Кириллина Лариса Валентиновна : другие произведения.

Менады: Продолжение 1

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


   Шесть крестов у дороги, ведущей в Пергам из Питаны. Шесть распятых. Еще шевелящихся - и уже испустивших дыхание.
   Жуть охватывает. В Понте так никого не казнят. Митрадат очень щедр на расправы, но обычно знатных врагов умещвляет особенным ядом, а прочих - мгновенным ударом секиры и топора.
   Архелаю, конечно, полагался бы - яд. Может быть, издевательства ради, в изысканной чаше.
   Друг царя, бывший главнокомандующий...
   Лучше не вспоминать.
   При виде распятых он морщится, хотя видел за время войны столько трупов и непогребенных останков, растерзанных хищниками и стервятниками, что утратил способность страшиться и ужасаться.
   У последнего из пригвожденных - бдит и отгоняет от тела воронов - старуха. Верно, мать. С совершенно безумным видом и растрепанными волосами.
   "За что их?" - думает Архелай, но спросить у нее не решается.
   Впрочем, дело не наше.
   Взяв за руку сына, он вступает в Пергам.
  
  
  
   Город - тот же, но... какой-то чужой.
   То и дело встречаешь прохожих в римских туниках и тогах. Когда царствовал Митрадат, их тут не было ни одного. Уцелевшие римляне либо прятались по домам, либо ходили в хитонах, и старались не пользоваться на людях своим языком.
   "Казни через распятие да подвергнуться: Гекатодор, сын Клесия, сын его Клесий"...
   Зычный голос глашатая прорезает уличный гул. "Будьте прокляты, кровопийцы!"... - "За что их?" - не удерживается Архелай. - "Ты нездешний, что ли?" - "Ну да". - "Это видно! Новый наместник много хуже не только царя, но даже Аквилия - никакой управы не сыщешь, пикни - сразу казнят... Что мы терпим, о боги!"...
   Прохрипел - и исчез. Мало ли в толпе соглядятаев. Архелай - иностранец, он не знает, с кем разговаривает, но другие - могут узнать...
   А глашатай все надрывается:
   "За оскорбление Рима и соучастие в покушении на жизнь римских граждан приговариваются - рабы: Ман, Арат, Фрикс и Галл"...
   Да, рабы здесь при Митрадате возомнили себя господами. Царь их освобождал - поначалу за доносы на недовольных его властью хозяев, а потом - просто так. Всех огульно. Не ради каприза, а потому, что нуждался в солдатах. В Архелаевом войске в Элладе была фаланга из этих отпущенников. И дрались они храбро, по чести сказать. Гордый Сулла сперва издевался - "Что такое за сатурналии!" - но когда эти парни три раза отбили атаку его легионов, посмотрел на дело иначе.
   Тех рабов Архелай положил почти поголовно - под Орхоменом. За царя своего. И теперь считает их - соратниками и героями. Но другие освобожденные? Эти шельмы, мерзавцы, доносчики, занимавшие усадьбы убитых ими господ и кичились награбленным золотом?... Царь - большой охмуритель умов, и ему ничего не стоило - изготовить указ, выжать деньги из одураченных толп и - исчезнуть потом с глаз долой. Он-то знал, что ему не придется ни отвечать за содеянное, ни расхлебывать неразбериху с законами. Но в свихнувшемся мире долго не проживешь, и хоть будь ты божески кроток, придется-таки водворять всё на должное место, ставить на ноги с хмельной головы, приводить в послушание разбушевавшийся сброд... Меры, может, жестокие, но иначе не обойдешься, управляя - этой страной...
   "И последнее! К смертной казни приговорен - Диокл, сын Диокла!"...
   Площадь охает. И глашатай поспешно уходит.
   Диокл?... Имя очень знакомое. "Кто он?" - спрашивает Архелай. - "Старший из Диоклов - ваятель, он поставил тут царскую статую, из-за нее и вышла беда"... - "Какая?"... - "Приезжий? Не знаешь?... Сын ваятеля возвращался с пирушки, видит - римские легионеры гадят на изваяние... У него вскипела душа, он свистнул своим рабам и набросился на осквернителей с обнаженным кинжалом... Одного - заколол, другого ранил, третий успел убежать, вызвал стражу - те бросились по следам, догнали, схватили, судили... Может, юноша и виноват, но наказывать надо сначала тех, кто вершит святотатство! И наносят обиды богам! Ты согласен?".... - "Пожалуй. Но я здешних законов не знаю". - "Твое счастье. Прощай!"...
  
  
  
  
  
   В нижнем зале дворца Атталидов пропретор провинции Азия Луций Лициний Мурена распекает военных трибунов за творимые в городе безобразия.
   Что они себе позволяют?... Возомнили, что, если они победили в войне, то теперь они тут хозяева?...
   Ну, во-первых: царь Митридат - сдался лично императору Луцию Сулле. А вовсе не вам. Вы бы - до сих пор воевали.
   Во-вторых: Сулла и без того предостаточно наказал мятежную Азию, чтобы добавлять к этой каре бессмысленные издевательства над горожанами. Дармовой постой легионов - очень тяжкое бремя для местных. За годы войны они все обнищали. А теперь придется платить и налоги за пять лет Митридатова царствия. Представляете, сколько там набежало? Нет? Сказать? Двадцать тысяч талантов. Вас самих бы заставить - выплачивать, посмотрел бы, как вам понравится. Так чего ж вы дивитесь, что вас - как чуму ненавидят и проклинают, что режут в постелях, что поджидают с кинжалами в темноте - после пьянки... Поймите же: вы - на службе! А не в гостях! Прекратите ночные гулянки! Не задирайте почтенных пергамцев - у них терпение тоже кончается! И не смейте обгаживать статуи! Чьи угодно, хоть самого Митридата! Сколько раз повторять: для греков их истуканы - святыни, не просто камни!
   "Скверно, римляне!" - завершает гневно Мурена.
   Бесполезно.
   Подействует - дней на десять.
   Потом - опять все сначала.
  
  
  
   Оставшись один, он нервно бродит по портику, сам с обой рассуждая.
   Что делать - с двумя легионами, находящимися близ Пергама?
   Сулла не захотел их взять с собою в Италию. Почему - совершенно понятно: он никак не мог доверять им, ибо все тут - приверженцы Мария. Кое-кто из старших трибунов и бывалых солдат лично знал старика и доселе им восхищается. Пройдя уже несколько войн, они полагают теперь, что умнее любого из новых военачальников. И привыкли чуть что - бунтовать. Первой жертвой их стал Флакк, которого они низложили и довели до погибели. После этого они предали Фимбрию, за которого сами же голосовали, объявляя его своим императором. В этих двух легионах предатель сидит на предателе! Горлопаны, головорезы, гуляки, буяны. Недаром не только Сулла погнушался иметь с ними дело, но и его любимчик Лукулл, занятый ныне осадой все еще непокорного Лесбоса. Мурена заведомо знает, что у Лукулла там сил маловато, но он не просит о помощи, помня, что кроме этих двух легионов, Мурене нечего дать.
   Чем бы их на досуге занять? Гладиаторы? Травли? Бега? Представления? Пляски? Побольше блудниц напустить в города, чтоб не насиловали никого из порядочных?... Марий знал, как с ними справляться. Заставлял их, бывало, менять каждый день лагеря, копать канавы и рвы, насыпать валы, разбивать палатки - и вдруг по внезапной тревоге сниматься и шагать быстрым маршем всю ночь до утра, а там - всё сначала... Измывался хуже, чем над рабами! И ничего, терпели, не жаловались, лишь посмеивались над чудачествами старика. Безобразничать - не было времени.
   Попробуй их нынче так погонять. Самого тебя - живьем закопают. Скажут: ты, Мурена, не Марий. Одержи сперва столько побед или стань семикратным консулом - а потом и командуй. Мы себе заработали право - вести, как понравится! Или ты позабыл, как поганые греки и варвары резали наших сограждан? Мы теперь им за это покажем! Знай - нас!...
   Кое в чем фимбрианцы правы. Слишком скоро свернулась война, только-только начавшая приносить результаты. Слишком просто отделался царь Митридат. Сулла мог бы, повоевав еще год-другой, разбить его в прах и сделать римской провинцией всё его царство. Но не стал. Торопился в Италию разбираться с сенатом, Цинной и Марием Младшим.
   Вот и злятся оставшиеся не у дел легионы так, как будто их - обокрали. Не успели они обрести на войне ни добычи, ни славы. Сулла справит, конечно, триумф, но с другими соратниками, которые воевали в Элладе. Фимбрианцам же ничего не достанется. Кроме дерьма, которого тут, в Пергаме, навалом. Они и рады - от злости подваливать. Отчитать эти олухов следовало, но дивиться тому, что они безобразничают, не приходится. Да плевали они и на идол царя, и на все святыни пергамцев. Не наказывать же Мурене всерьез своих подчиненных. Они тогда еще пуще озлобятся. Двух командующих уже - нет в живых.
   Что мне делать - с двумя легионами?...
  
  
  
  
   - Досточтимому пропретору Мурене - привет!
   - Архелай! Счастлив видеть тебя! Но... какими судьбами, стратег?
   - Не стратег. А всего лишь беглец.
   - От царя?
   - От кого же еще. Он хотел отыграться на мне, приписав мне все неудачи. Я вовремя спасся. Взял с собою лишь малость. Со мною - семья: сын, жена, домочадцы...
   - В Пергаме отыщется место и должность для такого, как ты, храбреца и героя!
   - В Синопе меня таким не считают. Напротив, уверены, будто я - продал Сулле победы в Элладе!
   - Что за вздор! Я же был там! И знаю, что это не так! Дело прошлое, нынче можно сказать - Сулла очень боялся тебя, и когда побеждал - все равно продолжал отзываться с почтением. Говорил, что скорее - ему повезло, а не ты - оплошал...
   - Расскажи о том Митрадату. Впрочем, он тебе не поверит: ты - враг.
   - По дарданскому договору мы, вроде бы, стали друзьями.
   - Я не стал бы за это ручаться. Митрадату нужно лишь время - зализать свои раны.
   - Как и Сулле: покончить с партией Цинны и Мария. Стало быть, Архелай, всё равно - воевать?...
   - Полагаю, что да.
   - Царь опять... собирается в Азию?
   - Не сейчас. Он теперь усмиряет восстания на окраинах царства. На последнем совете, куда меня звали, он раненым тигром рычал, угрожая превратить в кровавую грязь - колхов, тавров и боспорян.
   - И ему, ты думаешь, это удастся?
   - Уж на варваров сил его хватит.
   - А... на нас?
   - Не знаю! Кто согласится теперь за него воевать, если он со своими друзьями поступает так подло и неблагодарно?!..
   - Но стратегов у него остается, я знаю, немало.
   - Кто?!... Мой братец?... Мы с ним всю жизнь не ладили, но при нынешнем повороте событий его если и не казнят, то сместят или вышлют к каким-нибудь дикарям. Кто еще? Тугодумный Таксил? Митраас, Багоас - спесивые варвары? Менофан - самоучка и выскочка? Пелопид - гораздый лишь разговаривать? Или, может быть, сам Дорилай - сотрапезник душевный и начальник очень порядочный, но стратег - совсем никакой, даром что его дядя покойный имел прозвание Тактика...
   Архелай продолжает изливать обиду и гнев на царя. И Мурена поддакивает справедливому негодованию. Но в душе нарастает холодная ясная радость. Его озаряет прозрение: если и воевать с Митридатом - то сейчас. Не откладывая.
   Что - мешает? Ничто. От царя сбежал его лучший военачальник, знающий все его секреты и тайны. Войско сильно потрепано. Флот - утрачен. А сам Митридат занят поисками управы на бунтующих варваров. На досуге же предается обычным забавам: пьянкам, женщинам, казням, охотам и празднествам...
   Митридату сейчас - не до нас.
   Так - ударим?!...
  
  
  
  
  
   Мастерская ваятеля. Ночь. Лишь огонь сверкает. И - золото на наковальне. И тихонько звенит молоточек.
   "Я не смог добыть ему жизнь. Но добуду - бессмертие", - проронил сквозь зубы Диокл, возвратясь от Мурены. И велел изрыдавшимся до хрипоты дочерям, жене и снохе: "Дайте мне свои драгоценности. Всё, что в доме есть золотого". - "Подкупить... палачей?" - "Нет. Другое. Узнаете после".
   Ради сына - я сделаю это.
   "И еще. Чем плакать, готовьтесь-ка лучше к отъезду".
  
  
  
   Три креста у дороги. Три новые жертвы. И - толпа в возбуждении. Совершилось либо великое чудо, либо столь же великая дерзость: на головах у казненных позорной казнью - венки. Золотые. Нетленные. Словно у воинов, павших в бою, но сумевших добиться победы.
   И напрасно люди Мурены будут чинить кропотливо дознание, кто сумел и посмел среди ночи пробраться к крестам, кто умерил бдительность стражи вином или деньгами, кто надел на преступников, оскорбивших величие Рима - богохульственные украшения...
   Богохульственные? Как сказать. Ибо вновь по Азии разносятся слухи и шепоты: "Наш Спаситель - вернется! Он снова придет... Он уже творит чудеса, подавая нам верные знамения... Не слыхали? Под Пергамом трое распятых - очутились в венках из чистого золота и спустились с крестов невредимыми!... Кто такое содеял?... Никто, кроме Бога! Он всё видит, всё знает, он помнит о нас... Он придет!"...
   Избавитель. Несущий народам свободу и радость.
   Дионис.
  
  
  
  
   Это - я.
   Митрадат. Царь над дважды двунадесяти племенами. Господин и защитник азийских и эллинских городов. Повелитель бесчисленных варваров от Колхиды до Фракии. Муж, великий на все времена.
   Я давно уже думал: надо бы, между дел государственных, понемногу записывать все мои достопамятные деяния. Дабы дети мои и потомки - знали правду о жизни моей. А не верили вымыслам вздорных кропателей, промышляющих на пропитание всякими "Евпаториадами" или "Митрадатиадами". Я кормлю эту громкоречивую братию, но отнюдь не велю воспевать меня амфибрахиями и гексаметрами. Сами! Ибо даже имя мое - приближает их к трудноснискуемой славе. Обывателям нравится знать про всё, что творится с царями. Пусть внимают и радуются, но зачем отдавать бытие земное мое - на потраву одним лишь вралям и любителям сплетен и басен? Ведь истину знаю - лишь я.
   Но мне ведома также цена этой тайны. Обаяние царственности - в невозможности прочим смертным постигнуть ее и проникнуть в душу монарха. Царь - над всеми, но сам - никому, кроме горних богов и судьбы, неподвластен. И признаться толпе, что ты тоже способен испытывать муки и страх - всё равно что раздеться и дать себя высечь на площади. Освищут - и растерзают!
   Нет. Мы поступим иначе. Мы будет записывать нашу историю не затем, чтоб прославиться. В этом царь Митрадат Евпатор Дионис Ахеменид не нуждается. Он намерен составить сей свиток - для себя. И кровных потомков. Потому не будет стесняться ни в слоге, ни в словесах. Ничего не марая, не правя, не диктуя секретарям, не давая им переписывать набело. Так, как выльется. Сразу.
   Когда же над гробом моим учинят свистопляску враги и друзья, отомкнутся затворы, и на свет извлекутся - писания. И все вздорные вымыслы смолкнут - перед словом Царя.
   Не злорадствуйте: умирать я пока что - не собираюсь.
   И свершится сие, когда будет воля - моя.
   Когда мне, может быть, прискучит - гулять по земле, воевать, пировать и влюбляться в строптивых красавиц.
   Не раньше!
   Когда мне самому опостылеет - вкус бытия.
  
