучше вспомни себя самого - неужели бы ты примирился с убийцей родителя?
   - Козломозглый!!... В том и беда. Я не ведал, кому оказал покровительство. Полагал, что сажаю на трон несмышленыша. Оказалось - второго такого, как я. Ему только семнадцать - а он столь отважен и тверд. Что же дальше? Могу предсказать: этот мальчик уже никогда ничего не забудет и не простит. Он меня ненавидит. Как всамделишный враг. Я его хорошо понимаю. И - не буду щадить. Видя в нем не ребенка - врага. С коим мне неуместно быть снисходительным.
   - Но, Евпатор... зачем тогда это свидание?
   - Оно будет последним.
   - Так значит... война?
   Митрадат ему не отвечает. Он молчит, уставившись на вершину Аргея. Дивное зрелище: черный конус вулкана, растущий из черной пустыни в дымно-черное небо, полное бледных, как кристаллики серы, звезд. И - светящийся, до невозможного розовый снег на вершине горы. Существующий и сияющий вопреки всему - жаркой ночи, смрадной земле и нечистым людским помышлениям. Так и хочется бросить лагерь, пропахший солдатской вонью, пронестись по спящей равнине и взобраться на самый верх - где нетающий снег, осиянный закатом. Погрузить в него руки, лоб, горячие веки. Стать таким же чистым, как он. Таким же юным. О боги!...
   - Погляди, приближаются факелы, - говорит наконец Митрадат. - Верно, едут с ответом.
   "Рад избегнуть кровопролития... Встреча перед войсками... Каждый даст себя обыскать"...
   Митрадат, подумав, решает:
   - Хорошо. Но со встречным условием: говорить будем - наедине. Обе свиты пусть ждут в отдалении.
  
  
  
   53. Митрадат, притворясь рассудительным и преисполненным миролюбия, предложил племяннику встретиться наедине и достичь обоюдопочетного соглашения. Юный Ариарат согласился, но потребовал, опасаясь от дяди коварства, чтобы каждый позволил себя обыскать перед самым свиданием, дабы удостовериться, что в одеждах не будет оружия. К изумлению многих, знавших гордый и вспыльчивый нрав Митрадата, царь не стал на сие возражать.
  
  
   Дорилай запомнил то утро навеки.
   Оно было яростно-тихое. В небе - ни дымки, ни дальнего облачка. А солнце такое, что больно глядеть на сверкавшую оружейную сталь: не зажмуришься - сразу ослепнешь.
   Особенно невыносимо горел царский ратный убор. Хламида из пурпура с золотом, золоченые панцирь, шлем и поножи, сапоги из отчаянно алой кожи с золотыми узорами, золотые крючья на поясе...
   Митрадат сказал: "Это что?... Уберите. Разве я не приказывал - тронное?"...
   Принесли. И молча подумали: знак - хороший. В длинном, пышном, многоскладчатом, многосоставном, затейливом платье персидских царей, да еще и с тяжелой тиарой на голове - невозможно сражаться. Верно, царь в самом деле решил примириться с племянником.
   Одевали его двое евнухов. Больше никто не был утром допущен в палатку. Но никто и не рвался: Евпатор, казалось, был с утра раздражителен, мрачен и зол. И сам Дорилай дожидался поодаль.
   После долгих приготовлений он вышел. Огромный, мощный, блистающий. Богоподобный. Вид его впечатлил даже каппадокийских послов, прибывших в лагерь для условленной церемонии обыска. Послы почтительно преклонили колена и молвили: "Государь, прости нашу дерзость, но ведь ты согласился позволить нам удостовериться, что на встречу с нашим царем ты пойдешь, не имея оружия". Митрадат благосклонно кивнул им: "Я чту уговор. Приступайте!"...
   Один из явившихся бы известный вельможа Ариобарзан. А имя другого, помладше, Евпатор запямятовал. Тот назвал себя: "Аспадаст, друг царя". Митрадат не преминул съязвить: "Сколь приятно быть обысканным - другом!"... Аспадаст покраснел, а среди глазевших на редкую сцену понтийцев пронесся смешок.
   "Я готов, начинайте, любезнейшие", - произнес Митрадат безмятежно и чуть ли не ласково. И встал, величавый, расставив сокрытые пышными шароварами и складчатой верхней одеждой ноги, вольно выставив локти и гордо выпятив пламеневшую золотою вышивкой грудь.
   Ариобразан подтолкнул вперед Аспадаста. Ты, дескать, исполни, а я возьмусь надзирать. Выбрал самую легкую часть в щепетильнейшем поручении.
   Аспадаст же, весь дрожащий от чрезвычайности дела, подошел к Митрадату, который из-за царской тиары казался выше всех не на голову, как обычно, а на локоть. И, путаясь в застежках, снурках и широких складках, начал его и ретиво, и робко обшаривать. "Как жених - новобрачную!" - выдал очередную шуточку царь. Аспадаст покраснел гуще прежнего, точно спелый гранат. Обе свиты заулыбались. Засмущавшийся каппадокиец все-таки запустил свою руку Митрадату под мышку и дальше - в рукав. "Дельце впрямь щекотливое!" - засмеялся, слегка передернувшись, царь. Очевидцы тихо заржали. Лепеча извинения, Аспадаст полез, сунув руку под пояс, вглубь шаровар.
   И тогда Митрадат совершенно сразил его.
   - Эй! - сказал. - Осторожней, малыш! А то напорешься на совсем другой кинжал, чем ты ищешь!
   Аспадаст, дрожа от стыда, спешно вытянул пясть из просторных царских штанов. Которые в нужном месте действительно несколько вздыбились. Обе свиты - понтийцы и каппадокийцы - корчились в еле превозмогаемом хохоте. Напиравшие сзади переспрашивали у передних: "Что он там? Мы не слышали!"... И когда бесстыжая Митрадатова хохма понеслась по рядам и достигла солдатских ушей - лагерь грохнул от смеха. Даже чинный Ариобарзан улыбался. А прочие каппададокийцы, обращаясь к недавним врагам, восклицали: "Ну и царь у вас! Экий шутник"...
   Этой шутки им не забыть.
  
