Кириллина Лариса Валентиновна : другие произведения.

Менады: Продолжение 2

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Юный Цезарь становится близким другом царя Никомеда и начинает вникать в азиатские интриги...


   Сон полдневный.
   Жара, какая бывает лишь в Азии. За дворцовыми стенами пыль, в стенах - тоже пыль, и в печенках - пыль. Иногда от нее задухаешься, иногда послушно глотаешь. И тогда противеет всё, ибо пыль отшибает вкус - ко всему. Спишь и ешь - и то скорей по привычке, чем из явной потребности. Неохота погружатьтся в дела, которых все равно уже не поправишь. А развлечься особенно нечем.
   Скучный город - Никомедия. Даром, что столица Вифинского царства. То ли дело Рим! Или Пергам. Или Родос. Там - о да, вершатся судьбы и тасуются жребии. Здесь же... Два хлыща подерутся из-за флейтистки - вот уже и столичный скандал. Дней на семь пересудов. Лошадь чья-нибудь неожиданно выиграет бега - всплеск азартных страстей. И опять - скукота и дремота. И опять - пустота...
   На душе у царя Никомеда.
   Царь лежит и глядит в потолок. Верхний угол спальни над ложем затянут серебристо-пыльными нитями. Паутина. Почти невесомая и невидимая из-за скудного света и блеклой голубизны потолка в плесневатых разводах. Никомед ее не замечал. А теперь вдруг увидел - дрожание и шевеление. И услышал - отчаянный низкий гуд трепыхающейся в тенетах жирной мухи. Подозвать раба и велеть - залезть и стряхнуть? Но тогда придется покинуть уютное ложе: паутина как раз над подушкой. Погодим. Заодно поглядим, долго ль будет муха барахтаться и каким манером паук ее сцапает - и сожрет. У, как нудно жужжит насекомое...
   На душе у царя Никомеда.
   Боги, спите вы, что ли? Случилось бы - ну хоть что-нибудь. А то - словно как перед бурей: духота и затишье. Мир с царем Митрадатом непрочен, война - нерешительна. Да неужто этот отъявленный кознодей присмирел? Ой, не верится. Сулла слишком спешил возвратиться в Италию, потому Митрадат отделался самой легкою пеней. Он ни пяди исконных земель не лишился, а мзду победителю выплатил не из собственных средств, а из римских же денег, награбленных в Азии. Усмирить его мог бы только полный разгром, но сего не случилось: грозный Рим, как всегда, был занят усобицей. А теперь, когда Сулла, как у них говорится, "диктатор" - и там тишина. Замогильная. Лишь Мурена еще копошится, шлет гонцов, перебрасывает легионы...
   Впрочем, нам безразлично. Никомед ни во что уже не вмешается, кто бы с кем ни схватился. Пускай говорят - царь вифинский перстом о перст не желает ударить для римлян, друзей и союзников... Кому надо - пусть мельтешится. Честолюбцы. Дельцы. Демагоги. Вояки тщеславные... Никомед смертельно устал от политики. Воевать - воевал, убивать - убивал, испытал на себе все превратности рока: покушения, заговоры, измены, разгром, изгнание, унижение, бедность... Как он горько жалеет сейчас, что поддался на подстрекательства честолюбца Аквилия и развязал ту войну с Митрадатом! Войну, что пять лет грохотала в Элладе и Азии, войну, что едва не стоила Никомеду жизни и трона... Он испил до конца всю желчь, всю горечь бессильного гнева и позорных утрат. Лишь теперь бы - позволить себе все роскошества, все наслаждения. Невозбранно - ничто. Но... почти ничто не желанно. Пыл повышел, зубы подгнили, душным войлоком пыль улеглась...
   На душе у царя Никомеда.
  
  
  
   - Ца-арь! - с едва прикрытым зевком обращается изленившийся раб, из обрюзглых бывших любимчиков. - Там тебя вот уж час домогается... гость какой-то.
   - К шакалам! - посылает владыка с гримасой, однако без злобы.
   - Знатный римлянин, - добавляет раб осторожно.
   - Как зовут?
   - Он сказал ,что откроется только тебе. Очень просит принять.
   Что за наглый народ. Ишь, повадились! Косяками и стаями. Путешественники, заимодавцы, торговцы, военные, посланники то от Лукулла, то от Мурены... Полагают, что ежели царь Никомед обязан Риму возвращением на престол, то любой тогоносец вправе прерывать его отдохновение, не трудясь даже имя дворецкому буркнуть...
   - Уверяет, что ты, хоть не ждал его, будешь рад.
   Есть ли в мире нечто, способное ныне обрадовать - Никомеда? Разве только известие о кончине царя Митрадата Евпатора... Вряд ли, впрочем, гость прибыл с этим. А с чем?...
   Любопытство - жадный некогда зверь, а теперь полудохлый, сонный и хворый - отряхает со шкуры, разминает с ленцою члены и, вполглаза глядя на мир, повисает, дрыгая лапами...
   На душе у царя Никомеда.
   - Так и быть, - решает. - Зови его в зал. Я оденусь и выйду.
   Жара. Обмотаешься многоскладчатым пурпуром - вмиг пропотеешь. Обуяет внезапный каприз: разметать по углам эту скуку, сбросить вместе с одеждами - и ошарашить незваного гостя, появившись перед ним в диадеме, но... нагишом. Почему бы и нет? И богов, и героев ваяют - нагими. И на Родосе чужестранцы доселе глазеют на срамные части Колосса. И на праздниках по весне носят фалл из цветов, в дерзких гимнах славя Приапа и веселого бога Диониса... Почему бы и - нет?... Заодно - насладиться той рожей, которую наверняка скорчит этот римлянин - чинный и чванный... Ведь у них обнажиться прилюдно - скандал!
   - Царь, и вот еще что, - вспоминает раб возле самых дверей. - Он с женщиной.
   Только женщин недоставало!
   Во дворце царя Никомеда.
  
  
  
   ..."Знатный римлянин". Никомед не ждет ничего хорошего от сановных и высокородных пришельцев. То приедет вояка с грохочущим гласом, то чинуша с негнущейся шеей, то раздутый от праздной важности собиратель старинных эллинских свитков и статуй: для кого-то прежде - святынь, а для римлян - модных диковинок...
   Велико удивление: Никомеду является - отрок. Ну... юноша. Лет восемнадцати. Как весенний нарцисс - грациозный и бледный. То ли хрупок здоровьем, то ли сильно устал от морского пути. Иссиня-черные кудри источают пленительный аромат: гиацинт и лимон. На щеках, коих бритва еще никогда не касалась - синеватый пушок. Долгий нос, нависающий над верхней губой. Но зато - огромные очи. С умным блеском и странной лукавинкой. Никомед уже почти очарован, но пока не в силах понять...
   - Здравствуй, царь. Я надеюсь не быть тобою отвергнутым, - говорит по-эллински гость, простерев к Никомеду ладонь, на которой лежит безделушка, что владельцу - дороже сокровища: половинка игральной кости из слонового бивня, с очками-рубинчиками. Талисман, знак обета взаимной дружбы, гостеприимства и помощи. Другая такая же штучка - здесь, во дворце, в заветной шкатулке, коли царь пожелает признать...
   - Признаю, - говорит Никомед, пожелав так и этак вещицу. - Ты... из рода друзей моих, Юлиев Цезарей... Боги сильные!!... Неужели - тот маленький мальчик?!...
   - Да, - подтверждает гость с горькой гордостью. - Я - Гай Цезарь. Последний мужчина в роду, восходящем к богине Венере. И, подобно прапредку Энею - беглец. Уцелевший лишь чудом. Сулла внес мое имя в списки тех, кого можно убить без суда. И назначил награду за голову: два таланта.
   - За что? Ты, прости, так юн...
   - Марий Старший - муж моей тетки. Марий Младший - мой двоюродный брат. Впрочем, из уважения к древности нашего рода Сулла это родство был готов мне простить. Если б только у нас с ним не вышло... иного раздора.
   - Какого же?
   - Сулла вызвал меня и велел развестить с моею женой. Я ответил, что никогда не сделаю этого.
   - Да неужто вашим правителям делать нечего, как...
   - Я забыл пояснить, что женат - на дочери Цинны.
   Никомеду неловко признаться, что, отчаявшись разобраться в многолетней склоке марианцев с сулланцами, он давно перестал следить за событиями в Италии и заучивать их трехступенчатые имена - потому не сразу и вспомнит, кто такой этот Цинна... Но из скорбной усмешки пришельца ясно одно: Цинна - враг теперешней власти, и любая связь с ним - карается...
   Вот каков оказался - безбородый юнец! Каков - гордец, каков - молодец! В столь невинные годы успеть - поругаться с всесильным диктатором, угодить в списки смертников и - бежать из страны... Из-за - женщины?!...
   В этот миг Никомедов взор упадает на спутницу гостя, что стоит в стороне, окруженная слугами. Чуть повыше его, чуть постарше, но тоже - молодая, тонкая, бледная, без кровинки в лице; в сером платье и покрывале до пят, но зато - в серьгах с изумрудами, от которых глаза ее мнятся зелеными...
   - Ты приехал - с женой?
   - Нет. Моя супруга осталась в Риме, у родичей.
   - Кто же - это?
   - Просто... знакомая. Ухаживала за мной, когда я, таясь от ищеек, чуть не умер от лихорадки в деревенском... хлеву. Я, о царь, обещал отплатить ей своим покровительством. Полагаю, что это - мой долг. Она из Пренесте, города в Лации, который поддерживал Мария Младшего. И стоял за него до конца. В наказание Сулла вырезал там поголовно - всех мужчин. В том числе ее родственников. У нее никого не осталолось. Только в Азии - некий... патрон.
   Это слово - "патрон" - гость изрек по-латински. И попробуй пойми, что таится за ним: друг семьи? Дальний родственник? Опекун? Содержатель?... Уточнять не очень удобно, да и надо ли?...
   - Если царь Никомед, - продолжает уверенным голосом юноша, - не откажет мне в гостеприимстве...
   Подтверждающий царский кивок.
   - То да будет он снисходителен к просьбе: дать моей подопечной возможность перебраться отсюда... в Синопу.
   - К - Митрадату? - не сдержавшись, кривится и фыркает царь.
   - Нет. К кому она назовет.
   Ради всех богов! Пускай себе катится. И елико возможно скорее. Хоть завтра. Не хватало устроить - приют для безродных сирот.
   Во дворце царя Никомеда.
  
  
  
   Даже в детских мечтаниях не могла представить Ветрония, что когда-нибудь ей доведется почивать - под царскими сводами, в настоящем дворце, да еще называться - не пленницей, не рабыней, а "госпожой" и "почтенною гостьей". Только не было сил наслаждаться своим положением. Разморенная благовонною ванной, она, еле притронувшись к поданным яствам, легла и закрыла глаза. И тотчас кровать закачалась как корабельная палуба, и в очах заплескалась волна за волной, и душа наполнилась - едкой, щиплющей солью...
   Всю дорогу из Остии в Никомедию она засыпала - в слезах. Днем старалась, крепясь душою, не плакать. Хотя бы - при нем, при юном своем покровителе. Цезаре. Или, как она звала его - Гае. Он был младше ее лет на пять. И, конечно, за все свои годы не видал столько бедствий и ужасов, сколько Ветрония. Потому временами хотелось обратиться к нему - как к ребенку, к мальчику, к младшему брату. Но она всякий раз осекалась, уловив его взгляд. То насмешливый, то колючий, то жесткий, то надменный, то сниходительный. Черный взгляд - без неги и влаги, но с каким - то угольным блеском, совершенно сухим. Взгляд сей жил словно сам по себе и казался старше всего окружающего - и ланит с их забавным, как у юного фавна, пушком, и почти еще детской улыбки, и прозрачных аристократически тонких перстов, незнакомых ни с трением напряженных в скачке поводьев, ни с карающей тяжестью рукоятки меча... "Я ведь был фламином Юпитера", - объяснял он Ветронии. - "А ты знаешь, конечно, что жрец не имеет права прикасаться к оружию, ездить верхом, покидать городские пределы, домогаться избрания на любую гражданскую должность"... Ветрония по наивности пожалела его, принужденного ради служения богу отказаться от истинно мужеских дел: быть солдатом, быть полководцем, быть - консулом... "Э, подумаешь!", - замечал он небрежно. - "Консул правит лишь год, да и то не один, а с коллегой. Это - не настоящая власть. Я бы мог стать - великим понтификом". У Ветронии дух занимало от его завиральных речей. Он же, как ни в чем не бывало, продолжал рассуждать, глядя искоса на прыжки чернобоких дельфинов в пенно-синих эгейских волнах: "Должность очень занятная, хоть рутинная с виду. Поправлять календарь, толковать приметы и знамения, объявлять хорошие и неблагоприятные дни... Развлечение для святош и зануд. Вроде старого Сцеволы. Но на самом деле великий понтифик - единственный в Риме, кто держит в руках - нити времени, нити судьбы. Его власть может стать и весомее, и важнее власти консулов и сената. Понимаешь ли, почему?"... Ну откуда ей - понимать! Ей, ни разу не бывшей в Риме и в глаза не видавшей всамделишных консулов - исключая, конечно же, Суллу, но уж это случай особый...
   Что могла ответить Ветрония. Разве что улыбнуться застенчиво. Он же, либо чем-то отвлекшись - попрошайками-чайками, залихватским коленцем корабельного флейтщика, видом дальнего острова с крепостною стеной и игрушечным храмом в акрополе, проплывающим и красиво подсвеченным облаком - либо просто наскучив беседой о столь важных вещах со случайной попутчицей - он на миг погружался в молчание, а потом подзывал раба и велел принести им то орехов, то фруктов, то печенья с легким вином... Сам он ел всегда понемногу, но с удовольствием и толиким изяществом, что ни разу не замечалось ни грубого звука, ни рассыпанных по одежде крошек, ни капель, ни брызг. Он усердно ее угощал. А она поначалу стеснялась. Не его благодетельств, а своей - она знала - неловкости. Непременно ведь чмокнешь, хрустнешь, насоришь, испачкаешься... В незапамятном детстве и открочестве, сколько помнит, на это никто из родных не глядел. Отец ел со смачным причавкиванием, а наевшись - довольно рыгал. Мать же, всё экономя, доедала за дочерью, ибо та была малоежкой. Гости? Гости ходили редко. В Адрамиттии италийцы и римляне занимались одним: добывали, копили, обменивали, отдавали в рост - в общем, делали - деньги. Чтобы разбогатеть. И уехать в Италию. Только не уезжали, а вновь принимались за прежнее: им казалось, что - мало. На обеды не очень-то тратились. Если вдруг приезжал кто-то старший по корпорации, именитый родич, высокий патрон или просто кто-нибудь, чье ходатайство где-нибудь могло пригодиться - созывали складчинный пир. И поскольку в столовой обычно мест не хватало, то Ветронию даже не звали: "Попируешь, дочка, в Италии"...
   О, довольно о них, довольно! Забывать - грешно, но терзаться недремлющей памятью - это... разумом тронешься! Все погибли, все до единого! Митрадат велел истребить их всех - в один день, и младенцев, и старцев, и мужчин, и женщин, и девушек... Сколько ни было в Азии римлян и италийцев - виноватых, невинных, жестоких, приветливых, алчных, скромных, толстых, худых, смуглых, светлых, богатых и нищих - все они были преданы смерти и брошены непогребенными, без могил и надгробий, без плачей родных... Лишь отец успел обрести под землею пристанище, ибо прежде прочих сделался жертвой ярости адрамиттийцев...
   Не дает покоя одно: догадка или загадка. Почему не вспомнила раньше, не спросила? Услышь Ветрония - "да", разве смела бы заикнуться о том, чтоб - уйти от него?... Чтоб покинуть - защитника своего и спасителя?... Там, в Эфесе, во время резни, она устремилась к нему и поверглась к ногам, знать не зная, что он - это... он. Даже времени не было разглядеть его. Только видела: яркий пурпур - золото - телохранители. Значит, он из дворца, значит, близок к царю, значит, властен - не выдать ее на расправу толпы. Лишь потом, в дому той эфесской актрисы, где он тайно сыскал ей укрытие, показалось, будто она его уже видела. Но тогда она мало что могла воспринять и осмыслить. От потрясения она даже не в силах была говорить. Филистида заставила ее выпить вина, чтоб она перестала рыдать и хоть что-нибудь объяснила. А услышав, что нежданная гостья - латинянка, испугалась и изумилась: "Дорилай?!... Защитил?!... И велел, чтобы я тебя скрыла?!... Да он что - указа не слышал?!"... Убедившись, что никто из соседей не видел, как Ветрония постучалась в калитку, Филистида ей прямо сказала: "Пару дней подержу, так и быть. Если явится он - постарайся понравиться, чтобы он тебя взял - хоть в рабыни. И не вздумай противиться! Мне ты здесь не нужна. А прислуживать столь влиятельному человеку - не зазорно и римлянке". - "Я не римлянка". - "Нам безразлично".
   Дорилай пришел через день, ближе к вечеру. Филистида накрыла на стол, вывела нарумяненную, принаряженную, завитую Ветронию - а сама потихоньку исчезла. Гостя это слегка удивило, огорчило же вовсе не очень. Подождав с полчаса Филистиду и поняв, что сие бесполезно, он спросил: "Ну, и что мы с тобой будем делать?" - "Что захочет мой господин", - как учили, сказала Ветрония.
   Лишь наутро, уткнувшись в подушку, она разрыдалась. Он проснулся и погладил ее по плечам: "Успокойся, пройдет"... А она, как могла, объяснила ему, что оплакивает не себя, а ужасное убиение матери. Та дала себя растерзать прямо на перекрестке, крикнув - "Дочка, беги!"... Может быть, ее труп до сих пор там лежит, ничем не прикрытый и даже горстью земли не присыпанный. А Ветрония в это время - на мягком ложе, с мужчиной, а близ ложа на кресле - шафранный, как у невесты, хитон, с Дорилаевым пурпуром спутанный... "Мертвых вывезли за город", - отозвался он нехотя. "Да? Куда?" - встрепенулась она. О, позволил бы кто - отыскать родные останки!... "Это - даже я не могу", - покачал головой Дорилай. Млечный брат и ближайший друг Митрадата.
   Он и так подарил ей - новую жизнь. И она при нем старалась не думать - о прежней, опавшей как ветхий кокон с души и смешавшейся с прахом. Сцеловывая с ее губ то одной, то другое латинское слово, Дорилай не спрашивал про отца и про мать, а она избегала о них говорить, боясь опять перед ним безутешно расплакаться. Лишь в разлуке, в Италии, осенило Ветронию - словно наитие. Полустертое страхами, полусмытое водами странствий, полусъеденное расстоянием - воспоминание.
   Адрамиттий. Вакханалия в честь прихода царя Митрадата, выкликаемого - "Великим Новым Дионисом", "Избавителем", "Освободителем", "Мстителем"... Бушевание местной толпы: "Бей латинян!"... Убийство отца, который отправился спешно взыскивать долг. Отыскание трупа - в сумерках, в придорожной канаве. Погребение - спешное, той же ночью, почти что тайком, при скудном шествии только близких, включая домашних рабов. Вдруг - толпа захмелевших адрамиттийцев, горланящих буйную песнь. Поношения Рима и римлян, непристойная брань, угрозы скинуть тело с носилок, проволочь по городу за ноги и швырнуть с улюлюканьем в море... вдруг - как бог или божий посланец - спаситель: всадник в пурпуре, окруженный конным отрядом, приказавший гулякам - идти по домам, горлопанам - замолкнуть, но сперва ответить ему, здесь ли царь, а коли нет - где искать его...
   Почему она ни в Эфесе, ни в Пергаме, ни в полях Беотии - не вспомнила, не пристала к нему с расспросами: был ли он проездом в ту ночь - в Адрамиттии? Не столкнулся ли с жалкой похоронной процессией, не избавил ли от поругания тело если не матери, то - отца несчастной Ветронии? Если - да, то иных доказательств не надо: Дорилай тебе послан богами, и не просто богами - судьбой. И взаимно: ты ему - тоже. Коли две столь чудесные встречи случились - будет третья, о, непременно!... Только б он пожелал меня выслушать! А потом - да поможет Венера, госпожа любви и удачи!...
   Среди этаких долгих дум, полных боли, надежд и раскаяния, настигал вдруг трезвый вопрос. Неизменно врасплох. На Ветронию обращал свой придирчивый взор другой посланец богов, другой покровитель, другой сотоварищ в скитаниях. Гай, юный Цезарь. И, мешая право ребенка - никакого стыда не знать, с правом старшего, с правом патрона - отметать пустые условности, он внезапно спрашивал в лоб: "Ты считаешь, он помнит тебя?"... "Полагаешь, он тебя ждет?"... "А тебя не смущает, что он мог жениться или взять другую наложницу?"... "Глупо думать, что ты для него что-то значила. Разве не так?"... "Что ты сделаешь, если он не захочет видеть тебя?"... "Или если его семья воспротивится?"... "Дом большого сановника - не походный шатер, где терпимы легкие нравы. Может, царь, его друг, сочтет неуместной - связь твоего Дорилая с латинянкой. Ты не бог весть какая персона, но, похоже, опять назревает война. Не боишься?"...
   Как ответить на эти вопросы? "Нет", "не знаю", "не верю", "надеюсь", "ты бы видел его, он совсем не такой, как другие"... Но вся содрогаешься, и не спишь ночами, и плачешь. Вдруг права - не ты, не душа твоя, не твои сновидения, а - спаситель твой и мучитель, бескорыстный даритель, беспощадный терзатель, добродетельный жрец Юпитера и жестокий мальчик - Гай Цезарь...
   В некий раз не стерпела и молвила: "Для чего ты - изводишь меня? Неужели тебе так приятно?"... Цезарь лишь плечами пожал: "Извожу? С чего ты взяла? Просто перебираю, для твоей же пользы, все возможные вероятности". И добавил: "Надо же - думать". Уязвленная этой отповедью, возымела Ветрония дерзость обратить его же оружие против него: "Думай лучше, Гай, о себе. Полагаешь, тебя при дворе царя Никомеда - очень ждут? Что ты сделаешь, если - не примут?"... Отмахнулся, как воин в доспехах - от мальца с игрушечной сабелькой: "Не болтай чепуху. Дом вифинских царей связан с нашей семьей узами гостеприимства. Пусть не ждет, но обязан - принять". - "Беглеца вне закона?" - "Тем более!"...
   О Венера, из горькой пены рожденная! Госпожа любви и удачи.
   "Пусть не ждет, но обязан - принять".
   Дай надежду на это - Ветронии.
  