  
  
  
  
   В чаще - запах лещины и хищника. Солнце скачет по веткам как бешеное. Птицы рвутся из палой листвы, царским поездом вспугнутые. Из оврагов несет - пряной влагой недавних дождей.
   Знать бы мне, о чем он задумался, на коне своем огненном едущий по осенней тропе. Ветки хлещут его по лицу, паутина повисла на складках плаща - не сморгнет, не стряхнет. И никто к нему не посмеет притронуться.
   Мой мучитель. Мой враг. Моей матерью с неких пор не иначе как "Змеем" зовомый. Поглотитель таврических царств. Повелитель огромной державы, охватившей все страны вкруг моря.
   Митрадат.
   Почему он со мною так держится? И чего дожидается? Отчего не допрашивает? Мне кажется, он не поверил, что Ма - умерла. "Быть не может!" - изрек он при встрече. Я который день трепещу, что выплывет - правда. Мало ли, кто поставит себе саркофаг! Ведь достаточно было бы развести по отдельным углам моих спутниц и спутников и спросить у них порознь: где и как царица скончалась, кто ее врачевал, кто ее хоронил, по какому обряду... Даже если бы все говорили лишь мною желаемое, несогласности бы отыскались, ибо есть такие подробности, о которых ни договориться заранее, ни придумать нельзя...
   Почему же он делает вид, будто верит мне на слово? Может быть, ему выгодно, чтоб оно было так? Или тут таится коварство? Он со мною почтительно ласков. Пока. Но в любое мгновение...
   Я готова. Пускай уличает. Терзает. Пытает. А я до последнего вздоха буду его проклинать - и молить богов, чтоб они отомстили за нас. За отца, за братьев, за мать, за меня. И бросать ему правду в глаза: ты - злодей, чужехват, ты - гнуснейший из бывших на свете тиранов, ты - сгубил наше царство, обрек на мучения мать, искалечил душу и плоть моего несчастного брата...
   "Еще не устала?" - вопрошает заботливо он, обернувшись. И отводит, подъехав поближе, нависшую ветку, чтоб она не задела меня. "Я? Ничуть!" - пожимаю плечами. Хоть колени болят с непривычки: я уже много лет не сидела верхом.
   "Вот и славно", - он мне улыбается.
  
  
  
   Я сегодня редкостно счастлив. Острый воздух меня будоражит. На осеннее солнце гляжу, как на скрытного зверя меж зарослей. И прядаю ноздрями: охота!...
   Я затеял ее - для тебя, о любимая. Ибо ты обмолвилась как-то, что тебе непривычно жить среди многошумного города. Ты - земное явление вашей богини, и твое прибежище - горы, леса и овраги, где, преследуя дичь, ты проносишься с яростным кличем. Златострельная, златоколчанная. Смуглоногая и огнеглазая. Гневным взором - смертных разящая. Бега вольного в чаще и ловитвы зверной неустанно алкающая.
   Я затеял сие - для тебя. Но чтоб ты в гордыне своей не могла упрекнуть меня в нарочитости, я сказал, будто выезд - обычный, и что едут - друзья и царица. Если хочешь, можешь и ты, со своими шестью амазонками. Или с кем прикажешь из свиты.
   И - с грифонами?... Да. Ведь они от тебя - ни на шаг. Стерегут, поди, пуще евнухов, зорче кинжалоносцев. Упаси - прикоснуться к тебе: зарычат и выпустят когти, а глаза нальются багровостью. Я не мог уяснить, кто из вас кому служит. Ты - при них, они - при тебе?
   "Царь, едино", - промолвила ты. - "Ибо вместе мы служим Владычице. И доколе я чиста перед ней - твари будут меня защищать, разрывая на клочья любого, кто посмеет меня оскорбить. Если грех совершу - стану жертвой сама".
   Сколь страшна твоя участь, любимая.
  
  
  
   "Лицемер... Сластолюбец... Подлец", - шепчут бледные губы Монимы.
   Шелест листьев о полог повозки заглушает царицыны вздохи. Никому не видна - но всевидяща. Только видеть это не хочется!
   Мой супруг. Мой тиран. Мой терзатель. Мой совратитель. И откуда достало бесстыдства - взять меня подсадною приманкой? Я-то было обрадовалась твоим сладким словам: "Дорогая, поедем со мною? В предгориях Тавра осень прекрасна, и ты позабавишься"... Хоть на краткое время избавиться от тюремных порядков дворца, где царица - бесправней рабыни! То нельзя, другое нельзя... О, мне ведомы все твои оправдания: дескать, ты, наученный горько былыми изменами, избегаешь теперь рисковать, потому запираешь нас, своих женщин, для нашего блага. Чтоб потом не пришлось никого за попрание твоей чести - карать. Сердце женщины - неизъяснимая тайна. Управлять она им не вольна, разум - пташечный, хитрость - кошачья. Лучше - в клетке держать. Подальше от ретивых ловцов и случайных соблазнов.
   Ты не любишь меня, Митрадат. Ты не любишь - а только любуешься мной. Как картиной, как геммой, как статуей. Как диковинной переливчатой раковиной. Как роскошным и редким цветком. "Розой Азии". Ты не любишь меня, ибо - не доверяешь. А сам - ежеденно обманываешь. Для чего я тебе поддалась! Для чего - вняла уговорам, для чего - приняла от тебя диадему и эту проклятую царственность...
   Ты не любишь меня. Ты меня презираешь - за женскую слабость. И нисколько со мной не считаешься. А иначе не взял бы меня лицезреть, как, мной прикрываясь, ты новую жертву в тенета заманиваешь. И какую ты хитрость теперь изберешь?.. Угадав во мне некогда за девическим холодом нежную жалостливость, ты мне плакался горестно на лихую судьбу, преступления кровной родни, козни рока, души одинокость... Ты утратил отца, тебя ненавидела мать, предал брат, а супруга-сестра осквернила изменою ложе и пыталась тебя отравить... Кто сие подтвердит, Митрадат?! Те - мертвы, ибо ты их убил, а другие из страха и слова не вымолвят. Как узнать, где подлог, где истина?
   Это я вопрошаю лишь ныне, когда знаю тебя. А тогда, в Милете, глотала, послушная, медом слов твоих щедро приправленный яд. Ужасалась - но тут же внушала себе с состраданием: он не изверг, он жертва, и долг, вменяемый мне небесами - не отринуть его, но - любовью своею спасти и помиловать...
   Я сегодня смеюсь над такою наивностью.
   Что ты ныне споешь, Митрадат?
  
  
  
   Злая, острая синь - в заковыристых прорезях злато-охристых листьев дубов. Кровяные капли шиповника. Багрянец фисташки и клена. Краснота медных буков по склонам. Не хватает лишь душного мрака можжевеловых лап - как у нас на Священного горе. Но зато воздымают венцы над обрывами - корабельные сосны, смолистый дух источающие.
   Стук копыт. Это он. Кто еще? Я уехала сильно вперед от медлительно движущегося многолюдного поезда. Я привыкла быть первой. И мне захотелось побыть среди этого дивного леса одной.
   "Гипсикратия", - раздается сзади и вкрадчивый, и повелительный голос. - "Нам бы надо с тобой побеседовать".
  
  
  
   Я давно того ожидала. И уже приготовилась к худшему: быть запутанной в сети его вопрошаний, уличенной в обмане и отданной на руки страже. Вся душа напряглась.
   Он же стал предо мною - оправдываться.
   Начал, впрочем, издалека. Ты, мол, месяц тут провела, а все так же мрачна, напряженна и замкнута: "Будто что-то тебе угрожает или что-то сильно не нравится. Ты неужто не убедилась еще, что молва бывает превратной? И неужто видишь во мне - лишь врага?... Да, я знаю, тебя наставляли ненавидеть меня - не трудись возражать, дорогая... Между тем, захоти я тебя погубить, я бы сделал это давно, когда ты, еще будучи жалким младенцем, умирала тут на руках у беспомощной матери - а ведь я тебя, окружив попечением лучших лекарей, спас! И не я был тогда виноват в том, что вы попали сюда - мой стратег Диофант самочинно напал на Фоанта, даже не извещая меня"...
   И в дальнейших несчастьях нашего рода и царства Митрадат, де, повинен гораздо меньше, чем кажется. А в последней войне он и сам настрадался. Он был в Азии, он ворочал делами державы - столь огромной, сколь и запущенной, а что делается на окраинах, он - свидетели боги! - не знал. И оставшиеся без присмотра сатрапы натворили немало вреда. А вдобавок еще эта тварь Архелай! Кто же ведал, что он обусловится с Суллой: пусть тот его раз за разом громит, Архелай же будет требовать у царя отправления новых и новых подкреплений в Элладу. Пока силы царя не иссякнут и война не начнет задыхаться от нехватки средств и людей. Царь был занят по горло в Пергаме, он не мог никуда отлучиться, да и думать не мог, чтоб его столь каверзно предали. Знал бы царь о его вероломстве - сколько тысяч солдат не стали бы жертвами! Сколько тысяч вернулись бы ныне с добычей, дарами, наградами, славой - к сестрам, женам и матерям!... А еще - неверность галатов, двоедушных и своекорыстных соратников. Убежденный в их ратном умении, царь хотел их послать воевать против Суллы в Элладу. Но они сорвали весь замысел. И пришлось покарать их. Да, тяжко, жестоко, но так поступил бы всякий: война. Как тут было не кликнуть на помощь других: скифов, колхов, фракийцев, бастарнов... "Ну, и ваших, и скифов, и тавров"... Что теперь говорить! Остается оплакивать всех убиенных, но пора бы понять: не шутейное дело - сражаться за правду и честь - "ибо я вел войну ради правды и чести!" - и там паче с врагом, для которого "ненавистны любые цари и не святы никакие законы"... Тут собрать бы все силы в кулак - и ударить! Не вышло. Кто сробел с непривычки, кто возгордился по дурости, кто решил откупиться посулами, кто надеялся отсидеться в тиши, кто - попросту продал и предал.. Не случись в самом Риме раздора - "Сулла с Марием там не поладили и принялись меж собой воевать" - всё могло бы закончиться крахом. Не от слабости, нет! От измен и ков - беспрестанных.
   ..."Я безмерно устал - от измен".
  
  
  
   Что ты смотришь так строго, любимая. Лист кленовый дрожит, точно бабочка, на кудрях твоих темнопурпуровых, перевязанных жреческой белой лентой с подвесками-полумесяцами. Гневный жар - у тебя в зрачках, злая синь - в уголках твоих глаз, ночь - в ресницах. О как ты прекрасна. Смуглоногая дева-охотница. Как я рад был, что боги мне в утешение ниспослали - тебя! Как был счастлив - дождался! А ты...
  
  
  
   Я не верю тебе, Митрадат. Даже сбитая с толку внезапным твоим излиянием.
   Ты забыл, сколько раз ты сам - предавал и обманывал. Полагаешь, никто не подсчитывал, скольких ты обрек - на позор, на погибель, на разорение. Никогда ни о ком не тревожась, кроме себя. Умудряясь выглядеть правым, наживаясь бесчестно - на низких страстях, на чужих заблуждениях и упованиях. В серебро монет претворяя - слезы страждущих, в злато - прах их домов, реки крови - в вино. Будто к нам через море - вопли жертв твоих не доносятся! Будто мы не ведаем, что ты все эти годы творил! Многотысячный вопль избиваемых в Азии римлян, стон галатов, в пиру умерщвляемых, плачи хиосцев, изгнанных с родины... Вой гонимых на бойню племен, знать не знавших, за что - умирают...
   Он "безмерно устал" - от "измен"!...
  
  
  
   Я не лгу тебе, о любимая. Выше верности я - ничего не ценю. И щедрее - не вознаграждаю. Из последних сил я перед Суллой усердствовал, дабы смягчить судьбу городов, что остались верны моей власти: Милета, Эфеса, Смирны, Пергама... Отдавал свое - я пожертвовал лучшим в Азии флотом! - но старался спасти друзей от расправы. Скажешь, я тут преследовал выгоду? Помышлял о собственной славе? Даже если и так! Всё равно я о них не забыл в час, поверь мне, немыслимо тяжкий. А возьмем иное. Хоть - Каллия. Почему я не тронул его? Из какой, ты считаешь, корысти, я лечил его раны? Да ничьи уговоры его б не спасли, не яви он мне - столь великую преданность. Не скажи он: "Отец, пусть я лучше умру, но не стану изменником". Это чистая правда, любимая. Как и то, что не я его - в бой посылал, позабыв про наказ вашей матери. Сам стремился. Так что ж? Царский сын, молодой и сильный мужчина, ловкий, храбрый - и всю войну просидеть в моей ставке в Пергаме, ни разу в боях не участвуя?... Сколько мог, я его держал при себе, но в душе понимал, как обидно ему и досадно, когда младшие получали награды за доблесть, а он - лишь бумаги мне подавал. Ведь его самом деле дразнили по-всякому. "обезьянкой", "собачкой" и "тенью царя". Этим, что ли, гордиться перед подданными и матерью?... Лучше уж - рубцами и ранами. И - добытой в бою хромотой. Он, счастливчик, как будто был опекаем богами: уцелел в двух сражениях, столь позорно и подло проигранных римлянам - за какую, не ведаю, мзду - Архелаем. Там ведь пали не просто тысячи - а десятки тысяч! Десятки!... Включая и ваших. Но выжил - Каллий, будущий царь. Вот какая удача. А я, между прочим, столь сурово судимый тобой Митрадат, двух сынов на войне - потерял.
   "Двух... сынов?"...
   О любимая, да!
   "Диоген пал под Херонеей, Аркафий погиб - в Македонии. Оба были - младше тебя".
  
