Кобыливкер Артур Семёнович : другие произведения.

Наши рассветы

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


Наши рассветы

  
  
   "...Мне снился сон, короткий сон, длиною в жизнь...".
   Асмолов.
  
  
   Кеша был поздним ребёнком, то есть, очень поздним - матери было сорок пять, а отцу за пятьдесят, когда он появился на свет, роды были тяжёлыми, и продолжались почти двое суток; естественно он был единственным чадом в семье и, конечно, капризным, разбалованным и несерьёзным, что неудивительно в его случае. Его ветреность, в веселье, по силе и интенсивности превосходила недругов Донкихота, в грусти же он был многопудов и агрессивен, подстать тяжёлой воде. Был он доверчив и наивен, прост, прям и настырен по отношению к окружающим. С друзьями же, за редким исключением, вёл себя вызывающе, но настолько легковесно, что легче могло быть лишь поведение женщин лёгкого поведения, и потому близких, что называется, настоящих друзей у него было негусто, то есть я один...
   Я всё пишу: был, да был, passИ, да past, как будто бы он давно уж переплыл Стикс - но нет, он жив - здоров, и более того, до сих пор весел и неутомим в своих авантюрных затеях, как и прежде, в те ещё горбачёвские восьмидесятые, сегодня уж можно сказать - восьмидесятые прошлого века. Собственно говоря, история, которую я собрался поведать, не об Иннокентии лично, как называла Кешу мать в порыве гнева, хотя он и был одним из непосредственных участников тех далёких событий...
   А начал я с него, во-первых, потому что мы до сих пор друзья, а во-вторых..., в общем, не знал с чего начать, ведь много чего произошло в ту бесшабашную летнюю неделю, всего и не упомнишь, теперь, спустя...
   Тогда Кеша не на шутку повздорил со своей подружкой, с "любимой" можно сказать; ведь в то время, не вровень с днём сегодняшним, мы, своих любимых, не называли ни "гёрл-френдами", ни "наложницами", ни "любовницами", ни даже "товарищами" во время партсобраний и комсомольских слётов, нет, мы, не взирая ни на что, оставались романтиками, идеалистами и немного идиотами, и потому, в глубине души, всё ещё верили в чистую и прозрачную, как горный хрусталь, любовь, любовь прошлого, девятнадцатого столетия; впрочем, не всегда...
   Обычно Кеша был прозаически доступен, в хорошем смысле этого слова, я имею в виду, что когда к нему не постучись, всегда была возможность достучаться, до кармана, до ума, до сердца, до души, впрочем, иногда эта возможность была лишь гипотетической, что по-настоящему мучило, угнетало, а то и нервировало меня; так это было и в тот раз, о котором сейчас пойдёт речь - он был неуязвимо сумрачен, стоически мрачен и гротескно пьян. От его повседневной праздничности, оптимистичной весёлости, ветреной игривости и облакоподобной лёгкости не осталось ничего, и даже больше, как он сам говорил: "...лишь дырка от бублика..."; но очень чёрная и заразная, как бубонная чума, мрачная и тоскливая, подобно питерскому октябрю, всеядная и всепоглощающая, словно жирная свиноматка... - чёрная д ы р и щ ааааа.... Тот, на первый взгляд, озадаченный вид, с каким он целыми днями без дела слонялся по раскалённым до бела улочкам, проспектам и переулкам нашего утомлённого зноем и духовной жаждою города..., да, так вот тот самый взгляд... уф, вспоминаю - аж муторно на душе становится, и кошки скребутся у соседей - так это было ни чем иным, как обычной депрессией, депрессухой, депром et cet. и я, начитавшись брошюр по психоанализу, модного в то время словечка в нашей тусовке, очень остерегался, что это его состояние, между прочим, чем-то схожее с солнечным затмением, незаметно для нас самих, может приобрести маниакальный оттенок, хотя это уже ближе к психиатрии, а тогда - спасайся, кто может, и цель, то есть спасение, оправдает все средства, какими бы они в этот момент ни показались - дикими, варварскими, а то и эротически изощрёнными, вплоть до милых маркизу проказ. Конечно, первым делом спасаться пришлось бы мне, так как я, находясь на хорошем счету - лучший и единственный друг - находился в непосредственной близости от возможного очага конфликта, другими словами - денно и нощно "бдел подле его кроватки", не отходя ни на шаг, ни на миг, ни на йоту в переживании "а как бы чего не вышло". Кроме всего прочего я боялся, что его, и так "не экзальтированные" alter ego и libido деградируют до...до...до неприличия, а это, сами понимаете, чревато последствиями, опять же - для всех окружающих. Его нервирующая угрюмость и благим матом орущая молчаливость нагоняли на меня тоску и страх, да и сам город, быть может, по тем же причинам, казался ещё более скучным, сумеречным и повседневным, чем являлся на самом деле, хотя летние каникулы как раз были в самом разгаре, а дневное солнцестояние достигло своего апогея.
   Все мои попытки хоть как-то растормошить поникшего в печали друга не увенчались успехом, говоря попросту - я потерпел фиаско и, отчаявшись, не знал, что и делать, как вдруг, подобно "бэтмену", помощь пришла извне - помощь в красивом и кротком лице моей Любимой.
   Она, Любимая, то есть, собралась на пару дней во Львов, то ли на толкучку, то ли к родственникам, то ли ещё за чем-нибудь, что, впрочем, не имело никакого значения, для меня, ибо ехала она не одна, и не с какими-нибудь подружками-поблядушками, а с родной матерью - пуританкой до мозга костей.
   "Так ей и надо, пусть со своей мамашей попробует немного поразвлечься. И в назидание неплохо, и для сравнения в самый раз!", - ехидно думал я, когда узнал о предстоящей поездке, вернее, когда был поставлен перед фактом, на что был страшно зол и закатил такую! истерику, а за ней такой! скандал, что ссоры и временного "развода" уже было не избежать, а этого, собственно говоря, мне и не доставало для внутренней сбалансированности при душеизлияниях с Кешей. Чушь, конечно, полная, но мне нужна была тема для разговора с другом, понимаете, общая тема для доверительного разговора, и "запал", как понятно, должен был быть истинным, искренним, и обязательно детонирующим, иначе..., а что иначе уже было неважно. Вздор, конечно, - повздорить с дорогим, как тогда ещё казалось, мне человеком, чтобы разговорить, и тем самым, уменьшить страдания, может и иллюзорные, другого не менее дорогого мне человека. Вздор и грех! Фарс и гротеск! Однако это было "в стиле" - в моём стиле, и тогда я ни о чём не сожалел, ни в чём не раскаивался, и наоборот, лишь подливал масла в огонь, в надежде, что как полыхнёт, так там уж никто не станет разбираться - кто прав - кто виноват, а постараются общими усилиями спустить всё на тормоза, загасить, затушить, залить водой, водкой, шампанским, сексом, солнцем, морем, песком, пломбиром, причём обязательно по двадцать две копейки, в шоколадной глазури.
   Ну что ж - "Все бабы - СУКИ!!!", - чем не тема для приятной душещипательной беседы с другом?! Да уж! И пусть простят мне мою юношескую глупость, ведь она, как и вспыльчивость и спонтанность, была искренней, пусть простят и не осудят, все те ДОРОГИЕ, которыми я жертвовал ради других ДОРОГИХ...
   "Все бабы - суки!" - тема, как вы понимаете, довольно обширная, и почти неограниченная ни временем, ни пространством, ни лексикой, ни историей, конечно, в рамках нашей земной жизни (об "иной" жизни, в такие моменты, думать как-то не хочется, а то, того гляди и "там" окажется сутолока возле окошечка, откуда производится, обещанная ране, раздача СЛОНОВ, и так ad infinitum...).
   Что-что, а наболтались мы вдоволь, благо язык без костей, а то б не миновать переломов, вывихов, искривлений, и так вплоть до гангрены с последующей ампутацией, упаси Господь. Мы и грустили и смеялись, но не злились, а всё больше шутили, и хотя шутили зло, вреда от этого никакого, ибо это не было лично. "Языком молоть - не мешки таскать", - так гласит народная мудрость, но я с этим не согласен, или согласен, но не совсем, так - "перемалывать чужие косточки" - есть труд интеллектуальный, в некотором роде, и в затрате жизненных сил и энергии ни в какое сравнение не входит с работой мышц, так как это почти невосполнимо.
   Начинать утро с полусладкого шампанского и к полудню "морить червячка" шоколадным метеоритом являлось для нас неким допингом, придавая силы и дальше, под звуки немодной попсы (старый отцовский маг ревел во всю стерео-мощь, а мощи той было с гулькин хвост) весело злословить.
   Ближе к вечеру, но на следующий день, мы решили немного проветриться, что и квартире было не во вред. Квартира, конечно, это громко сказано - так, комнатушка в коммуналке (шесть соседских семей, с детьми, рыбками и котами), причём сама комнатушка тоже, в некотором смысле, являлась коммуналкой, и особенно в то время, когда моя бабушка, сто двадцать лет ей жизни, уезжала на очередное лечение в Минводы или Трускавец, в Мацесту или Друскининкай. В такие редкие, но, несомненно, весёлые денёчки у меня жили все кому не лень - не лень взобраться на мой третий мансардный этаж, и ленью заболевали лишь добравшись до койки, и так вплоть до приезда оздоровлённой, и потому всегда доброй и улыбчивой бабули, как благодарно и заискивающе называли её некоторые из моих "друзей", ибо имени её не знали, впрочем, иногда, и моего тоже.
   И хотя время это было именно таким - "оздоровительным" (бабуля уже как неделю потягивала через соломку минералку из целебных источников) - комната была пуста, то есть мы с Кешей, настроившись воинственно, всех "прилипал" вытурили на воздух, дабы вдвоём, в полном, так сказать, отрешении от мира сего, вдоволь вкусить все прелести "одиночества", и насладиться безотчётным трёпом о бабском непостоянстве, вселенской несправедливости и ценах на нефть на нью-йоркской бирже (очередной кризис в Персидском заливе восстановил эрекцию нефтерубля по отношению к нефтедоллару, и это, конечно косвенно, касалось женщин, в смысле эрекции, и несправедливости, в смысле цен).
   - Как говорил сын турецко-подданного, барон Мюнхгаузен: " Лучшее лекарство от женщины - это другая женщина!", в нашем случае - Женщины! - вдруг выпалил я, и глазом не моргнув, упоминая некий гибрид, столь милых мне литературных героев.
   - Ух, как забрал! Здорово! - робко кинул Кеша, хотя, судя по его осоловевшим к тому времени глазам, ему уже было всё равно. Ему, но не мне! Я только-только начинал входить в раж.