  
  
  
  
   Раб, оставив Цезаря в спальне, уходит, пожелав спокойного сна. Он же, облокотившись, с любопытством рассматривает вещи, среди коих ему предстоит почивать. В головах - новомодная золоченая статуя: Эрос с факелом. Грешный ребенок, что с улыбкой косится и струит нескромный свет на просторное ложе. Столь просторное, что, сперва поблаженствовав, начинаешь подумывать: для чего столько места тебе одному? Тут легко улягутся трое, хоть уютней, конечно, вдвоем...
   Вот она наяву, пресловутая азиатская роскошь. Фигурная бронза канделябров; инкрустированная самоцветами и перламутром спинка звероногого столика, на котором - хрустальный сосуд с розоватым вином и старинная ваза с пунцовыми яблоками. Рядом - кресло черного дерева, испещренное тонкой картинной резьбой. На кресле - подушка, обтянутая синим шелком, расшитым чудесными серебристыми птицами: цапли, павлины... На наборном полу - дорогой персидский ковер...
   Интересно, сколько всё это стоит? И зачем - так много всего?
   Впрочем, думает Цезарь, надо кончать с этой чисто римской привычкой видеть в каждой вещи лишь деньги, сочетая прижимистость с алчностью. Спать вповалку, ютиться впритык, доедать за завтраком корки с ужина, затевать с соседом судебную тяжбу за цыпленка, собакой помятого, или ветку, козою обглоданную - но ворочать зато миллионами. Как, к примеру, отъявленный жмот и скряга Катон Цензорий, прославившийся не одной своей ненавистью к Карфагену, но и книжицей по домоводству, где на полном серьезе подсчитано, сколько необходимо в хорошем хозяйстве веников, плошек и ночных, извините, горшков... А ведь Рим до сих пор почитает сего крохобора и вредника за великого мужа! Старики вспоминают: "Вот при Катоне нравы были чище теперешних"...
   Здесь, однако, не Рим. Это нужно сразу понять. Азиаты римлян не любят. Так не любят, что стоило пришлому варвару, Митридату, позволить - "Давайте-ка, режьте!" - взяли за день и всех перерезали. Кроме жалкой кучки случайных счастливчиков, вроде этой глупышки Ветронии. Не прикрой ее своим пурпуром царский друг - прорастала бы нынче под Эфесом трава меж ее омытых дождем и обглоданных шакалами ребрышек. И какая нелепая дурь понесла ее от такого любовника - в лагерь Суллы, а потом и в Италию?... Ах, отечество, ах, родимая Пренесте, ах, двоюродный дядюшка, ах, семейство троюродной тетушки... Может быть, конечно, и "ах", если б ты не вернулась - в разгар гражданской войны. И если бы именно этот город не стал последним оплотом Мария Младшего. Почему теперь - ни отечества, ни дорогих алтарей, ни родни, ни отчего дома... Ничего своего - кроме сверточка с побрякушками, коими одарил ее на прощание тот незлой человек, Дорилай... И надежды - невесть на что. Будто первому царскому другу, влиятельнейшему вельможе, больше не о чем вспоминать, как о вздорной девчонке, любопытства ради пригретой и без долгих споров отпущенной. А теперь она явится. С чем?...
   Раз уж взялся ей покровительствовать, нужно бы хоть нарядить ее попристойнее. Ведь негоже ей представать перед знатным патроном как паршивой дворняжке в репьях и скулить: пожалей, не гони, пригожусь, на что скажешь. Да такую - рабы к нему на порог не допустят! Ей надо прибыть туда - госпожой. Она не красавица, но, пожалуй, способна понравиться человеку, который вдвое старше ее. Понравиться именно беззащитной своей худобой и страдальческим выражением глаз. Такая вот хрупкая веточка с чуть поникшей листвой...
   Зеленое. Только зеленое. Объяснить, что ей нужно носить этот цвет. Никакого иного. В белом, сером и синем она - никакая. Красный, желтый - не для таких, как она... Непременно найти безупречную меру. Нечто среднее между обликом знатной матроны - на такую она не потянет! - и изящной модной гетеры, что, опять же, не очень по ней. Провести границу тут трудно, но Цезарь сумеет. Ибо, выросши в женском дому - мать, сестры, кормилицы, няньки, служанки, тетушки, вереницы подружек и гостий - он с пеленок постиг их умение создавать себе облик по нраву. С малолетства его призывали, как Париса на суд богинь, чтобы он сказал: что кому к лицу, что - не слишком, как удачнее ляжет складка, где красивее смотрится брошь и какие духи притягательнее... Дядя Марий, бывало, как обнимет Гая при встрече - так чихнет: "Тьфу, мой милый! Опять надушился!" - и шутя пригрозит: "Ты смотри у меня - не обабься! А не то подарю тебе - прялку!"...
   В доме Мария пахло всегда не духами, а лагерем. Не имея знатных прародичей, лики коих украшали дома ну хоть тех же Юлиев Цезарей - Марий в артии вешал боевые награды, щиты и доспехи. Канделябры были отлиты, по заказу хозяина, в виде пленных врагов: нумидийцев, кимвров, тевтонов. И почти любая драгоценная вещь в этом доме обладала немирной историей, попадая сюда либо как добыча, либо как почтительный дар приведенного в трепет недруга. Вроде чаши царя Митридата, привезенной из Каппадокии. Или перстня с огромным африканским алмазом - от царя Мавретании Бокха. Знать бы, что теперь с этим перстнем и другими вещами - теперь? Тетя Юлия - сберегла и укрыла? Или Сулла в своей ненасытности обобрал вдовицу до нитки? Ведь изъял же он наши деньги, деньги моей бедной Корнелии... А быть может, надеялся, что я с ней разведусь, увидав, что лишился приданого. Мы с ней - пара нищих патрициев, у меня ведь тоже всё отнято, и наследство отца, и имение...
   Хорошо презирать крохоборов, сидя на сундуках с серебром. А потомок Венеры сейчас неспособен купить ни обновку, ни флакончик хороших духов для Ветронии. Снова нужно - просить Никомеда. Только он, услыхав моею первую просьбу - посадить ее на торговый корабль, плывущий в Синопу - поморщился. Как же я заикнусь о нарядах, носилках, рабах, - для совсем чужой мне особы, интересной разве что сумасбродной дичью желания: просто взять и махнуть, не имея гроша за душой, за три моря - из Рима в Синопу?... Ведь такое не каждой взбредет. Заразить бы сим Никомеда. Но для этого нужно иметь - вкус к удаче и риску, небрежение к тратам, тягу к странностям и приключениям. Никомед - он разве таков?...
   Что ты знаешь, Гай Цезарь, о нем - о царе, человеке и муже?
   Явных истин не так уж много. Царь он - так себе. Не его в том, возможно, вина: он себя не привык ощущать властелином. Ибо он рожден не законной царской женой, а какой-то придворной плясуньей. У него был единокровный брат Сократ, тоже незаконнорожденный. Сократ с Митридатовой помощью сверг Никомеда и выгнал из царства. Союзники, римляне, заступились и возвратили Никомеда на трон - разумеется, не бескорыстно. Проконсул Азии Маний Аквилий был столь жаден, тщеславен и глуп, что заставил попавшего в кабалу Никомеда развязать войну с Митридатом. Тот того лишь и ждал! Царь понтийский давно был готов двинуть войско и флот на Вифинию и римскую Азию, но нуждался в хорошем предлоге. Никомед и Аквилий напали - он был вправе ответить. И началось это бедствие, хуже чумы... В первой битве Никомед был разгромлен - и бежал, бросив царство, на Родос. И сидел там, дрожа, пока Сулла его не позвал под Дардан - заключать договор с супостатом...
   Никомед - не герой. Это ясно. А какой человек? Тут гораздо больше тумана. Ты встречался с ним, когда он приезжал домогаться в Риме управы на козни Сократа - он гостил у вас дома, был любезен и щедр, но... Разговаривал он лишь с родителями. Ты тогда был ребенком. И всё, что ты знаешь о Никомеде, тебе сообщили - потом.
   Репутация у него, мягко молвить, нелестная. Никомед был дважды женат. В первый раз - странный брак с престарелой теткой Лисандрой, лет на тридцать старше супруга. Вероятно, она помогла ему взойти на престол? Или сладить с бунтом придворных, презиравших - сына наложницы?... Эта тетка-жена умерла очень скоро. И так внезапно, что возникли темные толки, будто муж ей в этом помог. Второй супругой царя стала каппадокийская царевна Ниса, дочь родной сестры Митридата. Тоже кончилось - гибельной драмой. Говорят, что Сократ ее оклеветал. Или, может, действительно уличил в измене и заговоре. И царица была казнена, а двое детей, рожденных ею, объявлены незаконными. Но законных с тех пор Никомед - так и не произвел.
   Ты пытался, Цезарь, понять, что тебя поразило в этом дворце - кроме всего неродного, неримского?... Вот оно: дух отчаянья и запустения. Наплевательства - и болезненной роскоши. Словно в этот дворец натаскали разных вещей - и забыли толком расставить, а потом махнули рукой, не надеясь здесь прочно устроиться. Много статуй с облупленной краской. Изъяны в мозаиках. В коридорах - затхлость и пыль. Фамильярные - царь уже перестал замечать это! - слуги. И... отсутствие женщин. Везде. Ни жены, ни рабынь, ни флейтисток за трапезой, ни игривых картин с обнаженными нимфами.
   Но ведь это же - Азия, Цезарь. Это - эллинский дом и двор. У греков не принято, чтобы женщины, жены и дочери, выходили к гостям, украшали сверканием глаз и одежд парадные комнаты, оживляли своим щебетанием пиршества и бродили, где им захочется. Где-нибудь в потаенном крыле есть и тут, наверное, гнездышко - свой мирок, бездумно-прельстительный, где за прялкой судачат, поют, примеряют наряды, помадятся, сплетничают...
   Нет. Не верится. Когда в доме есть женщина, всё бывает иначе. Даже у дяди Мария, где все время толклись боевые соратники и гремела солдатская брань, ощущалось, что старый хозяин - женат. Тут на это - нет и намека. Ну, допустим, спальню для нежданного гостя готовили наспех. Оттого на красивой стауе Эроса - пыль, в алебастровом ночнике - иссушенные мумии мух, а в углу над широким и пышно застланным ложем - паутина с мохнатым ловцом. Не успели прибраться? Но во всем дворце - то же самое. Да и вид Никомеда...
   Мысль не кончена. Отверзается дверь. На пороге, в просторном хитоне без пояса - царь.
   Это что здесь, в Азии, принято?
   - Я зашел пожелать доброй ночи приятному гостю, - говорит Никомед, закрывая дверь поплотнее.
   - Мне неведом здешний обычай, - отвечает Цезарь, привстав. - А не то бы я сам...
   - Э, оставь, - прерывает досадливо царь. - Никакой не обычай. Просто мне захотелось узнать, хорошо ли тебе. Такова моя прихоть. Имею я право - на прихоти?
   - Кто же, если не ты, госу... дарь?...
   Царь вздыхает с усмешкой:
   - О римляне!... Всяк из вас, натолкнувшись на слово "царь", непременно споткнется - или как-то его обойдет. Будто это - проклятье какое-то. Может быть, так и есть: мы, монархи, отмечены роком. Потому внушаем вам страх - как здоровому прокаженный. Вы нас просто на нюх не выносите!
   - Нет, ну что ты, - спешит возразить ему Цезарь. - Лично я всегда полагал, что цари - совершенно такие же люди. Есть, конечно, среди них негодяи, а есть и порядочные. С ними можно дружить.
   Эта мысль веселит Никомеда. Подойдя, он вкрадчиво спрашивает:
   - Мы с тобою - будем друзьями?...
   Никакой всамделишный римлянин не признает себя хоть на йоту ниже любого царя. Хоть персидского, хоть египетского. Потому и юного Цезаря ни на миг не смущает неравенство с Никомедом: в летах, в сане, в происхождении. Что до древности рода, то царь - сын какой-то танцорки. А Гай Цезарь - патриций из Юлиев, в жилах коих - священная кровь: пыл самой Венеры Праматери, госпожи любви и удачи. Он легко соглашается:
   - Будем.
   - Если титул смущает тебя, можешь звать меня просто по имени, - предлагает царь.
   - Хорошо. А ты меня - Гай, как дома.
   - Отлично!
   Друзьям не зазорно обняться. А младшему - дать себя поцеловать. Только вот...
   - Никомед! Я, как друг твой и гость - имею ли право... на мелкие просьбы?
   - Разумеется, милый. Чего ты хочешь?
   - Для начала - несколько... денег.
   Тут свершается нечто нежданное.
   Царь со смехом валится в кресло. Отовсюду взметается пыль, испугавшись его столь внезапной веселости - и искрится, и пляшет, и мечется в ошалелом луче ночника под лукавой улыбочкой Эроса.
   Никомед - рыдает от хохота.
   "Боги: денег!... Истый римлянин!... Денег - прежде всего!... Лишь одно на уме!... Никогда ничего другого!... Только денег!... Они полагают... ха-ха-ха...в деньгах - всё!... Такой молоденький - и туда же... Ох, не могу!.. И всего-то навсего - денег!"...
   Царь сказал: ты получишь их. Ты получишь их, грешный ребенок. Своенравное чадо Венеры.
   Царь сказал: "Ты получишь их, римлянин".
  
  
  
  
  
  
  
   25. Возвращаюсь, однако, к военным событиям. Луций Сулла исполнил свое обещание и отправил легата Гая Калидия в лагерь Мурены в Каппадокии, дабы тот убедил пропретора соблюдать условия мира. Но поскольку сенат был распущен, посланец не мог предъявить возбужденным военачальникам ни письменного договора, ни указа, ни постановления, а лишь устную волю диктатора и письмо от Суллы к Мурене, вовсе не предназначенное для огласки. Потому речь Калидия о желанности прочного мира с царем Митрадатом была встречена легионами, жаждавшими воевать, только смехом и бранью. А письмо, в коем Сулла советовал честолюбцу Мурене соблюдать осторожность, возымело нежданное действие: прочитав его, тот возомнил себя совершенно свободным от принесенных Суллою клятв.
   26. Митрадат, однако, был готов к войне много лучше, нежели думал Мурена и нежели предполагал Архелай, уверявший новых своих покровителей, будто царь ослаблен потерями и лишился хороших стратегов. Из окраинных царств несмиренным остался один лишь Боспор, но все рати царя пребывали в готовности, потому что всю осень и зиму продолжались учения. Митрадат как и в прежней войне, не желал прослыть нападающим и смиренно терпел от Мурены набеги и поношения, пока Сулле не стало про это известно, и он признал беззаконность действий Мурены в обращенном к царю Митрадату письме. Получив столь несходные меж собою по смыслу послания, два врага, Митрадат и Мурена, приказали войскам выступать.
   27. Царь на сей раз решил сам вести свою рать, но в разведку отправил небольшой отряд под начальством Гордия, что родился в Каппадокии, правил ею некое время и превосходно знал все дороги. Приграничные жители, претерпевшие той зимой много бедствий от римлян, встречали Гордия как героя и избавителя. Потому он двигался быстро, далеко оторвавшись от основных Митрадатовых сил. К вечеру он настиг Мурену у Галиса - той реки, пересекши которую опрометчивый Крёз погубил свое царство. Из-за сумерек не различив, что явился не сам Митрадат, а всего лишь один из его сподвижников, легионы принялись потешаться над малостью расположившегося на другом берегу отряда.
   28. Но когда поутру показалось огромное царское войско - Мурена был потрясен. Отступать уже было поздно, и он решил одолеть врага неожиданностью и велел наступать, переправившись вброд. Он надеялся завязать сражение с Гордием, одолеть его и, когда тот ударится в бегство, ввергнуть в панику царских солдат. Но при Гордии был отряд из бастарнов - скифского племени, что обитает во Фракии - коих царь за неустрашимость и силу прозвал "своими Гераклами". Они стойко оборонялись, отбивая атаки Мурены, а тем временем царь беспрепятственно выстроил рать в боевые порядки и с яростным кличем самолично повел на врага.
   29. Легионы Мурены сражались с отчаянной храбостью, ибо им бежать было некуда: за спиною у них находилась река. Царь же, сам возглавляя сражение, сокрушал все препятствия, оставаясь неуязвимым ни для копья, ни для дротика, ни для меча, в чем смятенные каппадокийцы, союзники римлян, усмотрели вмешательство грозной богини Ма Эннио, храм которой Мурена осквернил и разграбил. Кто-то выкрикнул - "С ним - великая Ма!" - и наемники стали сдаваться царю, умоляя его о пощаде.
   30. Видя это, Мурена велел легионам повернуть назад и перебираться за Галис. Царь настиг его у переправы. Только чудом избегнув пленения, Мурена взобрался на стоявший поблизости холм с крутыми сыпучими склонами, вознамерившись держать на нем оборону. Митрадат, сотворив из щитов "черепаху", дабы камни, сверху метаемые, не могли повредить его воинам, приказал штурмовать им последний оплот побежденных - и когда на вершину с ликующим кличем взбежал знаменосец царя, у Мурены едва хватило мгновения, чтобы броситься прочь и бежать без оглядки, забыв о своих подчиненных.
   31. Митрадат еще долго преследовал рассеявшихся по долинам врагов, выстилая дороги телами, облаченными в римские панцири. Лишь когда остатки поверженных легионов укрылись в ближних горах, затрудняя погоню своею разрозненностью, царь позволил трубить окончание боя. Лагерь римлян был взят; много пленных сдалось, и разгром оказался столь полным, что такого не ждали ни в Риме, ни в Азии, ни даже в Понте, куда Митрадат возвратился, увенчанный славой великого воина.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Отче Зевс, повелитель небесного пламени!
   Отче светлый, Ахурамазда!
   Отче правый, царь Митрадат Эвергет, в цвете лет убиенный!
   Внемлите.
   Это я говорю - Митрадат Евпатор Дионис.
   Царь державный, царь над дважды двунадесятью племенами, устрашитель неустрашимых, победитель недобедимых.
   Вашей волей, о боги бессмертные, подчинил я во младости - скифов, коих прежде ни достославный мой предок Дарий Гистасп, царь царей, ни даже сам царь над царями царей - Александр - не могли покорить своей власти.
   Ныне, в зрелые лета мои - волей вашей, о боги бессмертные - превзошел я сей доблестный подвиг, разгромив самолично не скифов, но римлян, свой мощью хвастливо кичившихся.
   Они вторглись ко мне из-за Галиса, повторяя деяние неразумного Крёза - я же, Ксерксов наследник, защитил свои земли и спас свою честь, порубив в справедливом бою легионы Мурены!
   Точно мошки от ястреба, точно зайцы от льва - разбежались остатки врагов, орошая кровью муравы, устилая трупами тропы и бросая бессильную сталь.
   Велика - добыча и радость!
   Неоспорно - мое торжество!
   Отче вышний, Ахурамазда!
   Отче Зевс, повелитель гневного пламени, Громовержец, Горний Воитель, Низвергатель Титанов - внемли!
   Сто быков - благодарственно жертвую.
   В честь бессмертной победы моей.
   Не отвергни - дар Митрадата.
  