  
  
  
   Острия искривленных древес вонзились в закатный янтарно-рубиновый жар. Точно зверь со вспоротым брюхом, солнце падает в заросли, источая дымную кровь. Обретая средь дебрей - последний угрюмый приют. Здесь тебя не отыщут ни псы, ни охотники. И из чащи окрестной всё явственней тянет - ночью, осенью, хищником, смертью. Миг, другой - и станет темно.
   Непривычно и страшно - царице Мониме. Близ Милета благословенного нет столь диких и мрачных лесов, по горам до неба карабкающихся. Нет глухих и забытых дорог, по которым люди не хаживали со времен Ксенофонта. Монима когда-то из любопытства заглядывала в знаменитое описание того похода - "Анабасис" - но представить себе не могла, что очутится здесь когда-то сама. Так и ждешь, содрогаясь: вот выскочит - черный вепрь из-за скал, или - спрыгнет свирепая рысь со ствола нависающего, или - племя варваров, человечье мясо ядящих, перебьет с диким гиком охрану, или - адская нежить покажется... И напрасно, молитвы шепча - "О помилуй, Лето, благодатная матерь!" - уверять себя самое: путь проверен охраной загодя и вполне безопасен, разбойников нет, а чудовищ - вообще не бывает. Не бывает? А как же - пара гадов крылатых, хвостатых, гребенчатых - ростом с телка? Что хорошего царь в них нашел, почему позволяет им угрожающе рыкать и скалиться, когда кто-нибудь слишком приблизится к их госпоже - с коей сам он, едучи рядом, битый час уже разговаривает, а царица меж тем извелась, истомилась, ибо - холодно, голодно, жутко и сыро, да и - ночь на носу...
   "Митрада-ат!" - взываешь, отчаявшись. По цепочке охранников, евнухов, егерей, слуг и спутников - зов царицы доходит к царю.
   Если ты не откликнешься, не оставишь эту бесстыдницу, не подъедешь ко мне - я... Ну, что бы такое сделать, дабы он, сумасбродный, опамятовался? В пропасть ринуться - на повороте? Убежать в густые леса - как Сиринга, как Эхо, как Дафна, чтоб никто не догнал?... Лучше - с чудищем жить косматым, с нагонящим ужас на путников старым Паном, чем - с тобой, Митрадат...
   "Голубица моя", - подъезжает он. - "Потерпи еще малость. Для ночлега место уже подыскали, слуги посланы ставить шатер, разводить огонь и готовить нам ванну и трапезу... Там красиво: река под скалою и лес вокруг живописной прогалины"...
   Коли я бы не знала, с кем говорю, то пленилась бы - сострадательной ласковостью. Возомнила бы: любит, заботится, хочет мне угодить и порадовать. О, взглянуть бы ему в глаза - убегливые и распаленные! Ты отвел бы их, Митрадат? Если б я - око в око наставила?
   "Не откидывай полог!" - пресекает он поползновение. - "Налетит мошкара - закусают". - "Я хочу поглядеть на тебя", - "Для чего?" - "Давно не видала", - "Налюбуешься этой ночью - и всласть!" - всхохотнув, обещает. Причмокнув устами и прищелкнув перстами. "Ночью?" - "Да, драгоценная, да". - "Ты останешься ночью - со мной?" - "Ты меня изумляешь, звезда моя. С кем - еще? Ты - супруга моя. Как - иначе? И зачем бы я тебя взял?"...
   Словно мальчик невинный глаголет. Льстец неверный, наглый обманщик... Поджимая губы, ответствую: "Тут нашлось бы, с кем поразвлечься". - "Не пойму, царица, о ком ты. У тебя соперниц здесь - нет". - "Нет?! А эта дикарка? С которой ты всю дорогу любезничал?"...
   Он - хохочет. Смех чрезмерно громок и долог, чтобы счесть его искренним. Ибо что сказать, он не знает.
   "Ах, милая", - изрекает он наконец. - "Твоя ревность мне даже приятна. Только знай, дабы ты не томилась душой по-пустому: между мною и этой девушкой - бездна. Пропасть. Провал. Щель стоверстая. Когти, чрева и пасти чудовищ, неусыпно ее стерегущих. Кости предков, заклявших ее. И обеты, данные ею Госпоже Всех Смертей и Рождений. А чтоб ты убедилась воочию в непорочности наших бесед - потолкуй-ка с нею сама. Я, пожалуй, сведу вас сегодня же вечером. Приглашу ее к нам. Будь добра, обойдись с ней приветливо".
   Клич проносится по цепочке: "Прива-ал!"...
  
  
  
  
   ...Я до слез оскорбилась, когда он осмелился это мне приказать. Что творишь ты со мной, Митрадат?! За кого принимаешь?! Кто я здесь - царица твоя или сводня?!... И кто такая она, чтобы мне перед ней лебезить? Почему я должна выносить близость этой немытой дикарки?...
   "Голубица моя, соблюдай же приличия. Она жрица великой богини Артемиды Таврической. И хотя она не царица, но - сестра трех царей и потомица стольких властителей, что хотя бы за это ее следует чтить. А ведь ты, при своих несравненных достоинствах - не из царского рода, Монима. Стало быть, в вашей встрече на равных нет для тебя ничего унизительного. А повадки ее совершенно не дики, она сведуща во врачевании и прочла много книг"...
   Для чего ты все это мне говоришь? Чтоб больнее меня уязвить? Или я теперь стала тебе - безродна, глупа, невоспитанна, а вдобавок слишком кичлива?...
   "Да нет же, Монима! Разве можно с тобою кого-то сравнить, о богиня моя ионийская! Просто я не хочу, чтобы ты относилась к ней пренебрежительно. И неужто тебе даже не любопытно познакомиться с той, с кем нам предстоит... породниться?"...
   Породниться? В каком это смысле?...
   "Ну как же! Ее брат станет мужем Статиры. Забыла?"...
   Так и быть. Пусть приходит. Но никто не заставит меня склониться перед этой варварской жрицей, перед этой непрошеной родственницей, перед стриженой этой охотницей за чужими мужьями. Я не стану ни заговаривать с ней, ни глядеть в ее сторону, ни заботливо потчевать всякими яствами. Будто нет ее - для меня. Леденящим презрением охлажу ее гончий порыв.
   Пусть неверный супруг сам ее за столом развлекает. Пусть пред скорбным ликом моим - расточает ей сладкие речи. Пусть им будет обоим неловко - от моих подавляемых вздохов. Пусть предстанет он ей, весь как есть: лживый льстец, престарелый прелестник, лицедей, терзатель, тиран. Пусть она его сразу раскусит. И поймет, как с ним тяжко в замужестве. Пусть...
   Монима. А может, и вправду - пусть?... Пусть она попадется, как ты! Пусть она, эта хищница, угодит в его жадные лапы! Пусть побьется в тенетах, порвется из клетки, помучится и порыдает!
   Это будет изрядное мщение.
   Хорошо, Митрадат. Я исполню, что скажешь. И даже превзойду твои пожелания. Ты покажешься ей величайшим из государей. Упоительнейшим из мужчин и приятнейшим из сотрапезников. И она возревнует меня к обладанию этим сокровищем, и пленится тобой, и не сможет тебе воспротивиться, и пойдет за тобою, куда ты укажешь - ей подумается, что в чертог небывалого счастья....
   А очнется - там же, где я. Под надзором бесчувственных евнухов. Среди пыльных ковров и подушек, политых слезами. Одна. Окруженная только рабами и сплетниками. Затворенная - на три замка. Разлученная со своими родными. Обреченная вкушать поцелуи и ласки супруга не когда тебе нравится, а когда дойдет твой черед в распорядке свиданий. И попробуй ему попенять - в другой раз, рассердившись, он просто не явится.
   Она скоро ему надоест. Получив навсегда, он разлюбит ее. И тогда она до скончания дней будет клясть в гинекее - этот трапезу в царском шатре на охоте в осенних горах. И любезность царицы Монимы.
  
  
  
  
   Лес ночной одурел - от густых и пряных туманов. Зверь не спит, человек не спит. Всех дурманит и манит наружу - трубный зов вселенского гона. Лани, коих нам завтра предстоит убивать на забаву, сотрясают стволы вековечных древес, кровеносные роги чеша - и звенит в дубравах листа звоном мертвенным, бронзовым, темным. И самцы-состязатели - хриплый глас подают, от чего, просыпаясь, прядают ушами влажноокие самки на лёжбищах. А царица, жена царя человечьего, оторвав от подушки замутненную снами голову, обнаруживает, что осталась под покрывалом одна, и взывает, полная страха: "Митрадат! Ты здесь?... Митрада-ат!"... Из тумана доносится: "Что тебе, голубица моя?" - "Где ты бродишь?" - "Стою у шатра". - "Для чего?" - "Просто так. Стало душно. Захотел подышать". - "Кто там рыкает в чаще?" - "Рогатая дичь". - "Что горит и мерцает?" - "Луна. И роса под луной на цветах. И ночной костерок у охранников". - "Кто - поёт?" - "Да никто. Разве что - разморённый комар у тебя над ушком. Прогони - и усни опять, драгоценная", - "Без тебя?" - "Мне не спится, я только тебе помешаю"...
   Затихает. Верно, обиделась. Ну и пусть. Несть числа капризам царицы. Дай ей волю - цепями сковала бы. Оплела бы невидимой нитью. Тело, разум и душу царя. Своего самца. Своего господина.
   Не дам. Митрадат - не домашний зверок.
   Так что лучше спала бы, Монима.
  
  
  
  
   А вот нам - не спать, о любимая. Серебристый луг перейти - и окажешься возле шатра твоего, черной птицей нахохленной твой покой стерегущего. Нет, не бойся: я не пойду. Травы росные - под ноги лягут, и укажут след любопытным. А приближусь - грифоны взъярятся. Мне сие ни к чему. Подожду. Покуда - не время. Потерплю. Тело - сыто, а что до души...
   Ты меня ненавидишь, любимая. Ты считаешь, я враг твой. Я изверг. Чума для Фоантова рода и царства. Совратитель, мучитель, гонитель. Неправедный судия и жестокий палач. И так далее.
   Что же делать! Я царь. В мире кротостью - мало возьмешь. Так уж мир сотворен. Сотворен, дорогая, не нами. Травоядные - сотнями гибнут под когтями охристых львов. Но и львы - низвергались десятками, изливая кровавый кармин на пески, с колесниц беспощадно пронзаемые - моих царственных предков десницами. Так не лучше ли быть буйнорогим оленем, чем - травкой, львом - чем дичью, мужем - чем львом, а царем - чем просто мужем, любимая?... Ты не можешь ответить иначе, нежели - "да". Ибо ты сама - такова. Ты не хрупкий цветок, как моя привереда Монима, ты не робкая телочка, как другая моя жена, Береника, ты не гордая чадом единственным львица, как Стратоника, из жен моих старшая. Притязания твоей дивной души - мне под стать. Тебе мало царственнородности - ты стремишься стать равной богам. Разве не так?... В добродетели грозной своей подражаешь самой Артемиде, упражняясь во дворике храма - в дикой пляске с кинжалом, в бросании метком - копья, в хождении по угольям босыми ногами. Истязаешь плоть ледяными купаниями, кратким сном на стылых камнях. Обрекаешь секире - рогатую жертву у дымящегося алтаря.
   Ты меня уязвляешь, любимая. Обвиняя, в чем я - невинен. В самой сути моей. В беззаконности страстных желаний. В ненасытной безмерности их. В попирании тысяч жизнишек, на пути моем попадающихся. Но закон дается для слабых, коих много - одним, кто силен. И ему судия - не людская молва, а - Судьба. Рок не станет судить победителя-льва, тащащего лань в свое логово - за примятие трав по пути. Рок скорее накажет его, если он - упустит добычу. Истомит его силы погоней, пошлет по усталому следу охотника - и...
   Ты меня понимаешь, любимая. Ты - одна.
   И не спишь, и поешь у костра охранительный гимн своей грозной богине, отгоняя мечты от упрямой души - и отважно упорствуя в жажде не ведать счастья, что даруется - токмо объятиями...
   Значит...
  
  
  
  
   "Лучше мертвой - в объятья Аида"...
   Девы бодрствуют вместе со мной, добавляя сучьев в костер и вполголоса напевая хор из Эсхила. Прежде в нашем святилище пелись гимны только на давнем, даже не понимаемом ныне, наречии. Лишь Катана, моя наставительница, исподволь изменила обычай. Став Верховною жрицей, ввела в обряды, помимо таврских молитв, и стихи из эллинских свитков. Тоже, конечно, старинных. Ныне кажется - испокон веков так оно и водилось.
   Но мне не поется сейчас. И не спится. Душа неспокойна.
   Закрываю глаза - слышу голос и вижу улыбку. Столь открыто счастливую, что сама удивляюсь: да где же тут - Змей? Нелюдь, изверг, исчадие мрака, властелин запредельных пучин?... Как его у нас только не звали. Мать боялась его, а Катана его ненавидела. Они обе никак не желали, чтобы я хоть когда-то увиделась с ним.
   Верно, кто-то из нас заблуждался.
   Я уже больше месяца - здесь. И со мной - ничего не случилось. Он не сделал мне ни малейшего зла. А напротив, принял по-царски, окружил надлежащим почетом и... почти отеческой лаской. Вспоминал, как держал на руках меня маленькую. Удивлялся, как я стала похожа на мать. И пока ни в чем не отказывал. Хочешь видеться с братом? Изволь, тебя пустят к нему, когда скажешь. Отправить послание в Афинеон? Снарядим немедля корабль. Тебе надобен для служения храм и алтарь? Вот, пожалуйста, он как будто нарочно тебя дожидался. А теперешнее приглашение на охоту - это словно ответ на мои упования.
   Наконец, вечерняя трапеза - столь сердечная и непритязательная. Я бы подозревала его в хитром умысле или коварстве, если б не царица Монима, которая обходилась со мной как сестра. О, какая красавица! Я таких никогда не видала. Наглядеться вдосталь нельзя. И пленительна, и величава. "Роза Азии" - так ее звали. По праву! Царь влюблен в нее. То и дело: "Монима, звезда моя"... А она ему - улыбаясь: "Возлюбленный мой государь"...
   Значит, есть за что - почитать и любить Митрадата? Значит, с кем-то он - не исчадие Тартара, не Великий Змей, не свирепый тиран?...
   Полагаю, таким сотворил его - человеческий страх.
   Но ведь я - сильна и бесстрашна.
   Хоть совсем перед ним не безгрешна.
   Полагаю, он это знает. Однако почему-то не хочет карать. Избегает любых разговоров о гибели Ма. Неужели - из жалости к нам?...
   Но тогда кто же праведней - он или я? Грозный, но справедливый властитель - или жрица, спасительной ложью уста запятнавшая?...
   Не могу решить. Лучше встать. Вынуть лук из чехла, взять колчан - и пойти по росистой траве к краю сонной прогалины. Пострелять в предрассветную синь, упражняясь в беспромашности и твердя под звон тетивы: "Я чиста, и сильна, и свободна от страсти и страха"...
  
  
  
  
   Треск ветвей. И - по брюхо в белесом тумане - два борца, два самца буйнорогих. Ослепленные молнией ярости, вылетают - на косогор, где устроен царский привал. И дерутся - не видя ни костров, ни шатров.
   Вот он, миг! Лови, Митрадат! Ты как будто нарочно приказал вынуть лук, чтобы проверить, не отсырела ли тетива...
   Вот он, миг твой, Гипсикратия! Ты - готова к священной охоте, ты чиста и сильна!
   "Вж-ж-ж!" - впивается в напряженную шею зверя - одна стрела. "Вж-ж-ж!" - летит другая в хрипящее горло.
   О, да что ж мы вдвоем - в одного!!... Ведь второй - уйдет!!...
   Не уйдет. Пораженный двумя остриями телец - упадает, брыкаясь, в кусты. Соперник его в самом деле бросается прочь, но его настигают - крылатые хищные твари. Грифоны взлетают на холку, терзают и не отпускают добычу, покуда не вонзается - прямо в сонную жилу - копье смуглоногой охотницы.
   Ты и глазом моргнуть не успел, Митрадат.
   Лишь стоял и смотрел.
   Боги, как она возликовала!
  
  
  
   Псиный лай по лесам, трубы, крики и посвисты егерей, резвый бег вверх и вниз по отрогам, радость, слезы досады, проклятия, шутки, ругательства, вопль торжества, краткий отдых в ущелье, гремучем ручьями, долгий пир на стоянке - с кострами и плясками, с жертвами и возлияниями Артемиде Элафоболии, Оленеубийце, ниспославшей - такую добычу!... И охотничьи россказни, и трофейные груды рогов, и кровавые внутренности, пожираемые и грифонами, и матерые шкуры, и тяжелые жирные туши - на вертелах...
   Незабвенным же станет иное.
   Два мгновения. Два озарения.
   Бег грифонов. Лениво-медлительный, но как будто не бег, а полет: взмахи крыл, поднимающих над землей их тела, направляют движение к цели. Ветер от взмахов - бьет по лицу, и едва успеваешь восторженно вскрикнуть - ярый хищник взлетает на спину ошалелой от ужаса дичи...
   И - другое. Улыбка - огнеглазой девы-охотницы. Лучницы и копейщицы. Богоравной юницы. Ее варварский клич. Ее смех - чуть гортанный, летящий по звонкому воздуху - как стрела в золотом оперении.
   Не хватает - повергнуться в грязь и почуять - ту руку на веках. И железистый привкус во рту - от наставленного прямо в сердце копья. И звериный дух - от кентавра, чье копыто - нависло над грудью. И увидеть - те самые огненные зрачки Победительницы. Ее тонкую властную руку, отведшую Смерть - от тебя. И услышать - всего поразительней - ее речь на ломаном эллинском: "Чужеземец! Прощай!"...
   В добрый час.
   Нас ничто не расторгнет, любимая.
  