   - Хм, действительно "кул", - сказал я, озорно прищёлкнув пальцами, и направился к серванту, проверить запасы.
   Мелочь, по большей части медяки, закупоренная бутылка "Медвежьей крови" и недоеденная нами коробка "Метеорита" - вот то, что составляло наши запасы, вернее всё, что от них осталось. На первый взгляд негусто, да и не сочетаемо, в смысле снеди, но на крайний случай, а это, несомненно, был крайний случай, могло сойти с рук, с рельсов, с ума, со сцены. В общем, и целом для небольшого сабантуйчика по случаю и без оного вполне подойдёт, конечно, немного фрикованно, но если всё это подать под островным соусом, например, под Элтона Джона или Дэвида Боуи, то пойдёт, как рассол после похмелья.
   Июньские закаты были поздними, затяжными, кровавыми и мучительными, как схватки переносившей плод роженицы или как агония распятого. Последний свой глубокий вздох солнце делало в восемь, а то и в полдевятого, и затем ещё около часа обдавало всё и вся маревым теплом разлагающегося трупа. Лишь к поздним сумеркам на улицах, бульварах, площадях и в скверах воскресающего города появлялись первые старожилы, что не скажешь о "залётных", приезжих то есть - те, целыми полчищами, как стойкие к радиации тараканы шуршали в городе круглые сутки, не исключая праздников и выходных.
   И хотя аптеки давно уж были закрыты, всё же мы вышли в город в надежде найти лекарство, лекарство от слабосильного пола, от хандры, от скуки, от суки, от лени, от страха, от себя, от любви, от берега до берега, от рассвета до заката, откуда, оттуда, от верблюда...
   - Ффффуууссс..., - тяжело, почти со стоном, дули фривольные ветры...
   - Ууухххшшш..., - резко вздымались, подобно груди девственницы в первую брачную ночь, романтические паруса фантазий...
   - Ееххккрриии..., - тревожно и жалобно скрипели мачты странствий, авантюр и приключений...
   Шерше ля фам, ля нам, ля вам, ля им, ля всем, кому не лень, и тем, кто был всегда охоч до песен и до драк.
   Город всё ещё пылал, но жар и пекло его инфернальных аттракционов, в наших, ещё не умудрённых ни жизненным опытом, ни университетами мозгах, конечно, не без помощи азарта, хмеля и куража, превращались в весёлый луна-парк. Повсюду были слышны смех и визг. На "лоходромах", от скуки визжали черти и ангелы, грешники и праведники истерически смеялись, так как смеялись последними, что до простых смертных, так те без умолку болтали, танцевали и целовались... и в тот иллюзорный омут хотелось броситься с головой, с открытым забралом, с обнажённым сердцем, со вздымающейся грудью, с оголёнными нервами, с воспалёнными чреслами, с колченогими креслами.
   ...И понеслось, и поехало, и поползло, и поплыло... - бары-рестораны, клубы-дискотеки, скверики-дворики, скверные дворники, и везде пьют, поют, дают, снуют и прочат дантевский уют...
   В "Ретро" мы выпивали, а в "Вечёрке" закусывали, в "Гор-сад" заходили поесть, и уже в "Молодёжке" блевали, в "Ольвии" внимали страстным, но хмельным речам, а на Морвокзале над этим смеялись, в "Савицкого" трясли стариной, бёдрами и локтями, а на "Майдане", забавы ради, лупили друг друга, то есть всех, кто попадался под руку. Лишь к трём часам ночи, не найдя в море "Фам" ни единой из "Нам", тем самым оставшись без антибиотиков, мы, с превеликим блаженством, притулили свои гудящие, как линии электропередач тела к облезшим и обделанным вездесущими символами мира скамейкам каштановых аллей, как туристы называли аллеи Приморского бульвара.
   - Хууууххх, - с облегчением вздохнул Кеша присев.
   - Да уж, облегчиться не помешало бы, - вымолвил я, растянувшись на скамье.
   - Пшшш..., - пенно прошипел автомат газ-воды, что, кособочась, стоял неподалёку.
   - Испить бы водицы, да газированной, авек сироп, бьен сюр, - неожиданно Кеша вспомнил, что в детстве хотел быть полиглотом, однако за водой не пошёл, по-видимому, из-за гравитационных проблем.
   - Да, и отлить, и залить, причём одновременно, - сказал я, с жалостью смотря на уморённого (что ж поделать, такой уж вечер выдался, се ля ви) друга, и оттого вновь погрустневшего, затем поднял свой неподъёмный зад, и пошкандыбал, так как ни гудевшие ноги, ни готовый взорваться мочевой пузырь идти нормально не позволяли, в сторону родника с сиропом.
   - Дзззэннн...цок, - провалилась трёшница в железную утробу косолапого монстра, а в ответ - тишина, это он не вернулся из боя, хотя бы заурчал для приличия, но нет.
   - Дзззэннн...цок, - ещё одна медяшка канула в Лету, а оттуда ни плюх, ни шлёп.
   Тут я на его дразнящеё "Дзззэннн" станцевал своё Дао, и хлоп его, хлоп ребром ладони в жестяное ухо. Но не достучаться до этого истукана, разве что потоптался он с лапы на лапу пару раз - буд-ду, буд-ду, - и не более того. К тому времени, свирепой жаждою томим, подошёл Иннокентий, и как "Бумссс" мавашей слева (он левша) по светящейся стеклянной буддистской роже, так, что у того аж искры с раскосых глаз посыпались, и электричество вырубило.
   Народу вокруг собралось немало, что впрочем, неудивительно, ведь чужие разборки всегда личное развлечение, тем более, когда на халяву. Стаканов, конечно, на всех не хватало, ибо айронмонстр, распустив нюни, брызжел, как мизантроп жёлчью, сладкой газировкой, к тому же, шибко сдрейфив, враз опорожнил свой медно-мочевой пузырь. Казалось, что весело всем, даже мне, так как я, под шумок, тоже стал легче, почти невесомым; кто как мог, старался вдоволь испить дармовой газировки, и в знак благодарности, горстями собирая липкую мелочь, все, как один разбрасывали её, наподобие новогодних конфетти, по старой булыжной мостовой.
   - Шухер! Мусора! - громогласно раздалось из беснующейся толпы, и многоголосое эхо мигом разнесло эту, не столь благую весть по повсеместно ласкающемуся бульвару.
   Визг и гогот, как то бывает на корриде, раздавались во всех, даже самых сокрытых от общественного ока уголках бульвара, каждый, друг другу наперерез, бежал в свою сторону, раздавая те неистовые звуки, и больше из-за ребячества, нежели из-за страха быть пойманными. Один лишь Дзэн-монстр остался недвижим, но ни спокойным, ни равнодушным, а тем более безразличным к происходящему его назвать нельзя было, ибо он, с ещё большим рвением, продолжал шипеть, звенеть, булькать, и заливать бульвар липко-красным нектаром всеобщего озорства...
   Довольные собой и таким феерическим окончанием вечера, который, как казалось ранее, невозвратно был загублен, мы возвращались домой, в нашу холостяцкую, и оттого не менее уютную мансарду. Хотя мы и были сыты, да веселы, однако о "медикаментозном" лечении уже и не помышляли, ибо были выпотрошены, измождены и выжаты, и грезили лишь о мягкой койке, и чтоб ни одной души рядом, в полном мальчишеском одиночестве.
   Центральные улицы ночного города были темны и пустынны, конечно, кроме периферии, где, шурша и "на рогах", ещё ползали редкие залётные "пташки", и это было бы неудивительно, будь то в столице, но у нас в Одессе, в последних числах июня - это нонсенс.
   Возле помпезно-мрачного здания КГБ было особенно тихо, и как-то особенно темно, как в Египте при Моисее. Было ли страшно? Гм..., нет, несомненно, нет, ведь и испугаться-то толком не успели, ибо тот, я бы сказал мистический ужас, вмиг обуявший нас обоих не дал нам ни времени, ни возможности на такие пустяки, как страх, а лишь гнал нас, словно осенний ветер жухлую листву, прочь, подальше от гнетущего безмолвия и заполняющей собой всё пространство нашего сознания тьмы, подальше от бесчеловечности, безысходности, бездыханности к людям, к народу, к человечеству, к живым...
   Неожиданно, быть может именно тот ветер, донёс до нас обрывки чьей-то речи, хотя не речи, ведь то были не слова, а редкие взрывные всхлипы, с трудом пробивающиеся сквозь амбразуру монотонного детского плача, каким может заходиться лишь маленький разбалованный капризуля, каким-то неимоверным случаем обделённый конфеткой, небесной конфеткой. "Вот и за детей взялись, изверги, педики не отделанные...", - ускоряя шаг, тем временем думал я. По мере того, как мы удалялись от дзержинских гранитных плит, плачь..., не то чтобы усиливался, нет, он был всё так же докучлив, как метроном, но становился громче, что вызывало внутренний протест, негодование и даже жалость, естественно к себе, и потому всё тяжелей и нестерпимей становилось продвигаться по этой улице слёз. Кстати, улица считалась самой длинной в Одессе, ибо последние её номера терялись в сибирской тайге...
   В двух дворах от казематов, на старой прогнившей лавке сидел подросток и горько рыдал, а молодая девушка, стоявшая рядом, нежно гладила его по волосам, стараясь хоть как-то успокоить. Поравнявшись с лавкой, мы и в подростке узнали небольшую девчушку, небольшую и в смысле возраста, и в смысле телосложения. Притормозив напротив "плакальщиц" мы с минуту постояли молча, как бы давая к себе привыкнуть, а затем подошли поближе.
   - Эй, девчонки, чего зря влажность разводите? - спонтанно спросил я, забыв о чувстве такта, и вообще о каких-либо приличиях, причём, опомнившись, списал такое поведение на хмель, усталость и недавно пережитый ужас, а не на белые пятна, недостатка в которых, глобус моей воспитанности - тире - образованности никогда не испытывал.
   - Ох, шли бы вы, мальчики..., в общем, своей дорогой, не до вас сейчас, сами не видите, что ли? - жёстким, чуть с хрипотцой голосом, ответила та, что утешала, повернувшись к нам лицом, даже в темноте было заметно - красивым, восточным лицом.
   - Да что с вами, ну в самом-то деле, мы ж это..., просто..., ну как бы сказать, помочь хотим, чем сможем, - запинаясь на каждом слове, сказал Кеша, и смачно сплюнул, попав мне на туфлю.
   - Если не желаете рассказывать о том, что случилось, так это ваше гражданское право, мы ведь не настаиваем. Можно и просто так поболтать, без связи с мокрым делом, ха-ха. А то и ко мне можем завалиться. Это здесь, неподалёку, всего в нескольких кварталах. Предков нету, в командировке, зато вина, конфет и музыки хоть отбавляй. А если уж так приспичило похныкать, то это можно делать в более уютном месте, чем эта лавка, да и улица тоже. Причём можем попробовать все вместе, в определённых кругах Америки и Европы сейчас это модно и говорят, что помогает стопроцентно. Правда от чего точно помогает, вот этого пока не говорят, наверное, ещё не знают, ха-ха-ха, - я бы и дальше болтал так, без умолку, лишь бы малышка прекратила реветь, что, собственно говоря, и произошло вскоре.