  
  
  
   Пламя пляшет ночью и днем в раскаленном эфире. Возожгли его, преднамеренно выбрав вершину столь высокую, чтоб виднелась и с моря, и с суши за тысячу стадиев. Чтобы знали свои и чужие: Митрадат справляет победу над римлянами - принесением жертв благосклонному Богу. Точно сын счастливый - Отцу. Говорят, будто, дабы сложить сей гигантский костер, обезлесили две соседних горы и очистили от сучков и дупел вековые стволы. Без задоринки, без гнильцы, без изъяна - полено к полену. Скот яремный трудился три дня, доставляя дрова в поднебесную высь. Царь за всеми работами самолично следил, и когда над вершиною каменной водворилась вершина древесная - сам взобрался туда и вознес молитву богам под персидские священнословия. Совершив же обряд, высек искру - и предал огню всю громаду, и гордо стоял, руки к солнцу воздев, и взывал горячо ко Всевышнему - только пламенный гул заглушал его словеса близстоящим. Тяжко было для смертного там пребывать, ибо жар становился отчаянным - кожа трескалась, размягчался металл, кровь, кипя, из пор выступала...
   Лишь по знаку царя, недоступного ярости им самим возожженного пламени - отступили и снизошли в обагренный заревом дол. Но и возле горы было жарче, чем можно терпеть, и пришлось удалиться в поспешности.
   Путь им ночью - огонь освещал.
   Пирамидой вонзившийся в небо.
   Как огромный блистающий меч.
  
  
  
   "Возвращается!!"...
   Две юницы, помощницы Гипсикратии, возбужденно вбегают к ней в храмовый дворик: "Владычица! Царь сейчас въедет в город!"...
   По старой привычке они называют ее "владычицей", хотя здесь не Таврида, и она не Верховная жрица Девы, Госпожи Всех Смертей и Рождений, а обычная священнослужительница в самом маленьком храме Синопы.
   Ныне город гремит и звенит - от приветственных криков и праздничной музыки. Далеко от ворот не уйдешь: всюду толпы. Места вдоль улиц, ведущих от южных ворот ко дворцу, занимали за сутки. Ведь где и когда поглядишь еще на такое: въезд царя-победителя, волочащего - римлян в оковах!... Ай, как жаль, что Мурена удрал! А не то Митрадат учинил бы тут представление вроде пергамского. Ты слыхала, что он сделал с тем негодяем Аквилием? Нет?... Царь сказал: ты, мол, начал войну ради наших сокровищ - вот тебе, получи!... И велел напоить его жидким расплавленным золотом! Государь недаром зовется Дионисом - подшутил, как тот бог, над завистливым Мидасом! Изуверство?... Да что ты, нимало! Так и надо им, этим римлянам. Ты пришелица, чистая жрица, ты представить не можешь себе, что это за поганый, подлющий, бесстыжий, жадющий народ! Всюду шастают, всюду суются, всюду строят козни и ковы, всех науськивают друг на друга, всё гребут под себя! Всё метут подчистую, что встретится, хуже всяких там финикийцев - те торгаши, а эти просто разбойники! ... А вот царь - молодец и герой, подпалил им хвосты, всыпал перцу под задницу - извини за крутое словцо... Да живет он вечно, Евпатор! Боги древние - с ним навсегда!... Пропустить тебя, дева, вперед, посмотреть на него?
   Благодарствую: нет. Мне положено быть в моем храме.
   Возвращаюсь назад.
   С колотящимся сердцем и смятенной душой.
   Ибо я - причастна к свершаемому.
  
  
  
  
   Царь пришел ко мне в храм поздно вечером накануне выступления войска в поход. Решетка давно была заперта, мои девушки, кроме двух, дежурящих ночью, легли почивать. На Синопу, как сизый туман, опустились теплые сумерки - с мирным запахом очагов, разожженных для трапезы, с голосами стрижей, дотемна припозднившихся в дымчатом небе, с треском сверчков и цикад.
   Все мы знали, что война не только доподлинно будет, но, по сути, уже началась. Ибо римляне этой зимой много раз нарушали границу, вторгаясь за Галис. И - вершина бесчинств - разорили священный город Коману. Что же это, как не вражеское нападение? Назревавшая, точно туча над головою, война уже мыслилась как неизбежность, о которой вздыхаешь: пусть стрясется, и лучше - скорей...
   Но в Синопе - как-то не верилось. Жизнь текла среди празднеств, приемов, пиров. До последнего дня все надеялись: Сулла вышлет Мурене свой строгий приказ возвратить завоеванное, удалиться в Пергам и оставить царя Митрадата в покое. Но Сулла, от всего отстранившись, молчал.
   И тогда Митрадат решил - защищаться.
   Длить бездействие - значит, множить позор.
  
  
  
   Он предстал мне в походном плаще, с боевым мечом, привешенным к поясу, в шлеме, в доспехах. И настроен был как-то особенно.
   Загремел решеткой.
   Я не спала, заливала масло в светильники перед храмовой статуей.
   Вышла с факелом на настоятельный стук. Приказала открыть. Поклонилась и молвила недоуменно: "Что угодно царю в этот час?" Он ответил, забыв поздороваться: "Я хочу получить предсказание" - "Царь, но рядом - оракул Автолика!"... - "Ай, не надо! Автолик - прожженный лукавец, сын Гермеса и прародитель хитрейшего из хитрецов, Одиссея... Многосведущ, но плутоват, и жрецы его - ушлые малые. Уж поверь мне, я знаю, моя... дорогая".
   Я нахмурилась: "Царь! Ты - в священном месте". А он, ничуть не смутившись: "И - что? Я ль не полон - благоговения? Я ль не жертвенно чту в деве - Деву, в смертной - бессмертную?"...
   Перешел на прерывистый шепот, чтоб не слышала свита, застывшая в небольшом отдалении. Шепот - хриплый, грешный, отчаянный.
   Я почуяла в этот миг вокруг шеи моей - ледяные змеиные кольца. И ужасно хотелось - разжать их, бежать, отказать в просимом обряде...
   Сразу вспомнилось: остерегайся царя. "Его милости - хуже опалы". Он когда-то любил - мою мать. Ныне - глаз не сводит с меня. Совладаю ли с необоримым алканием? Ма - сумела. А я? Я - сильнее ее. Я - должна.
   До сих пор он ночами ко мне не являлся. Но сегодня особенный случай: война. Вероятно, весь день он был занят: выступление - завтра. И... он прав. Мне нельзя не впустить его в храм. И нельзя не исполнить желаемого. На сей раз он ведет своих воинов сам. Он, конечно, не просто солдат, но, подобно любому из них, не избавлен от смерти в сражении. Может быть, эта встреча - последняя. И великая честь для меня, что он выбрал мгновение и зашел со мной попрощаться. Ибо знал: я сама - не приду. Никогда.
   Хладнокровие охранит меня крепче любого щита. Я исполню свой долг. А уж что предрекут ему боги - не знаю.
   "Хорошо, государь", - тихо молвила я и ввела его внутрь, приказав: "Свита пусть дожидается - там. За оградой".
   Мы остались вдвоем. Он был скован, а я волновалась так, как будто впервые творила обряды. Ибо мне было не безразлично, чем это закончится. Что ответит моими устами - Судьба.
   Первым был обряд очищения. Я очистила и его, и себя. Две юницы мне помогали, приготовив к жертве алтарь.
   Жертвой стала - овца. Я внимательно изучила все знаки. Они были благоприятны. Помолившись, я продолжала.
   Дальше шли обряды заклятия. На огне, на священной воде и на жертвенной крови - закляла я оружие, шлем, доспехи и убранство царя. Всё текло без малейших случайностей. Я, однако, трижды перепроверила знамения. Боги благоволили к нему: всё одно к одному. Не придраться.
   Оставалось последнее.
   Тайное.
   Испытание мраком и пламенем - перед лицом Владычицы.
   Я ввела его в храм. Приказала опуститься пред ней на колени и глядеть неотрывно на лиц божества. А сама, став меж ними и положив ему руки на плечи, следила, творя заклинания - за его, Митрадата, зрачками.
   В храме было темно: два светильника еле горели у него за спиной. Но неведомо как и откуда в глубине его глаз - вдруг взорвались алые молнии. И меня - как ожгло и ударило!
   Я отдернула руки и твердо рекла:
   - "Царь! Победа - твоя!"...
   О ступай же отсюда, ступай...
   - "Погоди. Я... останусь в живых?"...
   Я, помедлив:
   - "Останешься".
   Он спросил, трепеща:
   - Можно я... поцелую тебя?...
   - Нет. Нельзя.
   - Ну... хоть платье твое... Хоть персты!
   Протянула десницу со жреческим перстнем. Он - едва коснулся устами. Встал и молвил:
   - Молись за меня, Гипсикратия.
   - Непременно. Да пошлют тебе боги удачу. Прощай.
   Что предсказано, то и сбылось.
   Только всё ли?...
   О боги. Не надо.
  
  
  
  
   ...Почему ты не вышла, любимая?! Почему вы вышла встречать своего государя?! Почему оскорбляешь ты своего благодетеля и покровителя - в миг его торжества?! Почему тебя нет среди прочих жрецов и жриц - у дороги?! Я так тебя ждал! Ибо верил: ты меня - тоже! Бдя ночами в молитвах, окропляя алтарь кровью жертв - и взывая к богам о победе царя Митрадата! О победе - тобою предсказанной!... Разве мы так уж чужды друг другу? Неужели ты все еще принимаешь меня за врага? Неужели душа у тебя не болела - за меня, за меня - среди битвы?... Неужели не сострадала воителю - не как жрица, как - дева, как - женщина?... Да плевал я на сотни увенчанных миртом юниц, вдоль пути моего призывно расставленных и кидающих мне в колесницу и под копыта коней моих - розы и лавры! Я хотел увидать - лишь тебя! Чтобы ты, простерев поневоле объятия, страстно воскликнула: "Царь! Ведь - исполнилось?" - и чтоб я, вознося тебя рядом с собой и в уста лобызая пророческие, рек: "Вещунья прекрасная, да!"...
   Почему ты не вышла встречать меня, Гипсикратия?
   Или ты говорила мне в храме одно, а сама ворожила другое - поражение, гибель, позор?...
   Ну уж, знаешь ли, это...
   Проклятие.
  
  
  
   "Любопытно глядеть на Евпатора", - говорит про себя Дорилай, едущий на коне справа от его колесницы. Лик царя то сияет как золото, то вдруг ржавчиной гнева подернется, то, как медь от морской воды, зеленеет. Наверное, выхватил взором в толпе кого-нибудь. Или, напротив, не выхватил. Так и есть: "Дорилай! Я не вижу здесь жрицу Афины Таврической! Самочинство? Болезнь? Разузнай!"...
   Дорилай отдает приказание своему ординарцу, тот - слуге, тот - третьему, и назад, по той же цепочке услужливых уст: "Поелику не было велено, чтобы вышли все без изъятия, жрица Девы приносит жертву за победу царя Митрадата - во храме".
   Митрадат то ли хмыкает, то ли крякает. И тотчас изрекает: "Повелеваю! Чтоб на празднестве - были все! И жрецы, и жрицы всех богов и богинь!"
   Разве повод - не стоит того?
   И не смейся в кулак, козломозглый!
  
  
  
   Я, Евпатор, отнюдь не смеюсь. А, неловко сжав пятерню, прикрываю уста, чтоб со стоном не вырвалось - "о-ох!"... И твоим словесам, ты прости меня, не внимаю.
   Я гляжу во все очи туда, где стоит, в первый ряд пробившись и веточку лавра в тонких пальцах зажав...
   Быть не может! Она?! Не она?...
   Нет, наверное. Просто похожа. На мою беглянку, Ветронию. Или даже не очень похожа, а чуть-чуть, ровно столько, чтобы сразу припомнилось и кольнуло внезапной болью. Так бывало со мною, когда вдалеке от меня - умерла моя Ксенофила. То и дело мерещилась въяве, и я с замиранием сердца обманывался, хоть и знал, что жену схоронили в Синопе. И сейчас! Ну, откуда здесь взяться латинянке, с коей я расстался - в Беотии? До сих пор меня мучит тот день, когда мы с ней бросали золотую монету в песок и загадывали: если выпадет профиль царя - она едет со мной, если рог изобилия - я ее отпускаю на родину... Выпал - рог. Я не стал возражать и сказал: "Ступай, ты свободна". А сам себя утешал: подумаешь, стоит ли горевать, раз не люб - не нужна, столько женщин вокруг, любую возьми - будет счастлива...
   Колесница ровняется с нею.
   Сердце - благим матом: "Она!!"...
   Быть не может. Уймись, Дорилай. Что за дурь? Ты же знаешь: не все возвратимо.
   Ты не юн. А она - не бессмертна.
  
  
  
   Но не можешь не оглянуться. И из гущи ликующих ликов не выхватить - тот единственный лик. Из хмельных веселием - скорбный. И из взглядов - взгляд. Вопрошающий. И из жестов приветственных - жест.
   Две руки, над сердцем скрещенные.
  
  
  
   Дорилай тихонько зовет слугу и велит: "Воротись-ка назад. Мы сейчас миновали... там такая... молоденькая, вся в зеленом, пышноволосая, с веткой лавра, в длинных сережках... Узнай, кто она"...
   - Дорилай! - обращается царь. - Что ты шепчешься?
   - Я?... Девушку высмотрел.
   - Ишь ты, лакомка старый!
   - А ты?...
   Царь хохочет, позволяя ему эти свойские вольности. И вбирает ноздрями запах розовых масел от розовых девичьих тел, запах дуба и лавра - от победных венков, перевитых яркими лентами: пурпур, белая пена, лазурь, желтизна и кармин...
   Дуновение вечного празднества.
   Гул судеб. И шипенье стихий.
  
  
  
   "Люди! Слушайте! Царь Митрадат! Евпатор! Дионис! В честь великой победы! Над римлянами! Учиняет! Сегодня! За городом! На равнине! Роздаяние! Мяс и хлебов! Винопитие с музыкой! Пляски, ристания, празднества! Доступ - всем! Свободным! Отпущенникам! Чужестранцам! Мужам и женам!"...
   Глашатаи прямо с рассвета состязаются в громкогласии, рты деря на всех перекрестках. Их крики слышны даже в царском дворце, на террасе, выходящей во внутренний двор гинекея.
   - И женам? - переспрашивает у супруга царица Монима. - Стало быть, ты берешь и меня, Митрадат?
   - Не выдумывай, радость моя, - молвит он, целуя ей пальцы. - Там такое будет твориться! Ведь целый город стечется! Все ринуться посмотреть на меня и пожрать задарма - солдатня, торгаши, гетеры, матросы, живодеры, сводники, всякая голь... В общем, сброд.
   - Будто я их в Милете на Панионийских играх - не видела!
   - Милая: ты в Милете была - не царицей.
   Свет темнеет в очах у Монимы. И, сорвав со своих искусно причесанных шелковых кос диадему, она восклицает в слезах:
   - Да возьми это всё! И верни мне - слышишь?! - свободу!...
   Как он странно в ответ улыбается. И зловеще, и нежно. И жутко, и ласково.
   - Ох уж мне эти эллины, - произносит от тихо. - Затвердили любимое слово - и никак не поймут, что в мире не свободен - никто. От царя до раба. От яремной скотины - до бога. Только - мертвые. Ибо нет у них больше пред сущими - долга.
   Он вздыхает. И, еще втрое тише и втрое ласкательнее:
   - Моя милая. Время понять: из дворца у тебя - лишь два выхода. Либо в гроб - либо, если угодней, в темницу. По-иному со мной развестись - невозможно. Что до этой красивой вещицы... диадемы твоей... раз она тебя так тяготит - заберу. И найду другую царицу. Притязательниц сыщется - тьма, я сумею выбрать достойную. И тебе полегчает: реже буду ходить, меньше буду тебе докучать, проще будет терпеть меня, окаянного деспота...
   Митрадат тянет руку за лежащим между ними венцом. Но едва успевает подхватить Мониму, обмякшую и глаза закатившую.
   Как чувствительна! Слова лишнего ей не скажи.
   Изменившись в лице, он укладывает ее на подушки, отхаживает, лобызает, клянется: "Звезда моя, ты же знаешь, как я ревнив, это всё от любви, не подумай дурного, я... просто так, пошутил"...
   Пошутил? Просто так?...
   Ну, и я, стало быть, пошутила.
   Не уходит. Намерен мириться:
   - Моя роза, послушай меня. Хочешь праздник? Устрой! Разрешаю! Позови к себе самых знатных жен и девиц. И кого пожелаешь - из родственниц. Пощебечете, покрасуетесь друг перед другом, полакомитесь... Пусть они языки проглотят от зависти, созерцая тебя - богиню меж пестрыми птицами. Чтобы вы не скучали, я пришлю вам певиц, флейтисток, приличных актрис...
   - Все же будут - с тобой, Митрадат.
   - Ай, не все! Полагаешь, мои друзья, полководцы, сановники - возьмут с собой дочек и жен? Я уверен, что нет! И по той же самой причине! А к тебе их отпустят охотно, ведь кому не польстит приглашение во дворец - от царицы?
   "Царицы!"... Опомнившись, Монима хватается за голову. Диадема - предсвадебный дар Митрадата - слишком слабо и криво надета, но - на месте, о боги, на месте...
   Неужели он все-таки - любит меня?
   И Монима ему улыбается - скорбно и сладко.
  
  
  
  
   "Царица Монима - царственнородной Гипсикратии, жрице Афины Таврической.
   Возрадуйся! Нынче вечером я справляю победу над римлянами моего царя и супруга - и зову во дворец разделить эту радость дев и жен, знатных родом и добродетелью. Ожидаю увидеть тебя непременно. Будь здорова, прощай".
  
  
   "Гипсикратия, дочь Фоанта, жрица Афины Таврической - госпоже царице Мониме.
   Да не примешь ты неблагосклонно мои поздравления со столь великой победой царя над врагом. Сожалею безмерно, но никак не могу прийти на твой праздник: по приказу царя всем жрецам и жрицам всех храмов вменяется находиться в процессии, помогать совершению священнодействий и разделу жертвенной трапезы. Уклониться от чести нести эту службу никак невозможно. Коли царь мне позволит, навещу тебя завтра. Да хранят тебя боги, прощай".
  