  
  
  
   Время хлынуло вспять. Мир свихнулся. Пошли чудеса. Я уже почти не дивился. Когда мы возвращались домой, солнце принялось так неистовствовать, что хоть скидывай плащ. Тихо, знойно. Как перед долгими летними днями. Между тем копыта, колеса и стопы людей попирали - листву златорыжую, сизочерную, рдяную, древесами усталыми сброшенную. В чащах пахло зверьем и грибами.
   Путь лежал - по склону горы. И когда в прозор показалась сверху долина, все узревшие - ахнули. Мнилось - снег сады устилал, снег - нежнейший, пушистый, чуть розовый...
   От тепла - пробудились сады. Всем назло. Всему вопреки. Словно бросив вызов - предзимью. Распустив своевольно цветы. Посчитали, что все повторимо - в свистопляске судеб и стихий.
   Принести тебе ветку, любимая?...
  
  
  
   Неожиданно прибыл Диокл. Тот пергамский ваятель, сотворивший для Азии колоссальное изображение Митрадата в виде Геракла. Он приехал со всею семьей. С младшим сыном, женой и дочерью. И с невесткой-вдовой, у которой на руках был малый ребенок.
   Царь как раз вернулся с охоты. О приехавшем доложил Метродор, "государев названый отец" и давнишний приятель Диокла.
   Разумеется, Митрадат его принял как должно. Приютил, обласкал, обнадежил. Хоть тайком позлорадствовал с Дорилаем: дескать, я ли не уговаривал его сразу покинуть Пергам? Неужели было неясно, что за художества учинят там римские власти, у которых для росписей - кровь человечья, вместо статуй - кресты на дорогах, а в театре - режут живьем... Не послушался. И теперь поплатился с лихвой: старший сын - казнен по приказу Мурены, сам - бежал, бросив чуть ли не всё нажитое, чтоб спасти второго из сыновей, Аристоника... Да неужто он ждал от римлян чего-то другого? Брал бы лучше пример с Метродора. У философа где ему лучше - там и родина. Всё при нем: и почет, и царева любовь, и высокие должности, и богатство, и сотни рабов, и хоромы. Ибо он верно служит вперва государю, а потом уже - философии. Что же в этом такого зазорного? И старик Аристотель не гнушался покорствовать то Филиппу, то Александру, и затравленный Еврипид удалился из якобы просвещенных Афин доживать свой век в подчиненную варварским, как тогда считали, царям - Македонию. И Платон, словно муха на мед, устремлялся вкусить от щедрот Дионисия, который даже не был царем. Неужели служить монарху - позор? Тем паче такому, как Митрадат, который всегда привечал у себя живописцев, поэтов, музыкантов, актеров?... Разве скуп он на серебро и на золото?...
   О, конечно! - рассыпался в оправданиях весь иссохший от горя Диокл. - Кто же спорит! Ты, царь, величайший из сущих правителей, а возможно, из бывших и будущих тоже. И сравниться с тобою по силе души и могуществу могут, пожалуй, лишь двое: Александр - и Дарий Гистасп, коим ты обоим наследуешь. Нынче рядом и ставить-то некого! Птолемеи - жалкие выродки, их теперешний царь знаменит лишь игрою на флейте; Селевкиды - десятилетиями не вылазят из внутренних дрязг; нумидийцы, утратив Югурту, впали в рабство у римлян; а сосед твой Ариобарзан расстилается тряпкой в ногах у любого не то что сенатора - римского ростовщика. Никомед же Вифинский - безвольный и презираемый всеми тюфяк, прожирающий отчее царство и оживляющийся, лишь когда замечает красивого мальчика. Я ведь, царь, не обидься, отправился из Пергама - туда. В Никомедию. Это все-таки ближе Синопы, и у меня там живет пожилая тетка по матери. Времена ныне тяжкие, я не думал кому-то навязываться. Полагал, если мне предложат пристанище на зиму, то и ладно. Себя и семью прокормлю ремеслом, получить бы только заказы. Что ж вифинцы и царь Никомед Филопатор?... Я полмесяца обивал пороги дворца, роздал всяким чиновникам кучу взяток - а мне отвечали, потупив глаза, что казна государства пуста, двор в полнейшем упадке, общины бедствуют, храмы заперты... И однажды меня угораздило заявиться в царю на прием - с Аристоником, моим младшим, ему только-только семнадцать, и он очень приятен лицом. Никомед на него вожделенно уставился, а потом предложил ему... должность "чтеца"!... Дескать, плохо спится ночами, и мой мальчик его "развлечет". Я ответил резко, что на такие дела употребляют обычно рабов - и ушел! Я скорее подамся в поденщики! Чем отдам мое чадо - развратнику!...
   "Постарел, ай же, как постарел", - рассуждал про себя Митрадат, внимая Диокловой речи. Стал обидчив, гневлив и слезлив. Стройный прежде - сделался как обтянутый кожей костяк, припорошенный солью седин. Разве можно сравнить - с Метродором, тоже сильно седым, но - цветущим, румяным, улыбчивым, речи вьющим как нить золотую, словеса как монеты роняющим...
   "О кому, отче Ахурамазда, - пронеслось в голове у царя, - уподоблюсь на старости - я?... Через сколько же лет?... Двенадцать? Пятнадцать?... Жить - безмерно хочу, но стареть... О всесильные боги, избавьте!"...
   Уязвленный внезапной тоской, Митрадат пожелал было встать и тем положить конец Диокловым излияниям. Обещав пожилому ваятелю все возможные блага. Деньги, кров и скорейший заказ. Та пергамская статуя в самом деле вышла удачной. Митрадат - львиношлемый Геракл. Пусть и здесь сотворит что-нибудь подобающее.
   Вдруг:
   - Да, царь, я забыл! Для тебя это может быть важным. Я - видал твоего Архелая. И в Пергаме, и в Никомедии. Я сперва собирался прибегнуть к нему как к ходатаю перед властями, чтоб избавить сына от казни. Но, к несчастью, мы разминулись, и я опоздал. Все равно бы толку не вышло: разве станет вступаться за друзей Митрадата - предатель!... Знаешь, чем он теперь занимается? У Мурены, пропретора Азии, служит вербовщиком, доставляя наемных солдат. Во дворце Никомеда мы столкнулись - прямо в дверях. Что ж ты думаешь, царь? Сделал вид, что не знает или не помнит меня. Не ответил даже на "здравствуй", не спросил, как дела! И тем паче не изъявив ни сочувствия, ни сострадания! Уж не знаю, чего он там у Никомеда искал или что предлагал, но ушел - преугрюмый как туча...
   Митрадату сразу подумалось:
   "Ходят тучи - будет гроза".
  
  
  
  
   Дорилай, словно каторжник, день-деньской торчит на учениях, смотрах, маневрах. Под студеным зимним дождем, под кусачим северным ветром, под обманчивым солнцем. Под снегом, под градом, под ранними звездами. Что за служба - ни мига покоя! Хорошо Метродору: царь его сделал верховным судьей, чтоб себя самого разгрузить от бесчисленных разбирательств, заседаний и споров. И указ издал несусветнейший: Метродор, дескать, для Митрадата - названый отец, потому приговоры его - окончательны и неоспорны. Даже царь не поможет тому, чья судьба решена - Метродором. Дорилай возмутился до слез. Где же видано, чтобы какой-то приезжий философ - стал главой правосудия в Понте! "Ну, а ежели я, не дай бог, вдруг случайно нарушу какой-то давно позабытый закон... Или, скажем, меня оклевещут, а жирный твой баловень вздумает - подшутить надо мной? Что же, я не смогу обратиться к тебе за правдой, Евпатор? И искать у тебя справедливости?"... Смех - в ответ. Шалый, хитрый, раскатистый. И приказ: "Не дури, козломозглый! Чем завидовать ближнему - ну-ка, ать-два, исправляй свою должность блюстителя войск! Чтоб к весне мои парни были готовы в поход! И чтоб ты не терзался зломыслием!"...
   Отдувайся теперь, Дорилай. Никому не перепоручишь, раз велено - самолично царем. Да к тому же стратегов теперь в Синопе немного. Архелай - в бегах. Его брат Неоптолем - на Кавказе. Кратер лечит раны. Еще кое-кто в отпусках. Здесь остались Таксил, Менофан и два римских советника. Перебежчики Фанний и Магий. Из сторонников Мария, не желавших жить под Суллой и переметнувшихся к Митрадату. Они помогают теперь Дорилаю переучивать войско, из прежней фаланги лепя легион, поделенный, в свой черед, на когорты. И бранятся на каппадокийцев, которым этот строй совершенно в диковинку. Вряд ли выйдет что-то из этой затеи, но царю захотелось попробовать. Перенять повадки врагов. Это, кстати, советовал и Архелай. Не царю, Дорилаю. В Элладе. Митрадат - без подсказок додумался. И теперь его - не свернешь. Пока шею на этом не сломит.
   Охрани его боги, конечно.
  
  
  
   Ты меня не поймешь, Дорилай. Ты уже разучился - воспламеняться неисполнимой мечтой, пить без продыху, жрать не жуя - всё, что жизнью земною зовется, и в рисковые игры играть - с оголтелым от запаха крови зверьем, и морочить врагов, и рыдать - у дверей недотроги...
   Так не надо, о друже, роптать, что сейчас от меня - отстранен. Твой преданность тоже зачтется. Занят делом - и то хорошо. Дело истинно дедовское: надзирать, поучать, укрощать драчунов, нерадивых - охаживать плеткой, а старательным - пряник совать. Что бы делал ты при дворе, дорогой? Из-за ревности - портил кровь Метродору? Пил запоем - в своем роскошном, но вдовом дому? Нянчил внука? По привычке лениво повесничал, соблазняя певичек, танцорок, актрис?... Или всюду ходил бы за мной и ворчал: "Не желай невозможного"...
   Надоело. Лучше - служи.
  
  
  
  
   "Царь Митрадат Евпатор Дионис - царю Никомеду Филопатору, в Никомедию.
   С достодолжным приветствием и пожеланием долгих лет.
   До меня доносятся слухи, будто в Никомедии предбывает мой беглый стратег Архелай, подлежащий суду за измену. Даже более: я слыхал от надежных людей, будто он среди твоих подданных набирает для Рима солдат, в чем я вижу большую опасность для мира, едва устоявшегося и пока еще не утвержденного волей сената. Посему ты сделал бы правильно, подтверждая делами слова о взаимном согласии, если б выдал мне Архелая и доставил сюда под охраной. Я бы впредь поступал точно так же - с твоими врагами. Наши ссоры радостны Риму, но совсем не выгодны нам. Жду твоих благосклонных решений. Прощай".
  
  
  
   "Царь Никомед Филопатор - царю Митрадату Евпатору, в Синопу.
   С приветствием и пожеланием долгих лет и здоровья.
   Сожалею, что не могу тебе сделать приятное: Архелай покинул Вифинию, но и если б остался, я все равно его выдать не вправе, так как он теперь подчиненный Мурены, пропретора Азии. И тебе, если хочешь его получить, надлежит обратиться в Пергам, только ты понимаешь, что дело это напрасное. Что до воинов, нанимаемых здесь Архелаем, я к сему никак не причастен, но притом никому не могу запретить добывать себе пропитание службой в чьих угодно войсках. Ведь страна моя - ты лучше всех это помнишь и знаешь - претерпела в минувшей войне столько бед и несчастий, что почти совершенно опустошена. Пока я находился в изгнании, моих подданных грабил ублюдок Сократ, грабил алчный Маний Аквилий, грабили ростовщики и пираты. Я далек от мысли о мщении, ведь иначе бы мне пришлось воевать с целым светом, а такое мне не по силам и не по нраву. Однако, памятуя о клятве в Дардане, обещаю тебе, Митрадат, что отнюдь не намерен участвовать ни в каких злонамеренных действиях против тебя. Не безумец же я, чтобы вновь рисковать своей жизнью и царством. Прощай".
  
  
  
  
  
   16. Пока царь Митрадат занимался в Синопе делами скорее семейными, чем государственными, от него, опасаясь суда и расправы, бежал его лучший стратег Архелай, о котором давно уж ходила молва, будто служит он более Сулле, нежели своему государю. Он подался в провинцию Азия, где предстал перед новым наместником, коим был тогда Луций Лициний Мурена - и доставил своим перебежничеством превеликую радость врагам Митрадата. Ведь Мурена предполагал, что царь обессилел в минувшей войне, и, застигни его некто дерзкий врасплох, у него не найдется теперь ни достаточных войск, ни стратегов, ни флота, ни воли к борьбе. Возмечтав о легкой победе, Мурена принялся проводить со своими двумя легионами учения, Архелай же ездил по Азии, нанимая новых солдат и суля им изрядные деньги.
  
  
  
   "Луций Лициний Мурена, пропретор провинции Азия - царю Ариобарзану Филоромею, в Мазаку.
   Привет и почтение. Беспокоясь о крепости мира и надежности азиатских границ, я хотел пригласить на службу и ваших солдат, но посланник, коего я отправил с таким поручением, доложил мне, что почти половину Каппадокии по-прежнему занимает царь Митрадат. Это - правда, любезный Ариобарзан? Если да, почему ты не жалуешься и покорно смиряешься с нарушением нашего с ним договора в Дардане? Или ты не надеешься больше на помощь твоих неизменных друзей, уже трижды вернувших тебе твое царство? Помогать друзьям - дело чести. Подумай о этом. Прощай".
  
  
   "Царь Ариобарзан Филоромей - царю Митрадату Евпатору.
   Приветствую. Я был весьма изумлен, досточтимый сосед, когда получил от своих сатрапов известие, что из трех областей, граничащих с Понтом, никакой доход не получен, ибо ты продолжаешь держать там войска, и все сборы идут лишь на их содержание. Призываю тебя соблюсти, наконец, договор о границах наших владений. Пропретор Луций Мурена об этом осведомлен и уже предложил мне послать донесение императору Сулле и в римский сенат. Я воздерживаюсь от недружеских действий, ожидая твоих разъяснений. Прощай".
  
  
   "Царь Митрадат Евпатор Дионис - царю Ариобарзану Филоромею.
   Приветствую. И разъясняю. Да будет тебе известно, что войска много легче ввести в страну, чем потом выводить, и сейчас, накануне зимы, им бы лучше остаться на месте. Ведь они, в отличие от легионов Мурены, никаких бесчинств не устраивают, а зато охраняют твои же границы от незваных гостей. Или ты позабыл, как Тигран уже некогда опустошил твое царство? Сейчас он такого не делает вовсе не потому, что боится тебя или даже Мурену, а потому, что я его тесть, и обычай родства не велит ему мне перечить. Стало быть, тебе скорее пристало бы умолять меня увеличить число моих воинов, чем настаивать на немедленном их выведении. Мзду на их содержание я взимаю умеренную, поселяне не ропщут. А сатрапам своим приищи другие уделы. Что до наших границ, относительно их правомерности у меня ни малейших сомнений. Прощай".
  