   "Плакса" успокоилась, пару раз урчаще шмыганула носом, и совсем притихла.
   - Слушай, Манюня, - старшая обратилась к плаксе, - может, действительно сходим, а? - затем она повернулась ко мне, - Это..., а конфеты-то, какие?
   - "Метеорит", - радуясь, что "лёд" начал таять, улыбнувшись, ответил я, и тихо добавил, - целая коробка, - затем, чуть замявшись, - Гм, гм, почти целая коробка, мы лишь попробовали, а вот вино закупорено, и музычка что надо!
   - Ой, неужели, ведь я только сегодня думала об этих конфетах, кстати, я их просто обожаю! Манюнь, а Манюнь, пойдём? - почти умоляюще обратилась старшая к плаксе.
   После небольшой, но всё же томительной паузы плакса подала голос:
   - А эти козлы? С ними-то, что будет?! - её голос был скрипуч и ломан, как у подростка во время так называемого "переходного" возраста, и, тем не менее, не был противен.
   Мы оба, я и Кеша, не сговариваясь, в один голос произнесли:
   - Чего, чего?! - и вытаращили на них глаза.
   Вроде бы помочь хотели, успокоить, утешить, даже домой пригласили, решили угостить, всё с той же гуманистической целью, а они на это: "козлы - козлы", ещё хорошо, что не "петухи", а ведь мы ещё даже не успели познакомиться. Право же, обидно, и не только потому, что не заслуженно, а ещё и само по себе, ведь такое лёгкое, приподнятое настроение было до этого, конечно, если не считать иллюзорных инсинуаций со стороны "старого доброго" КГБ.
   - Что-что, возьмём их с собой, не оставлять же их тут, в таком-то состоянии, заберём от греха подальше, и нам спокойней и им не в тягость, а ребята, - и она кивнула в нашу сторону, - я думаю, возражать не станут, ведь нас на "метеоритный дождь" приглашают, а не на "патрашки", не так ли? - мило улыбаясь, спросила старшая, почему-то, взяв Кешу за локоть, как это делают взрослые в доверительно-наставнических беседах.
   Мы с облегчением вздохнули, когда поняли, что "козлы" адресовалось не нам, и настроение вновь начало набирать высоту.
   - Ха-ха-ха-ха, как забавно, что у вас есть своё стадо, пастушки вы эдакие, ха-ха-ха-ха. Конечно, берите с собой всю скотину, причём каждой твари по паре, ха-ха-ха-ха, пусть пасутся, - Кеша расшутился не на шутку, и, по-моему, вовремя, все рассмеялись, даже зарёванная малышка, так что наша гуманистическая миссия приобретала нужный вектор.
   - Что за шум, а драки нет?! - хрипло и грозно раздалось из тёмной подворотни, и голос тот, и сама фраза были очень знакомы, причём казалось, что совсем недавно, может час, а может, два назад я уже слышал эту низкую хрипоту, и тоже не в первый раз, - Всего на десять минут вас одних оставили, так вы уже хахалями обзавестись успели, шалавы! - почти с угрозой, прохрипел всё тот же "невидимка" из подворотни.
   Глаза, привыкшие к темноте, постепенно начали различать черты лица обладателя той знакомой и грозной хрипоты. Ещё мгновение и я не сомневался, что голос, и его хозяин мне были знакомы. Да, я не ошибся, это был Джеф, Чёрный Джафар из парка Савицкого.
   - Привет, Джеф, - сказал я, протягивая руку вышедшему из своего укрытия громиле двухметрового роста, телом чем-то напоминающего снежного человека, с картин фантастов-апокалиптиков, физией же - точно сошёл с картин Босха.
   - А, хо-хо-хо, это ты, Арт, - его гортанное "хо-хо-хо" эхом прокатилось по пустынному и спящему кварталу, и отозвалось кошачьим "лаем" в каждом из дворов-колодцев, - Слушай, ты что, и вправду вездесущ, как утверждают твои кореша. Ведь я тебя сегодня в "Ретро" видел, а потом на "Майдане", когда ты "гасил" того "быка", что на "кляксу" "наехал", между прочим, недюжих сил мудила был, а ты его с первого апперкота завалил, я поначалу, когда он замахнулся, думал, что тебя придётся от стены отмазывать, а ты чувак хитёр, дал ему выложиться, и как "Бац!", в тупой "бубен", просто Мухаммед Али. Да, и на бульваре я тебя видел, когда от мусаров "ноги делали", а теперь здесь, спустя час, с моей зазнобой почти впритирку. Не пойму, и как ты везде поспеваешь? - во всю веселясь, описывая мои сегодняшние "подвиги", горланил Джеф, судорожно тряся мою ладонь, начавшую неметь от его "дружеского" пожатия.
   - А сам-то ты, как везде успеваешь?! - поначалу мой вопрос его немного озадачил, а затем рассмешил до истерики. Хохот был такой густой, такой гулкий, что казалось, не только квартал проснётся, но и мёртвые встанут из могил.
   Джеф, чуть успокоившись, обернулся и крикнул в чёрный зев подворотни:
   - Эй, Келла, брось "приправу", выходи, это свои, это Арт с Тираспольской, - затем, чуть понизив голос, и не воинственному Келле, а нам, - Эх, жаль, что вы чуть раньше не подошли, а то мы тут "косячок" на двоих "раздавили", могли б и вчетвером "погреться", как два пальца об асфальт.
   - Спасибо, конечно, но я бросил, спортсмен-сердечник, - пошутил я, благодаря Джефа, за такое добродушие и участливость, что редкость в той среде обитания, где он чувствовал себя рыбой в воде.
   - Да и я не больно балуюсь, так лишь, изредка, под пивко с раками, для "полировочки", - поддержал мою шутку словоохотливый в такой поздний час Кеша, - но всё равно, спасибочко, в другой раз не премину воспользоваться братским "подогревом".
   На небосклоне стало светлей, со сцены сошли тусклые ранние звёзды, уступив место блеску предрассветных, и вновь, из-за туч выглянула королева ночи, но теперь немного надкусанная, уже ни не порочная. Чёрная подворотня, сглатывая ночь, поперхнулась тьмой, и выплюнула на лунный свет маленького человечка, тень которого была подстать самым гадким страшилам из самых леденящих душу сказок.
   Келла, по сравнению со смуглым двухметровым Джафаром, казался белёсокожим, кривоногим карликом, что-то около полутора метра, в огромной кепке-наркомке, которая ещё больше искажала его карикатурную фигуру. Под лунным светом он походил на главного героя фильма "Носферато". Худощавый, щуплый, о таких говорили: "шкиля", "долго не протянет", глаза на выкате, нос "Пиннокио", губы Анжелы Дэвис, причем по нижней плачет пуговица, высокий ульяновский лоб с младенческой рябью и старческой паутиной, крупный золотой перстень с синим агатом на узловатом безымянном пальце правой клешни.
   - Здоров, мусыки, - немного шепеляво, и явно наигранно насупившись, пробасил Келла, и его лживая суровость показалась очень смешной, но совершенно некстати, как я отметил про себя.
   - Кончай кривляться, олух! - зло крикнула плакса, и ловко соскочила с лавки, - Эти пацаны пригласили нас к себе, на конфеты с вином, так что трави базар, и следи за лыжнёй, - в её голосе проявлялись командирские нотки, но партитура явно была приблатнённой, - Эй, ты, где живёшь? - чуть ли не с "наездом", спросила она меня, затем, по-видимому, вспомнив слова Джефа, - Ах, да, на Тираспольской, - молча повернулась и быстрыми, почти китайскими семенящими шажками зашагала в сторону моего дома.
   Мы все переглянулись, пожали плечами, скривились в недоумённых улыбках, и в полном молчании поспешили за быстро удаляющимся от нас "строгим ребёнком". Шли тихо, почти не шаркая и без топота, язык за зубами, с макушкой погружённые каждый в своё.
   Далеко опережая нас, шла эта шустрая девчонка с детским глуповатым личиком и норовистым характером маленькой мегеры; её рваные кеды поскрипывали стоптанной подошвой, "подстреленные" джинсы плотно облегали ноги-"спички", колючки недоразвитой женской груди, при лунном свете, кололи глаза, острые кошачьи лопатки со свистом прорезали густой воздух июньской ночи. С виду ей было лет тринадцать, не больше, но гонору на все двадцать пять, плюс десять "строгого режима". Её товарка выглядела куда постарше, конечно не в мамы, но в старшие сёстры точно годилась, и, по-моему, эта роль ей вовсе не претила, и наоборот, даже забавляла, судя по выражению её лица во время "утишений", не в смысле утешить, а чтоб стало потише. Чёрного Джафара я знал давно - как-то раз вместе отбивались от пьяных ментов, ещё до его призыва, теперь же, демобилизовавшись, он активно бездельничал (сегодня сняли статью за тунеядство) и наводил "шухер" на малолеток в парках Савицкого и Ильича. "Чёрным", как мне поначалу думалось, его называли за почти негритянскую смуглость лица, но оказалось, что это его фамилия, а Джафаром он был потому что..., даже не знаю, наверное, его так звали, раньше как-то не задумывался об этом. Келла выглядел совсем пацаном, хоть и старался косить под взрослого и, конечно, крутого. Он шёл быстро, почти вприпрыжку и боком, выставив правое плечо вперёд, руки - маятником, пальцы - веером, огромная кепка то и дело сползала ему на нос, приводя его в бешенство и истерику. Почему его звали Келлой, я не знаю, может из-за Акеллы Киплинга, хотя в нём было больше шакальего, чем волчьего. Нам с Кешей было по шестнадцать с лишним, причём у Кеши "лишнего" было больше, ибо, не смотря на то, что мы были одноклассниками, он был старше меня почти на год, выше почти на голову и капризней почти вдвое.
   Так, молча и быстро, без эксцессов и недоразумений наша "подростковая" компашка добрела до огромных кованых ворот старого, трещавшего по швам дореволюционного дома, где, до эмиграции, имел честь проживать ваш покорный слуга. Дом, уходящий своими подвалами в век восемнадцатый - подвалы вели к замурованным ходам старинных хаджибеевских катакомб - дышал на ладан, но стопудовые ворота выглядели как новые, даже не скрипели, за что спасибо Перестройке в целом, и дворничихе тёте Зине - цыганке и колдунье - в частности (она в течение пяти с лишним лет, пока муж её сидел в тюрьме, в спиритических сеансах вызывала духов прошлых, давно умерших управдомов, дабы те "мистически" наехали на начальника ЖЭУ, прикарманившего деньгу, выделенную на восстановление старинных, по мнению экспертов, имеющих архитектурную ценность кованых ворот; кстати, дядю Ваню, мужа её, как бывшего управдома посадили за те самые "воротные" деньги, которые он якобы и пропил, с тем самым начальником ЖЭУ).