  
  
   Богу богово - воскурения благовонного дыма, а людишкам нужно чего-то появственней. Хлебца, винца, мясца, золотишка.
   Что же: царь Митрадат даст им - всё.
   Я решил разделить принесение благодарственной жертвы. Для богов - на вершине, под огненным зраком отверстых небес. Для смертных - в прохладной вечерней долине, за чертой синопейских садов и полей. Обжираловка, пьянка, гулянка и прочие радости - всем, баз различия чина, сословия, рода и звания. Ради столь вожделенной победы - мне не жалко, всех осчастливлю, напою, накормлю!
   До сих пор сам в себя не приду, до сих пор диковинно слышать: "Митрадат разгромил легионы Мурены". Так, наверное, чувствует себя женщина - после первенца. Не скажу, что рожал мое торжество в тяжких муках и непосильных трудах. Однако я и не одержал победу - случайно, играючи. Было всякое! И солдат моих разрубали напополам, и ко мне прорывались с мечами, и метали копья и дротики, и каппадокийские стрелы со свистом впивались в щиты... О, свирепая схватка была! Ибо - сила на силу, и ярость - на ярость!
   Но при этом... как бы то объяснить... я всечасно чувствовал - то ли дух, то ли длань над моей головой. Длань, которая властно меня направляла, но была вдохновенно легка и - незрима для вражеских взглядов... Там, в прибойном реве убоя, у меня ни мгновения не было - скинуть шлем и воздеть очи вверх. Впрочем, я и без этого явственно - всеми потными порами кожи и концами волос - ощущал, что в гудящем от сечи эфире надо мною витает - Она! Златокрылая и златоокая Ника! Которая рухнула за моею спиною в Пергаме - но теперь осеняла меня и хранила от смерти и ран!... О, я знал, что победа - моя, но боялся спугнуть ее преждевременной радостью, как неловкий малец - мотылька, и - опять бросался в атаку, настигал, топтал и кромсал, и ликуя смотрел, как враги погибали, бежали и падали...
   Ай, как сладко - быть победителем!
   Веселитесь!
   Так требует - царь.
  
  
  
   Вдоль дороги, чтоб не было душегубной давки, я поставил моих орлов при оружии, но не в шлемах, а в праздничных пышных венках. Впереди пустил музыкантов с военными трубами, авлосами, барабанами и трещотками - пусть играют, чем громче, тем слаще! Заглушая крики погонщиков и мычание жертвенных стад, на закланье в долину ведомых. Все быки как невесты - в веночках, у коней в гривах - ленты и розы, у овец - колокольца под горлышками. Ни одной животины нечистой, нечесанной, тощей, паршивой - все на подбор! И ступают - охотно, не буйствуя.
   Вслед скоту - сановитые богослужители, освятители жертв в белоснежных плащах с золотыми кайками и в масличных венках поверх лысин или кудрей. Тут же - маги в багровых нарядах. Очень здорово: пурпур и пена.
   Так вино молодое бурлит, вышибая затычку из амфоры.
   Я слежу весь ход с колесницы.
   Дожидаясь дружного взрёва: "Славься, царь! Митрадат Евпатор Дионис! Истый сын Громовержца Воителя!" - и так далее.
   Страшно приятно.
   Мрачноватые жертвозаклатели - мускулистые юноши ростом с дуб корабельный. Идут, сверкая обнаженным для взмаха правым плечом и убийственной утварью - кто топориком, кто секирой, кто ножом, кто острой лопаточкой. Утварь вся - позлащенная и посребренная. Это правильно. Если уж быть закланну - так с блеском!
   А за ними - почтенные жрицы с освященной водой и мукой, и куреньями, и возлияниями... Покрывала, повязки, браслеты - всё вытащено из особых, в честь праздника вскрытых, ларцов.
   Как, и всё? Это - всё?... А где же...
   Вот в переулке - девы-корзиноносицы, нагруженные сытным бременем свежевыпеченных хлебов, предназначенных для роздаяния. Этих - пустят сейчас?
   Но тогда - где же ты, где же ты, о любимая?
   Почему ты опять - не со мною?!...
   "Царь", - умильно велят приближенные. - "Погляди!"...
  
  
  
   Цепь безмолвных вояк расступается, пробразуясь в ряд живых, грозно вооруженных колонн.
   Между ними шествуешь - ты!
   Свирепая таврская Дева с грифонами - оба зверя повысунули языки из ощеренных пастей и нервно подрагивают перепонками сложенных крыл. Артемида-охотница, коей подвластна вся живущая тварь. Неприступная дочерь Зевса, Афина. Златоокая Ника, дарующая благодать среди рева и крови войны - непорочной десницей девической...
   О богиня моя! Ты грядешь - величаво-прямая. А иначе нельзя. Ибо ты - Огненосица. У тебя поверх пышных кос, отливающих багрецом и каштаном - свитая в плотный жгут шерстяная повязка, а на ней - высокий венец, а в венце - шлемовидная чаша с настоящим огнем! Жадным, жарким, живым, желто пляшущим!...
   Кто решил, чтобы ты мне предстала - такой?
   Ты - сама?
   Нет, скорее - жрецы постарались угодить государю. И избрали тебя - всем священным собранием. А кого же еще? Среди девушек-жриц нет тебе в Синопе равных, любимая - ни воинственной красотой, ни умом, ни статью, ни знатностью... А к тому же... Молва есть молва. С того самого дня, когда ты сошла с корабля и предстала мне, потрясенному - вся Синопа следила за нами, гадала, перемывала нам косточки, на последнюю драхму спорила: сладил царь Митрадат с недотрогой - или все еще ходит кругами... Только ты одна изо всех - оставалась в неведении, как судачит о наших беседах и встречах - толпа! Я-то знал, получая от верных людей донесения о базарных ссорах и сварах. "Чтоб Евпатор - девицу не уломал? Чепуха!" - "То не просто девица, а жрица!" - "Знаем мы этих скромниц, видали"... - "Царь не ровня всяким бесстыдникам! Женолюб, но муж благочестный!" - "Будешь тут благочестным, когда на тебя и глядеть не хотят!" - "Кто? Она - на него? Просто ломается, набивая цену повыше". - "Он и так без ума". - "И она без ума! А иначе бы не осталась тут совершенно одна, без родных и надежной охраны. Уплыла бы в Скифию с братом". - "Не болтай, раз не знаешь! Ее приневолили. Кем был брат ее, Каллий? Заложником. Чтобы он мог уехать, заложницей стала - сестра. Понимаешь?" - "Погоди, но ведь царь так любил его, дочь отдал за него"... - "Да! Хромую! Которая никому не нужна!" - "А себе взял - красавицу с норовом". - "Ну, пока что не взял"... - "Ждать осталось недолго, царь недаром к ней шастает к храм, а такой мужик, как Евпатор, вряд ли будет сыт лишь молитвами"...
   Правда - скрыта от взоров, а кажимость - ложна, любимая. Не пристало царю объясняться с досужей толпой и бороться с бесстыжими домыслами. Меня на смех подняли бы, приоткрой я кому, что за все эти месяцы я ни разу тебя не коснулся. Только перстень твой поцеловал - перед битвой. И живу, точно чарами скованный. Чтя запреты суровой богини, но зато - вкушая бессмертие, укрощая алкание - страхом, что спугну преждевременно счастье - как неловкий малец мотылька...
   Но сегодня я - победитель.
   Пусть откроется всё - принародно! Мне нисколько не стыдно: я горд, что могу, смеясь над смятением спутников, своей царственной волей порушить установленный чин торжества.
   Я сейчас соскочу с колесницы. Громогласно воскликну, простирая руки к тебе: "Вот она, избранница неба! Вот она, предрекшая мне - торжество над врагом и великую славу! Место ей, богоравной, по праву - со мной!"...
   Я при всех назову тебя - своей Никой Огненнокрылой. Возведу тебя на колесницу. И мы поплывем над орущей в экстазе толпой: ты, и я, и священное пламя.
   Не спали меня только, любимая.
  
  
  
   Все гуляют и радуются, а Дорилай как будто пришиблен свершившимся. Хотя он-то должен бы ликовать нараспляс. Потому что с этого дня он, монаршею волей державного друга, выше всех в государстве - исключая царя.
   Митрадат только что назначил его - верховным жрецом святилища Ма Эннио в понтийской Комане. Правда, город и храм пострадали от нападения римлян, но место это в Азии столь почитаемо, а должность столь высока, что Дорилай никак не опомнится, примеряя ее на себя.
   Царь берег оглашение своего указа для празднества, чтобы там ошарашить друга столь щедрой наградой. Но случилось иначе. В преддверии торжества Дорилай поцапался с Метродором. Не поделили, кому из них быть в процессии и на пиру одесную, а кому ошую при Митрадате. Заспорили. Дорилай: "Я царю - млечный брат!" Метродор: "Я - названый отец!" Дорилай: "Я - начальник над всеми стратегами!" Метродор: "Я - верховный судья!" Дорилай: "Я делил с ним все муки и беды!" Метродор: "А я его спас от одной беды - но какой! Иль забыл, человече?"...
   Разве можно - забыть. Как они с молодым бесшабашным царем отправились тайно в римскую Азию, и Евпатор, драчун и строптивец, угодил в каталажку, был продан как раб с молотка - и прощай бы, Понтийское царство, не встреться рыдающему Дорилаю - ученый богач, ненавидящий римлян, которого обуял благородный азарт: вызволить из оков "арменийца Митара"...
   Царь послушал их перепалку и рявкнул: "Кончайте!"... Последняя Метродорова фраза с постыдным намеком на те похождения ему явно пришлась против шерсти, и он ласково так посоветовал: "Ты бы этим не хвастался, отче".
   Дорилаю же строго сказал: "Не скандаль по-пустому: не мальчик. Неприлично тебе мелочиться при твоем теперешнем звании".
   Он удивился: "Теперешнем? Это - каком?"
   Митрадат чуть помедлил и выдал торжественно:
   - Жрец Команы Понтийской!...
   Ого!... Дорилай раскраснелся от огромности царского дара. Все знали, что прежний верховный жрец, Арат, умер после вторжения в город Мурены. Но никто не предчувствовал, что преемником будет именно Дорилай. Эту должность обычно давали людям из царского рода. Жрец Команы внутри своего государствица обладал правами монарха. Даже деньги чеканил. Выше был - только царь. Но правитель священного города чтился в Азии наравне с венценосцами из величайших династий.
   О, Евпатор! О, брат мой! Я, право, не ждал...
   "А чего же ты ждал? Ты готовил мне - войско к войне?" - "Я". - "Оно победило врага, что считался - непобедимым?" - "Да". - "Так вот: получай! Я умею зверски карать, но умею и быть благодарным!"...
   В этом, друг мой, все твои беды.
   Ты не ведаешь меры - ни в чем.
   "Эй! Ты что вздыхаешь?"...
   От радости.
  
  
  
   Дорилай молчит всю дорогу, рассуждая сам про себя.
   Не могу, Евпатор, понять: ты всерьез или понарошку, для потехи толпы, напоказ - отмечаешь эту победу над двумя легионами опрометчивых римлян - как величайший и необратимый вспять поворот в круговерти судеб и стихий? Ты в самом деле, не в шутку, возомнил себя полководцем, уже превзошедшим и Александра, и Ганнибала? Ты трубишь на весь мир о своем торжестве - от избытка задора или с некими дальними умыслами?
   Это пышное действо - огонь на вершине, заклание сотни быков и тысячи жирных овнов, всеобщее шествие, пир для народа - затмевает предания о блистательных празднествах Кира, Ксеркса и Дария.
   Если это - продуманный шаг твоей новой политики, то твоя сокровенная мысль должна быть такова: "Азиаты и римляне! Митрадат пока что могуч. И не суйтесь: врасплох не застанете. Дам мгновенный и грозный отпор. Но войны не хочу: в моем царстве достаточно места и благ для пожизненно прочного счастья". Что ж, тогда можно петь, плясать, бить в тимпаны, жечь огни и дурачиться, славословя полководческие таланты царя и плескаясь вином из наполненных чаш.
   Но вот коли царь вправду уверовал, что сие торжество - лишь пролог к грядущим победам... Коли жаждет не мира, а новых сражений, чтоб вернуть себе Азию и повергнуть в ничтожество Рим...
   Разуверить его - невозможно.
   Особенно нынче.
   "Как? Ведь я победил?" - "Победил". - "Самолично?" - "Да, самолично". - "Римлян?" - "Римлян". - "Тех самых?" - "Тех самых". - "Значит - можно?" - "Пожалуй"... - "Вперед!!"...
   Опустивши рога - на врага.
   Кто из нас двоих - "козломозглый"?...
  
  
  
   Церемония жертвозаклания завершилась к закату, а всеобщая трапеза началась уже при горении тысяч плошек, факелов и костров, из-за коих ночная долина уподобилась отражению звездного неба, а светила небесные - те, напротив, казались лишь искорками, вознесенными от земли ветерком. А над дальней горной вершиной до сих пор пламенело багровое зарево - там еще дышал, исходя удушающим жаром, небывалый костерище, разожженный - как дар Богу-Победоносцу - царем...
   Свет и воздух пьянит пирующих пуще вина, разбавленного виночерпиями так, чтоб хватило всем до утра. Смехи, хохоты носятся стаями, задевая крылами по румяным щекам. Все здесь ровня друг другу, но никто не равен - себе: то в вояке, кровь свою за медяк продающем, вдруг проснется полубожеский дух его предков, пламеневших чистым геройством; то в ничтожном на вид торгаше откроется задушевнейший собеседник и друг; то в лощеной гетере - вакханка, мясо дикое рвущая ртом... Бывший раб может выкликнуть здравицу за господина, два врага обменяться венками, ростовщик - простить обросший процентами долг... Царь - слегка приударить за строгою жрицей, жрец Команы - за беглой латинянкой...
   Мир - свихнулся. Была не была!
  
  
  
  
   Дорилай насилу дождался, когда царь, пресытившись яствами, переполнив утробу вином, а рассудок хмельными речами, встал с застольного ложа и шепнул ему на ухо, жарко дыша: "Ну, пойду поразвеюсь. Погляжу, как пируют вокруг. Может даже, проедусь верхом, искупаюсь или... мало ли что. Ты охране скажи, чтоб не делали переполоха, если чуть задержусь"...
   Да уж знаю. Учен. Не дай боги спугнуть тебя среди вольных забав. Волком кинешься, заживо сгложешь...
   "Будь спокоен, Евпатор. Ступай", - говорит Дорилай. Одиночество в этой толпе не опасно. Все мы нынче одним елеем помазаны и одним вожделеньем хмельны.
   Я и сам лежу - будто на подстилке из шкурок ежиных. Гордий, мой застольный сосед, недовольно ворчит: "Зуд тебя одолел, Дорилай? Что ты вертишься, друже? Ты мне третий кубок расплескиваешь".
   Я не мог ничего объяснить. Ведь никто из придворных не знал, что посланный на розыски раб доложил, что узренная мной незнакомка не только не прочь повидаться со мной, но и страстно жаждет свидания. Из-за праздничных хлопот я ни мига не был предоставлен себе - и велел тому же рабу привести эту пташечку прямо на пир, и стеречь в стороне, возле рощи. Я был вынужден ждать, пока царь не восстанет от трапезы. Он же трескал вначале как некормленный лев, потом смаковал каждый кус с придиранием, напоследок - лениво пригубливал, отсылая початые блюда со своего стола - отличившимся воинам, полковым жрецам, звонкогласым певцам, остряками, чужеземным гостям...
   Изо всех пировавших с царем лишь двоим не пилось и не елось.
   Первым был - Авл Габиний, сенатор и римский легат, наконец-то прибывший в Понт с поручением Суллы пресечь разгоравшуюся столь некстати войну - а попавший на пир в честь победы. Он сидел - не лежал! - за столом, страшно хмурый и недовольный. Посол не осмелился отказаться от доли жертвенной трапезы, поднесенной ему по приказу царя жрицей Девы - но, похоже, в рот не взял ни кусочка. Ни крошки.
   А вторым изнывающим оказался - царский друг, пожираемый жгучим желанием: поскорей удалиться в искристый мрак, отыскать там дрожащую тень и спросить - "Ты? Не ты? Если ты - то чьим изволением? Волей коих - судеб и стихий?"...
   Ветка вешняя, что сперва прильнула ко мне, а потом - так больно хлестнула по губам, по рукам, по душе...
   Моя детка. Беглянка. Изменница.
  
  
  
  
   Вот она.
   "Господин Дорилай!" - и комочком к ногам. Как тогда, в озверевшем от крови Эфесе. Мой птенец. Мой найденыш. Ветрония. Что же мне теперь делать с тобой? Отпихнуть, обругав - "Уходи, ты ведь выбрала - Суллу!"?... Похвалить, усмехаясь убийственно: "Молодец, нагулялась, пришла"?...
   Погоди-ка. Откуда - "пришла"?!
   Мы расстались в Беотии. И она собиралась вернуться в Италию. Между нами - три моря и несколько стран. Неужели - оттуда? По водам как посуху, без родных, без денег, одна, отбиваясь от всех притязаний, не платя за провоз - своим телом?! Может - шлюхой, в обозах Мурены?!... Как тебя сюда занесло?!...
   "Я чиста пред тобою, возлюбленный мой! А иначе бы не посмела явиться к тебе!"...
   Да не верю!.. Нужно быть совершенным глупцом, чтоб - поверить! Не бывает на свете - такого!
   Она зарыдала, вцепившись мне в складки хитона своими тонкими пальчиками, на которых сверкали колечки, которые я ей когда-то дарил - и начала лепетать мне какие-то сказки, в которых чего и кого только не было: Сулла, Марий, царь Никомед, некий мальчик на сене в хлеву - и аж даже богиня Венера!...
   Я не выстоял. Поднял под руки, вытер ей слезы и повел умываться к ручью. На его берегах меж масличных стволов копошились нагие тела, остужая пылание страсти ночною росой. Им до нас, нам до них - никакого не было дела. Те сошлись - во хмелю и из похоти, мы - по воле судеб и стихий, разбросавших нас по вселенной, но заставивших вновь повстречаться в совершенно немыслимый день...
   Сердце колет - от счастья и ужаса.
   Верх стечения всех вожделенных удач. Верх везения. Верх торжества.
   Берегись, Дорилай!
   Помнишь, ты поучал Митрадата? Милость Рока - опасный подвох. Знак судьбы: переполнена чаша. В суеверной надежде забросишь в ревущее чрево пучин самое что ни на есть дорогое - а его к тебе вынесет вспять, словно перстень царя Поликрата: в рыбьем брюхе - в рыбацкую сеть, и на стол, и на блюдо... Не желай невозможного, друг! Охрани тебя боги мечтать, чтоб вернулось навеки утраченное, ибо дар, отвергнутый бездной - явный признак грядущих несчастий...
   Берегись.
   Слишком много хорошего - сразу. Не должно быть такого, чтобы ты приобрел в один день всё, что было пределом мечтаний. Сан жреца с правами монарха - и единственная, о которой томилась душа...
   Ты ведь знаешь: жизнь - жестока, счастье - обманчиво. Рок - капризней и каверзней самого царя Митрадата. Будь разумен и трезв. Не вступай на гибельный путь, принимая - такие подарки. Избери хотя бы одно. От другого же - отрекись. Потому что - не всё возвращаемо.
   От чего - отречься? От сана верховножреца?... Это малые дети - венцами швыряются. У меня есть семья, я хочу, чтобы сын и внук мне наследовали. Откажусь от престола в Комане - нарекут сумасшедшим. И правильно.
   Может... взять и прогнать эту девочку?... Но куда и к кому?... Оба злейших врага, Митрадат и Сулла, оказались едины в одном: перерезали всех ее родственников. Этот - в Азии, тот - у себя. И она осталась одна. Что с ней будет, если ты отринешь ее? Попадет в лапы своднику? Станет чьей-то рабой? Или сразу - бросится в море?..
   Погоди, Дорилай. Успокойся. К чему эти крайности? Буйный день и безумная ночь нагоняют на усталую и пьяноватую душу кошмары, ибо всё смешалось: людское и скотское, стон и смех, дольний мрак и горний огонь. Рассуди: чем и ради чего тебе - жертвовать? Что за драмы? Ты кто - Агамемнон? Ахилл? Или тот Поликрат? Или ровня Евпатору? У того уж страсти так страсти, мир навыворот, твердь ходуном! Что ты, насмерть влюблен? Ведь неправда, тебе просто жалко ее, хорошо с ней, привычно, приятно. Она не жена тебе и вовеки не будет женой. Лишь одной из наложниц. Подумаешь! Ты давно уже сбился со счету, сколько их пред тобою прошло. Совершенно обычное дело, от которого и не сходят с ума, и не мрут. У Евпатора тяга - то к эллинкам, то к скифянкам, то к персиянкам; у тебя, допустим, к латинянкам...
   В этом соль. Твоя радость - из стана врагов. А твой царь - вездесущ и всеведущ. Донесут. И уж лучше ты сам упредить злопыхателей, рассказав ему честно о нынешней встрече - чем другие с шипеньем доложат: дескать, твой Дорилай тайно держит любовницу-римлянку. Метродор будет счастлив смешать тебя с грязью.
   Упредить! Сейчас же, немедленно! В этих случаях важно - быть первым. Чтоб ничья клевета не могла повредить откровенности. А Евпатор способен понять очень многое, если не всё. Разумеется, только когда он не в гневе и не вдребезги пьян. И потом... Разве счет у Судьбы - на такие ничтожные радости, как объятья в оливковой роще?...
   Жребий принят. Иду за царем.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Отче Зевс - что за ночь!
   Всё горит! Небо - звездами, горы - огнями, платья - золотом, плоти - сердцами...
   Это я, Митрадат, устроитель празднества пламени. Жги, пали!
   И - жжет, и - палит.
   Так, что мне самому уж невмочь. То ли пьяных приправ обожрался, то ли это - душевный пожар...
   Отче Зевс, совративший, как глаголет предание темное, дщерь свою Персефону, владычицу Мрака, родившую от Великого Змея - Иакха рогатого - помоги!
   Я, похоже, сегодня - решусь.
   И - решаюсь.
  