  
  
  
  
  
   17. Беспричинно напасть на царя Митрадата означало бы для Мурены своевольно нарушить условия мира, заключенного между царем и Суллой в Дардане. Повода, впрочем, усердно искать не пришлось: Митрадат продолжал занимать приграничные области Каппадокии, презирая права трижды им изгонявшегося с престола Ариобарзана и отвечая ему на послания невразумительно либо совсем издевательски. Ариобарзан так страшился соседа, что не решался даже пожаловаться на него ни Мурене, ни в римский сенат. Но Мурена, разведав об этих обидах, счел повод достаточным, чтобы, не советуясь с Суллой и не обращаясь к сенату, вмешаться и силой выдворить из Каппадокии войска Митрадата. Взяв с собою два легиона, он покинул Пергам и двинулся в Каппадокию через Фригию и Галатию.
  
  
  
  
  
  
   Надоело болеть и лежать. День и ночь, осень или зима - для меня всё едино. Хворь нескончаема. В моей комнате - душно от запахов трав и лекарств. Стыдно жаловаться: меня лечат не просто врачи - а сам царь, лучше всякого знахаря сведущий в ядах и противоядиях. Помогает ему - сестра моя, Гипсикратия. Иногда они совещаются или вместе колдуют над снадобьями. Переглядываясь понимающе. Царь сказал, она очень мудра, но, как жрица, не всё ему открывает - "у них свои тайны".
   Когда она входит ко мне по утрам, мне доселе порою мерещится, будто бы над моею постелью склоняется мать. Я однажды попробовал поцеловать ее - но она отстранилась с улыбкой: "Каллий, милый, хоть ты мне и брат, но - нельзя". Жрица Девы неприкосновенна для любых человеческих ласк.
   А со мною она обращается, точно с малым дитятей. "Выпей этот отвар перед завтраком", "встань, подушку поправлю", "съешь кашу"... Что, когда я взойду на престол - она тоже мне будет указывать? Мне, конечно, приятно, что сестра у меня столь отважна, умна и горда, но ведь я - мужчина, я - царь, и я - старше...
   К несчастью, я очень пока еще слаб. Обожженное страшной отравой нутро не приемлет в себя ничего, кроме пищи, годящейся лишь для младенцев. Молока, жидких кашек, пресных лепешек, меда, травных отваров... И хожу - только с палкой. И кутаюсь в плащ на пуховой подкладке. Как старец. Тавриск говорит, я чертами стал очень похож на отца.
   "Каллий, ты хоть помнишь его?" - спросила недавно сестра.
   Я ей буркнул: "Немного. Я был еще маленький".
   У меня не достало духу поведать ей - про то наваждение, когда он мне являлся воочию, звал с собой и внушал "не тягаться с Орестом". И про сон о моем превращении в мерзкую тварь, где я тоже видел их всех - мать, отца и его сыновей, наших братьев. Почему-то я знал, что про это нельзя говорить. Никому из живых. Даже - ей.
   А из прежних воспоминаний уцелело опять-таки два, и оба - ужасные. Они тоже ко мне возвращались во снах, но заведомо были не снами. Я пережил их. И теперь понимаю, когда.
   Первое поначалу казалось нисколько не тягостным. Я как будто взлетаю к самому солнцу на чьих-то горячих и сильных руках. Мною кто-то играет как мячиком. Вспоминая мой сон, я могу уже точно сказать: это был - старший брат, Гипсикрат. Рядом - мать. Молодая, с косой ниже пояса, в сердоликовых бусах, в темнорозовом платье, в золотых звенящих серьгах, коими я так любил баловаться, залезая к ней на колени - а она, смеясь, отнимала: "Не надо, мой мальчик, сломаешь"... И вдруг - отверзается мрак. Как провал - отворяется дверь. На пороге появляется старец с пристальным взглядом. Укоризненно наблюдающий - за тремя беспечными нами. Мать - к нему без оглядки. Из солнца - в могильную тьму. Я - за ней. И, конечно, упал, и - реву...
   А второй из снов был кошмаром. Зимний зал. Ледяные стены и пол. Душный запах смолистых курений. Всюду ветки и венки из кипариса, сосны, можжевельника. Зыбкий свет едва долетает до высокого ложа, на котором - весь в пурпуре, в золотом венце на седой голове, со смеженным веками - величавый и строгий мертвец. Возле ложа сидит, в черных складках затерянная, неподвижная мать. Словно каменная. Мне велят: "Ничего не пугайся, там спит твой отец, погляди на него и запомни"... Берут меня за руку, чтобы вести, но я вырываюсь, бросаюсь, зажмурившись, к матери, тычусь лбом в ее странно большой и округлый живот... В животе вдруг - как дернется что-то! Ныне я понимаю: то - сестра моя, еще не рожденная... Но тогда - я отскакиваю в диком ужасе и кричу отчаянно: "Ма!"... И меня от нее - уволакивают...
   Сколько раз Митрадатион, мой названый брат, слыша, как я рыдаю ночами, залезал ко мне под одеяло, чтоб утешить хотя бы своим дыханием, хотя бы бессильным участием: "Каллий, что с тобою, не плачь"... Я не мог ему растолковать, что со мной, ибо слов подходящих - не знал. Лишь мечтал позабыть навсегда - даже самое имя Фоанта. Но видения повторялись, терзая меня - до того ослепительно дивного полдня, когда к нам, резвым детям, играющим в садике, снизошел по мраморной лестнице - царь в лазурном хитоне, прекрасный и сильный как бог. Всё былое куда-то пропало, когда он вознес меня к небу, прижал к своему раскаленному сердцу и ласково молвил: "Ну, как ты, сынок?"...
   Мне казалось, что страхи развеялись. И что я могу себе выбрать такого отца, который мне нравится. И любить его, сколько угодно. А другого - забуду. Он страшный.
   Нет! Я помню. Во время болезни я как будто - там побывал. И теперь не боюсь - возвращаться туда. В ту страну, в тот дворец, в ту усадьбу.
   Только я не могу рассказать тебе это, сестра.
   Говори лучше ты.
   Но не спрашивай.
  
  
  
   Я хотела поведать ему про вчерашнюю встречу с царем.
   Мы столкнулись у Формиона, ваятеля, которому царь заказал мою статую и зашел посмотреть, как она продвигается. Формион был сильно смущен, ведь на первых порах это только глина и грязь, никакой красоты. Он весьма опасается, что с прибытием из Пергама Диокла его слава закатится. Ведь и так говорят: в Формионовых изваяниях мало души.
   Царь уселся напротив меня и как будто забыл про него. Созерцал лишь меня, словно сам собирался ваять. А потом вдруг негромко сказал: "Чудеса. Мне мерещится, над тобою время не властно. Ты бессмертна и вечно юна. Но... не знаю, к которой из вас обращаюсь. Это - ты, или это - она"...
   Я, почуяв в нем размягченность, дерзнула спросить невозможное: он по-прежнему гневен на мать? И по-прежнему жаждет подвергнуть ее уж не знаю чему - унижению, пытке и казни? Он ответил с печальной усмешкой: мстить покойникам - и грешно, и опасно. "Но почему, дорогая, ты спрашиваешь?"... Я, прикрыв спокойствием страх: "Просто мне захотелось узнать, государь, где предел твоей ярости". Он: "О да, я слыву беспощадным, и это воистину так. Ибо смертные склонны всегда принимать милосердие за постыдную слабость. Но стигийской водой остужается всякая страсть. Мертвым я - не судья".
   Изречение это звучало как клятва. Потому я решилась на крайность: "Царь, а если б она оказалась... жива?"...
   Он: "Не тешь себя, дорогая, пустыми мечтаниями. Если ты - не она, нет на свете другой Эрморады". Я - отважно: "А ты не подумал, что я тебе не открыла всей правды?!"... Он - спокойно: "Я знаю. И всё привык проверять. Когда ты сошла с корабля, твоя мать была - в Скифии. Не в саркофаге. Только боги ревниво следят, чтобы мы - не бросались словами. И чтоб сказанное - исполнялось. Она - умерла".
   Умерла - уже там. Перед смертью, должно быть, предав мое имя - проклятию.
   Свет затмился сплошной пеленой. Участилось дыхание.
   Как признаться в содеянном брату, как сказать ему: "Каллий, нет у нас больше матери"...
   "Что с тобой, дорогая моя?" - растревожился царь и, почти не владея собой, устремился ко мне...
   Я, собрав свою волю, очнулась, отстранила его и сказала: "Ничего, государь. Я немного устала. Здесь тягостный запах".
   Там пахло - могилой и глиной. Как в склепе.
   "Проводить тебя?" - "Нет. Не надо. Прощай".
  
  
  
   "Госпожа моя, ты нездорова? Уж очень бледна", - говорит мне Тавриск, выходящий от Каллия. Не ответив, я спрашиваю: "Как он спал?" - "Как младенец. Хвала богам, поправляется".
   Славный старец. Служивший еще отцу моему. Мне рассказывали, когда Каллий тут извивался в корчах от яда, Тавриск обозвал царя "душегубом" - а потом исчез из дворца. И как будто сквозь землю пропал. Его даже не стали искать: полагали, он сел на корабль и уплыл, чтоб укрыться у тавров. Но прознав, что царь не дал сыну Фоанта скончаться, а принялся самолично выхаживать, Тавриск возвратился и пал к ногам государя. Однако сказал не "помилуй меня", а - "спасибо, владыко: прощаю". Митрадат изумился: "Ты - меня?!"... "Да, - ответствовал тот. - Ты, конечно, прикажешь казнить меня, мне теперь всё равно, но уж лучше не брать с собой здешнего зла - для души это тяжко"...
   Царь подумал - и расхотел ему мстить. Лишь велел в назидание высечь. Не до смерти. Но оставил при Каллии.
   "Тавриск, я могу зайти?"...
   "Как желаешь. Только он, госпожа, не один". - "Кто с ним?" - "Царь".
   Не пойду. Не буду мешать им.
  
  
  
   - Как дела, кентавреныш? - приветствует меня царь, целуя в лоб, словно маленького.
   - Поправляюсь, отец. Ты позволишь опять называть тебя так?
   - Называй, если нравится. И... послушай: ты вправду хотел бы, чтоб мы были - родственники?
   - Я?!...
   В ребячестве это было - заветной мечтой! Как я жаждал, чтоб он любил меня наравне с сыновьями, чтоб заботился обо мне не из жалости, чтоб гордился мной...
   - О, конечно... Но - как?
   - Через брак.
   - Ты... с моею сестрой...
   Я не ведаю, кто из нас - более ошарашен. Он смутился - и расхохотался. И молвил, откашлявшись:
   - Нет. Другое. Ты - с моей дочерью.
   - Но... с которой?
   - Со Статирой. Которая любит тебя больше собственной жизни. И пыталась себя удавить в тот же день, когда ты придумал травиться. Я подумал, раз так: почему бы не поженить вас? Чем она не царица?...
   Хромая?!...
   - Но, отец!...
   - Что, мой милый?..
   Присыхает к гортани язык. И не вымолвишь: не глумись надо мной, отдавая мне в жены - увечную. Ибо я теперь - сам такой же. Калека. Как мы будем с ней рука об руку - ковылять на глазах у толпы?... Люди скажут, что наше царство - на обе ноги хромает! Я умру со стыда и досады...
   - Чем ты так озадачен? - домогается он. - У нее есть изъян, это правда. Но кто из людей - без изъяна? Много хуже, когда - кривая душа. Или сердце - гнилое. Тут, по счастью, такого не нужно бояться: моя дочь - чудесного нрава. Кротка, нежна и покладиста. А вдобавок - собою красавица. Ну, а что не очень резва - для хорошей жены это благо. Будет тихо сидеть в своих комнатах и не требовать ни гостей, ни гуляний. И в постели брыкаться не станет.
   У меня остается последнее средство отказаться от этого брака, не обидев царя: покаянно признаться, к стыду моему, что болезнь меня страшно ослабила, и о женщинах мне помышлять либо рано, либо совсем ни к чему...
   - А, не думай об этом! - отметает он мои страхи. - Есть такие снадобья, которые помогают почти безотказно... Но если болезнь и затянется - не отчаивайся, она всё понимает, на всё согласна и всё перетерпит - ибо любит тебя. Каллий, ты огорчишь меня, если откажешься!
   Это значило: ты оскорбишь - Митрадата.
   И подумай: много ли в мире царей, удостоенных чести взять в жены его дочерей?
   Я уныло сказал, что согласен.
   Он обнял меня.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   "Верховносвященник Арат, повелитель Команы Понтийской - царю Митрадату Евпатору.
   С превеликим почтением. Государь, нынче ночью враждебные полчища совершили набег на владения храма. Поселяне уверены, что слыхали, помимо каппадокийской, и совсем чужеземную речь. Полагаю,что нашу границу нарушили римляне, но не ведаю, как они здесь очутились. Ты же знаешь, что мы беззащитны: в храме Ма Эннио сотни жриц и рабынь, но весьма немного охранников, да и в городе мало боеспособных мужчин. Умоляем тебя: о приди и спаси наши жизни и наши святыни".
  
  
   "Царь Митрадат Евпатор Дионис - Мурене, пропретору Азии.
   Мне желанно узнать, почему ты находишься не в Пергаме, а в Каппадокии. Почему твои легионеры переходят ночами границы, нападая на земли Команы Понтийской. Почему ты им позволяешь грабить мирных селян и бесчестить жриц и священнослужителей. Договор, заключенный в Дардане запрещает тебе обращаться со мной как с врагом. Прекрати самочинство, иначе тебя это вынудит сделать император Сулла. Прощай".
  
  
   "Луций Лициний Мурена, пропретор провинции Азия - царю Митрадату Евпатору.
   Отвечаю на всё по порядку. В Каппадокию меня позвал царь Ариобарзан, между тем как твои войска находятся там без его приглашения или согласия. Пока ты их оттуда не выведешь, я намерен здесь оставаться. Кто разграбил Коману - не знаю, может быть, это каппадокийцы. Договора же я никакого в глаза не видал. Я приму к исполнению лишь документ, утвержденный в сенате. Прощай".
  
  
  
  
  
  
   18. Первой жертвой своих притязаний Мурена избрал пограничную с Каппадокией область - Коману Понтийскую, мирный город в излучине Ириса с древним храмом великой богини Ма Эннио, называемой также то Кибелой, то Артемидой. Внезапно напав на святилище, римляне перебили немногих способных сопротивляться мужчин, надругались над жрицами, растащили сокровища храма и угнали в Каппадокию немало рабов и рабынь. Жрец-правитель Арат, человек уже старый, скончался, не вынеся этой беды, а команские жители обратились к царю Митрадату, чтобы он защитил их от дальнейших бесчинств.
   19. Царь решил воздержаться от новой войны, к коей он совсем не стремился, и сперва обратился к Мурене, вопрошая его, почему тот напал на него вопреки договору о мире. Но Мурена ответствовал нагло, что никаких договоров не знает, ибо устные речи отнюдь не равны письменам на пергаменте, скрепленных печатями. И тогда Митрадат отправил послание к самому диктатору Луцию Сулле, пожаловав на самоуправство Мурены и прося его спешно вмешаться, дабы вынудить подчиненного соблюдать изустные клятвы - а тем времени утвердить договор, как вменяют законы, в сенате.
  
  
  
  
  
  
   "Император диктатор Луций Корнелий Сулла Феликс Эпафродит - царю Митрадату Евпатору.
   Здравствуй. Извещаю тебя, что сенат я на днях распустил, дабы выверить списки и очистить верховную власть государства от бездельников и лихоимцев. А поскольку у нас договоры о мире утверждаются только сенатом - тут Мурена тебе не солгал - то придется повременить. Но, чем требовать грамот с печатями, ты бы лучше сам соблюдал свои обязательства. В том, что этой зимой проводились перемещения войск в провинции Азия, ты не должен усматривать ничего чрезвычайного: мы привыкли менять лагеря, чтоб не дать лениться солдатам. А вот если Мурена и вправду напал на священный город Коману - это самоуправство, которое не пройдет для него невозбранно. Я уже приказал, чтобы мой легат Гай Калидий поехал туда и во всем разобрался. Между тем на тебя - тоже жалуются. Памятуя о нашем взаимном согласии, я пока что прошу тебя, царь: прекрати издеваться над Ариобарзаном и выведи из Каппадокии войска. Если ты не поступишь, как сказано, то придется - заставить. Прощай".
  