   - Вот и добрались, стой, раз - два. Все во двор, и, пожалуйста, на цыпочках, ибо соседи - волки, а некоторые к тому же ещё и менты, - полушёпотом лихо скомандовал я возле своего подъезда, и попросил особенно быть осторожными на железной лестнице чёрного хода, по которой нам предстояло взобраться на мой "крутой" третий этаж. Кстати, лестница, не в пример воротам, давно проржавела, и считалась не только "агройсер" проблемой дома, но и своего рода "полосой препятствий", и каждый, пройдя её от ступеньки до ступеньки хоть раз, считал себя, если не героем, то человеком ушлым, крепким, не лыком шитым и не пальцем деланным. Когда какой-нибудь карапуз ронял на лестнице яблоко, которое затем катилось не один пролёт, грохот был похлеще, чем от винилов "AC/DC", да и писк малыша зачастую переплёвывал децибелы Ангуса Янга.
   - Ууух ты, вот это да! Супер-пупер! - восторженно пропищал Келла, совсем позабыв про свой "бас", и сбросив напыщенный вид петуха в курятнике, когда увидел стены моей комнаты, сплошь и рядом, поверх "ромашковых" обоев обклеенные глянцевыми постерами знаменитых рок-звёзд и наградными грамотами от спортивного общества "Колос", чьи интересы на борцовском ковре я защищал вот уже почти с десяток лет.
   - Гм, не хилая хаза, и хавчик в порядке, - облизываясь, промямлил Джеф, заглядывая в холодильник, стоявший в прихожей, и занимавший две трети всей её площади (кухня, хоть и была личной, не коммунальной, была ещё меньше, и там не то что холодильник, там даже рукомойник и то с трудом умещался).
   - Ой, действительно классно, и, кстати, меня зовут Алла, - растянувшись в "лягушачьей" улыбке (у неё был чувственный, но немного широковатый рот, что её не портило, а предавало некий "не советский" шарм), сказала та, что постарше, и неловко присела в комичном реверансе, - Хи-хи-хи-хи, - глуповато захихикала она затем.
   - А я - Манюня, и мне тоже у тебя нравится, клёво, и довольно уютно, - мягко произнесла "плакса", робко перебирая тонкими пальцами по корешкам заезженных коллекционных пластинок, оставленных мне одной "нетрадиционной" (в смысле сексуальной и культурной ориентаций) еврейской родственницей, покинувшей "сэсэсэр", как она, диссидентка-декадентка этакая, любила выражаться, уж давно и навсегда.
   Манюнино лицо я увидел впервые, впервые при полном освещении. Её мягкая, по-детски открытая улыбка ярко диссонировала с большими и грустными лазоревыми глазами, по-женски лукавыми, но с очень строгим, взрослым взглядом. Эти глаза казались двумя грустными мокрыми омутами, двумя печальными синими безднами. Антрацитно-чёрное каре, чуть прикрывающее заострённые "эльфовы" уши. Острая, ноздрястая кнопка. Тонкий скальпельный надрез маково алеет над круглым подбородком с маленькой впадинкой посередине.
   - Меня все называют Арт, зовите и вы так, мне нравится. А это Кеша, когда не в духе, то Иннокентий, мой лучший друг. Добро пожаловать в беспутной юности моей приют убогий, - сказал я, манерно произнеся последнюю фразу, выловленную не так давно у Кена Кизи.
   - Да, классно сказано! - восхитилась мной (Кеном Кизи) улыбчивая Алла, проваливаясь в бездонное кресло (пружины давно уж приказали долго жить, остался один тряпичный камуфляж, что-то вроде театральной декорации).
   Она не провалилась, нет, но, по всей видимости, чувствовала себя не очень удобно. Джеф присел рядом с Аллой, но на полу, видимо для того, чтоб их лица были на одном уровне. Манюня устроилась на хромоногом диване, вяло перелистывая последний номер контрабандного "Metal Hammer". Келла всё никак не мог отлипнуть от глянцевых постеров, семеня мелкими шажками по всему периметру комнату, причём, уже пошёл на второй круг. Останавливаясь возле особо понравившихся, он от восхищения цокал языком, и интенсивно потирал свои крупные уши. Кеша хлопотал возле мага, а я суетился, сервируя импровизированный "достархан" (несколько яблок "Белый налив", бутылка "Медвежьей крови", коробка "Метеорита", несколько ломтиков подсохшей овечьей брынзы, шесть высоких фужеров и большое ведёрко для льда из синей "Богемы", чудом уцелевшие после последней бабушкиной целительной "командировки", ведёрко, правда, безо льда, но зато до верху набитое всякими орешками, вплоть до кедровых - подарок родственников-сибиряков, два серебряных подсвечника, конечно, не "Фаберже", но тоже антиквариат - покойный дед приволок из разрушенного Берлина, как боевой трофей, говорил, что из самого Рейхстага, в подсвечниках два на половину опалённых огарка свечи; и всё выше перечисленное стояло, лежало или просто валялось прямо на полу, посреди комнаты, на протёртом до дыр бухарском ковре ручной работы, тоже трофей, но бабушкин, с ташкентской эвакуации). Я зажёг свечи, они закоптили, погасил люстру и пригласил всех за "стол".
   Магнитофон тихо, совсем ненавязчиво жужжал изношенным "организмом" и мягким "хардовским" "slow". Шесть цветных кубиков самопальной светомузыки мигали невпопад, каждый сам по себе. Подрагивая и чадя, мерцали свечи. Белёсый сигаретный дым, подобно предрассветному болотному туману, мягко стелился над нашим "биваком", придавая унылой атмосфере вечера некую мистическую ауру. Наши искажённые дымом тени, подобно извивающимся в трансе шаманам, танцевали джигу на искривлённых "рокерских" стенах. Холодная, почти свернувшаяся "Медвежья кровь" ласкала запёкшиеся от жары губы и одеревенелый сухой язык. Время от времени звучно хрустел "Белый налив", истекая терпким липким соком. Иногда, сливаясь в поцелуе, звонко голосила "Богема". По воробьиному чирикали отсыревшие спички. Грустно щёлкала одинокая зажигалка, в такт потрескиванию хлопающих келлиных ресниц. Как по мановению волшебной палочки бесследно исчезали конфеты и орешки, усохшая брынза тоже не была исключением.
   Я, стараясь разредить всё ещё напряжённую атмосферу, без умолку травил анекдоты, то были новые "перестроечные", старые "бородатые" и вычурные, только что придуманные. В анекдотах я считал себя докой, и без особого труда мог балаболить часами, на ходу придумывая всё новые и новые истории, то есть старые анекдоты с новыми персонажами, они могли быть похабные, пошлые, тонкие, скучные, однако было у меня одно табу - национальные. В ночной тиши, то и дело, по всему спящему кварталу раскатывались гром и молния - то сонный Джафар врубился в анекдот, хотя, в общем, казалось, что чувства вообще и юмора в частности ему чужды, а может и недоступны из-за его жирафьего роста. Скрипучие всплески Аллиного смешка щекотали барабанные перепонки.
   В общем, я был доволен собой и своей аудиторией, то есть её реакцией на мои бредни, однако больше всех меня интересовала Манюня. Если вначале, когда у меня, так сказать, ещё имелся порох в пороховницах, она громко и задорно заливалась звонким ребячьим смехом, то через час, когда, к моему удивлению, я потихоньку стал выдыхаться, и сходить на более тонкие, как мне казалось, и потому, несомненно, скучные шутки она вновь погрустнела, а вскоре и вовсе разревелась. Как конферансье, я смог взобраться на вершину Джомолунгмы, но как психолог упал на дно Марианской впадины, и так там отяжелел, что самому себе казался стопудовым, неподъёмным, в смысле общего настроя духа.
   Общий весёлый настрой, и невесомость атмосферы испарились как в булгаковском цирке, после развенчания фокуса. Былой аппетит и игривый азарт теперь казались фата-морганой. Как мыльный пузырь, при первой же вспышке электрического света, лопнула романтическая аура "явной" вечери при свечах. Маг, беззубыми челюстями старца, зажевал краюху плесневелого медляка, и никак не мог её переварить, то и дело бурча и отрыгивая. Достархан предательски был отдан на откуп агрессивно настроенным дюнам тоски и барханам печали. Все живые твари, кто на коленях, кто ползком, начали разбредаться по углам мироздания, но углов на всех не хватало...
   Алла вновь нежно и жалостливо поглаживала трясущуюся в рыданиях Манюню по маленькой детской головке и, с яростным напряжением губ, что-то нашёптывала ей на ухо, быть может, благословления, быть может, проклятия. Неожиданно к "святой" паре, просто Мадонна с младенцем, подскочил разъярённый Келла, тем самым, составив "троицу", и как заорёт:
   - Кончай вопить, слышишь?! Ты меня уже в конец достала! Сама во всём виновата! Заладила - "...ляльку, да ляльку хочу, такую маленькую, отлётную, такую отпадную, да отрадную, всамделишную...", вот нянчись теперь со своим бейби.... А я что..., я предупреждал. Я невротик, наркот, конченый джанки, какой из меня папаша?! Фигня полная!
   - Пошёл к чёрту! - неистово заорала вдруг вскочившая Манюня, но уже не жалкого вида замухрышка, а побелевшая от злости свирепая фурия. Тот яркий огонь, что полыхал в её остервеневшем взгляде, без сомнений, мог испепелить дотла.
   - Ох-ох-ох, сама невинность, да пошла ты... на три весёлые буквы, - вновь нарочито опустив тембр голоса, сказал чуть испуганный Келла, и его рачьи глаза закружили в неистовом танце, подобно шарам спортлото. Толстогубый рот скривила болезненная ухмылка, сизая пена медленно сползала с раздутых ноздрей.
   - У него начинается приступ, - тревожно, но уже без криков и слёз, сказала вдруг позеленевшая Манюня, и дала ему затрещину по уху...
   Келла встрепенулся, осел на полусогнутых, смачно сплюнул розовой кровавой слюной на мой раритетный ковёр, встал, растёр слюну башмаком, и бросив короткое: "Пока!", выбежал прочь из комнаты. Джафар сказал: "...что малый, конечно, немного того...", - и он покрутил пальцем у виска, - "...но он эпилептик, и одного, в таком состоянии, оставлять его никак нельзя. К тому же...", - добавил он, - "...эти шалавы ему уже порядком надоели...", затем пожелал спокойной ночи, и был таков. Как только его широченная, как трёхстворчатый шкаф, матросская спина (в детстве, по его словам, он мечтал стать моряком, но не капитаном или боцманом, а только матросом, чтоб драить с утра до вечера палубу, о чём и мечтал, когда мыл полы в интернате) скрылась за дверным косяком в комнате моментально изменилась атмосфера, стало легче дышать, как после весеннего дождика, стало светлей и радужней, и те три шестидесятиватки, что были вкручены в люстру, теперь казались тысячью тысяч мерцающих звёзд.