  
  
  
   "Государь, я к тебе!"...
   Ты сама отыскалась среди тысяч людишек, любимая. Ты предстала мне из кричащего мрака - огнеглазая, гневная, стройная, с парой чудищ, щерящих пасти и свирепо рокочущих.
   - Помоги. Я замучилась. Буйный люд уже невменяем. Ко мне - пристают. Мои звери того и гляди - растерзают кого-нибудь. Я сдержать их никак не смогу. Дай охрану!
   - Я рад бы, поверь. Но охрана - тоже пьяна.
   - А... укрыться где-нибудь?
   - У меня в шатре.
   - Это могут превратно понять, государь.
   - Как желаешь.
   - А... вернуться в город?
   - С кем, дорогая?... Все возницы - под колесницами. Впрочем... Царь Митрадат на ногах и охотно отвез бы тебя.
   - Ты?!...
   - А что такого? Не бойся, я не хмелен и правлю отлично, я в Пергаме на скачках призы завоевывал! Я могу удержать не одну квадригу - а три! Вот сейчас запрягу - и домчу тебя вмиг. Заодно разомнусь: засиделся!
   Не дав тебе ни подумать, ни возразить, я велел заложить колесницу, в которой мы прибыли.
   Подогнали. Я дал тебе руку, помогая взойти.
   Ты отважно взошла, хоть крылатые звери порыкивали.
  
  
  
  
  
  
   Мне сразу припомнилась та охота в горах, где я видел своими глазами, как они разбегаются, как нападают, как терзают добычу...
   Шутки плохи - с такими охранниками. Ты меж них - как Кибела меж львов. Да, любимая?
   Ты тогда лишь пожала плечами и сказала, что вскармливать эту пару редкостных чудищ был твой жреческий долг, но не ты ими властвуешь, а богиня, грозная Дева, Госпожа Всех Смертей и Рождений: "Я кормлю их - они стерегут меня ото всех покушений. Кто обидит меня - станет жертвой, если я согрешу - растерзают меня"...
   Сколь страшна - наша участь, любимая!
   Только я запомнил тогда и другое: допотопные твари твои - неспособны долго бежать. Выдыхаются. Для расправы они хороши, для погони - нет, не годятся.
   Зато кони мои - отдохнувшие, мощные, сильные.
   Колесница для них - что корзинка.
   Я же - лучший в царстве возничий.
   В этом я тебя - не обманываю.
  
  
  
  
   Поначалу я ехал спокойно, ровно и тихо. Чтобы звери мерно бежали рысцой с обеих сторон, а ты, видя их близ себя, ни о чем не тревожилась.
   Чуть прибавил. Ты не заметила.
   Я ускорил еще и еще. Ты опять промолчала. А я краем глаза увидел, что чудища начали, поустав, отрываться от нас, и бежали уже не с боков колесницы, а сзади.
   О, я знал, чем рискую, любимая!
   Но свернул не в Синопу, а мимо, по приморской окольной дороге. А едва ты успела понять - с громким гиком хлестнул лошадей, и они, рванув, понесли колесницу, понесли - держа на лету, понесли так стремительно, что никакие крылатые гады не догнали бы нас... Но, хотя я это разумом знал, сердце в ребрах орало от страха: хлопал плащ за спиной - мне мерещились крылья грифонов; твои пальцы впивались в плечо - думал, хищные когти... И я погонял, погонял, погонял, хоть под нами клубилась уже не земля, возмущенная бешеной скачкой, а - то ли влажный туман, то ли пена... Я не слушал копытного стука и грохота по каменьям - колес: в слух вонзался лишь посвист змеиных ветров, увивавшихся кольцами вкруг тебя и меня - и к друг другу нас прижимаших... Ты - почти обнимала меня, обмирая в восторге и ужасе: колесница то мчалась сквозь облако, то летела над шумным потоком, ветхий мост за собою обрушив, то взмывала вверх, так что звезды сверкали - прямо из-под копыт, то гремя устремлялась в провалы... Мы неслись - через заросли, ямы и скалы...
   Кони вынесли нас на песок.
   И упали у кромки прибоя.
  
  
  
  
  
  
   Ты геройски сражалась, любимая. Мне не стыдно о том вспоминать: то был бой достойных противников. До последнего мига ты не желала признать своего поражения. Отбивалась, как амазонка, брыкалась - как кентаврида, извивалась, ядом в очи плюясь, как гюрза; как тигрица - клыками до крови пронзала, как лесная кошка - царапалась... Ты додумалась даже, как, ценою обманных уступок, ослабить объятия, доползти до кинжала, беспечно сверкавшего золочеными ножнами поверх сорванных мною одежд... Чтоб отнять и забросить оружие в море - снова выдержал беспощадную битву с заломлением рук, с придушением выи - чтоб разжать твои зубы, намертво сомкнутые у меня на плече... С обоюдною яростью, с криками, и истощением духа и сил, но опять и опять - с ускользанием и вырыванием...
   Мы сражались.
   Но я - победил.
  
  
  
  
   Я очнулась, но думала, мне это снится.
   Почему-то я оказалась в разодранном и окровавленном платье - на влажном холодном песке. Прямо передо мною стояла огромная чайка и держала в клюве - мой жреческий перстень. Я привстала, чтобы отнять - но она испугалась и улетела, навсегда унося - мое имя и честь...
   Я смотрела на мир - как сквозь сетку. Всё вокруг было сумрачно-серым. Небо, море, земля. Всё вокруг - из песка и тумана. Ни движения ветра, ни времени. Будто жизнь уже кончена, ночь прошла, но солнце не встанет. Уцелел только свет - свет загробный и мертвенный, с зеленцою, рассеянной в серости.
   В небольшом отдалении, так и впряженная в колесницу со сломанной осью, издыхала - четверка коней.
   "Их бы лучше прирезать", - подумала я.
   По недвижной воде пробежала зловещая дрожь. И из сонного моря воздвигся сперва - наконечник трезубца. За ним - голова с волосами как будто из водорослей. Торс - мужской, но тускло-чешуйчатый. Опершись на трезубец, Он вышел из моря, волоча по песку мощный хвост - змеиный или драконий. Взял безмолвно поводья квадриги. Потянул - и повлек за собой в глубину. Изнатужившись, кони встали на шатучие ноги и охотно пошли. Шаг за шагом - в свинцовую воду. И исчезли. И всё утопилось...
   Я была ни жива ни мертва.
   Посейдон? Или кто из служителей Бога - обитателя черных пучин?...
   Почему же не взял - и меня? Тоже - в серых песках издыхавшую?...
   Знаю. Эта участь слишком легка.
  
  
  
  
  
  
  
  
   Дорилай вспоминает.
   Его задержала беседа с Авлом Габинием, римским послом. Именитый гость был страшно задет теми выпадами против Рима, которые царь то и дело себе позволял за столом, не щадя в своих залихватских речах никого - даже Суллу. Люди тотчас заметили, что Габиний ни разу не выпил со всеми вина и не тронул ни мяса, ни хлеба. То есть вел себя не как гость, а как враг, не желающий быть обязанным Митрадату ничем - ни единым глотком, ни куском, ни крупицею соли. Это было чревато скандалом и ссорой. Царь делал вид, что ему сие нипочем. Но те из его приближенных, кто еще сохранял здравомыслие, ухватились за Дорилая, чтобы если не сам Митрадат, то второй человек в государстве - исправил оплошность. Дорилая, по сути, взяли под руки и потащили к Габинию. И пришлось улыбаться, вспоминать латинские вежливости, извиняться за пьяные шутки Евпатора и настаивать, чтобы выпить с "почтеннейшим гостем" - не за победу над римским оружием, а всего лишь за мир. Очень нехотя - тот согласился.
   Вдруг - известие на ухо, от встревоженных кинжалоносцев: "Царь уехал один, с этой жрицей". Вот как! Звери были - при ней? "Да, при ней". Дорилай почуял недоброе и решил пуститься в погоню. Домчался до города. Подтвердилось: Митрадат туда не въезжал. Дорилаю сделалось страшно. Он вернулся на развилку дорог и, едва забрезжил рассвет, обнаружил путь пропавшей квадриги. Некий демон понес колесницу по таким ухабам, изгибам, ямам, скалам, мостам и обрывам, что от взгляда - ёкает сердце: вдруг за следующим поворотом увидишь колесницу - в обломках, коней - бездыханными, а Евпатора - с вытекшим глазом или с расколотым черепом...
   Дорога, петлявшая берегом моря, внезапно спрямилась.
   И тогда он увидел такое, от чего - на месте застыл.
  
  
  
   Два грифона с разверстыми пастями и раскрытыми крыльями устремились навстречу добыче.
   Не пытаясь бежать или скрыться, прямо на них шла, пошатываясь, эта женщина - Гипсикратия.
   Митрадат догонял ее сзади, но расстояние было изрядным.
   Дорилай не знал, что разумнее: приказать своим спутникам уничтожить зверей или хоть попытаться отвлечь их?
   Ничего не успел.
   Ибо жрица сама опустилась на землю и закрыла руками лицо. Твари тотчас к ней подскочили, но... внезапно отпрянули прочь. И уставились друг на друга, колотя о камни хвостами и свирепо рыча. А потом - решившись - схватились.
   Ничего ужаснее Дорилай в своей жизни не видел. Хлопая крыльями, клекоча, рыча и визжа, твари рвали и жрали - себя. То сцеплялись, то расцеплялись, разгонялись - и снова сходились для взаимотерзания. Будто вздумав продлить нестерпимые муки, раздирали лоскутьями шкуры, вырывали клочьями мясо из боков, из ног, из груди... Точно гарпии, когти в красные раны вонзая, норовили взлететь и ударить друг друга о скалы - и падали. Наконец, пропороли друг другу нутро, и из чрев потащились, дымя и алея, кишки, но борьба не утихла, доколе - назинанку оба не вывернулись, да и то - содрогаясь и булькая неостывшей яростью все еще живущих сердец... Невозможно было понять, где один, где другой: онемевшим свидетелям виделось лишь сплошное месиво шерсти, крови, торчащих костей, перепонок и жил...
   А владелица чудищ - рыдала над ними, точно мать над детьми: "За меня... чтоб не тронуть... ту, что вскормила... о боги... как я наказана... даже праведной смерти... чтобы я"...
   Припадала к земле, целовала останки. Вся испачкалась кровью и грязью. А в изорванном и запятнанном рубище трудно было узнать белоснежный вчерашний хитон.
   Ох, Евпатор, да что же тут было?...
   Дорилай отослал своих спутников до ближайшей усадьбы, чтобы добыть там повозку, носилки, мулов и какое-нибудь облачение. А Евпатор, пришедши в себя, врал и врал: дескать, вышла вчера неприятность, он хотел похвалиться ездой, был не очень-то трезв, оплошал, промахнулся с дорогой, вдруг по пути шевельнулись кусты, кони перепугались, понесли, он не справился, колесница свалилась с обрыва, по счастью, не наземь, а в воду... Колесницу с квадригой, конечно же, утопили - но сами вовремя выпрыгнули, лишь поцарапались и набили себе синяки... А что твари взбесились и перегрызли друг друга... Их, быть может, не тем на пиру накормили...
   О, еще бы! Даже ближайшему другу ты не можешь признаться, что сегодня внесешь в городские ворота без трезвона и помпы, в чужие обноски заКатанную, обесчещенную и бесчувственную - ту, которую вывез вчера, вознеся над собой и молитвенно глядя на чашу с небесным огнем, коей Ника твоя принародно тебя осеняла...
   Я смолчу. Люди будут злорадствовать - шепотом. Метродор - оправдает. Монима - слегка попеняет, но после простит.
   Но ведь есть еще боги, Евпатор.
   Они не помилуют.
  
  
  
  
  
  
  
   32. Видя, что никакие остережения не воздействовали на Мурену, а война с Митрадатом чревата для римлян немалым ущербом, Сулла спешно отправил сенатора Авла Габиния в Понт и велел ему положить конец разгоравшейся было войне, приказав Мурене вернуться в Италию, а царя Митрадата, в который неведомо раз, помирить с Ариобарзаном. Но война уже завершилась блистательной царской победой, и Габиний смог преуспеть только в том, что сподвиг двух царей породниться между собой: Митрадатова дочь от царицы Монимы, царевна Атенаис, обручалась Ариобарзанову сыну. Но, поелику юной невесте шел четвертый от роду год, все осталось как прежде: дитя обреталось при матери, сын при отце, Митрадат же, никем не стесняемый, занимал немалую часть приграничных каппадокийских земель на правах нареченного тестя.
   33. Авл Габиний был столь возмущен Митрадатовым поведением, и особенно несказанно роскошным и весьма оскорбительным для побежденных царским празднеством в честь победы, что, не могучи отказаться от приглашения, ничего на пиру не пил и не ел, подтверждая всем видом своим, что царь, вопреки заверениям в дружбе, остается для Рима врагом. Возвратившись же в Рим, описал перед Суллой всё виденное - и диктатор, охваченный гневом, назначил разгромленному Мурене триумф: "Почему бы, - изрек он насмешливо, - не отметить заслуги героя?" Это пышное действо скрыло от римлян позор поражения, для царя же оно означало обиду не меньшую, чем досада, претерпленная в Синопе римским послом.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   "Боги сильные", - сокрушенно вздыхает Митрадат, застыв над разложенными бумагами и табличками. Отче Зевс, совративший - дщерь свою Персефону, Европу, Ио, Данаю, Леду, Алкмену и сотни прочих бессмертных и смертных - кто упомнит их всех? - ты, хоть ты бы один, заступился за сына. Усмирил бы своим громовержеским жезлом свору ожесточенных богинь: Геру, Кибелу, Деметру, Артемиду, Афину, Лето...
   Я не робок. Но счел за долг разузнать, что болтают и думают о происшествии в городе. И когда донесли, что толпа - то жалеет, то ухмыляется, а жрецы и особенно жрицы - порицают меня за кощунство и святотатство, предрекая мщение неба - я решил, что вся эта братия просто хочет слегка поживиться. Обратился в оракул Автолика. Так и есть: он ответил, что надлежит принести покаянные жертвы. Для надежности лучше - всем богам, но прежде прочих - богиням, заступницам девства и хранительницам очага. Я отнесся к столь очевидному вымогательству сниходительней некуда: каждый храм получил подношения. Зазвенели монеты, закурились ладаны, замелькали секиры жертвозаклателей над телицами, овцами, козами... Ну? Довольны? Все? Успокоились?...
   Получил отчеты. И - вздрогнул. Не могли же они, сразу все до единого, сговориться. Однако... В храме Геры жрец при обряде выронил нож - будто кто из рук его выбил. Приведенная к алтарю Артемиды лань - взбрыкнула и вырвалась. Подаренный в храм Деметры чудесный хрустальный сосуд - сам собою упал и разбился. А телка, ведомая, чтоб умилостивить Персефону, человечьи слезы лила и вопила явственно: "Ма-ма!"...
   О бессмертные боги! Вы неужто - намерены мстить?...
  
  
  
  
  
  
   Я не знаю, что мне с ней делать. Во дворце сейчас - словно в доме, где непогребенный мертвец. Ни дела вершить, ни встречаться с друзьями, ни спокойно есть и спать - невозможно.
   Я ходил к ней, когда ее вымыли, умастили, одели в чистое и положили в постель. Не касался ее, лишь молил: примирись, коли так оно вышло, согласись на супружество, это лучший исход для обоих, мы достойны друг друга, у нас могут быть превосходные дети... А она как взовьется на ложе и как закричит мне в лицо: "Чадолюбец!! Будь проклят!... Чтоб тебя твое семя однажды - сгубило!"...
   Предрекла то же самое, что - сестра и супруга моя, Лаодика. С той поры я не знаю покоя: ласкаю детей, а в душе - скользкий змей опасений. Который из многих - погубит отца? Митрадатион - старший сын и наследник? Артаферн? Махар? Малолетний Ксифар? Младенчики - Дарий и Кир? Непоседа Фарнак? Нет, Фарнака я исключаю, он так сильно похож на меня... И все-таки - кто же?... Быть может, еще не рожденный?...
   У меня подкосились колена. Я упал перед ней и взмолился: "Ты не ведаешь, что говоришь! Забери свое слово назад! Не карай меня - так!"... И она вдруг сникла: "Ты прав. Я тебя не вольна проклинать: я сама - богами отвержена. Пусть же боги теперь и решают". Отвернулась к стене - и зашлась в безмолвных рыданиях. А потом велела мне передать, что не даст сотворить со своею душою то, что сделано с телом. Опозоренной и в неволе - жить не станет. Уморится - голодом.
   Это значит, что у меня во дворце навсегда поселится - демон возмездия.
   Как мне быть, о бессмертные боги?...
  
  
  
  
   Я не ведаю, сколько минуло дней. Но упорствую, ничего не вкушая. Только пью приносимую воду. Отказываясь - если сладкая или с каплей вина. Плоть - легчает и истончается, разум делается - острым, ясным, сухим, улетая в далекие дали...
   Вспоминаю: когда я была еще царственной гостьей и ходила сюда, во дворец, к выздоравливающему брату, царь однажды решил предо мною похвалиться - своими богатствами. Картинами, статуями, драгоценными чашами... Я спросила про камни с резными рисунками, которые, как я слышала, он собирает, но мало кому показывает. Усмехнувшись, он открыл мне хранилище, где стояли вдоль стен шкапы в человеческий рост. Каждый был заперт и опечатан лично царем. Повреждение - смертью каралось. Внутри - точно соты пчелиные - ящики, тоже с печатями. И на каждом имелась табличка, на коей нужный камень был обозначен тайными знаками. К этим знакам имелся - толковательный ключ, что хранился особым служителем, головой за него отвечавшим и дававшим его только в руки царю. Но в тот день почему-то служителя не было.
   Царь открыл для меня наугад кой-какие из ящичков. Вот из душной тьмы кипарисовой - извлечен на свет сердолик с обнаженной купальщицей. Как живая: в страхе откинулась, заливаясь жаркой краской поверх смуглоты... Царь сказал то ли мне, то ли ей - "Извини", - и убрал. И вынул другую. Тоже - юную женщину, тоже нагую, но - спокойно хитон совлекающую в халцедоновом свете сиреневом, будто в сумерках... Этой было почти все равно, смотрят на нее или нет... Вслед за ней появилась и третья красавица - на сияющем лунной опале - обнаженная, но в ожерелье, кокетливо вопрошающая: "Хороша?"... Новый ящичек - и навстречу лучу потянулась из синего мрака - распаленная страстью Даная с раздвинутыми ногами... А за нею, на сердолике винно-красного цвета - плясунья с запрокинутой головой и бесстыдно торчащими вверх остро вырезанными сосцами... Вслед за этой - шальная менада верхом на козле и - с фиалом... Царь, шутя, объяснил: где Дионис - там и менады, что ж ты хочешь, сие не подстроено, я давно уже тут не бывал и не помню, где что помещается, на камнях не одни лишь нагие красотки - есть и боги, и люди, и звери, искусно изваянные... "Покажу в другой раз, дорогая, когда будет хранитель, чтоб не рыскать в шкафах наугад"... Я уже поняла: с нашей геммой, где мать и отец, с нашей геммой, которую Каллий подарил или вверил ему опрометчиво - с нашей геммой придется расстаться. Он не выпустит чудо - из лап. И схоронит сокровище - в кипарисовом ящике, и замкнет печатью. Навеки.
   Точно так же, как каменных, запирает он женщин - живых. Сколько их у него? Я не знаю. Дворец огромен, и комнат в нем множество. Я не видела никого из них, кроме Монимы. Говорят, будто равных ей - нет. Я, пожалуй, согласна. Но есть между прочими - и стыдливицы, и хохотуньи, и кроткие, и обидчивые, и вспыльчивые... Где-то страждет на ложе Даная, ожидая дождя золотого и старея в своем заточении; где-то - корчится в муках Ио, уязвленная в сокровенную плоть - жалом Овода; где-то пляшет под собственный бубен вакханка; где-то нежится с лебедем - Леда... Но лишь те, что резцом рождены, неподвластны истлению, и властителя - переживут. А живые, а сестры мои по беде - никогда не увидят ни света открытых небес, ни зеленого моря, ни вольных степей...
   Смерти! Боги, о дайте мне - смерти!...
  