  
   "Император диктатор Луций Корнелий Сулла - Мурене, пропретору Азии.
   Что ты там затеваешь? Играешь с огнем, как покойный Аквилий? Чем он кончил - ты помнишь. А всё потому, что недооценил Митридата. Великих врагов надлежит уважать. Если ты полагаешь, что я не довел войну до конца лишь по собственной слабости - что ж, дерзай. Но учти обстоятельства. Я велел Лукуллу кончать с Митиленой, Помпея отправил на Сицилию против Карбона, а потом придет пора воевать в Нумидии с недобитком Домицием и с остатками марианцев в Испании. Мне тут, видишь, есть чем заняться. Так что действовать будешь на собственный страх. Победителей я не сужу, но спасать побежденных - не стану. А уж лучше сидел бы ты тихо в Пергаме и не злил Митрадата.
   Прощай".
  
  
  
  
   20. Сулла же отвечал Митрадату, что сенат, утверждающий договоры, распущен, ибо он своей властью диктатора запретил все собрания. А Мурене он громогласно велел прекратить враждовать с Митрадатом, но втайне дозволил испытывать прочность державы царя, посоветовав лишь обходиться двумя легионами, бывшими в Азии. И Мурена, сочтя себя безнаказанным, на исходе зимы вновь напал на понтийские земли, разграбляя селения, угоняя людей и стада и не отвечая на гневные письма царя Митрадата. После столь очевидных обид даже самые осторожные из советников государя стали увещевать его не бездействовать, если против него откровенно ведется война. Царь, однако, совсем не спешил выступать в поход против римлян - то ли не пожелав оказаться виновным в нарушении мира, то ли надеясь, что Сулла, узнав о бесчинствах Мурены, вмешается - то ли из-за того, что был занят другими делами.
  
  
  
  
   ..."О владычица Госпожа Наша Дева, всякой твари мирной и хищной праматерь и охранительница"...
   Как ты страстно поешь, о любимая. Обращаясь к бесстрастной двойнице своей - хладнокаменной Деве с грифонами. Дорилай говорит - ты такая же. Истукан. Идолица. И душа у тебя ледяная, и сердце - базальт и гранит. Ай, не верю! Я - видел! Та, что может пылающим взором - как стрелою - лань убивать, та, что ведает толк в наслаждениях трудной ловитвы, та, что столько неистовства мрачного в чин любого обряда влагает - та не может иметь рыбью кровь и застылое сердце. Либо я, Митрадат, ничего доселе не смыслю, либо...
   "Ты! Государь!"...
   Что ты так испугалась, любимая?
   "Испугалась? Нет. Удивилась. Ты так скрытно вошел. Почему мне не доложили?" - "Не хотел, чтобы ты прерывала молитву. Или мне нельзя ее слышать?" - "Эту - можно. У нас ее знает любой, от царя до простолюдина". - "Продолжай". - "Я уже завершила".
   Как жаль. Ты так славно поешь. Я всегда поющим - завидовал. Мне сие никогда не давалось. К мусикийской стихии чувствителен, а из собственной глотки то рык, то мычание. Мне учитель однажды заметил: ты, Евпатор, поешь - словно лев или бык. Я и бросил уроки: обиделся. У тебя же - и голос прекрасный, и владеешь ты им поискуснее многих певиц. Боги щедро тебя одарили!...
   "Боги - да, но я много училась". - "У матери?" - "Нет. У Катаны". - "Это та, что слагала когда-то стихи?" - "Да. Она потом стала жрицей". - "Расскажи про нее, Гипсикратия".
   Мне сие не зело любопытно, но, пока ты о ней говоришь, ты не станешь меня выпроваживать, извиняясь тайным обрядом или рыком голодных грифонов. И не спросишь, что мне здесь надобно. Я же буду слушать твой упоительный голос с его дивными переливами и гортанными призвуками, приукрашенный звоном подвесок у тебя на челе... Буду просто внимать ему, улыбаясь, хмурясь, поддакивая, буду впитывать аромат твоих горьких словес, ничего в них не понимая, но вселяя в тебя убеждение, будто я - содушевен тебе... Прежде было - "твое" и "мое", а теперь - нечто "наше", любимая...
  
  
   Государь. Ты когда-то ворвался с мечом в наши жизни. Разрубил их напополам. А теперь хочешь ведать, что было - внутри. И что - стало после удара.
   Я тебе покажу. Посмотри.
  
  
   Нестерпимо встречать - ненавидящий взгляд, о любимая. Не смотри на меня как на изверга. Как на врага. Что плохого я сделал - тебе? Неужели все благоволения - тщетны?
   Ты почти не скрываешь своей неприязни. А ведь я обращаюсь с тобой не как твой повелитель - как мальчик, который стыдливо таит свою страсть к неприступной красавице, опасаясь быть выгнанным прочь вместе с жалким ненужным подарком. Дорилай говорит: приручаешь, мол, как пантеру в зверинце, по кусочку мясцо ей суя... Сколько хитрости, сколько терпения! Кто б посмел заподозрить, Евпатор, что ты сможешь стоять с нею рядом - и владеть своими желаниями!
   Всё не так. Это ты меня приручаешь, любимая. Царь ли, лев ли пустынный - все в ногах у тебя. Ибо ты - над любою тварью властна.
   Ты удержишь грифонов от ярости, если я - поцелую тебя?...
   "Царь. Не надо - так близко. А то я за них не ручаюсь".
   Нам обоим грозит растерзание.
  
  
  
   Ты спросил, что сталось с Катаной.
   Когда мы возвратились из плена - Ма, Катана и я - то растила меня большей частью Катана, ибо матери, как царице, приходилось на первых порах заниматься с рассвета до ночи делами, ведь страна была разорена, неспокойна и склонна к восстаниям. Одинокой вдове с этим было, возможно, не справиться, но ей помогали оставшиеся в живых друзья и соратники трех погибших царей - Фоанта, Деметрия и Гипсикрата.
   Среди этих друзей был и наш знаменитый ваятель, Гармонид, который, однако, после всех случившихся бед очень быстро состарился и почти что ослеп, а потом и десница ему отказала. Жить один, как привык, он не мог, но терпел близ себя лишь немногих. С ним остался лишь Формион - ученик, почитавший его как отца, исполнявший все его прихоти и сносивший придирки и брань.
   К Эрмораде старый ваятель относился с сердечной приязнью, но переехать к ней во дворец отказался: "У тебя хватает забот, дорогая, мне же ныне достаточно малости". Ма жалела его, присылала то лакомств, то изысканных вин - а когда выпадала возможность, приходила сама. Говорить о Фоанте. Они были не просто друзья, а молочные братья - как вы с Дорилаем. Ма хотела узнать то, что сам Фоант не успел рассказать ей - о юных годах, о родителях, о забавах и учителях... Гармонид вспоминал - и они то смеялись вместе, то удивлялись, то плакали...
   Формион же работал над копией нашей Афины с грифонами, предназначенной - для тебя. Ма сподвигла сограждан на этот подарок, объяснив, что твое благородство достойно их благодарности. И когда Гармонид после долгих страданий скончался, Ма с Катаной по-прежнему продолжали ходить в его дом, унаследованный Формионом. Посмотреть, как он трудится, перекинуться несколькими словами, помянуть Гармонида... Формионова мать, Софросина, стала старшей распорядительницей двора Эрморады, и порою царицу сопровождала не Катана, а только она...
   Может быть, потому и возникла молва, будто бы Эрмораду влечет туда нечто помимо привычки. Зная Ма, я готова поклясться, что на ней не лежало ни малейшей вины. Она нравилась многим мужчинам, даже в зрелые годы свои, однако сама никому не давала надежд и остерегалась пытаться хоть с кем-нибудь сблизиться. И ни с кем не встречалась наедине, даже если то был друг семьи или старец из членов совета. С Формионом же... Лишь одно: ей приятно было участие, и оно помогало ей переносить всё, что с нею тогда сотворилось...
   Узнав про ползущие слухи, Ма - изумилась и испугалась. А пресечь их взялись две ее приближенные, пожилая и юная, Софросина с Катаной. Вскоре было объявлено о помолвке Катаны и Формиона.
   Но стряслось неожиданное.
   Ты был очень доволен подарком Эрморады и афинеонцев - и прислал письмо с благодарностью. Даже - два письма. Очень краткое - Ма. И другое, чуть попространнее - молодому ваятелю. Которого, восхваляя его мастерство, приглашал ко двору и сулил - богатство и славу.
   Был уже назначен день свадьбы. Формион сказал: что ж, поженимся - и уедем в Синопу. А Катана: нет, ни за что! Он: одумайся, лучшего места мне никто никогда не предложит, меня ждет там успех и почет... А Катана: здесь - наша родина. Гробы тех, кто мне дорог, и храмы богов.
   Он, отнюдь не расторгнув обета, отложил совершение брака - на год. И уехал один, обещав, что скоро вернется. Презирать приглашение столь великого государя негоже. А взглянуть на мир и себя показать - никому не зазорно.
   Эрморада смогла убедить Катану, чтоб та не противилась. Ведь Катана была еще так молода, что с замужеством можно было повременить.
   Через год Формион не явился. Но письмо написал. Попросил о новой отсрочке. Объяснил, что желает, пока не обременен семьей и детьми, поездить по Азии, побывать в знаменитейших городах Понта, Вифинии, Троады, Ионии, Лидии - "коли боги дадут, то и в самых Афинах".
   Время шло. Катана ждала. Формион пропадал месяцами, посылая изредка весточки из какой-нибудь дальней страны.
   Миновало три года.
   И Катана сказала: довольно.
   И вернулась в святилище Девы, где ее когда-то взрастили.
   И сделалась жрицей.
   И сподобилась сана Верховной.
   Воспитала меня.
   Вот и всё.
  
  
  
   То ли низкий шмель, то ли грозное море... Но нет: для шмелей, аки тигры янтарные с полосами из угольной сажи - слишком рано, а море от нас - чересчур далеко, о любимая.
   Это - страсти тайной струна: витая, двойная, двужильная. Что гудит и дрожит меж кифарных рогов - в свитопляске судеб и стихий. Мусикией животной - и божеской.
   Жало овода гнало - Ио. По твоей Киммерии родной, по Боспору, по Колхидским обвалам и дебрям с ручьями златыми, по Сирийским львиным пустыням...
   Страсть, слепым насекомым гудящая - насекомым огромным, чудовищным - на краю земли - догнала. И - впилась в телеса. Обернувшись - алкающим Богом.
   В гуле прошлого - наша судьба.
  
  
  
   Дабы что-то промолвить, я спрашиваю:
   - Ты считаешь, я опять виноват, что сманил к себе Формиона?
   - А кто же? - пожимает плечами она.
   - Он решал - за себя. Как и ваша Катана. Каждый волен избрать себе участь, которой он стоит.
   - О да, государь. Отказавшись от жалкого счастья рабы очага, она выбрала жребий избранницы, и за то удостоилась редкой награды: приняла в себя душу Праматери.
   - Как и ты?
   - Как и я.
   ...Я готов в это верить, любимая: ты - сосуд для души Божества. Но когда ты отслужишь свой срок, истощив все соки и силы, и когда тебя сменит у алтаря кто-нибудь из теперешних нерасцветших и честолюбивых юниц - что тогда?... Ты боишься подумать? Молчишь?...
   Я затронул тебя за живое. Ты глядишь на меня с возмущением. Твои брови как лук напрягаются - и сейчас взгудит тетива, а из двух раскаленных зрачков - две стрелы устремятся в меня, беспощадными жалами в сердце впиваясь и огненным оперением вздрагивая... "Прикажи - я убью его, Ма!"... Мне вдруг вспомнился сон под Патарами в оскверненной роще Лето... Неужели - твоею рукой, Артемида беспромашная?... Этой смуглой девичьей десницей в тяжелых браслетах и в жреческом перстне - с остророгой луной?...
   - Гипсикратия. Я хочу тебе блага. Ты совсем еще молода и не можешь понять, от чего отрекаешься.
   - Не тебе, государь, переделывать то, что предначертала - судьба.
   - Всякой женщине предназначено...
   - Я - человек.
   ...О любимая, я бы мог показать тебе, что способен я делать - с людишками. Так что те, человечий язык среди адовых мук позабыв, приползают на четвереньках и начинают мне пятки лизать, обмирая, млея и блея...
   Но - не стану этого делать. Потому что люблю в тебе всё: и каленый каштан твоих кос, и медвяное тело под сотнями складок кусачего шерстяного хитона, и оковную тяжесть твоих украшений, и твой властно-сладостный голос, и перстень с луной, и гордыню, и норов... Запах хищника, ветер степей, грохот моря, молчание скал, таврский мрак - и скифский огонь... И надменное, у Эсхила с Софоклом подслушанное, недевичье: "Я - человек!"...
   - Хорошо, дорогая. Не спорю. Ты ровня мужам - и умом, и отвагой, и доблестью. Я не буду тебя ни к чему принуждать. Но надеюсь, ты сделаешь это... по собственной воле.
   - Сделаю - что?...
   Сразу стала настороженной, чужой и холодной.
   - Останешься тем, кем была. Жрицей Девы. Но - не у себя. А - вот здесь. В этом храме. В Синопе.
   Изумилась до необычайности. Но смогла бесстрастно спросить:
   - Почему, государь?
   - За то время, что ты тут гостишь, я успел приглядеться к тебе, дочь Фоанта. И... боюсь тебе доверять. Ты лгала мне про смерть Эрморады. Я не стал разглашать твой обман, потому что иначе пришлось бы тебя покарать, накликая гнев божества. Долго ждал, что, не выдержав, ты сама мне признаешься. Тщетно! Будто я тебе враг, и меж нами - война, где любое коварство оправданно. Мне совсем не желанно, чтобы ты находилась - при Каллии. Он мне предан, а ты - ненавидишь меня!
   - Царь, но это неправда!
   - Неправда?... А - как держишься, как разговариваешь?...
   - Как вменяет мой жреческий сан.
   - Не обманывай! И чего, кроме лютой враждебности, мог я ждать от той, которую воспитала Катана, только что мне в глаза не плевавшая! Да и мать твоя несомненно много раз меня проклинала, а при первом же случае, в час моей роковой неудачи - поспешила со мною порвать!
   - Ее вынудили, государь. Она просто не совладала с толпой разъяренных таврянок, которые выли и плакали по своим сыновьям. Прикажи она их разгнать - началось бы восстание. Но к тебе самому всё сие не имело касательства. Ибо мать моя... да, боялась тебя очень сильно, но... никогда не питала к тебе отвращения и неприязни.
   ...Так и есть: тайной страсти двужильной струной мы с тобою повиты, любимая. Наше прошлое - наша судьба.
   - Ты скажи еще, что она - любила меня!
   - Не скажу. Потому что - не знаю. Но от ненависти она явно была далека. В этом я готова поклясться.
   - Почему же она... больше не захотела увидеть меня? После смерти сестры и супруги моей, Лаодики - я писал ей и звал...
   - И она оказалась права. Что за участь ты ей уготовил бы? Стать одной из затворниц дворца? Ей, супруге Фоанта, которой он сам поклонялся и звал ее - "Эос моя"?... Если б ты всерьез пожелал испытать ее верность обетам, ты не должен был изъясняться намеками и манить ее издалека. Ты был должен предстать ей - как царь царице, владыка - владычице, львице - лев...
  