   Алла, сказав, что ей душно, вышла на балкон; может быть за тем, чтоб проследить, куда направится та "парочка чокнутых", как она успела выразиться до того, а может и действительно, чтоб сглотнуть свежего предрассветного воздуха. Кеша, будучи вечным Дон Жуаном на чеку, такие моменты никогда не пропускал, и потому, когда Аллина розовая пятка, маякнув, скрылась за порогом балкона, его полосатый носок уже вступал на порог. Мне, исходя из создавшейся ситуации, не оставалось ничего другого, как присесть на диван, рядом с Манюней. Она уже не плакала, но и весёлой её нельзя было назвать. Уронив на маленькие ладони голову, она молча смотрела в пол. В таком неловком молчании мы провели несколько нескончаемых минут. Неожиданно, встряхнувшись, и подняв на меня взгляд, она провела ладонью по всё ещё влажным щекам, и улыбнулась такой полной, по-детски нежной, открытой тридцатидвухзубой улыбкой, что, как мне в тот момент показалось, в комнате стало ещё светлей, до рези в глазах, до спазмов в желудке.
   - Сколько слов ещё не сказано, скажи кукушка, пропой! - негромко процедила она сквозь зубы.
   - Что-что? - спросил я, хотя хорошо расслышал чуть искажённую строчку из Цоя, ибо не понял, в чём была суть слов, в то момент, я имею в виду.
   - Как ты думаешь, Арт, сколько мне натикало? - спросила она, поочерёдно складывая пальцы рук, - Один, два, три, чет..., - медленно считала она.
   Конечно, о том, что ей тринадцать, после истерической сцены с Келлой, и речи быть не могло, но, всё же, сказать, что ей больше шестнадцати, язык у меня не поворачивался.
   - Лет, эдак, шестнадцать, я думаю..., - неуверенно произнёс я, стараясь не смотреть ей в глаза, но уставившись на её худенькие ладони, к тому времени превратившиеся в два маленьких колючих кулачка.
   - Хм, - с толикой грусти в ещё красных от слёз глазах, криво улыбнувшись, хмыкнула она, затем, вознеся глаза к потолку, сложив ладони на манер молящихся, и голосом полным иронии и цинизма, громко, почти криком, произнесла, - Ох, как же давно это было, шестнадцать! Почти пять лет назад! Мне уж скоро водку начнут продавать, а ты "шестнадцать", скажешь, тоже. Почти двадцать один, и ещё пять недель в утробе. Я старше самой старой из "Жигулей", - не знаю почему, но "Жигули" она произнесла с какой-то саркастической ухмылкой, и затем вяло добавила, - Вот Аллке, той действительно шестнадцать, кхе-кхе, - она театрально прокашлялась, - почти шестнадцать, через полгода исполнится. Акселератка она у нас. Дылда сисястая, не то, что я - шаланда-плоскодонка. Аллка очень хорошая, добрая, и я её люблю, как родную маму.
   Далее Манюня поведала, что "залетела" случайно, просто Келла пацан, и ещё не знает что к чему, а ещё он наркот, эпилептик и шизоидный, к тому же малолетка - вот-вот стукнет восемнадцать. Она, конечно, его любит, по-матерински, и ненавидит по-женски, однако, не смотря ни на что, по-человечески жалеет, потому и сама его колола, не могла вынести ужасающего вида его ломок. Аборт она делать не собирается, даже если он захочет повеситься, а от него, придурка малолетнего, всего ожидать можно. А если случиться, что тот настаивать станет, то она и его самого, и этого мутанта, Джафара, порешит, лишь бы дитя сохранить. Она сама себе и баба, и мужик; так она считает, потому, как батька её уж давно отчалил в Хароново царство, соседи болтают, что от "беленькой", но она не верит, подозревает, что ему помогли; а мать в "Гамбринусе" официанткой пашет, и где-то там, в табачном чаду, промеж шатких столиков, где весь пол в пивной пене и жирных скелетах мойвы, прижила ещё двух братишек, но те с ними не живут, круглосуточно в школе-интернате, ведь мать то в запое, то в загуле, а сама Манюня им не нянька, ибо последний год в пединституте, на носу дипломная работа. И хотя физкультурный факультет, это не физмат, всё равно работы хватает; то соревнования, то сборы, то сессии, и не будь она мастером - стендовиком, не держи она так свою винтовку, уж давно бы отчислили из-за неуспеваемости. Хорошо, что декан нуждается в премиях, поощрениях, а институт в фондах и славе, и потому им всем нужны медали, кубки, свои чемпионы, свои олимпийцы. Две игры были любимы в детстве: "войнушки" и "дочки - матери", причём на "войне" ни в чём не уступала мальчишкам, сестрой милосердия быть отказывалась, ей то разведчицу подавай, то снайпершу, а то и самого генералиссимуса, конечно же, в юбке и без усов. Играя с девчонками, вечно ссорилась из-за права быть "матерью", и почему-то всегда без мужа, всегда "одиночкой". О ребёнке мечтала с детства, как-то даже попыталась съесть своего пупса, чтобы затем родить его заново, благо соседи заметили и вызвали "скорую".
   И сегодня, когда в её утробе только-только начала теплиться чья-то маленькая жизнь, теперь, когда детская мечта начала обретать свои реальные формы, какое-то чмо болотное, какое-то быдло и дерьмо хочет лишить её одновременно и детских грёз и материнской радости, и всё из-за того, что с появлением ребёнка станет меньше денег на "план", "солому", на джанк вообще?! Да ни за что на свете она никому не позволит убить её дитя, разве что вместе с ней...
   Детское и добродушное лицо этой девчонки, по мере продвижения её "исповеди", приобретало всё более мрачное, искажённое злобой выражение, и так вплоть до тех пор, пока её юные черты не превратились в старческие, ведьмовские, а светлые лазоревые глаза налились закипающей кровью...
   К тому времени на балконе уж вовсю целовались - громко, страстно, вульгарно, бесстыдно, но очень аппетитно, что, конечно, заразно, как грипп или ветрянка.
   Мы всё сидели на диване, плотно прижавшись друг к дружке, она всё рассказывала и рассказывала, постепенно её речь становилась всё более навязчивой и, по мере продолжения, более бессвязной, а её маленькие хрупкие ручки сжимали мою ладонь тяжёлым тисочным захватом. Со временем боль в сдавливаемой ладони становилась всё сильней, начало ломить в суставах, но я молча терпел, ибо понимал, что в тот момент нельзя её перебивать, ей просто необходимо было выговориться, тогда полегчает, и ей, и мне. Неожиданно она замолчала, на миг задумалась, переменилась в лице, и с отрезвляюще решительным взглядом посмотрев мне в глаза, спросила:
   - Вот ты бы смог убить человека?
   Я немного опешил от такого вопроса, по коже пробежались мурашки. Я сидел молча, смотря ей в глаза, но не видел её, а смотрел как бы сквозь. Что ответить я не знал, ибо никогда об этом не задумывался. Ладони её были холодны, и всё также сильно сжимали мою руку. Кровь, бурлящая в её глазах, холодила мою, в жилах и в сердце. Чувствовал себя я очень скверно, тошнота и озноб сдавливали горло, но взгляд отвести, вырваться, встать и уйти, я не смел, да и не мог, ибо был скован, опутан, заворожён...
   Не дождавшись моего ответа, она изящно склонила ко мне голову, и начала шептать мне на ухо, тем колдовским шёпотом, от которого потом сутками стоит звон в ушах:
   - А я, наверное, смогла бы, - затем, выдержав короткую паузу, добавила, но совсем легко, почти с усмешкой, - Да, определённо, смогла б. Вернее, смогу!
   Я видел эту усмешку, и мне стало не по себе. Еле слышно я произнёс:
   - Да, несомненно, она сможет...
   - Хо-хо-хо-хо, смотрите-ка, а наши голубки зря время не теряют, не успеешь оглянуться, а они уж воркуют, - вперемешку с ехидными смешками донеслось со "страстного" балкона, и в комнату вошли, а точнее впрыгнули довольные Кеша с Аллой.
   Манюня медленно разжала тиски, её лицо вновь посветлело, и приобрело детские черты. Наивность, открытость и младенческая неискушённость, сквозили в её взгляде, и лишь подрагивающие краешки тонких пунцовых губ, до сих пор отдавали еле уловимым вампиризмом.
   Прошло несколько минут, и некое чувство неловкости вновь начало сковывать наш спонтанно "сколоченный" квартет.
   - Девчонки и мальчишки, па-бара-па-ба-бам, увидеть, не хотите ли, па-бара-ба-пам, рассвет на морвокзале, тара-дара-там? - фальшиво, и как-то вдруг, вклинившись в нависшую над нами броню молчания, пропел я, после чего, победоносно, медленно, взгляд за взглядом, оглядел своё "войско".
   Эту, как мне тогда казалось, оригинальную затею-выдумку я вынашивал давно, с тех самых пор, как нас, так своевременно, за что им большое пионерское спасибо, покинули тщедушный Келла и Гулливер Джафар, но всё не представлялось такой возможности, чтоб легко и кстати, как сейчас вот, продвинуть её по моему усмотрению на наше рассмотрение. Все напряжённо молчат и не знают, что делать - как же было не воспользоваться такой непоняткой?! Пропусти я момент, потом бы локти себе кусал, да и другим тоже, за компанию, чтоб не отрывались от коллектива.
   - Браво!
   - Ура!
   - Как классно!
   Эти и другие подобные вскрики и восклицания запросто могли разбудить моих "сердобольных" соседей, что, естественно, было крайне нежелательно, и потому уже через пару минут мы, словно первоклашки держась за руки, бодро шагали по предрассветному городу в сторону Приморского бульвара, с которого не так давно уносили ноги, дабы не провести остаток ночи в "обезьяннике". Я, взяв "бразды правления" в свои руки, вновь неугомонно болтал, и может то были несусветные глупости, однако всем это нравилось, все были веселы и, по-моему, добры друг к другу, и вообще добры...
   Местечковая Тираспольская, среднестатистическая Советской Армии, взбалмошный Гор-сад, великосветская Дерибасовская, мятежная Потёмкинцев, аристократический Дюк, окровавленные Ступени, серая бетонка скоростного Суворова, невзрачная стекляшка сонного Морвокзала.
   Автоматические стеклянные двери никогда не запирались, так что до второго "ресторанного" этажа мы добрались, не встретив преград на пути, но уже там мы наткнулись на запертую дверь, ведущую на внешний балкон (был ещё и внутренний, как в старых дворах-колодцах), откуда можно было подняться на четвёртый этаж, на "крышу", где находились "салон моряка", бар от "ЧМП" и летняя открытая дискотека.
   Я быстро решил: ни в коем случае не позволять нарастающему в атмосфере отчаянию оккупировать умы, сознание и души моих озадаченных спутников. Взяв железную урну, я в два счёта высадил восьмимиллиметровое стекло из хлипких креплений дверной рамы. Немного треску, немного звону, ахи вздохи за спиной, и ход к нашим услугам, разве что переступить алюминиевую раму, но это не должно было составить большого труда даже для таких неисправимых лентяев, как мы. Кеша, как прирождённый джентльмен, пропустил дам вперёд, затем меня, и после сам выбрался на балкон, при этом, немного оцарапав колено, что было в его духе, ибо он, не смотря на то, что к еврейству имел очень косвенное отношение, через меня и его подругу, тем не менее, был непревзойденным "шлимазлем", не везучим то есть. Он, как после выяснилось, не совсем понимал, что всё это значит, и какие за этим грядут последствия, однако полностью полагался на меня, впрочем, как и всегда.