  
  
  
   Мне мерещится, будто я и сама уже врезана в сердолик кровавого цвета, и за твердью его - неприступна ни для чьего вожделения, потому что - навеки бессмертна...
   Пробуждаюсь - от прикосновения. Вздрагиваю. Нет, не он. И не евнух, и не сиделка. Те персты, что мой лоб осторожно поглаживают - и нежны, и влажны, и прохладны, и сладостно пахнут... Точно сыплются с роз - лепестки.
   Открываю глаза.
   Предо мною - царица Монима. В сверкающей диадеме, в пурпуровом платье, в прозрачном как лунный свет покрывале. Кто позволил - прийти ей сюда?
   - Гипсикратия, здравствуй, - говорит она и печально, и ласково.
   - Для чего ты пришла?
   - Захотела тебя повидать.
   - И... порадоваться?
   - Дорогая, не надо.
   - Зачем же тогда?
   - Просто... так. Спросить, чем помочь. Если... можно.
   - Это он - тебя подослал?
   - Я сама попросилась. Но он не препятствовал. Он сейчас... согласен на всё.
   - Он меня не получит - живую.
   - Я знаю.
   Так серьезно и тихо промолвила. Будто впрямь понимает меня. И сочувствует. Словно... сестра.
   Она тихо садится на краешек ложа.
   - Ты хочешь со мной... попрощаться? - я спрашиваю.
   - Кое-что рассказать. Объясниться, - отвечает чуть слышно она. - Гипсикратия, я... совиновна в свершившемся. Я... не остановила тебя. Хоть могла. И сначала хотела. Потому что еще на охоте в горах - помнишь, осенью? - наблюдая за вами, поняла, что за сети тебе расставляются. А когда он сказал, что Статира и Каллий уедут в Афинеон без тебя - всё уже было ясно. Оставалось лишь ждать неизбежного. И на днях, когда ты отказалась прийти на мой праздник, я почувствовала, что с тобой непременно случится беда. Ты вела себя - слишком уверенно. И... тем самым ему поддалась. Перестала испытывать страх, перестала подозревать его в кознях, перестала просчитывать каждое слово и каждый свой шаг... Он сумел убедить тебя, что питает к тебе уважение, дружбу, святую приязнь - а на деле лишь выжидал подходящего мига и часа. Только ты того - не понимала! Я могла бы предупредить тебя много раз, но... воздерживалась. Я ведь женщина, все мы бываем... безжалостны. Странно молвить, но я почти тебя не ревновала. Просто жаждала, чтобы ты... испытала когда-нибудь то же - что я.
   - Он с тобою... вот так же?...
   - Нет, по счастью. Иначе. Он меня... обольстил. Соблазнил диадемой и царством. Клялся в вечной любви. Величал "царицей Азии" и "своей Ариадной". Говорил, что с тех пор как увидел меня, позабыл все былые привязанности. А потом я узнала, что едва ли не вместе со мной он взял себе еще нескольких жен. Беренику, Адобогиону... Что за радость мне называться здесь - госпожой? Я на деле - бесправней служанки. Та хоть может выйти отсюда и встречаться, с кем ей понравится. У меня - ни денег, ни власти, ни двора своего, ни друзей... Ни родных. Отец мой недавно скончался. Осталась лишь старая няня. Муж - заходит ко мне, когда евнух дежурный напомнит. А дочь... Подрастет - он ее выдаст замуж в чужую державу. И всё! Я ее никогда не увижу.
   - Зачем же тогда ты... живешь?
   - Я... иная, чем ты. Я боюсь умирать.
   - Если быстро - не страшно.
   - О нет, смерть меня ужасает не болью, а... гнусностью и безобразием. И потом... признаюсь тебе: я опять буду матерью. Стратоника, другая жена его, мне однажды сказала, что в детях - все наше счастье. Ну, не счастье, так - радость, отрада... Когда прижимаешь младенца к груди - забываешь о том, что пришлось ради этого вытерпеть.
   - Что же. Коли можешь, будь счастлива этим. Прощай.
   - Ты меня... прогоняешь?
   - А чем ты мне можешь помочь? Разве что... принести мне кинжал или яд.
   - К ядам доступа я не имею. И не смыслю в них. Но вот лезвие...
   - При тебе?!...
   - Разве можно! Он... убьет меня, если узнает. Нет, конечно. Но это - я смогла бы достать. Через верных людей. Только ты...
   - Я - не выдам тебя!
   Но Монима, гладя мне руку, говорит:
   - Нет, другое. Ты должна дать мне клятву. Что кинжал не вонзится - в него. В Митрадата.
   Ну, а если он ввалится ночью - и захочет опять?!...
   "Он же все-таки, - плачет эта несчастная, - мой супруг! И отец моих чад!"...
   Хорошо. Я убью - лишь себя. Обещаю.
  
  
  
   Да, я сам разрешил, чтобы к ней сходила Монима. Думал, уговорит: та поплачет, пожалуется, поругает меня - но смягчится. Нет: по-прежнему неумолима. Монима явилась ко мне с перепуганным личиком и сама разрыдалась у меня на руках: "Что бы ты ни творил, Митрадат, ты - мой муж и отец нашей дочери! Я боюсь, эта женщина тут останется тенью - и будет нам мстить как эриния!... Пожалей меня, если что приключится с тобой - я останусь одна на чужбине! Отпусти ее с миром, покуда не поздно, поверь мне, тут не будет добра"...
   Я и сам уже вижу: не будет. Ибо слапал мое легкокрылое счастье, как неловкий малец - мотылька. В потных пальцах ловца - серым прахом пыльца. Лапки, усики, смятые крылышки, узкое тельце...
   Невозвратно и непоправимо - моя.
   Ты лежишь предо мною, закутавшись в простынь, любимая. Притворяясь, что спишь. Но тебя выдает сам не ведаю, что: неровность дыхания, напряженность всех членов, дрожь руки, утопающей в буре волос...
   Как враждебна ты предо мною. И как беззащитна.
   Подношу светильник поближе. Даже если ты вправду спала, я был должен тебя разбудить. Ты, однако, хранишь неподвижность. И тогда я дерзаю - коснуться руки. По ней пробегает мгновенная дрожь отвращения. В полном молчании ты укрываешься с головой. И становишься, как покойница в саване. Источая притом такое презрение и омерзение, что светильник в моих руках начинает моргать и мерцать, будто вспрыснутый ледяною водой.
   Я не трону тебя, дорогая. Я пришел лишь спросить: что мне делать с тобой и собой. Я не в силах жить, ожидая, когда ты погибнешь. Помилуй. Одумайся. Назови хоть намеком, какой тебе нужен исход. Кроме смерти: твоей и моей. Остальное - будет исполнено. Может, хочешь вернуться домой?...
   "Нет", - соизволяешь ты разомкнуть уста. - "Это... хуже всего". - "Почему?" - "Жрица Девы, поправшая клятву, подлежит растерзанию заживо или казни камнями". - "Я готов объяснить, что не ты была виновата". - "Тогда Каллий, как царь и мой брат, должен будет - мстить за меня. И убить виноватого, кто бы он ни был и как бы ни звался". - "Он обязан мне всем: жизнью, браком и царством". - "Конечно. Ты вырастил нам не царя, а раба. Тавры - дикий и темный, но гордый народ. И терпеть государя, который смирился с поруганием жрицы-сестры, там не будет никто. Лучше б даже, чтоб он никогда не узнал". - "Хорошо. Постараюсь".
   Только что же нам делать, любимая? Стать моею женой ты не хочешь. Но ведь я не могу просто так открыть тебе двери и выпустить. И куда ты пойдешь? У тебя здесь ни крова, ни родственников. Кем ты станешь? Служанкой, поденщицей? Даже думать смешно. Ты росла во дворце и при храме, ты царская дочь, ты не можешь, как все, бездумно житействовать: прясть, ходить за скотом, печь лепешки, покорствовать мужу и нянчить младенцев...
   "Да, ты прав. Я на свет рождена - не для рабства. А для служения".
   Но - каким богам, дорогая? Артемиде - как Ифигения? Только это теперь невозможно: ты больше не дева. Деметре? Там служат замужние. Афродите? Сама не захочешь. Да и я не пущу. Так куда ж тебя деть?...
   "Царь. Ты вспомнил сейчас про несчастную дочь Агамемнона. Верно, высшие силы тебя надоумили. Подсказали единственный выход. Я отчасти уже повторила ее горестный путь на земле: приплыла сюда из Тавриды. Мне осталось его довершить. Отпусти меня, как тот древний Фоант - свою пленницу. В дальний храм. Но не жрицей, а нищей привратницей. Чтобы я там жила, как когда-то она, прасестра моя: подаянием и покаянием. Если боги простят меня - то простят и тебя. Я сказала".
   Что за странная прихоть, любимая: пережить - чью-то жизнь! Ох уж эти ученые девы, у которых в деснице кинжал, за спиной - пара чудищ, а в складках гиматия - свиток старинной трагедии! Но в вашем семействе это, видимо, просто в крови, и отец твой недаром звался Фоантом - в честь далекого предка, который сумел приютить и посмел упустить в круговерти судеб и стихий - дар небес, идол Девы, свою Ифигению...
   Дочь Фоанта. Ты веришь, что всё - повторимо?
   Будь по-твоему. Я найду тебе храм. Где тебя не отыщет ни злая молва, ни возмездие тавров, ни брат...
   Храм Команы Понтийской.
   Живи!...
  
  
  
  
   34. Митрадат между тем занялся устроением дел в государстве. Вслед за таврами власти его покорилась восставшая было Колхида. Стратегу Неоптолему не пришлось за нее воевать, ибо колхи отправили к Митрадату вождей и старейшин, которые однодушно рекли: "Царь, когда-то мы радостно приняли твою власть над собой, потому что нуждались в едином властителе. Но с тех пор ты нам не показывался, присылая взамен недостойных наместников, что вели себя хуже разбойников, так что слушаться их мы сочли для себя унизительным. Если ты соизволишь дать нам царя - пусть им будет любой из твоих сыновей - мы охотно примем его и пребудем навеки верны". Снизойдя к молению колхов, Митрадат им отдал в цари своего первородного сына, который звался с тех пор "Митрадат Филопатор Колхидский".
   35. А почетную должность верховносвященника храма Ма Эннио в Комане Понтийской царь вручил за заслуги в войне Дорилаю, блюстителю войск. То считалось высоким отличием, ибо великожреческий сан с незапамятных пор доставался лишь людям царского рода, и правитель Команы считался ровней монархам, хоть город в сравнении с царством был скуден и мал. Жрец обязан был повиноваться понтийским царям, но внутри владений своих обладал всемогуществом и самовластием: мог чеканить монету, издавать законы, судить и наказывать, а престол завещать сыновьям.
   36. Ныне это давно уже в прошлом, и Комана пришла, как я слышал, в упадок. После нескольких войн, прогремевших по Азии, был недолгое время команским жрецом Архелай, сын того Архелая, который бежал от царя Митрадата. Бывший царский стратег всем рассказывал, будто царь не только ему угрожал беспричинной расправой, но и ранее осквернил его ложе, так что юноше Архелаю он не более, чем воспитатель. Лишь немногие ведали, что в словах Архелая-отца было столько же лжи, сколько правды, ибо мне достоверно рассказывали, что зачат от царя был другой Архелаев сын, Диоген, геройски погибший в Элладе. Царь, однако, столь часто дарил свою благосклонность женам близких друзей, что никто не винил Архелая в обмане. Став команским жрецом, младший из Архелаев пытался достигнуть и большего: он женился на Беренике, царице Египетской, но, заподозренный в притязаниях на престол Птолемеев, был убит ее братьями.
   37. После смерти сего Архелая в Египте и после победы над Митрадатовым сыном Фарнаком император Гай Юлий Цезарь передал верховное жречество Ликомеду, злосчастному сыну Нисы, царевны Каппадокийской, казненной супругом ее Никомедом Вифинским. С тем царем, как доселе многими помнится, Цезарь в юности был столь неосмотрительно дружен и близок, что его до скончания дней продолжали дразнить "вифинской царицей". Он же, делая вид, что укоры ему не обидны, ничего на них не ответствовал, но зато не однажды оказывал царским детям свое покровительство. Для чего я про это пишу - сам не ведаю; вспоминаю, что вспоминается, но к истории предков моих всё, что было меж Цезарем и Никомедом, не имеет касательства.
  
  
  
  
   Вифиния. Царский приморский дворец. Средидневная трапеза на террасе, слегка овеваемой ветром и увитой цветущим вьюном. Под террасой - дремотное колыхание крон: смоковницы, пальмы, платаны, туя, лавр, кипарис и лимон... А за садом - разморенное марево: море. И напряженной струной - темносиняя нить горизонта. Коснись ее нехотя взором - зазвенит, пронзая ленивую тишь занозистой болью.
   За столом возлежат только двое. Царь - и Цезарь. Тот печален, этот - не в духе.
   "Ты о чем задумался, мальчик мой?" - "Сколько раз говорить: не зови меня так!" - "Не сердись, мое сердце, не буду. Так о чем?" - "Всё о том, Никомед. За все эти месяцы - ни единой вести из Рима". - "Путь неблизкий, мой друг. Потерпи". - "Хорошо тебе успокаивать! А у нас там по прихоти Суллы убивают и режут - любого. Без суда. Что с моими родными? Не знаю. Я оставил жену на сносях. Родила ли? Жив ли ребенок? Сын ли, дочь?... И как там - моя мать? Сестры? Тетка?"... - "Э, да что с ними станется, Гай! Такова уж порода женщин с их кошачьей живучестью"... - "Перестань!" - "Ты чрезмерно юн, чтобы ведать им цену". - "Прекрати!" - "Я хочу тебе блага". - "А я не хочу это слышать! Или уйду!" - "Ну, прости, дружочек, прости своего Никомеда. Не беги от меня. Скушай что-нибудь. Ты еще не попробовал тот миндальный пирог - объедение"... - "Хватит пичкать меня, как младенца. Я сыт". - "Ты сегодня, Гай, сам не свой. Не простыл? Дай, пощупаю лоб", - "Не касайся меня. У тебя губы в жире". - "Я вытру". - "Не надо". - "Милый, я опротивел тебе?" - "Никомед, ты способен - чуть-чуть помолчать?"...
  
  
  
   Я покорно молчу. Он - надменно безмолвствует. Хмурый юный божок и тиранчик. Лежит, подперев млечно-белой рукой синеватый свой подбородок. Синеватый - от тени вьюнов и младого пушка. Так смешно: упрямец дал клятву, что не даст себя брить, пока не возвратится в свой Рим и не сложит первой юношеской бороды к алтарю Юпитера Капитолийского. Ты бы лучше, Гай, обещал богам, что не будешь до этого времени мыться, причесываться, умащать себя благовониями - а носить будешь ветхое рубище и ходить босиком. Как же!... Над седеющей и лысеющей головой царя не колдуют цироюльники столь заботливо, как над твоими жестко-черными волосами. И одет ты - в пунцовый хитон с золотою каймой, щеголять в котором пристало бы лишь наследнику царства. И на пальцах холодных твоих - драгоценные кольца с камеями, увидав которые даже сам Митрадат, сей грабитель и чужехват, что забил все подвалы диковинками, заболел бы от зависти. Ты же, грешный ребенок, Венерино чадо, даже кислой улыбки не удостоишь - подношений царя. Будто так оно и положено: Никомеду - дарить, а тебе - принимать. Безучастно, без видимой радости или жадности. Это очень по-римски: брать дары, изъявляя всем своим видом презрение к милостям. Что ни дай - вам, римлянам, мало. Подчинили Элладу, Карфаген, Нумидию, Испанию, очень ловко прибрали Пергам, Киликию, Великую Фригию, ныне точите зубы - на Понт. Предложи им Вифинию - тоже охотно возьмут... Но всего дороже вас тот клочок италийской земли с очажком, где - плодитесь и цапаетесь меж собой, вкруг которого - собираетесь в стаю, измышляя, куда бы податься и чего бы добыть. Вот он, истинный римлянин: о троюродной тетке или даже о приблудной землячке - изболится и испечалится, а о друге-царе, что вздыхает в двух шагах от него - не подумает. И ничем его не удержишь, если вдруг поманят - свои. Поначалу хоть делал вид, что ему приятны и лестны Никомедовы ласки, заботы, подарки, что ему интересны - беседы, прогулки и чтения... А теперь...
   Кто бы знал, сколько ты мне стоишь, о римлянин.
  