  
  
   Ты играешь - со львом, о любимая. И не чуешь того в своей непорочности. И не слышишь, как рык поднимается к глотке - из дымного чрева. В предвкушении - острого вскрика, хруста косточек, алого мяса, дикой музыки рвущихся жил...
   Нет. Посмей я - мне вспрыгнут на спину мощнокрылые стражи твои.
   Воздержусь. До поры, о любимая.
  
  
  
   - Ладно. Хватит. Стряхнем с себя прошлое. Я явился - к тебе. И теперь говорю безо всяких намеков: ты останешься. Брат твой - уедет. Это - жертва, которой я требую.
   - Плата за воцарение Каллия?
   - Можешь думать, что так.
   - Я... заложница?
   - Гостья и родственница. Я ведь Каллию - тесть. Скоро свадьба. Родись у них дети, они будут твоими племянниками. Стало быть, ты мне - не чужая.
   - Но, царь!... Двадцать лет - я не видела брата! Двадцать лет - не знала, какой он! И опять - как Орест с Ифигенией: он - там, а я - здесь... И Великий Змей - между нами!
   - Как ты жаждешь меня оскорбить, уверяя в своем уважении!
   - Царь, прости и не мысли худого. "Змей" к тебе - никак не относится.
   - А - к кому?
   - К Пожирателю Жизней, что живет - в черном чреве пучин.
   О, конечно же, это - не я, это - таврское божество, мореходами многими чтимое, именуемое - Посейдоном, Аидом Морским и Владыкою Вод...
   А за что же - "прости", о любимая?...
  
  
  
  
   Я ушел от нее - прямиком в гинекей. И обрушил скопленную страсть на испуганную и безропотную Беренику. Так, что косточки впрямь - захрустели. Под когтистыми лапами льва. И жирок задрожал - между мускулов. Нежность млечная - в пасти огненной вспенилась.
   Отдышавшись, спросила, глупышка: "Господин мой, ты любишь меня?" - "А неужто нет, моя сладкая?" - "Почему ж ты тогда Барсиде - браслет подарил, Стратонике - жемчужный убор, Клеонике - сережки, а мне... уж который раз - ничего! Мама даже забеспокоилась: царь тебя, говорит, разлюбил"...
   Рассмеешься - заплачет. Обидится. Пустяки! Вмиг утешу. "Бери", - отвечаю с улыбкой, наугад стягая с мизинца аметистовый перстень. - "Гляди, моя милая: камень чистой воды, и с тончайшей резьбой - голова Афины, ты видишь?... У Барсиды и Клеоники вещицы попроще, они ведь не жены, а только наложницы"...
   Улыбается. Вертит подарок. Уйду - будет хвастаться.
   Завтра ж весть долетит до Монимы.
   Припасай дары, Митрадат.
  
  
  
  
  
  
  
   Формион даровит и мастеровит, только вот, уже близясь к пятидесяти, всё слывет "лучшим учеником Гармонида". Прошлой осенью он взмолился Гипсикратии: "Госпожа моя, помоги! Если я не поставлю на нужное место пришельца, Диокла, для меня - всё погибло!" - "Что за речь, Формион? Твоей должности у тебя не отнимут, тебе не грозит ни опала, ни бедность"... - "О, дело не в этом! Мне несносно подумать, что этот пергамец явился сюда победителем, я же"...
   Не смог себе отвоевать даже имя. Чтоб было, чем оправдаться перед теми, кого ты любил, но - покинул.
   "Но чем я могла бы помочь, Формион?" - "Ходят слухи, что царь желает иметь твой портрет. Я боюсь, его выбор падет на Диокла. Попроси, чтоб он выбрал - меня!"...
   Попросила. Царь согласился: "Ну да. Формион очень даже неплох, и привязан к вашему дому, он и Каллия часто рисовал и лепил". - "О, я знаю!"...
   В нашем афинеонском дворце у матери была целая комната, посвященная Каллию: там хранились все его письма, от первых детских каракулей до мужских уверенных строк; погремушки, игрушки, рубашки, их которых он вырос; подарки, которые он ей слал, картины и изваяния... Каждый год что-нибудь прибавлялось, и несчастная Ма могла пребывать там часами, держа его вещи в руках, умиляясь, разглядывая... Ах, как я тогда ревновала мать - к пребывавшему за морем брату! Как хотела сделаться мальчиком, чтобы мною гордились, по мне тосковали! Чтоб меня - любили до слез!
   Дождалась. Меня любят. Мной восхищаются.
   Все вокруг. От царя - до ваятеля.
   Только не Ма.
  
  
  
  
   Вспоминаю. В первое время, когда я поселилась в доме у храма, уйдя из дворца - у ворот моего обиталища от зари до зари буйным морем шумела толпа. Всякий житель Синопы откладывал все дела, чтоб увидеть кровавый обряд, совершаемый "Девой с грифонами". Созерцателям было и любопытно, и страшно. Но скоро привыкли. И стали ходить уже не для праздного лицезрения, а по собственной надобности: помолиться богине о помощи, поручить на хранение договор или деньги, услышать совет или даже пророчество...
   Всё пошло чередом. Как в родном святилище. Упражнения духа и тела, наставления юным помощницам, ритуалы, гимны, ежеденные приношения жертв и священные трапезы - благо, нет недостатка в пожертвователях. Как иначе, если сюда часто ходит - сам царь? Кто упустит такую удачу - повстречать невзначай государя, лишний раз мелькнуть перед ним, заслужить его благоволение щедрым даром модному храму, познакомиться со знаменитейшей ныне в городе жрицей. Жены царских друзей - а быть может, и царские женщины тоже - втихомолку шипят: "Вот еще! Новоявленная Ифигения!" - но и к ним прилипла зараза: и одежды уже надевают на таврский манер, и браслеты литые заказывают, и заводят огромных собак, коли здесь не бывает грифонов...
   Митрадат, кстати, вдруг возмечтал: изловить бы в Священном лесу еще парочку древних тварей - для него самого. У царя ведь в зверинце кого только нет: и пантеры, и тигры, и львы, и гепарды, и барсы, и крокодилы египетские, и удавы, и гиппопотамы, и даже - единорог африканский, великая редкость... Еле отговорила: "Государь, невозможно. Прослывешь святотатем: грифоны - священны не менее жриц, они тоже - служат Владычице. Да и жить в неволе не станут". - "Почему?" - "Потому. Ты бы - стал?"... Рассмеялся. Но больше уже не настаивал. Но спросил: "А - эти?" - "Эти - мои. Их родительница погибла, и я их вскормила, они ходят за мной и обычно послушны, однако - они не ручные. Посадить их на цепь я бы никогда не решилась". - "Как и я - своих телохранителей", - пошутил он в ответ.
   Он умен. Невозможно умен. Он меня понимает - с полуслова. А порой и вовсе без слов. Как и я его - тоже. Он меня почитает. И я почитаю его. Разве он того не достоин? Да, порой сумасброден, порою жесток - но ведь мы сошлись с ним на том, что власть, война и политика - не для кротких и не для комолых. А по строю души он куда благороднее многих, которые...
   Рык грифонов. Шипы напрягаются и встают на загривке торчком. Сердце хищника гонит толчками темную кровь - к жадной глотке, к когтям, к мышцам вздоргнувших крыльев. И как только догонит - ярый мрак захлестнет древний разум, пасть раскроется и...
   Успокойся. С тобой ничего не случится. Ты - чиста, сильна и свободна.
   Твари снова, урча, возлегают у ног.
  
  
  
   Наступающая темнота не способна прервать Формиона. Продолжает работать, ловя свет с последнего огневатого облака, проплывающего над двориком.
   - Формион, - окликаю. - Уж поздно. Не пора ли расстаться?
   - Госпожа, я ведь больше тебя не увижу, - отзывается он опечаленно. - Завтра ты звана во дворец, послезавтра - свадебный пир, а потом ты уедешь...
   - Нет. Не уеду.
   - Как?...
   - Государь попросил, чтобы я задержалась в Синопе.
   - Зачем?
   - Он считает, я буду стеснять новобрачных. Или даже сковывать Каллия. Брат, хоть царь, никого там не знает и...
   - Госпожа! Уезжай! Заклинаю тебя!...
   Позабыв об испачканных в глине руках, Формион бросается прямо ко мне и, почти обняв мне колена, едва не рыдает: "Послушай меня, уезжай, здесь тебе нельзя оставаться"...
   - Почему, Формион?
   - Ты не знаешь царя Митрадата.
   - С детских лет я слыхала о нем столько страшного, что готова была повстречать тут исчадие Тартара. Но, похоже, таков он лишь со своими врагами. Или с низшими. Что понятно. И даже оправдано. Чернь не терпит слабых монархов. А со мною он вел себя как подобает: благородно и царственно.
   - Тебе застит взор - твоя гордость и чистота. О поверь мне, который тут прожил немало и многое перевидал: Митрадатова милость бывает опасней опалы. Царь хитер, коварен и вкрадчив. И способен предстать кем угодно - хоть драконом, хоть агнцем, хоть дождем золотым, хоть столпом из чистого пламени. Только истинный облик его...
   - Государь, каких в мире рождалось немного. Искушенный правитель, умелый политик и храбрый воитель. Остальное - сплетни и вздор.
   - Боги, я опоздал, опоздал!...
   Формион роняет на камень слезу. Тварь придирчиво лижет: солёно.
   Утершись краем хитона, он горестно молвит:
   - Погоди, госпожа. Убеждать я больше не буду. Но кое-что... покажу.
   Он скрывается в доме. И вскоре выносит большой кипарисовый ларь. Вынимает оттуда и ставит сверху - портретное изваяние. Во дворе еще света достаточно, чтобы можно было рассматривать. Но ваятель приказывает, чтобы раб принес и зажег два больших канделябра.
   В пляске пламени и в последних лучах заката - мощная голова. Чеканная стройность гармонически пригнанных черт. Легкий сдвиг освещения - и уже перемена: недобрый призвук надменности. Поворот - и видишь движение яростных желваков, предвещающих - дикий гнев. Напряженная бычья шея. Львиная грива - на месте кудрей. Или даже не грива - а переплетение змей. Трепетание хищных ноздрей. Пасть ощеренная... Нет, не пасть: уста человеческие, в тяжком стоне отверзнутые! Очи - скорбно воздеты в небо, но при этом видят - тебя, пригвождая на месте...
   Какофония. Наваждение. Изваяние, как тьмуликий Протей, постоянно меняет обличия. Чтоб поймать его суть - нужно быть богоравным Гераклом или... кем?...
   - Узнаёшь, госпожа?
   - Да, конечно. Кто это сделал? Ты?
   - О, если бы!... Мне такое, увы, не по силам!.. Это вылепила Гармонидова и Фоантова внучка, царевна Алфея. Ты хоть что-нибудь знаешь о ней?
   - Мне рассказывали, что она была пленницей здесь, во дворце. Царь ее воспитал как подругу своих дочерей. Но она умерла очень рано, пятнадцати лет. Урну с прахом мы с матерью схоронили в гробнице моих старших братьев, Деметрия и Гипсикрата. Ведь Деметрий был ей отец. И ты сделал - надгробную стелу.
   Говорю хладнокровно, но душа слегка холодеет. Как не помнить - то погребение! Ма ужасно тогда испугалась. Без конца казнила себя, что когда-то оставила у Митрадата - дочь своей покойной соперницы. И твердила: "Мой грех!" - и настолько боялась возмездия, что легко согласилась, чтобы я ушла от нее и воспитывалась в святилище Девы: ей думалось, там я буду укрыта от всех искушений, и царь никогда не увидит меня...
   - Формион. Что там все же случилось - с Алфеей?
   - Он... лелеял и мучил ее. У Алфеи был редкий талант. Передался, видно, от деда. Но ей нужно было учиться, чтобы стать настоящей ваятельницей. А царь заставлял ее, неумелую, хоть и даром большим награжденную, каждый день - смотреть на него и лепить. Всякий раз укоряя безжалостно: что ты сделала? Это не я!... И - сначала. Она выбивалась из сил, ей ночами снились кошмары. Он же снова: неправильно, я совсем не таков, никуда не годится, исправь... Мне тогда - я ведь был ей наставником - тоже казалось: царь вменяет ей непосильное, и напрасно он требует, чтобы девочка справилась с тем, что и взрослому мастеру вряд ли подвластно... А теперь, когда вижу Митрадатову голову, ею изваянную, содрогаюсь: о сколько здесь - силы, страсти и правды! Как она разгадала своею невинной душой - потаенную сущность царя! И, должно быть, не вынесла - ужаса этой догадки.
   - Он... не трогал ее?
   - Нет, конечно, хотя при дворе шептались про всякое. Если б было иначе, то он не возвращал бы ее всякий раз к своим дочерям. В гинекее на это есть строгие правила. Царских женщин держат отдельно. Да и в час своей смерти она была - совершенно одна. Царь признался потом, что сказал ей: оставим портрет, раз он не получается. И ушел по срочным делам. А она...
   Пташкой шалой - метнулась в окно. Шейка тонкая, хрящики нежные, позвоночки - прозрачные...
   - Жаль ее, Формион. Но зачем ты мне это рассказываешь?
   - Просто так.
   "Опоздал. Опоздал".
   - Госпожа. Ты... все же - останешься?
   - Да.
  
  
  
  
  
   21. По весне совершились события, мало значившие для истории войн царя Митрадата, но имевшие превеликую важность для нашего царства. Каллий Кентавр, сын Фоанта, сочетался в Синопе браком со Статирой, дочерью Митрадата, и вскорости отбыл на родину, дабы взять в свои руки законную власть. Сестра его Гипсикратия не вернулась домой, а осталась в Синопе жрицей храма Афины Таврической, ибо так пожелал государь. Она только сложила с себя сан Верховной жрицы Владычицы Девы, объявив, что не ведает срока, когда ей дозволено будет возвратиться назад - но притом подтверждает верность всем принесенным обетам и клятвам. С ней остались шесть девушек-жриц, помогавших ей при обрядах. Остальные же люди, прибывшие в свите Гипсикратии как советники или стражи, уехали с Каллием.
  
  
  
  
  
  
   Киммерией гомеровской, краем вечной зимы, обозленных ветров и скупого белесого света - представало отечество сыну Фоанта.
   Плыть пришлось - против ветра, на веслах. Гребцы, хоть и крепкие парни, измаялись. Лишь одно подгоняло: известие, что осталось недолго. Вот-вот из-за грозной скалы или мыса, подобному старому телу в рубцах от ранений - покажется Афинеон.
   Корабли приближаются и идут, борясь с волнами, вдоль берега.
   Стены варварской кладки, невзрачные храмы, крыши тесных домишек... "Мы - сюда?" - вопрошает Статира супруга. "О нет, госпожа", - отвечает ей вместо хмуро молчащего Каллия старый Тавриск: "Перед взором твоим - Сотерия, что была у нас прежде столицей. Тут нет ни порта, ни пристани - только летом ставят мостки".
   Из ущелья, раздвоившего холм, вырывается северный ветер. "Как здесь холодно", - молвит Статира. Надеясь, что Каллий обнимет ее и немного согреет у себя на груди.
   Не обнимет. Лишь проронит: "Иди, потеплее оденься". Сам - весь белый от дрожи и от волнения.
   "Каллий, милый, гляди, - продолжает дивиться она. - Почему у вас всё... не такое? Черный лес, трава - прошлогодняя, на холмах ничего не цветет... А у нас в Синопе - весна"...
   "Что, уже замечтала обратно?" - прерывает неласково муж. - "Нет, я просто хотела"... - "А, ну ежели "просто" - молчала бы"...
   Я замолкаю.
  