   Пройдя по периметру здания до ближайшего угла, мы вновь наткнулись на преграду, и на этот раз посерьёзней, чем стеклянная дверь. В двух шагах от нас начинались бетонные ступени лестницы, ведущей на "сказочный" четвёртый этаж, но вход в "вожделенный сезам" был охраняем "трёхглавым Цербером" - кованой дверью-решёткой о трёх замках. Чугунная решётка была от пола и до самого потолка, и сразу было видно, что с нашей комплекцией, даже миниатюрной и изящной как "лиможский" фарфор Манюне, меж прутьями не пролезть.
   - А вот и он - "закон подлости", как всегда подкрался незаметно, - грустно сказала Манюня, и по-рачьи начала пятиться назад.
   - Да, жаль, очень жаль, а ведь всё могло быть так романтично, так здорово: освежающий бриз, лазурное море, кружащая голову и томящая нервы высота, пурпурный рассвет, трепет распалённых тел, сладость страстных поцелуев..., эх, мне бы стихи писать, да уж, действительно жаль, - немного манерничая, сказала поэтически расстроенная Алла, и направилась за Манюней.
   - Ладно, не горюйте! Внизу, возле причалов, тоже будет красиво, тот же ветер, та же вода и рассвет, а целоваться может даже удобней будет, там, на приколе стоят прогулочные катера, на их палубах есть мягкие, оббитые дерматином топчаны, я знаю, не раз катался, - не унимался оптимистично настроенный Кеша, то и дело подмигивая мне, мол, будь спокоен, уложим их там, как будто мне только этого и хотелось.
   Все улыбались, но в этих тусклых улыбках было столько тоски и печали, и это так меня удручало, что я чуть ли не вслух зарёкся, мол, проведу всех на крышу, как и обещал, чего бы это мне, да и всем остальным ни стоило. Я всегда выполнял данные мной обещания, и очень не любил, когда пресловутый "закон подлости" становился у меня на пути.
   - Ну-ка, кто здесь боится высоты? - как можно строже спросил я, бросив это вдогонку удаляющимся попутчикам.
   - Хм, - недоверчиво хмыкнул Кеша, и с долей некого скепсиса спросил, - Ну, и что ты уже придумал?!
   Девчонки вернулись, но вопросов не задавали, а лишь с ожиданием смотрели мне в глаза, даже не в глаза, а в рот, ведь они ожидали слова, а не взгляда. И я сказал:
   - К сожалению, - печально начал я, - я не волшебник, я только учусь, и потому чудес пока не будет! Но вот..., - и я сделал короткую паузу, - вот скалолазание, обычное, рутинное, это то, чем мы сейчас займёмся. Не дрейфьте, я вас научу, это легко, я не раз видел, как это делают, по телевизору.
   Все, кто в недоумении, кто в состоянии шока, уставились на меня, по всей видимости, ожидая каких-либо объяснений или, хотя бы улыбки на моём лице, что могло бы означать, что я просто пошутил, прикололся, мол, в смысле скалолазания. Долго я их не мучил, мне хватило и двух минут, в якобы раздумьях, чтоб в душе посмеяться над их малодушием, и в уме составить небольшой, и, тем не менее, небезопасный план. А план был прост как три копейки, и заключался он в том, чтобы по кованой двери балкона перелезть на внешнюю сторону здания, как раз в том месте, где внешняя решётка тянется от земли до самой крыши, и по этой как бы "лестнице" взобраться на самый верх. Всего-навсего метров пятнадцать ввысь, правда, от нашей точки отсчёта и вниз было столько же, но это не бралось в расчёт; и всё это по внешней стене тридцатиметрового здания, без какой-либо страховки (без верёвок, ремней и полисов Госстраха), без спецодежды, спецподготовки и спецпитания, даже без хлипких огней рампы, просто под лунный взор.
   Я, будучи неисправимым оптимистом и массовиком затейником, всем пообещал быстрое и наилегчайшее покорение нашего "Эвереста", но всё же предупредил о возможной степени риска, тем самым, как мне казалось, подхлестнув угасающий азарт в мрачных взглядах этих "любителей" экстрима. Имея небольшой опыт в "подобных" забавах (в третьем классе, когда я посещал группу продлённого дня, дважды в неделю мы ходили во Дворец Пионеров, и там, в кружке "туризма - альпинизма", при помощи всяких канатов, зажимов, карабинов, костылей и морских узлов пытались покорить "шведскую" лестницу в гимнастическом зале), я, с казённой дотошностью инструктора-маразматика, объяснил горе-альпинистам за что нужно держаться, куда ставить ноги, и какую молитву читать в случае падения. В конце инструктажа я позволил себе оговориться, по поводу молитвы, мол, это была обычная шутка альпинистов, что если кто и сорвётся, то молитва уже будет ни к чему.
   Такого яркого спектра эмоций: от по-детски визжащей радости и до по-бычьи мычащего отупения, от Манюни я никак не ожидал. Вот Кеша, тот был весьма предсказуем, в чопорной Англии сказали бы - до неприличия предсказуем, он, немало насупившись, на похоронах и то выглядят веселее, мрачно произнёс:
   - Да уж, действительно здорово, нечего сказать, лучше и не придумаешь! Ох-хо-хо-хох, - закончил он тяжёлым вздохом человека обречённого на верную гибель, свои не очень бравурные восхваления моей, на мой взгляд, очень даже забавной затеи.
   Алла, со спринтерской скоростью, трижды осенив себя крёстным знамением, зареклась, что никуда не полезет, тем более в такой темени, и вообще, с нами, с психами ненормальными (удивительное словосочетание) больше дел никаких не имеет! По всей видимости, её "лестные" отзывы о нашем душевном состоянии, относились лишь ко мне и к Кеше, ибо, крепко схватив Манюню за руку, она почти волоком тянула её за собой, при этом, приговаривая: "...пора сваливать!...", мол, пока ещё не поздно. Я мельком взглянул на Манюню, но тут же отвёл свой взгляд, ибо взгляд, но уже её, не мой, меня снова начал пугать. Видно, это томящее чувство, телепатически передалось и взбунтовавшейся Алле, так как та, криво улыбнувшись, быстро высвободила Манюнину руку, и, почти плача, согласилась карабкаться на стену.
   Манюня изъявила желание первой ринуться в бой, и её маленькое неказистое тельце, с паучьей ловкостью, начало стремительно продвигаться вверх. Следующим пошёл Кеша. Он медленно, но уверенно (а что оставалось делать?) полз к цели, задрав голову к звёздному небу, что бы, не дай бог, не взглянуть в двадцати метровый провал под ногами. Затем я, аккуратно подсадив трясущуюся и причитающую Аллу, вскарабкался следом, дабы, в случае чего, подстраховать, да и чтоб подбадривать по пути. Она, стуча своими белоснежными зубами, то и дело подвывала, смотря на луну, подобно голодной волчице, а её расклешённая юбка, шелестя и, как парус, надуваясь на ветру, больно хлестала меня по лицу. Смотреть вверх мне было неловко, ибо в моё поле зрения то и дело попадали её ажурные трусики, если этот мизерный кусочек розовой материи, вообще можно было назвать женским бельём, но отвести взгляд я не мог, не из-за белья, конечно, а из-за своей ответственности, так как счёл должным постоянно следить за неловкими передвижениями её загорелых рук и холеных ног. От одной мысли, что она может подумать, что я полез после неё лишь за тем, чтоб заглядывать ей под юбку, в "замочную скважину", так сказать, мне становилось не по себе. Но какая, к чертям собачим, может быть, замочная скважина, на такой высоте, да ещё и при предательски усиливающемся боковом ветре, как бы ласково его там не называли, будь-то Бриз, будь-то Борей, да хоть сам Торнадо...
   Как говориться: "с горем пополам", "ни разу не ушибшись", мы взобрались на пресловутую крышу Морвокзала. Не успели мы и дух перевести, как ветер утих, небосвод побагровел, звёздное серебро потускнело, луна прищурилась и хворо побледнела, мелкая зябь на иссиня-чёрной воде приуныла, и начала отливать филигранным рубином. Это и был рассвет. Тот рассвет, которого ради, некоторые легкомысленные жители нашего приморского городка готовы были рискнуть жизнью, своей и своих близких. Спрашивается - ради чего?!
   (...Девушка, а вы бы смогли полюбить радикала? - Ради чего-чего?...).
   И было ради чего! Вот она - Магия Природы! Недавнее Ничто, темень и пустошь, на глазах превращалось в Нечто, в нечто невообразимое, прекрасное, гармоничное - в Жизнь.
   Чем уверенней улыбалось юное солнце, тем больше тёмная призрачная дымка сползала с расплывчатых в ночи приморских склонов и крутых берегов. Вскоре смазанные сном импрессионистские пейзажи стали оживать, просыпаться и приобретать ещё чуть размытые, но уже узнаваемые очертания зелёных парков, цветистых садов, мощёных улиц, помпезных бульваров и домов в стилях от Ар-Деко и барокко до простых глинобиток, известняковых трущоб и хрущёвок с "Гаваной". Где-то позади нас чинный и важный Дюк Ришелье крепко сжимал своей бронзовой дланью успевший позеленеть свиток с указом Великой Императрицы - "...Здесь будет город заложён, и зваться будет Порто-Франко..." (цитата неточная, ибо кто ж мог развернуть бронзовый свиток). В серебристо-лазоревом море возле больших кораблей, словно муравьи копошились отдышливые старички-буксиры и молодцеватые торпедные катерки береговой охраны. Портовые краны, скрипя лебёдками, начинали спросонья разминать свои жирафьи выи, разве что в Хлебной гавани они, не покладая своих "рук", бдели круглосуточно, ибо "хлеб - всему голова". Где-то вдалеке, за акваторией порта, словно косяки золоченой скумбрии, на солнце поблёскивали сотни рыбацких баркасов, выкрашенных во все цвета радуги, от сумеречной палитры Ван Дейка до шизоидного спектра Ван Гога. Снизу доносился колоритный мат докеров, проще говоря, грузчиков, и тех самых биндюжников, которые сегодня зовутся шоферами фур, но матерятся они по-прежнему смачно. Поросячий визг и фривольный гогот полупьяных - полусонных портовых шлюх, еле уносящих свои "сетчатые", зацелованные и усталые ноги от хмельного утреннего патруля, смешиваясь с тревожным воем карет скорой помощи и насмешливыми сигналами поливочных машин, не смотря на все правила контрапункта, своей чудовищной какофонией был схож с бессмертной симфонией "Воспрянет Мир из тьмы и праха" композитора...
   - Моооррреее...!, Сооолнцеее...!, Нееебооо...!, Зееемляяя...!, - радостно и во всю мочь кричала Манюня, подставляя своё детское личико нежным ласкам звезды-педофила.
   - Тихо ты, дура, чего разоралась, вон, внизу уже народ тусуется, услышат - по заднице надают, не забывай где мы, и как сюда попали! - строго наставляла, разомлевшая в Кешиных объятьях малолетняя Алла.