  
  
   Цезарь мысленно воображает, что сказал бы, увидь он сию затрапезную сцену - дядя Марий. Впрочем, лучше уж не смущать великую тень семикратного консула озорным праздномыслием. А не то, как бывало в детстве не раз, почуешь на заднице мускулистую длань старика и услышишь родимое: "Тьфу, мой милый! Ужо я тебе"... Вспомнишь лязг его челюстей, что могли бы и камни дробить, и раскаты железного смеха, от которого даже вражий лагерь дрожал, как Олимп - от гневного хохота Громовержца Юпитера... Да, над нынешним обликом Цезаря дядя Марий бы - изъязвился. "Га, никак - мой племянник? Или очи мне лгут? Понабрался от развратных гречишек, расфрантился как баба! Ишь ты: губки слиплись от сладостей, волоса - от помады, поясок золотой... Коли так, может, сядешь за прялку? Иль детишек возьмешься рожать?"... А потом - ка-ак гаркнет: "Срам!! Позорище!! Снять!! Вранам - вышвырнуть!! Выпорю!!"...
   Бр-р-р... Среди азиатского зноя - поёжишься. Скиснешь и приуноешь.
   Однако Вифиния - не Рим. Это - Азия. Здесь не ходят по улицам в строгих тогах. А любят одеваться как можно цветастее. Так что твой пунцовый хитон никого тут не удивляет. Что дурного: помадить непокорные волосы, если боги не дали красивых кудрей? А подарки... Цезарь их не выпрашивал. Только книги. И лошадь. И охотничьи псы - это было. Рабы... но куда без рабов? Попугай, обученный говорить на латыни. А что? Тут иначе сгибнешь от скуки. Никомед и сам изнывает от бессилия и безнадежности разобраться в клубке столь запутанных и запущенных дел, что попробуй вникнуть - свихнешься. Царь лишь ставит печать на бумаги, приносимые из канцелярии, принимает нечастых послов и читает лишь самые важные письма. Развлечения - крайне скудны. Иногда во дворец забредает бродяга-философ, готовый за скромную мзду проповедовать хоть учение Эпикура, хоть пифагорейскую заумь. Иногда объявляется прыткий поэт, славно пьющий на царских пирах, но прескверно поющий бездарные ямбы. Иногда - игрец на кифаре, чье искусство не делает сборов в разоренном войною Пергаме. Зрелищ тут - отнюдь не богато. Бои петухов, бега в стадионе гимнасия, а по праздникам - представление замшелых трагедий в театре, с азиатской помпой и кричащей безвкусицей. Церемонии в храмах скромны. Ибо храмы, как всюду в Азии, бедствуют. Города и правителя в неоплатных долгах перед Римом, наложившим суровую пеню на Азию за пособничество Митридату. И латиняне вновь устремились в отвоеванный край - ничему той ужасной резней не наученные. Всюду рыскают ростовщики, предлагая деньги мешками, но зато при расплате - наплачешься, от расправы же - не увернешься: отнимут последнее или объявят рабом... До чего дошло: пост жреца Аполлона в вифинской столице свободен, ибо должность убыточна и желающих нет. Поселяне по старой привычке поклоняются тем богам, которые шлют от земли пропитание: Ма Кибеле, Мену, Сабазию, Артемиде, Деметре, Приапу... Горожане - тем, кто дарует удачу в делах: Афродите, Тихе, Гермесу. Или тем, с кем шутки плохи: Зевсу и Посейдону. Моряки еще чтут Диоскуров. Больные - Асклепия. Но и этим не сытно приходится: в храмы нынче жертвуют всякую мелочь - лепешку, сандалии, коврик, горшок... Аполлону же нет и того. Беспризорный бог, бесполезный...
   Как наскучило всё. Убежать бы отсюда. Но некуда. В Рим - нельзя. В соседние страны - Никомед вконец разобидится. Не хотелось бы порывать с ним безжалостно резко, хоть история эта уже перестала тебе доставлять удовольствие новизной, что сперва - увлекала, манила и жгла...
   Преисполненный смешанных чувств, Цезарь смотрит на Никомеда. Царь, надувшись, кромсает дрожащей рукой кулинарный изыск из тончайшей миндальной муки с хрусткой корочкой - и кидает слетевшимся птицам. А в зеницах глаз Никомеда - непонятного цвета болотного - вызревает слезная слизь...
  
  
  
   "Никомед. Извини меня". - "Драгоценнейший, не за что". - "Я тебе нагрубил". - "Не припомню". - "Я трижды сказал тебе дерзость". - "Я сразу забыл". - "Царь не должен бы так поступать". - "Как?" - "Покорно сносить оскорбления". - "Это я тебе надоедал со своею любовью". - "Люби, но - по-царски". - "Забудем о титулах. Для тебя - я не царь". - "Ну да. Ты - мой раб". - "Гай, ты вправду хочешь - поссориться?"...
   Опустив глаза, тот смолкает.
   Что ты смыслишь в скорбях венценосцев, о римлянин?...
  
  
  
   Чтоб не встретиться с пристальным взглядом Никомедовых глаз - непонятного цвета болотного - Цезарь смотрит на край террасы, где птицы сражаются из-за крошек. В основном разбойный народец - воробушки. А щегол в золоченой клетке, что без устали услаждал невеселую трапезу бестолково-бравурными трелями, вдруг замолк и следит, нахохлившись, как пируют окрест дармоеды. За что?... Он рулады точил, те - мешали нахальным чириканьем. Он сверкает нарядом желто-черно-малиновым. А они? Голытьба!...
   Кто-то самый проворный вдруг хватает кусок с полсебя - и летит, унося подвалившее счастье. Вся ватага - за ним. Тот - на ветку фисташки, обломившийся рыхлый кусок - на песок. Гвалт и схватки - внизу, на дорожке...
   Любопытно бы знать, как являются им - их кормильцы, зовомые "люди". Может, вольный крылатый народец принимает их, возлежащих в богатых одеждах меж террасных колонн - за огромных диковинных птиц? Заунывно воркующих, нелетучих, сонных от сытости и неведомо кем и зачем содержимых в неволе?... Что дворец, что клеть золоченая: скучно...
  
  
  
   "Гай. Взгляни молодыми глазами. Корабль?" - "Даже два. Ну и что?" - "Может, там - тебе письма. Из Рима". - "А, не верю! Сколько дней мы следим корабли - всё не то". - "Я почти поклясться готов, что у родных твоих всё хорошо. А задержка с вестями... Мало ли разных причин. Хоть - пираты". - "Пираты?" - "Ну да. Удивляюсь, как ты умудрился, добираясь ко мне, их ни разу не встретить. Тебе повезло. Видно, боги хранили тебя. Ибо все острова, все моря, все селения на побережье просто стонут от их злодеяний. Да, разбойничали помаленьку всегда, но такого разгула бесчинств никогда еще не бывало! Это он, изверг треокаянный, распустил их"... - "Ты про кого?" - "Мне противно, Гай, лишний раз даже выговорить это имя". - "Митридат?" - "Он! А кто же еще! Чтобы сдохнуть ему от своих же дружков! Я возрадуюсь, если кто-то прирежет его - из его лизоблюдов! Если в свите сего негодяя отыщется еще больший мерзавец, чем он!" - "Вы же, вроде бы, с ним помирились".
   Что ты можешь знать о царе Митрадате, о римлянин!
  
  
  
   Ненавижу его. До зубовной боли и скрежета. До урчанья под ложечкой. До вытья и рычанья в ночи. Ненавижу - с той самой минуты, как увидел впервые. Это было давно. Рассказать?...
   Мой отец был тогда еще жив. В наш дворец вдруг явился гость престранного вида: облаченный в чужие обноски, по колено в дорожной грязи. Бородатый, лохматый и с посохом. Можно было подумать - бродячий философ, но детина был слишком огромен, нагл и здоров. Он убил своим посохом нашего пса у ворот, который посмел укусить его за сапог. И легко расшвырял кулаками дворцовую стражу. На сияющей роже его - лишь ухмылка одна и виднелась: поллица было скрыто щетиной и космами, поллица - бутафорским виноградным венком. Сей венок помогал ему в деревнях выдавать себя - ты только представь! - за Диониса. Не считай меня спятившим, Гай: так и было. С той поры легковерная чернь растустила по Азии слух, будто Бог-Избавитель, Дионис Лиэй, осчастливит своих почитателей в близкий день второго прихода... И когда он пришел-таки с варварским войском - открывали ему города, воспевали и чествовали, отдавали дочек и жен...
   Но тогда он ввалился в наш дворец, точно шут, точно ряженый, точно вдрызг промотавшийся вертопрах - при таких же, как он, четырех дружках-оборванцах. Один был - теперешний новый жрец понтийской Команы, его млечный брат Дорилай, остальных я не помню. Лет им всем тогда было под тридцать, чуть более или чуть менее. Он добился, чтобы отец его незамедлительно принял. И вверг его в полную оторопь, объявив: я, мол, царь Митрадат, твой сосед, а гляжусь столь причудливо оттого, что попал в переделку. Путешествуя втихомолку по Азии, был ограблен разбойниками. А от плена спасся лишь тем, что сумел распотешить их славной шуткой: надругался над неким попутчиком-римлянином и спровадил его прямо к гадам морским. Эта выходка так насмешила главаря злодеев, что он шутника - отпустил, а всех прочих пленников - продал...
   Гай, ты можешь не верить мне, но отец тогда даже не стребовал с проходимца-бродяги - подтверждения царского звания! У него ведь не было при себе ничего - ни печати, ни диадемы, ни перстня... Обмануться, однако, никто бы не смог: так вести себя был способен - лишь один человек на земле. Митрадат.
   И с того злосчастного дня начались наши беды. Будто некая черная сила подталкивала нас шаг за шагом - к крушению.
   Мой отец заключил с этим мерзостным типом негласный союз. И они поделили между собой смежную обоим царствам и лишенную законных владык Пафлагонию. Вопреки соглашению, Митрадат захватил наибольшую часть. Ослепленный жаром соперничества, мой отец вторгся в Каппадокию, где царила тогда Лаодика, сестра Митрадата. Не та, что была его супругой - эту он успел умертвить, а старшая, что звалась точно так же. Царица воззвала о помощи к брату, хотя прежде они враждовали. Но пока Митрадат снаряжал свое войско, она изменила решение: повидавшись с отцом, она согласилась соединить оба царства и вступить с ним в брак. Митрадат же, явившись в Мазаку, потребовал, чтобы она убралась с супругом в Вифинию и оставила каппадокийский престол сыновьям. Не желая кровопролития, мой отец удалился, взяв с собой и царицу, и девочку-падчерицу. Вскоре после этого он скончался, не в силах забыть свой позор. Между тем Митрадат, попечительный дядя, одного за другим убил двух каппадокийских племянников - чтобы сделать царем своего восьмилетнего сына!... К счастью, Рим не позволил. Не вмешайся сенат, Митрадат бы прибрал тогда к рукам половину теперешней Азии...
   Боги разум мне, верно, затмили, нашептав взять в супруги отцовскую падчерицу. Ниса была молода, хороша собой - а главное, думал я, благодарна нашему дому, что принял ее, беглянку из Каппадокии. Не могу я про это, Гай... Почему я позволил себе позабыть, что женат - на племяннице этого аспида. Тот же каверзный ум, тот же лживый язык, та же гнусная кровь... Став царем и женившись на ней, я не знал ни мига покоя, точно жил в паутине, окруженный мохнатыми гадами! И сплетал паутину все тот же незримый паук - Митрадат. Он задумал, как я полагаю, простереть свою власть до теперешних римских границ - а для этого надобно было любою ценой устранить с престола меня. И чего он со мной не делал! Растлевая подарками подданных, он набил мой дворец своими тайными соглядятаями. Он - убийц ко мне подсылал! Зевс не дал мне погибнуть тогда - но обрушил на душу иное, худшее горе. Меня предали - самые близкие. Брат и жена.
   Ты ведь слышал, конечно же, что царица была казнена, потому что - мне изменяла?... Это только полправды, мой милый. Настоящей причины не знает никто. Но тебе я открою ее: дело прошлое.
   Однокровный брат мой, Сократ, притворялся моим задушевнейшим другом и следил за моею женой, которая тайно вела переписку с разбойником-дядей. Этот упырь, этот зверь, что и сделал ее сиротой, умертвив ее братьев - вился ласковым змеем, сулил ей вифинский престол и внушал - супругоубийство! Он ей - ядов особых прислать обещал! Он же, вишь ли, знаток всяких хитрых зелий и снадобий! Брат Сократ раскрыл эти шашни и показал мне захваченное письмо. Я заплакал от ярости и готов был немедленно уличить ее в покушении на меня, осудить и предать палачу. Но Сократ хладнокровно стал меня отговаривать от того, чтобы оглашать на суде Митрадатово имя: "Никомед, ты казнишь эту женщину, но подвергнешь себя смертельной опасности. Обвиненный в причастности к темным делам, Митрадат не смолчит, он поднимет скандал, это пахнет войной или распрей"... Он недаром звался Сократом - умел убеждать. Но то, что он предложил мне взамен, не измыслил бы самый искусный софист: "Подошлем к ней какого-нибудь смазливого похотливца и подстроим измену! Это дело чисто семейное, тут придраться нельзя: попалась - расплачивайся"... Объяснять ли тебе, что она - никогда не любила меня?... Сладострастие - тоже в крови у поганого рода, обольстители тотчас сыскались...
   Кто бы знал, для чего мой брат столь ретиво мне помогал покончить с преступной женой! Не о жизни моей он радел, а о собственном воцарении вместо меня! Потому что, умри я, и останься царица законной вдовой - то на троне бы оказалась она! А не - он! Младший брат, и к тому же - незаконнорожденный!
   Ради власти Сократ был готов на любую мерзость и подлость. В том числе и на сговор с этим жутким исчадием ада. С Митрадатовой помощью он сумел меня свергнуть и выгнать из царства.
   И опять: только Рим, пусть и небескорыстно, встал на сторону чести и права. Помнишь, я приезжал искать справедливости?... Боги, как ты был тогда мал... Я и думать не смел, что когда-нибудь... Впрочем, мы не об этом... Сенат долго думал, но все-таки приказал Сократу вернуть мне престол. Он посмел отказаться, потому что имел и войска, и деньги, полученные от своего покровителя - Митрадата. Но война против Рима была Митрадату тогда неудобна. И он, не колеблясь, велел своим тайным приспешникам умертвить самозванца Сократа. За непослушание. Сам же - ждал, затаившись в засаде, урочного часа, чтобы прыгнуть и впиться клыками в беззащитную Азию. Ты же знаешь, Гай, ты же знаешь: он напал, когда Рим находился в опасности, изнемогая от распри Мария с Суллой и от войн с племенами Италии... Впрочем, что я об этом - тебе? Ты там был, ты всё помнишь, хоть был еще нежненьким мальчиком...
   Ненавижу его. Ненавижу. Нет гнусней на земле негодяя. Нет в миру убийцы безжалостнее. Нет - прожженней лгуна и развратней - растлителя. Чернь зовет его богом - я верю. Это - не человек. Это - демон вселенского зла. И рожден не мужчиной и женщиной, а Эребом и Тартаром. Или, как персы зовут вековечную тьму - Ахриманом. Я был вынужден с ним помириться и дать ему руку. Но - ненавижу, до боли зубовной, до вскипающей желчи во рту, до бессильного стона в ночи...
   Как я жаждал бы с ним расквитаться, о римлянин!
  
  
  
   "Вот теперь начинаешь кое-что постигать", - говорит себе мысленно Цезарь. Жизнь отравлена, царство раздавлено чередой перехватов и смут. Что осталось в утеху на старость? Ни почтенного имени, ни полководческой славы, ни народной приязни, ни надежных соседей, ни любящих родственников. Ни даже надежд на отмщение. Пустота. Но неужто виновен во всем - только он, злобный гений теперешней Азии? Ведь, послушав твои излияния, Никомед, можно вправду подумать, что царь Митридат - существо инакой породы. Черный демон порока и похоти. Повелитель всесветного зла.
   Чепуха. Я-то знаю, что перед дядей Марием он - извивался вьюном и покорно выслушивал не особенно лицеприятные поучения: "Либо стань сильней, либо делай, что говорят!"... Подчиняться сенату он, правда, совсем не желал - но таков был сенат. Сулла, кстати, правильно сделал, что разогнал это сборище словоблудов и взяточников. Ведь они продолжали сутяжничать и препираться, когда Митридат захватил и Элладу, и Азию!.. Между прочим, можно поспорить, кто кого превзошел кровожадностью: Сулла - царя или царь - диктатора. По-моему, оба стоят друг друга, оттого так легко сговорились в Дардане, заключая поспешный и неправедный мир.
   Да и ты, Никомед, не такой уж безгрешный. И пытал, и казнил, и двурушничал, и шпионил, и покупался, и своих предавал - разве не было? Вот тебе и расплата: этот пыльный пустынный дворец, это бремя долгов неоплатных, эта ненависть к детям и женщинам, эта вздорная страсть - к беглецу, к чужеземцу, сны и думы которого для тебя - за семью печатями, кого сам ты порой с укоризненным вздохом называешь - "О римлянин"... Чем тут можно помочь, Никомед?...
   Надоело. Покончить с этим всем. Только - как? Чем ты дерзостей, тем он покорнее. Неужели действительно это - любовь? Или попросту слабость и страх? Скудость жизни, усталость ума, тщетность всех упований, от чего - загнивает душа... Обижай сколько хочешь, надменничай, говори ему гадости, выгоняй как собаку за дверь - все равно будет ныть и канючить: дай припасть к тебе, дай вдохнуть твоей свежести, дай глотнуть твоих сил, дай вцепиться, чтоб - выплыть и выжить...
   Но ведь Гай Юлий Цезарь - не нянька для побитых судьбою царей.
   Как сие объяснить - Никомеду?
  
  
  
  
   Появляется раб-извещатель: "Государь! К тебе - посол из Синопы!" - "От... царя Митрадата?" - "Да, повелитель. Ты примешь?"...
   О, как легок злодей на помине! Ни напасти нет на него, ни ножа, ни холеры. Снова сети плетет, снова псов своих рассылает - поглядеть, где какая гуляет добыча...
   "Приму". - "В тронном зале, владыка?" - "Пожалуй". - "Звать полную свиту?" - "Много чести! Это царский посол, а не царь. Ну, писцов позови, и пять-шесть человек самых близких"...
   Видишь, как я умею, о римлянин.
  
  
  
  
   "Никомед. Я хочу там присутствовать". - "Ты?"... - "А что? Неприлично?" - "О нет, но"... - "Насмешек боишься?"...
   Не имея от юного друга секретов, Никомед его все-таки до сих пор не водил ни на царский совет, ни на встречи с послами. И старался таить от придворных, что обсуждает с любимцем все важные новости, а порою и просит составить какое-нибудь письмецо, чтобы - кратко и убедительно... Но выпячивать эту близость при госте из Понта?... Чтобы царь Митрадат хохотал и трубил на всю Азию: Вифинией правит не царь Никомед, а его любовник, мальчишка-латинянин?!...
   "Ничего не боюсь. Если хочешь, пойдем", - "Вот спасибо! Буду скромен как мышь, Никомед".
  
  
  
   Дикий яростный взвизг.
   Точно молния, между Цезарем и Никомедом по коридору проносится нечто четвероногое с подпаленным хвостом. И, буравя блаженную тишь неутешным воем и плачем, устремляется в сад, чтобы вырыть там яму в прохладном песке, поскорее забиться в нее - и зализывать жгучую рану, тихонько поскуливая...
   Подозрительное шушуканье - в двух шагах. В темной нише, за статуей копьеносца с пустыми глазницами. На полу - дотлевающея головня. Тянет гарью, смолой и собачиной.
   Никомед запускает ухо за статую и, брезгливо сморщившись, извлекает за ухо - мальчишку лет восьми-девяти. Тот вытягивает за собою дрожащую девочку. Если бы не косичка с изжеванной розовой лентой, можно было бы счесть ее за меньшего братика. Так похожи. И оба - в коротких, едва прикрывающих попки, хитончиках, перепачканных пылью и сажей. На голых коленках - темные корки крови от ссадин. Одинаково хмурые взгляды. В зрачках - злая дерзость и жалостный страх. А глаза у детей - непонятного цвета болотного...
   "Что ты делаешь тут?" - вопрошает, крутя мальчишечье ухо, Никомед. - "Ай же, больно!" - "Говори, подлец! Чем ты тут занимаешься?" - "Мы... играли". - "Опять эти зверские игры!" - "Понарошку судили преступника". - "Я сейчас возьму головню и воткну в твою мерзкую задницу!" - "Ай, не надо, отец!" - "У распутной мамаши своей на том свете узнаешь, кто - отец тебе! Ух, ублюдок, несчастье мое"...
   Извернувшись, мальчишка выскальзывает из натруженной потной руки Никомеда - и сбегает, утаскивая за собою сестру. Та в конце коридора падает, но, не смея ни хныкать, ни даже тереть и слюнявить ушиб, мигом вскакивает и спешит за братом, хромая...
  
  
  
   Это - дети царя. Безымянный мальчик и девочка Ниса. Почему безымянный? Потому что вначале был назван, как отец, Никомедом. Но, объявленный плодом греха, утерял права на престол и отцовское имя. А другого царь не давал, обращаясь всегда на "эй, ты". Что до девочки, он вообще делал вид, будто не замечает ее.
   Цезарь знал про детей, но вблизи до сих пор не встречал. Они содержались в особом крыле, однако нередко сбегали от не слишком бдительных нянек и шнярыли, точно пара диких зверков, по укромным углам, предаваясь нелепым и жутким забавам. После них находили кучки перьев с ободранных кур, дохлых крыс на веревочках, ежиные шкурки, зачервивейший трупик щенка... Вразумить проказников было нельзя ни поркой, ни уговорами. От неявных делишек они отрекались, а застигнутые в самый миг преступления, разбегались или клялись, что больше не будут. Их наказывали, запирали, но - не на цепь же их было сажать?
   Сколько мелких пакостей они делали Цезарю! Он, конечно, молчал и не ябедничал, почитая ниже достоинства - доносить царю о проделках сих демонят. Но уже привык проверять перед тем, как сунуть ногу в башмак, нет ли там битых стекол, сажи, колючек. Или, как случилось однажды, мирно спящего ужика. Проходя по дворцу, он всегда был готов к тому, что в спину ударится камушек, пущенный из полой тростинки. Следом - тихий угрюмый смешок и девчоночий писк: "Дай стрельнуть!"... И - босое шлепание удирающих ног...
   Поначалу Цезарь пытался, обернувшись на звук, отловить своих истязателей. Не затем, чтоб отвинчивать детские ушки и ругать за мелкий разбой. А чтоб просто попробовать заглянуть им в глазенки, расспросить о чем-нибудь...
   Тщетно. До сих пор он видел так близко - царских детей.
  