  
  
   Красная в черных трещинах отвердевшая шкура земли. А над ней - остервенело синее небо. И солнце, сверкающее как начищенный храмовый гонг.
   Полдень в сердце Каппадокии.
   Две построенные для возможного столкновения рати. Шлемоносные, с медными, посеребренными и позолоченными, щитами. У варваров доспехи отделаны мехом и кожей. Всадники против пехоты, верблюды против коней. И - секущие всякую плоть серпоносные колесницы. Оружие персов. Два войска. Замерли. Ждут.
   Два царя выходят друг другу навстречу. Оба пышно и ярко одеты, оба прекрасны собой и блистательны. Митрадат Евпатор и Ариарат Филометор. Мощный муж и стройный отрок. Два побега единого древа, сын и внук одного и того же благородного государя. Неужели - им воевать?...
   Сотня тысяч сердец заклинает их: помиритесь!
   Замедляя шаги, они тихо и величаво сближаются. Встали. Подали руки. Одновременно? Кажется, да. О, не сглазить бы... Жесты видны, но лица неразличимы. И о чем говорят, не услышишь на таком расстоянии.
   Слава Зевсу: они не бранятся. Митрадат, увлеченный беседой, указует куда-то на запад. Юный Ариарат направляет взоры в ту сторону и подносит длань к переносице. Вдруг...
   Мгновенный взмах Митрадата.
   Кинжал.
   Удар прямо в сердце.
   Короткое, детски-звонкое - "А-а!!"... Или - "Ма-а"?... Тело, только что жившее, оползает, корчась, на красную в черных трещинах землю. К ногам победителя.
   Солнце над головами гудит, точно храмовый гонг. Небо мечет синие стрелы. Многомысячное обмирающее: "О-о-ох!"...
   Митрадат над поверженным Ариаратом - меж двумя враждебными ратями.
   Повернувшись к своим, он вздымает к небу окровавленную сталь.
   И понтийцы делают шаг. Два шага. Три...
   Земля содрогается.
   Жуткий ужас каппадокийцев. И вопль: "Спасайтесь! Это... не человек! Это - сам Ахриман!"...
   Паника обезглавленной рати. Топот тысяч ступней. Стук копыт по камням.
   "Ну и бегают!"...
   Вот что сказал потом Митрадат Дорилаю.
  
  
  
  
   54. Очевидцы рассказывали, что, когда перед встречей с Ариаратом царя Митрадата обыскивали, он изрек непристойную шутку о кинжале, что скрыт у него между чреслами - и весьма насмешил обе свиты, отчего каппадокийцы утратили бдительность. А приблизившись к Ариарату, царь мгновенно исторг утаенный в исподнем клинок и вонзил его в сердце племянника. И убийство, свершенное столь бестрепетно и безжалостно, на виду у тысяч свидетелей и при ярком сиянии солнца, ввергло каппадокийское войско в толикую панику, что они смешали ряды и бежали, сочтя Митрадата явившимся им Ахриманом - так именуют они повелителя Тартара.
   55. Брат убитого Ариарата, тоже Ариарат, изучавший науки в Кизике, возмутился таким злодеянием и, не слушая остережений, приехал в Мазаку, чтобы вернуть себе трон. Мальчик встал во главе того войска, которое было собрано братом, и повел его на Митрадата. Царь его одолел без труда и, хотя не догнал, чтоб расправиться, младший Ариарат тоже вскорости умер в изгнании от пережитых несчастий.
   56. Больше в Каппадокии не осталось законных царей из колена Ариаратидов. Митрадат не решился, однако, надеть столь бесчинно добытый венец на себя самого, опасаясь враждебности Рима. Новым каппадокийским царем он поставил своего малолетнего сына, а дабы никто не посмел возразить, изменил ему имя с былого "Аркафий" на священное "Ариарат". Этот сын, как и сам Митрадат, приходился по женской линии родственником двум погибшим царям, и отцу показалось, что каппадокийцам довольно сего, чтоб смириться со сменой династии. Опекуном при царственном мальчике был назначен вернувшийся из изгнания Гордий. Митрадат же отправился в Понт.
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"