  
  
   Как же я не хотел уезжать. Неизвестно куда, в захолустье какое-то, где вся жизнь кувырком и дела в небывалом расстройстве. Что за радость - быть тут царем? Я бы лучше остался в Синопе. Там - друзья, там названые братья, там блистательный двор, там вершатся судьбы народов... А в Тавриде - что? Гробы предков, дикие варвары, нищета и озлобленность...
   Накануне я так и сказал государю: "Отец, я бы много охотней остался". - "И отрекся бы от престола?" - "Нет, но"... - "Всё решено. Я исполнил свой долг - возвращаю тебя твоим таврам живым и здоровым. И даже с супругой. Дело теперь - за тобой".
   Вслед за мной из Синопы уедет и лучший мой друг - Митрадатион. Он назначен править Колхидой. Царь едва не услал его раньше, не дождавшись брачного празднества. Мне кажется, они даже поссорились из-за того, что Митрадатион увлекся моею сестрой. Он просил у меня ее в жены. Я сказал: "Брат мой, я нисколько не против, но Гипсикратия - жрица, к тому же Верховная. Ее сан запрещает замужество. Побеседуй лучше с отцом, он единственный, кто тут может помочь: если он ей прикажет, она не ослушается". Мне неведомо, как там у них протекал разговор. Только Митрадатион больше не заикался о браке. И встречаясь с ней то на свадьбе, то на наших проводах, был холоден и церемонен.
  
  
  
  
   "Каллий!! Что это?"... - взвизг Статиры.
   Из-за остроконечной скалы - точно узкохребетные хищницы - выскакивают три лихие камары. Похоже, разбойники. Впереди - тоже выплыли. Три, четыре... И сбоку...
   Как глупо: у самого берега той страны, где ты царь по закону, стать добычей диких ловцов!
   Нет. Они и не думают нападать на твои корабли. Услыхав, кто плывет, эти лодки образуют подобие свиты. Неужели это - заждавшийся своего повелителя горный народ? Почему тогда не приветствуют? Пусть - по-варварски, с гоготом, гиком, гарканьем, свистом?... Нет: угрюмо молчат. Провожая в афинеонскую гавань. И как будто - отрезают пути к возвращению, к бегству, к спасению...
   "Каллий, милый", - лепечет Статира.
   Не поют. Не шумят. Не кричат.
  
  
  
  
   С головного царского корабля бросают канаты. А на пристани и на набережной - густая толпа. Но тоже - молчащая. Дети, женщины, старцы - все стоят, будто каменные. И глядят на царя своего. На Каллия, сына Фоанта.
   Он прекрасно им виден. Весь в пурпуре, темноволосый, худощавый и бледный как мел - от болезни, бессонной ночи, тяжелой зимы, леденящего ветра и тайного страха.
   И никто не славит его. Не приветствует здравицами.
   Ждут чего-то. Все - ждут. Затаив дыхание.
   Может, надо спуститься?
   Он идет нерешительно к сходням. И даже заносит ногу.
   И тут раздается отчаянный женский крик:
   "Каллий!! Стой!!... Хочешь жить - не касайся первым земли!!"...
   Кто отважился - предупредить?
   За телами не видно.
  
  
  
   Замешательство.
   Каллий обводит глазами всех, кто прибыли с ним как друзья, советники, слуги, охрана.
   Некто должен сойти с корабля. И тем самым обречь себя в жертву Владычице.
   Тавры вспомнили древний обычай. Почему - непонятно. Но спорить бессмысленно. И опасно идти против этой угрюмой толпы. А назад уплыть - просто стыдно. Да и не выпустят.
   Остается лишь - кинуть жребий.
   Кто-то должен погибнуть.
   Каллий видит лишь склоненные шеи, затылки и спины. Ни один из спутников не желает покорно отдать себя в жертву чужеземной свирепой богине. Служба службой и дружба дружбой, но жизнь-то есть - жизнь...
   "Мой любимый", - опять приникает к супругу Статира. - "Если надо, я"...
   Каллий морщится. Что калека навязана в жены - это, может быть, повод к насмешкам, но позволить, чтобы она тут разыгрывала из себя героиню... Да и как отнесется к тому Митрадат, если дочь повторит - порыв Алкестиды...
   "Сядь в носилки", - велит ей с досадою Каллий. - "И помалкивай. Тут довольно мужчин".
   Неужели - найдутся?
   Нашелся. Один.
  
  
  
   "Царствуй праведно, милый. Прощай", - произносит спокойно Тавриск.
   - Ты?!...
   - Ну да. Родом я, правда, низок, но ежели некому...
   - Я... мы...
   - Брось, сынок. Не терзайся, не плачь. Я ведь стар. И приехал сюда - умирать. Позже, раньше - неважно. И лучше - со славой, чем гнить на подстилке.
   Он способен при сем - усмехаться!
   Но заканчивает - величаво:
   - Будь достоин предков. Прощай, сын Фоанта. И ты, царица, прощай.
  
  
  
   Ты, беззвучно хватая губами ветреный воздух, смотришь, как прямой и суровый старик, друг отца твоего, твой учитель, внушавший тебе строй родимой варварской речи и знание здешних обычаев, сходит на пристань и приближается к онемевшей толпе. Но, шагов пяти не дойдя, ищет взором кусочек открытой земли - галька мелкая, сор, песок, грязно-бурые водоросли - и, свернув туда, опускается ниц, припадая к ней с целованием.
   Он был с ней разлучен - двадцать лет, проведенных близ тебя на чужбине. А теперь возвратился. Чтоб лечь в нее. Нынче же.
   Из толпы выходят - две жрицы, одетые в белое. Помогают старцу подняться. Облекают красным плащом. Водружают дубовый венок на седины. Окропляют святою водой. И - уводят. Толпа, точно море, за ними смыкается, поглощая и жертву, и чистых юниц, служительниц Госпожи Всех Смертей и Рождений.
  
  
  
  
   Из толпы пробивается - старая женщина. В черном платье и покрывале. И надсадно кричит: "Каллий, сын мой!"...
   Кошмар. Наваждение. Этого - быть не может! Откуда? Я знаю: она - умерла. И ее схоронили. Как же так?... Или здесь - не Таврида, а - самый Аид?... И встречают меня - мертвецы?... Может, там, среди них... и отец мой Фоант?... И его сыновья, мои старшие братья?... Мир свихнулся, всё сдвинулось... Страшно, как я тут буду царствовать... Я ведь - жив?...
   "О не бойся!" - взывает она, простирая иссохшие длани. - "Иди ко мне, мой ненаглядный, мой царь, мой любимый, мой мальчик"...
   Хромая нога от испуга деревенеет, и надобны слуги, чтобы спуститься по шатким мосткам.
   А земля после долгого плавания - ходуном под тобой.
   Как младенец, ступаешь беспомощно и неуверенно. Каждый шаг - труд и мука. Пот на лбу, руки тычутся в воздух... И, едва шевеля непослушным от слез языком, произносишь первое: "М-ма!" - и пускаешься в рев.
   А она, обнимая тебя, возглашает и плачет от радости: "Ты вернулся! Миленький мой! Ты со мной! Ты живой! Мой сынок, мое солнышко! Как я ждала! О какой ты стал взрослый, и... что это? Ты хромаешь? Ранили, да?"...
   Она опускается, чтобы своей рукой прикоснуться к увечной ноге.
   Поднимаешь ее, умоляя: "Не надо, Ма, ну не надо"...
   Круг смертей и рождений замкнулся.
   Но не жертвенной кровью.
   Объятиями.
  
  
  
   Приникаю к нему. Преисполненная небывалого счастья.
   Вдруг вижу: у него за спиной - какая-то женщина. Под балдахином, в сидячих носилках. Молодая. Очень красивая. Темнокосая и синеглазая, в золотых с бирюзою серьгах, в ожерельях, в пурпуровом покрывале, в лазоревом платье с расшитыми золотом рукавами, из-под которого виден нижний алый хитон...
   Каллий. Кто она?
   "А, совсем позабыл! Это дочь Митрадата, Статира. Мы с ней перед отъездом сюда поженились".
   Вот как!... Что же, воля твоя, ты давно уже вырос. И ты теперь царь. Познакомь же нас. Пусть супруга твоя подойдет к твоей матери, как вменяет закон и приличия.
   Но она не встает. Ты берешь меня за руку, чтобы к ней подвести. Каллий, разве я заслужила - такое?! Пусть я изгнана, пусть я низложена - все равно я царица, я старше, и столько всего на земле испытала, что она предо мною - дитя...
   "Не настаивай, Ма", - шепчешь ты, обнимая меня. - "И не требуй, чтобы она пред тобою вставала! Я потом объясню, почему"...
   Как же я не додумалась, глупая. Верно, ей нездоровится. Долгий путь, дурнота, или... женская хворь. Она очень бледна, несмотря на румяна.
   Подхожу. Обнимаю. Целую.
   А она меня... словно чурается?
   Понимаю. Старая. Страшная.
   Да и пахну - отнюдь не духами.
   Могильной землей.
  
  
  
   ...Что же это и как же так... Говорили ведь - и отец мой, и Каллий, и сестра его, и Тавриск - что она умерла. Эта женщина. Его мать. Он так плакал, узнав. Потому что любит ее. А меня - ничуть, ну ни капельки. Он стыдится меня. Строго-настрого мне приказал - не вставать из носилок. Не желает, чтоб люди сразу увидели: я - хромая. Наверное, он уже нашептал своей матери: "Я женат на калеке - по воле царя", А она, покачав головою, должно быть, ответила: "Издевается он над тобою, дитя мое". Каллий - кажется - стал за отца заступаться: "Митрадат не виновен, она просто так влюбилась в меня, что пыталась покончить с собою - вот он и отдал ее замуж"... - "Опозорив тебя?"... Она даже заплакала. А Каллий стал уговаривать: "Но хоть ты не позорь меня, матушка, подойди поздороваться"... - "Почему я должна ей первая кланяться?" - "Чтоб никто не увидел ее ковыляющей". - "Всё равно ведь узнают!" - "Мы спрячем ее и не будем никуда выпускать"...
   Этих слов они не говорили. Но по лицам я всё поняла. И едва не заплакала: боги, как же они, мать и сын, ненавидят меня! И напрасно пыталась внушить себе: ты же дочь самого Митрадата, намекни отцу, что тебя обижают - поможет, заступится...
   Не поможет. Никто. Никогда.
  
  
  
  
   22. Возвращение Каллия в отчее царство вовсе не было легким и радостным. Год тот выдался тяжким, и зима у нас задержалась, да так долго, что тавры уверовали, будто боги разгневались и весна никогда не настанет, если в этой стране не исполнят древний обычай: приносить в жертву Деве любого, кто, приплыв из-за моря, сойдет с корабля. Даже тавры давно не вершили такого обряда, и уж если его вспомянули, то, верно, лишь потому, что страна пребывала в безвластии и народ был ввергнут в отчаяние. И коль скоро Верховная жрица находилась вдали от святилища, власти двух городов, Сотерии и Афинеона, обратились к волхвам, и волхвы изрекли: "Искупление - кровь того, кто, прибыв из-за моря, коснется первым земли".
   23. Каллий, видя стечение толп, собирался сойти с корабля, но его удержала внезапно явившаяся перед ним Эрморада. И собой согласился пожертвовать старый слуга Фоантова дома, Тавриск, и его облачили по-царски, и он дал себя увести на Священную гору и склонился там пред секирой Вершительницы. Костный прах его схоронили потом в гробнице Фоанта, и Каллий его почитал наравне со своими родителями.
   24. Боги приняли жертву Тавриска: той же ночью ветер сменился, хлынул теплый спасительный дождь, и наутро зазеленели все поля и холмы, а потом и цветы распустились, и когда Каллий короновался на царство, зацвели и сады, так что подданные, столь враждебно встречавшие своего повелителя, ныне благословляли приезд царя и царицы. Эрморада хотела опять удалиться в усадьбу, где скрывалась всю эту зиму, дабы не помешать новобрачным наслаждаться властью и счастьем, но Каллий упорно настаивал, чтобы мать оставалась при них, и ей пришлось покориться.
  
  
  
  
  
  
  
   "Клеопатра, царица Великой Армении - превозлюбленнейшему отцу своему царю Митрадату Евпатору, с пожеланием силы, счастия, здравия и изобилия всяческих благ.
   Я вчера распечатала то письмо, что прислал ты Тиграну. Не из женского самовольства - по праву. Я оставлена распоряжаться делами в Армении, пока супруг мой воюет в Сирии с царем Антиохом. Посему сейчас ратной помощи Тигран тебе оказать не сможет, однако, покончив с сирийцами, непременно поможет тебе проучить и Ариобарзана.
   Несравненный, любимый отец, я пишу эти строки и плачу, ибо тут стряслась беда столь ужасная, что, хотя тебе достает своих неприятностей, не могу удержаться, не выплакав горе - пусть и не на груди у тебя, а всего лишь на свитке пергамента. Знай: Тигран перед этим походом казнил второго нашего сына, Артаксия. Он был с отцом на охоте в горах, тот упал и лишился дыхания, мальчик счел его мертвым, сказал о том спутникам, а потом снял венец с головы Тиграна и надел на себя. Царь очнулся - и тотчас велел своим слугам его заколоть, ибо он "покусился на царскую власть, взяв ее у живого отца". Я едва с ума не сошла, как увидела тело Артаксия, и доселе как вспомню - рыдаю. Единственная у меня в этом царстве отрада - младший сын мой, Тигран, с которым я без конца говорю про тебя. Ты, конечно, ничем не поможешь, но хочу, чтоб ты знал, как живет тут твоя Клеопатра.
   Да хранят тебя боги. Прощай".
  
  
  
  
  
  
   "Царь Митрадат Евпатор - возлюбленной дочери Клеопатре, царице Великой Армении и супруге Царя Царей.
   Драгоценная, я не ведаю, как утешить тебя. Сердцем я состражду тебе, но умом понимаю также Тиграна. Ибо царская власть - не забава, а венец - не обычный убор, примерять на себя который никому не возбранно. Я бы тоже, пожалуй, взъярился, захоти кто-нибудь из моих сыновей повторить проступок Артаксия. Мать не может не плакать по сыну, однако будь тверда, Клеопатра моя. И не смей забывать: ты царица.
   Я пишу тебе кратко, ибо весь в неотложных делах. Если все же будет война, то не против Ариобарзана, а опять против римлян.
   Да хранят тебя боги от худших несчастий.
   Прощай".
  
  
  
  
   "Совершенно тайно и спешно.
   Царю Митрадату Евпатору - Дромихет, из Никомедии.
   Государь, возвращаюсь из Рима, исполнив твое поручение. Я видел Суллу и разговаривал с ним. Он заверил меня, что набеги Мурены на наши окраины - несомненное самоуправство. Но мне показалось, что он лицемерит и, конечно, поддержит Мурену, если вспыхнет война. Архелай - на Эвбее, в подаренном Суллой имении. Я готов туда съездить, если прикажешь. Прощай".
  
  
  
  
   "Секретно и спешно.
   Царь Митрадат - Дромихету, в Никомедию.
   Оставайся пока, где ты есть. Постарайся узнать, не вовлек ли Мурена в свой заговор против меня и царя Никомеда. Если да - убеди его не участвовать в столь опасной затее. Я послал Никомеду письмо, но оно про другие дела. Посмотри, возымеет ли это какое-то действие, а потом возвращайся сюда. На Эвбею не езди. Успеется. Никомед - важнее. Прощай".
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"