   - Ну и пусть ходят, ведь для того им ноги даны, пусть слышат, пусть видят, пусть живут...! - продолжала кричать экзальтированная Манюня.
   И нескольких мгновений хватило на то, чтоб манюнина эйфория, рикошетом пройдясь по нашим рядам, отразилась в моём бесшабашном рассудке, вызвав тем самым цунами беспричинной радости, той, что ни смерть, ни жизнь не помеха.
   - Ого-го-го-гооо...!, Эге-ге-ге-геее...!, - надрывая голосовые связки, кричал я на встречу солнцу, на встречу ветру, на встречу...
   - Ааааааааааууууу...! - вдруг, вырвавшись из страстных тисков, по-волчьи завыла озверевшая Алла.
   - Эй, вы что это, совсем уж рехнулись? Прям как мальцы какие, безмозглые, - взросло сказал чуть испуганный Кеша, и тоже попробовал закричать, но смог издать лишь жалобный стон.
   - Не трогай их, пусть себе кричат, пусть пар выпустят, им это только на пользу. Выкричатся и успокоятся, так бывает, я знаю, читал, - сказал я со знанием дела, и осторожно, так чтоб девчонки не заметили, отошёл в сторону и оттащил за собой начинающего нервничать Кешу.
   Через пару минут в девичьих легких кислороду поубавилось, глаза заблестели, сердца наполнились пылом, пылом, быть может, любви, быть может, ненависти, впрочем, не знаю, но что точно, так это то, что атмосфера накалялась, становилось действительно жарко, причём во всех смыслах сразу, в прямом и в переносном.
   Смеяться они уже не смеялись, но и плакать не плакали, нет, они истерически рыдали, ярая горечь и дикая тоска по несбыточному яркими искрами сверкали в их растёкшихся глазах, и то были не слёзы, даже не ручьи, то были полноводные, судоходные реки, хоть шлюзы ставь и строй платины, всё тщетно, ведь всё равно снесёт потоком. Их нечеловеческий вой был похож то на боевой кличь апачей, то на голодный рык хищника, то на мерзкое ослиное "иииааа...!".
   - Уххх, - тяжело вздохнул я, - Опять началось! - после этих слов, как по команде, мы оба ринулись склеивать наших расклеившихся дам. Естественно я успокаивал Манюню, а Кеша клеил липкую и сопливую Аллу.
   Пока я "бабкиным" методом нашёптывал ещё зарёванной, но уже лишь еле всхлипывавшей девчонке всякую дребедень, как мне тогда казалось, необходимую в такие моменты, довольный Кеша и криво ухмыляющаяся Алла спустились вниз на танцплощадку, и скрылись из глаз в узкой рубке диск-жокея.
   Манюня повернулась ко мне спиной, кольнув острыми лопатками, прижалась ко мне и попросила обнять её покрепче. Мы слушали монотонный шум прибоя, глядя в безоблачную даль, солнце-эсэсовец безжалостно слепило глаза. Старый маяк, мигая то зелённым, то красным, был похож на двуликого Януса, и этим немного смущал. От него хотелось отвернуться, но он, казалось, вездесущ. Солёные мутные слёзы то и дело горошинами скатывались по нашим загорелым лицам, оставляя белый налёт на обветренных губах. Я не видел её глаз, но сильно ощущал непрестанный бой молодого сердца, и то была "дробь" отчаяния, безысходности, безликости, бессердечия, безумия...
   Мы стояли почти у самой кромки крыши. Неожиданно, с ловкостью ошпаренного ужа, Манюня выскользнула из моих объятий и сделала шаг вперёд...
   - Не будет ребёнка - не будет меня! - еле слышно донёс до моих ушей, скорей даже до сердца, ветер-проныра; а дальше провал - провал в памяти, во времени, в тридцать с малым метров..., и ведь малого ещё и на свете-то не было...
   Сегодня, спустя время, спустя рукава, спустя вообще, тяжело сказать, каким именно образом мы оказались на полу дансинга, лежа, катаясь, на манер потешных борцов по всему периметру деревянной сцены. Манюня кусалась, щипалась, пыталась коленкой угодить мне в пах, я же, заключив её в борцовский "ключ", изо всех сил старался удержать её в объятиях, во времени, в жизни...
   - Какого чёрта?! Какое твоё дело?! Отпусти, сейчас же, тебе говорю, а то будет хуже! Не лезь ко мне! Ты кто такой, вообще? Что тебе нужно?! Это моя жизнь! Мой ребёнок! Мой выбор! Мой! Слышишь, мой! Отпусти!!! - истерически кричала она, извиваясь, как червяк на крючке рыболова, в моих КМСсовских тисках.
   Неожиданно смолкнув, она сникла, расслабилась и легко прижала свои сухие, обветренные губы к моим губам. От неожиданности я так затянул свой "ключ", что её хрупкое маленькое тельце хрустнуло, а острые ровные зубы изжевали мои губы в кровь. Было больно, но, в испуге, что она вновь попытается вырваться и..., о боли я забыл, всё сильнее и сильнее затягивая узел. Только после того, как её выразительные глаза стали выползать из орбит, а карминовый рот, посинев, стал по-рыбьи хватать воздух, и тело, судорожно подрагивая, начало обмякать в моих объятиях, лишь тогда я вышел из оцепенения, моментально расслабив ключ, узел, замок и т.д.
   - Не бойся! - первое, что она произнесла, немного отдышавшись, - Я уже никуда не спешу. Будем жить, - тихо закончила она, и истово, так, словно пытаясь высосать из меня всю душу, вновь порозовевшим ртом, впилась в мои искусанные губы...
   Около шести вечера, когда уборщики открыли двери, мы, как ни в чём не бывало, не обращая никакого внимания ни на удивлённые взгляды служащих, ни на их скабрезные шуточки в наш адрес, спустились вниз, с крыши на пристань, с небес на землю.
   Возле своего дома Манюня, как никогда улыбчивая и лучезарная, нежно прикоснулась губами к моей успевшей покрыться жёсткой щетиной щеке, и сказала:
   - Спасибо, Арт! Ты особенный, такие, как ты, редкость, раритет, понимаешь, но сам ты этого ещё не осознаёшь. Придёт и такое время. Ты хоть понимаешь, что спас меня, ребёнка, Келлу, Джафара, Аллку, Кешу, всех-всех?! Благослови тебя Господь! Да, и спасибо за рассвет. Прощай, и знай - я всё-таки смогу!
   - Что сможешь? Я не расслышал, - недоумённо бросил я, но она уже была в подворотне.
   Аллу Кеша провожал сам, во-первых, так как я уже не в силах был переться на другой конец города, на Ближние Мельницы, где Алла проживала с выжившей из ума прабабкой, и, во-вторых, я мог бы стать помехой, захоти они по дороге вновь уединиться, будь-то в парке, будь-то в трамвае, будь-то в подворотне (ведь с Кешей я не первый день знаком).
   В последующие несколько недель Кеша ещё неоднократно виделся с Аллой, Манюня же пропала совсем. Никто её не видел. Ни Джеф, ни Келла, ни Алла не знали, куда она могла подеваться. Домой к ней мы не заходили, ибо справляться о ней там толку было мало, да и нарваться на чьё-то плохое настроение нам не улыбалось.
   Со временем страсти улеглись, страхи рассеялись, легкомысленность утяжелилась, ветреность развеялась, южная фривольность смешалась с северным пуританством.
   Кеша помирился со своей капризной возлюбленной, я же, будучи "не-за-что" прощённым, был великодушно допущен к лону своей. Келла, "спалившись" на "плане" и эфедре был судим, и отправлен на принудительную "дурку". Джеф, как-то раз избив до полусмерти Аллу, сделал ей официальное предложение, но пожениться им разрешили лишь через пару лет. О бесследно пропавшей Манюне ходили разные слухи, один нелепей другого, мол, уехала рожать в Латвию, там вышла замуж за какую-то "шишку", затем развелась, и даже устроилась работать то ли в ОМОН, то ли в УБОП, но всё это были лишь бабкины байки, и как оно было на самом деле никто не ведал.
   Так бы и канул в небытие, а вернее был бы предан забвению тот рисковый и страстный рассвет, не будь я ярым поклонником своих сновидений, и сновидений вообще. Ведь прошло лет десять, а может и того больше, и эмиграция дело такое - ностальгией заражает, как гриппом, память же отшивает напрочь. Сон, что приснился мне на прошлой неделе пересказывать не стоит, ведь история, поведанная выше, и была интегральной его частью, за исключением мелочей и окончания, которое было размыто и логике никакой не поддавалось: голая степь, вдалеке верхушки заснеженных гор, женский крик, детский плач, и табун взмыленных лошадей, дико несущийся по степи на встречу яркой заре, кстати, почему-то всё в чёрно-белом цвете.
   Проснулся я в холодном поту, посреди ночи, посреди душной израильской ночи, ночи ностальгирующего эмигранта, ночи сорокаградусной тоски и младенческой грусти, и так на душе муторно стало, что я еле дождался утра, дабы позвонить Кеше в Одессу, с которым, волею судьбы, судеб и судей (он невинно отсидел три года) не общался вот уже..., ох-хо-хо-х, сколько лет, жизней, вечностей...
   Впрочем, это не было просто банальным эмигрантским недугом, нет, это было что-то большее, что-то, как мне казалось, предопределяющее, судьбоносное, что-то.... Да какая разница, что это было, быть может, мне просто захотелось вновь вернуться в ЮНОСТЬ, вдохнуть солёного черноморского воздуха, отдать себя на продув шаловливому летнему бризу, кричать, плакать и смеяться на встречу юному солнцу, вкапываясь, впиваясь, вдавливаясь в горячую плоть багряного рассвета...
   Первые полчаса нашего разговора, в информационном плане, мол, что, да как, не имели абсолютно никакого смысла, зато это был настоящий карнавал эмоций, феерия чувств и впечатлений. Мы плакали и смеялись так громко, что и мои, и его сердобольные соседи заходили справиться, не случилось ли чего неприятного у нас. Мы смеялись, глотая крупные, с горошину, слёзы, и плакали лишь от истерического смеха. Иногда не произнося ни слова, а пользуясь, как опытные разведчики, только языком звуков, шифром известным лишь нам двоим ещё со школьной скамьи мы приходили в такой экстаз, мол, не забыли, помним ещё, что становилось не только весело, но и немного грустно, мол, сколько ж воды утекло с тех пор. Я поздравлял его со всеми днями рождения, за все те годы молчания, что был обезмолвлен ближневосточным дурманом и жарой, он, в свою очередь, произносил за меня тосты и здравницы, хотя выпить нам не удавалось, поскольку мы всё ещё захлёбывались смехом. Чуть охмелев от эмоциональных возлияний и возлияний эмоций мы перешли на более нейтральные темы, например, общие знакомые - что, да как, кто, да с кем, кто на щите, кто со щитом. Кто-то из одноклассников только-только сел, а кто-то уже успел освободиться, одни пошли на третий круг в замужестве, другие никак не могут развестись, кого-то убили бандиты, а кто-то сам себя лишил жизни, один, став преуспевающим коммерсантом, занимается благотворительностью, открыл частную богадельню для алкашей и наркоманов, другой в той самой богадельне завсегдатай. В общем, и целом весёлого мало, но, не смотря на горчичную правду жизни грустить нам не хотелось, и потому, к грустным рассказкам мы то и дело примешивали старые анекдоты, ведь так казалось веселей.