  
  
   На сияющем белизною хитоне царя - отчетливо черно-угольные отпечатки детских лапок.
   "Никомед, гляди: ты испачкался". - "У, поганец, сволочь, ублюдок!" - "Перестань. Не люблю сквернословия. Это - дети твои". - "Вздор! Чтоб я породил - вот такое?!" - "Может, это лишь пыль, отряхнется"... - "Нет, мой милый. Нельзя представать в таком виде послу. Подожди меня в зале, я - быстро".
  
  
  
   Тронный зал. Ни писцов, ни охранников, ни советников, ни царя.
   От нечего делать Цезарь разглядывать картины на стенах. История Вифинского царства, изображения прежних властителей, их чад и друзей. Под картинами - надписи.
   Осеняет превздорная мысль: пока в зале нет никого, сесть на праздный престол. Не садиться же потомку Венеры на ступеньку из красного фригийского мрамора, когда рядом стоит резное седалище с парой чудищ на подлокотниках, позолоченное и с парчовой подушкой с кистями. подумаешь! Даже если кто-то увидит. Слуги - те не посмеют и пикнуть. Никомед - кротко стерпит, разве что опять пробормочет со вздозом - "о римлянин"...
   Юный Цезарь садится на трон.
  
  
  
   "Ну-ка - слазь! Кому говорю!"...
   Полушепот-полушипение. Из-за колонны - ненавидящий взгляд. Столь знакомый. Глазами болотными. И - прицельно пущенный камешек. Попадает - пребольно - в щиколотку.
   Никомедов детеныш. Звереныш.
   "Покажись! Я не трону тебя", - говорит ему Цезарь и трет след от камешка. А в ответ: "Уходи! Не твое это место! Заруби себе на длиннющем носище!" - "Эй, герой, выходи, не трусь, потолкуем".
   Молчание. Цезарь ждет.
   "У, ублюдок!" - бранится дитя. - "Вот сейчас возьму головню и воткну в твою мерзкую"...
   Ишь, какой смышленый разбойничек! Перенял угрозы папаши и использовал против врага.
   "Что ж, попробуй", - усмехается, покидая седалище, Цезарь.
   Шум в дверях. Это царь Никомед. И посол Митрадата.
  
  
  
  
   "Царь Митрадат Евпатор Дионис - царю Никомеду Филопатору.
   С неизменно сердечным приветствием.
   Сколь мне ведомо, о любезный собрат и сосед, при твоем дворе обретается малолетний сын моей покойной племянницы Нисы, царевны Каппадокийской. Этот мальчик мне родственник, и не столь уж дальний. Вряд ли ты усмотришь обиду в том, что участь ребенка занимает - меня. Отчего бы тебе не позволить ему погостить у меня хоть недолгое время? Или вовсе доверить мне его воспитание? Обещаю печься о нем, как о собственном сыне. Ты же знаешь, что я многочаден и чадолюбен. Среди кровных детей моих есть его сверстники, и скучать он меж ними не будет, зато приобщится к их забавам и знаниям. Разве это не лучшее средство для скрепления дружеских уз между нашими царствами?
   Будь здоров, да хранят тебя боги. Прощай".
  
  
  
   Проводив со сладчайшей улыбкой и деланными отговорками иноземного гостя, Никомед удаляется вместе с Цезарем в свой кабинет и впадает в неистовство.
   "Аспид! Спрут ядовитый! Чудовище! "Чадолюбец"!... Бесстыжая тварь!... Полагает, мы тут позабыли, как он извел одного за другим двух каппадокийских племянников! А теперь тянет лапы к последнему, в ком осталась кровь той династии! Обещает - беречь! Не затем ли, чтобы использовать - против меня или Ариобарзана?... Обнаглел - до последних пределов!... И какую расставил ловушку: если ты, дескать, царь Никомед, не считаешь ребенка своим - так отдай его близкому родственнику! Отрекись от родительских прав - в пользу дяди! Для тебя этот мальчик - никто, для него - сын любимой племянницы!... А уж если считаешь своим - объяви об этом открыто! Заодно и реши, что ты думаешь делать с престолом... Да какое ему, окаянному, дело?!... Ведь ему - ничего не достанется!"...
   - Никомед. Мальчик явно похож на тебя. Почему ты не хочешь признать его?
   - Я боюсь. Если он с малолетства извращенно жесток, что же будет, когда возмужает? Да еще имея в друзьях и советниках - самого Митрадата? Тот охотно научит его, как со мною расправиться.
   - Извини, Никомед, но ты сам подаешь ему поводы. Без участия в том кровожадного дяди.
   - Как мне быть, подскажи - беспристрастно и здраво...
   - Удалить детей из дворца.
   - Если эти поганцы тебе досаждают...
   - Мне - ничуть. Но ты их тут - портишь.
   - Да они в материнской утробе уже пропитались гнусной отравой! Митрадатова кровь! Может, впрямь - дать пинка и пускай себе катятся к родственничку?
   - Никомед. Полагаю крайне неумным - отдавать их соседу в заложники.
   - Но куда же их деть, чтоб пресечь его домогательства?!
   - В отдаленное место, где он их не сможет достать. И где им дадут подобающее воспитание.
   - Может, в Рим?
   - О нет, не советую. В Риме нынче такое творится...
   - А куда?
   - Дай подумать. Постой... Почему - не на Родос?...
   - Боги! Да! Как я сам не вспомнил! Конечно же - Родос! Далеко и надежно! Остров, мощные стены, разумные власти, наилучшие школы, философы, риторы... Ах, как славно провел я там время, хотя был лишенным трона изгнанником! У меня там остались друзья и знакомые, и они не откажутся присмотреть за детьми и укрыть их от Митрадатовых козней...
   - Только нужно действовать быстро. Завтра ты отправляешь в путь сорванцов, послезавтра с сожалением пишешь царю, что не можешь доставить ему удовольствие: мальчика нет при дворе, и вернется он очень не скоро.
   - Превосходный совет! Всё исполню!...
   "Всё исполню, как ты пожелаешь, о римлянин"...
  
  
  
  
   "Как всё скверно", - думает Цезарь, направляясь к себе, чтоб часок поваляться с недочитанной книжкой, а потом сходить на конюшню, проверить, в каком состоянии Никомедов последний подарок - сирийский гнедой жеребец, растянувший недавно себе сухожилие. Что с ним делать: продать или можно вылечить и использовать для неспешных прогулок верхом. Для прогулок с царем, после коих по городу вновь зашуршат непристойные сплетни...
   Как всё пакостно. Никомед, пожалуй, подумал, я хочу тут остаться навеки. Потому и спровадил детей. Чтоб никто не посмел цыкнуть "слазь!" - если мне вдруг взбредет на ум понарошку примериться к трону.
   Что за глупости. Надо с этим кончать. Поскорее. Но - как? Перебрав у царя столько денег, подарков, привилегий и ласк - вдруг сказать, что тебе это всё - только временный опыт? Игра? Жажда всё испытать, ничего не приемля всерьез? И тебе ни к чему ни заёмная царственность, ни прогнившее царство в долгах, сорняках и лачугах, обозленные жители коих проклинают римлян и Рим, а молитвы об избавлении обращают к востоку, откуда к ним опять поспешит их "Спаситель" - "Бог Благой", Митрадат Евпатор Дионис...
   Тьфу. Поистине демон. Стоило мысленно вспомнить, как столкнешься нос к носу - с понтийцем. С человеком из свиты посла.
   "Здравствуй. Ты называешься - Цесарь?" - "Ну, я. Что угодно?" - "Вот. Передать тебе велено". - "От кого?" - "Там написано всё". - "Погоди"... - "Ответа не требуют".
   Ухмыльнувшись, посланец исчез.
  
  
  
   Гая Цезаря прошибает испарина от немыслимого подозрения: неужели - письмо самого Митридата?!... Он бросается к свету ломает печать - и краснеет, опомнившись. Разумеется, нет. Такого и быть не могло. Это весточка - от глупышки Ветронии. Ну, доехала, встретила своего покровителя, повинилась, он ее принял... И прекрасно, и хорошо...
   Размечтался со скуки! Вообразил, будто хитрый царь, прослышав о Никомедовой слабости к юному римлянину, мог затеять интригу - с тобой. Что ты значишь в этом миру, ты, беглец и мальчишка, ты, нищий патриций, ты, заблудшее чадо Венеры-праматери? Ничего. Впрочем, мысль не столь уж абсурдна: Митрадату не всё равно, кто займет вифинский престол после смерти царя Никомеда. И он дорого дал бы, чтоб выведать это наверное. И заранее сделать наследника своим пылким приверженцем, своей куклой, своей собачонкой...
   Нет, всё правильно: царских детей нынче самое время отправить на Родос - остров, преданный Риму, но греческий, славный своими красотами и обилием риторских школ. Там, возможно, брат и сестра превратится из кусачих зверков - в человеков. Но тревожит одно: Никомед недопонял чего-то, если молвил "как ты пожелаешь"... Да причем тут, собственно - я?!... Как ему объяснить, что я не намерен тут застревать, тратя лучшие годы на его ублажение, утирание слез и соплей? Я, Гай Цезарь, еще не совсем обезумел, чтоб презреть свое звонкое имя, бросить мать и жену, бросить родину - и воцариться в азиатской глуши! Даже то, что я просто гощу во дворце - это верх неприличия.
   А что делать с царством - моя ли печаль! В конце концов Никомед, раз не хочет видеть преемником нелюбимого сына, может поступить, как покойный царь Пергама, Аттал: завещать царство - Риму.
   Никомед ужаснется: "Мой милый, но это - война!"
   Ну, и что? Война так война. Не первая. А, коли боги сподобят, последняя: через несколько лет неуёмный царь Митридат будет стар для блестящих побед. В Риме же сыщутся полководцы поумнее Аквилия и подаровитей Мурены.
   И о чем ты тревожишься, Никомед? Не тебе воевать. Это будет - потом. Ты умрешь. Зато в полной уверенности: Рим сразит твоего супостата. Отомстит за тебя.
   Почему бы и нет?...
  
  
  
   "Гай, мой милый"... - "Чего тебе?" - "Ты, я вижу, не рад мне". - "Просто я отдыхал". - "От - меня?" - "В том числе". - "Боги, как ты переменился ко мне"... - "Никомед, что ты хочешь?" - "Чего я - хочу?"... - "Прекрати эти сцены! Я в самом деле устал. Если есть ко мне дело - я слушаю, если нет"...
   Что ж, пора объясниться, о римлянин!
   "Я принес тебе сверток писем. Ты не верил, а я был прав: тот второй корабль оказался - из Рима". - "Дай скорей!"...
   Царь мешковато опускается в кресло под насмешливой статуей Эроса: "На, читай". - "Вслух?" - "Как хочешь. Но только при мне. Ведь меня это тоже отчасти... касается".
   Значит, время пришло, Никомед!
  
  
  
   "Из Рима. Аврелия - сыну Гаю Юлию Цезарю.
   Здравствуй. Почему-то ты не ответил на письмо, в котором я тебя извещала, что твоя Корнелия родила тебе дочь. Что случилось? Пропал в пути письмоносец или ты совсем позабыл нас? Сердце рвется, Гай, от стыда. Неужели ты думаешь, что, раз не пишешь, никто здесь не знает, чем ты вздумал скрасить изгнание? Будь твоим патроном не царь, то позор, возможно, сокрылся бы, но теперь наше древнее имя поливает помоями чернь! Всем известно, что племянник Мария - спит на царской перине и носит пунцовый хитон - как гетера! Я еще изрядно смягчаю теб слова, которые про тебя говорят. Гай, опомнись: ты римлянин, и, пусть даже ни в чем дурном неповинен, пложи конец этим сплетням и покинь Никомедов двор.
   Я добилась для тебя у Суллы прощения. За тебя просили весталки, наши родичи Котты и даже Метелла, супруга диктатора. Он изрек - "Вы не знаете, за кого заступаетесь! В этом мальчике - десять Мариев!" - но приговор отменил. Мне, однако, дали понять, что твое присутствие в Риме пока нежелательно. Как и всякому знатному юноше, тебе лучше всего поступить на военную службу. Сулла хочет послать тебя на войну против Лесбоса. Но молю тебя, не рискуй собой понапрасну и из прежней крайности не кидайся в другую. Мы хотим тебя видеть героем, но героем - живым, ибо если ты сгибнешь безвременно, то с тобою угаснет весь род. Ты - последняя наша надежда. Прощай".
  
  
   "Корнелия шлет привет супругу Гаю Юлию Цезарю.
   Мы с малышкой здоровы, но я очень сильно тоскую в разлуке с тобой. Говорю про тебя нашей доченьке, и она, мне кажется, всё понимает. Твоя матушка уверяет, что ты младенцем тоже всё понимал, а теперь ведешь себя как дитя несмышленое. Ей ужасно не нравится твой дружба с царем. Я, конечно, не верю наветам завистников, но уж лучше бы ты оттуда уехал. Будь здоров и почаще о нас вспоминай".
  
  
   "Юлия, супруга Гая Мария - племяннику Гаю Цезарю.
   Как ты мыслишь, твой дядя, останься он жив, не сгорел бы сейчас от стыда и от гнева? Не отрекся бы принародно - от такого родства? Ведь его любимый племянник ныне - царский слуга, если даже не хуже: наложник.
   Почему ты на это пошел? Ты единственный мальчик в семье, избалован сверх меры и привык считать, будто всё тебе позволительно. Нет, не всё! Твой позор - позор всей фамилии, всех ее поколений, живущих и мертвых. Ты попрал - честь обоих родов! И Мариев, и Юлиев Цезарей! В то ужасное время, когда даже кости усопшего дяди вышвырнуты из гробницы, когда разбиты все его памятники, когда все твои близкие - кто погиб, кто в изгнании, кто еще продолжает сражаться - ты охотно делишь покои с царем, носишь пурпуро и золото, ешь с серебра, принимаешь дорогие подарки и соришь деньгами на скачках. Сожалею, что я не давала лупить тебя - Марию. Он-то чуял, чем ты окажешься. А теперь хоть на улицу не выходи - отовсюду кричат, будто все марианцы - негодяи, убийцы, развратники, други черни и слуги царей... Стыдно, Гай. Не трудись предо мной извиняться и не смей мне ни слова писать, пока не исправишься.
   Возвращайся - мужчиной. Прощай".
  
  
  
  
   - Никомед.
   - Что, мой милый?
   - Прочти.
   - Для чего? Ты скажи, что - в письме, я поверю.
   - Нет, прочти. Я хочу.
   - Вряд ли мне это будет по силам.
   Понимай как угодно. С одной стороны, Никомед не силен в латыни. Знает несколько фраз, но чтоб длинные письма читать, тех познаний вряд ли достанет. А с другой стороны - он боится. Ибо чувствует: по прочтении мир распадется на "до того" и "после того". И его ужасает нависшее "после".
   Ты молчишь, потому что желал бы расстаться пристойно, но на ум не идут никакие слова утешения.
   Начинает сам Никомед, запинаясь и мямля.
   - Я думаю... Мало ли, чего потребуют - женщины... Разве ты не свободен - решать?
   - Не свободен - никто, Никомед. Ты же знаешь. Включая царей на земле и богов над землею, привязанных тысячью нитей к своим подданным и порождениям. Чем сильнее могущество, тем тех ниточек больше. И тем больнее, когда за них дергают. А особенно больно, когда их никак невозможно - порвать.
   - Гай... Ты так говоришь! Так умен!... Я боюсь твоего ума. Он - холодный как лед, беспощадный как лезвие, обжигающий словно огонь... Никогда и ни в ком - ничего подобного. А ведь ты еще юн. Что же будет потом? Даже страшно. Тобой - будто рок говорит. Если ты не из сонма бессмертных, ты, бесспорно, избранник...
   - Я римлянин. Остальное - твои перехлесты.
   - Гай, дослушай меня. Ты не можешь не знать, как я предан тебе, на какие великие жертвы готров пойти, лишь бы ты...
   - Не старайся напрасно: я римлянин.
   - Гай, не надо! Лукавишь со мною, так с собой - не лукавь! Ты мечтаешь - о власти. Я видел! У тебя глаза загораются, когда мы говорим - о делах, о политике. Ты зеваешь над нежным письмом, но рвешь из рук всё, что связано с управлением царством. И читаешь в постели не стишки о любви, а историю войн Александра. Ты не фишка - игрок. Не добыча - охотник.
   - Я римлянин.
   - Гай, подумай... Вернешься ты в Рим - что тебя ожидает? Я знаю все ваши обычаи. Вас строгают там как болванки, вас подолгу держат в безвестности, позволяя пробиться наверх, когда юность давно позади. Ваше слово любимое - "мы", "наш сенат", "наш народ", "наши консулы" - но толпа, но сброд, но плебейская чернь не должна, не имеет права тобой помыкать, ибо ты, волей Зевса, превыше!
   - Рим - превыше всего. Наша честь - в служении Риму.
   - Гай! Да что ты мне говоришь! Ты - не можешь служить. Неспособен к тому - по природе! Ты властвуешь, даже когда подчиняешься. Остаешься - в себе, остаешься - собой. Рим не любит таких! Рим - сожрет тебя, коли приметит в твоем нраве - не стайную стать... Оставайся со мной. У тебя будет всё. Здесь ты - чуть ли не бог. Там - ничто. Так зачем тебе - Рим? Что ты там не видал?...
   - Я римлянин. Рим - превыше всего. Стало быть, обретающий власть над Римом, получает и всё остальное.
   - Гай, неужто ты вздумал...
   - А - что? Дядя Марий - сумел. Сулла - может. Я - хуже?...
   Никомед обалдело взирает. На юнца в пунцовом хитоне. С синеватым пушком на щеках. Что успел в свои юные годы стать жрецом и отцом, поругаться с грозным диктатором, соблазнить горемыку-царя, поиграть с ним как лис с мышом - и шутя отречься от царства, потому что замыслил - немыслимое...
   Уезжай. Твоя воля, о римлянин!
  
  
  
   "Гаю Юлию Цезарю - привет от Ветронии.
   Твое милосердие не потрачено зря: я достигла всего, что желала, и счастлива. Потому ежеденно молюсь за тебя, чтобы боги тебе даровали удачу во всем, чего ты пожелаешь достигнуть.
   Прощай".
  
  
  
  
  
   38. Убедившись, что ни Сулла, ни наново созванный оным сенат не намерены утверждать договор, заключенный устно в Дардане, царь Митрадат заключил, что еще одна война неизбежна, однако к ней надлежит приготовиться, пока длится пусть даже сомнительный мир. После громкой победы своей над Муреной он принялся увеличивать войско и строить военные корабли, а на все вопрошания римлян ответствовал, что ему это надобно для охраны обширных границ и для усмирения варваров в Киммерии.
   39. Ведь из трех взбунтовавшихся царств лишь Боспор оставался доселе несмиренным и непокоренным. Однако, когда некий римский посол проронил при царе, будто справиться с этим восстанием можно было давно, не затрачивая столько золота и не готовясь так долго, Митрадат возразил, напомнив про Митилену на Лесбосе - город, не пожелавший признать возвращения римских законов и сражавшийся после завершения первой войны столь упорно, что два полководца, Лукулл и Минуций, не могли совладать с ним два года, доколе союзник, царь Никомед, не послал туда, не без просьб молодого Цезаря, флот.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"