   Мы уже распрощались, пообещав друг другу больше никогда не теряться, во всяком случае, на такой длительный срок, и почти положили трубки, как вдруг Кеша как заорёт:
   - Стой, минуту, Арт! А ты Олю Шереметьеву помнишь?!
   - Княжну, что ли, или графиню? - пошутил я, и продолжил. - У вас, говорят, у Новых Русских мода сейчас на аристократию, на дворянство. Я вот даже где-то читал, мол, за хорошие башли в "сове" можно и дворянскую фамилию купить, и титул, и герб, и перстень с вензелями, а о поместьях уж и говорить не приходится, грины есть - будешь барином с сотнями, а то и с тысячами голов всякого быдла. Ха-ха-ха-ха. Небось, сегодня всяких новоиспечённых Шереметьевых, Вяземских и Долгоруких у вас как червей после дождя, ходят байки, что даже Романовы появились, престол, мол, требуют, корону. Ха-ха.
   - Да брось ты прикалываться, - немного обиженным голосом выпалил Кеша, - Тема не та. Какие ещё "князья", да "графья"? Я ж тебе не о кликухах, не об "углах" толкую. Я ведь.... Да ты вспомни, вспомни: Морвокзал, рассвет, "Медвежья кровь"...
   - Ну-ну, - только и вымолвил я.
   - Ну, Олька Шереметьева, помнишь, её ещё Манюней называли? - вдруг голос его стал дёрганным, отрывистым, как пунктирная линия.
   - Ах, Манюня, ну конечно, конечно помню, - чуть ли не восторженно произнёс я, - Я и не знал, что её Олей звали, тем паче фамилия не была мне известна, но знаешь..., - я, было, собрался рассказать о моём сегодняшнем сне, который и послужил причиной этого внезапного звонка, но не успел, ибо Кеша, будучи очень взволнованным, меня перебил:
   - А почему ты говоришь "звали", в прошедшем времени, а не "зовут"?
   - Даже не знаю.... Понимаешь, столько времени прошло, что сегодня и не верится, что всё это было взаправду. И какое совпадение, Кеша, ведь именно сегодня, во сне, я вновь пережил всю ту историю, тот вечер, ту ночь, тот рассвет. И представляешь, всё отчётливо, всё живо и реально, прям как вчера было; еле дождался утра, чтоб тебе позвонить. Наваждение какое-то, вот говорю сейчас с тобой, а сам встречаю рассвет на Морвокзале. Я, конечно, счастлив слышать твой голос, но, знаешь, если б не сон, кто знает, когда б ещё позвонил. Да, так что там с Манюней, очень интересно, рассказывай. Ты что-нибудь о ней знаешь? Болтали, что она то ли в Латвию, то ли в Литву уехала, в общем, в Прибалтику, то было лет десять назад, а то и более того, - сказал я, и с нетерпением ждал, что скажет Кеша; в этот момент во мне бродили разные чувства: тревога, надежда, беспредметная радость, беспричинная горечь, и много ещё всего, то было брожение похлеще, чем в чане с сивухой.
   Кеша немного помолчал, я даже подумал, что нас рассоединили, но вскоре я услышал его голос, и был тот голос полон вселенской грусти, чего от Иннокентия ожидать никак нельзя было:
   - Её убили, расстреляли в Чечне, где-то под Грозным. Она была снайпером, контрактницей, конечно, на стороне федералов. Ты же помнишь, она стреляла как Чингаджьгук, была мастером-международником. Дострелялась, малая. Чечены их долго в плену держали, бабки хотели, но ты же слышал указ президента - террористам денег за заложников не давать, типа, чтоб прецедента не создавать. Ну а родственники её, ты же знаешь, пьянь подзаборная, кому до неё дело было. Их вместе убили, её и ещё двух девчонок из Прибалтики. Все стрелки, хм, латышские, бля. Говорят, то на рассвете было, буквально за час до наступления федералов. Схоронили её в Одессе. Сам я на похоронах не был, и всё, что сейчас рассказал, знаю лишь понаслышке. Но памятник видел, её схоронили невдалеке от моего батьки. Представляешь - неровный, как будто откусанный от цельного монолита кусок розового мрамора, и откуда такие бабки, а на нём ни фотографии, ни иконки, а лишь имя и несколько корявых строк о каких-то лошадях, несущихся на встречу авроре. Может то её стихи, не знаю, она ведь вроде что-то царапала, ещё тогда, всё про любовь, да ненависть. Рассказывают, что на похоронах, когда начали закапывать, у мамки её инсульт случился, а малого, сына её, и вовсе не взяли на кладбище, чего, мол, травмировать мальца, оно и правильно. А то представляешь - смотрит пацан на закрытый цинковый гроб, а ему и говорят бабули добросердные, мол, смотри, смотри сынок, там мамка твоя лежит, да что я тебе рассказываю, ты ведь сам через такое прошёл. Но ты помладше был, не понимал, а этот ведь уже в третий класс ходит. Прикинь, ей же уже за тридцать было, а всё ещё Манюней называли, и друзья, и соседи, и даже мамка её. Такие вот дела. Ладно, второй раз прощаться не будем, плохая примета. Звони сам, а то знаешь, у нас это дорого, не по карману мне, а то и приезжай, всегда рады будем. Ну, пока, - тихо закончил Кеша.
   - Бай, - сквозь зубы процедил я.
   В ушах всё ещё трещал томящий зуммер "занято", а вокруг непробиваемая тишь, осязаемая как тьма египетская. "Хм, прямо как в цинковом гробу...", - подумал я, и пошёл на кухню, сварить себе чашечку кофе, в надежде на его отрезвляющий эффект, ибо был пьян и мрачен, хоть и давненько не употреблял ни капли.
   Сидя на летней кухне, смотря в распахнутое окно, я не видел ни иерусалимских гор, ни жёлтого пыльного небосвода, ни ртутный столбик треснувшего от жары термометра, ни марокканских соседей, ни их спесивого ребёнка, ни их игривого шар-пея, ни.... За окном, пусть не чётко, в знойном июньском мареве проплывали расплывчатые очертания Одессы, Морвокзала, бульваров, улиц, каштанов, и всё в предрассветной дымке; и вдруг исчезают архитектурные формы и им на смену приходят лица: Кешина ухмылка, кокетливый взгляд Аллы, недовольная физия Келлы, многозубое ржание Джафара, то плаксивое, то улыбчивое, то грустное, то яростное, то доброе, то жестокое лицо Манюни Шереметьевой.
   За окном картинки менялись с неумолимой скоростью, как бывает за окном купе скорого поезда, набирающего свой крейсерский ход. Но мой "поезд" шёл в никуда, то есть никуда не шёл, мчась на полных парах по замкнутому кругу: весёлый и сладкий Приморский бульвар - мрачное здание КГБ - ревущая девчонка - "Медвежья кровь" - предрассветная крыша морвокзала - отрывки фраз: "...не будет ребёнка - не будет меня..." или "...а я всё же смогу..." - пересохшие и покусанные в кровь губы - прощальный поцелуй в небритую щёку - дискотеки - бульвар - КГБ - и так далее, до головокружения, до тошноты, до боли в висках, до колик в желудке, до зуда в подмышках...
   Так и несётся всё по кругу, стремительно, без остановок, не войти, не выйти, без конца, без начала, без совести, без чести, без гордости, без мести...
   И вдруг, среди лиц, среди Манюниных лиц, плачущих и грустных, смеющихся и радостных я увидел новое её лицо, лицо, искажённое от боли, от боли родовых схваток, и ещё одно лицо, на этот раз беззаботного младенца, но точь-в-точь напоминающее красивые черты матери. Детский крик, и ещё один, то кричат они оба, от счастья, от боли, от радости. И всё стихает, и вновь лица, но в этот раз её взгляд не добр и не улыбчив, он полон злости, ненависти, страха.... Вот он, её бездонный лазоревый омут, щурится в узкий глазок профессиональной оптики, а вот и тонкий девичий палец, с по-детски огрызенным ногтем, плотно прижатый к гашетке далеко не детской, и даже не спортивной винтовки. Выстрел..., ещё один.... Где-то вдалеке, в горной деревушке замертво упал гордый кавказец. Ещё один надрез перочинным ножиком на изрезанном прикладе. Сколько их, тех воинственных горцев, которые попадали в её "оптическое" поле зрения? Единицы..., десятки..., сотни...? Война!
   За окном полный штиль, ни колыхания, ни дуновения.... Тотальное затишье, как перед боем. А вот и грянул бой. На этот раз федералам крепко досталось. Есть убитые, раненные, пропавшие без вести, попавшие в плен. В плену лишь трое - три юные девы - три опытных палача - ВОЙНА.
   Издевательства и пытки, изнасилованья и побои, всё в лучших традициях кавказских гор, всё те же герои прошлого, нашего и будущего времени, и всё это за окном проскакивает так быстро и беззвучно, точно в немом кино, но без старичка тапёра, наигрывающего то тревогу, то грусть, то боль, то агонию, без каллиграфических титров, без робких комментариев, зачем, и так всё понятно, и так всё предрешено...
   Бетонная плита брошенного федералами блокпоста. Не лицо, а сплошное кровавое месиво. Бровь, губа, подбородок - всё не на месте, всё в лучших манерах Пикассо. В испуганных глазах вся вселенная. Солдатская роба лишь краем прикрывает худые в синяках и ссадинах девичьи бёдра. Посиневшие пальцы босых стоп подгребают под себя комья размякшей глины. Восходит грозное грозненское солнце.
   Короткая очередь из АКМ. Ещё одна, ещё, и ещё...
   ХВАТИТ!
   Они уже трижды мертвы!
   Молодые красивые женские тела, остекленевшие глаза, продырявленные груди. Жеребячий смех джигитов и волчий вой матерей. Цинковые ящики, а в них тридцатилетние девчонки. Три маленькие дырочки с запёкшейся кровью мастерски скучены в районе маленькой упругой девичьей груди, там, где билось большое и мягкое человеческое сердце, способное любить и ненавидеть, но не быть безразличным. Три смятых кусочка свинца, бывший калибр "5/45", покоятся на дне стеклянной колбы, где-то на пыльных полках медсанбата. Комья, комья, комья вязкого чернозёма, отбивающие металлическую дробь по оцинкованной крыше последнего их пристанища.
   Ночь. Пыль. Бесконечная степь. Сотни взмыленных в горячечной скачке лошадей. Меркнут поздние звёзды. Тускнет жёлтая луна. За окном рассвет. И так тысячи тысяч лет.
   Зуммер "занято" смолк. Знойное небо Святой Земли заволокла жёлто-серая дымка, то начинается "хамсин" - пыльная буря, берущая своё инфернальное начало в вечно пылающей Сахаре.
   Мой поезд, как пыль на зубах, скрепит тормозами...
  

"Пять могучих коней мне дарил Люцифер..."

...............................................................

"И, смеясь надо мной, презирая меня,

Мои взоры одел Люцифер в полутьму,

Люцифер подарил мне шестого коня,

И Отчаянье было названье ему".

Н. Гумилёв.

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   21
  
  
  


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"