Все началось с потрепанной брошюры с выцветшим библиотечным штампом на фронтисписе. Она лежала под одним из мусорных контейнеров, в стопке вместе с другими книгами. Это была "Феноменология духа" Гегеля. Из всей стопки Василий Солодкин, мужчина 36-ти лет, выбрал именно ее. Там были и рассказы о Мегрэ, и Паустовский, и рецепты вегетарианской кухни, но Василий взял именно "Феноменологию". Почему? Трудно сейчас сказать; он и сам не смог бы назвать точную причину, но, как только он развернул обложку, на него, во-первых, посмотрела репродукция портрета, глаза с отечными складками, в которых были и укор, и требование, и призыв, а в строгой линии губ читался скепсис, недоверие и как будто бы немой вопрос, обращенный, казалось, именно к нему, Василию: "Сможешь?" Во-вторых, прочтя несколько начальных строк ("...в этой истине природа исчезла, и дух обнаружился в ней как идея, достигшая своего для-себя-бытия..."), он был поражен какой-то внутренней силой, энергией, которая плескалась и шумела под тканью напечатанного текста; он ни черта не понял из того, что прочел, но это оставило какое-то мощное, неизгладимое впечатление. Поэтому он аккуратно положил книжку в кабину, сбоку от водительского сиденья, надел промасленные перчатки и, возвратясь к работе, принялся орудовать рычагами на пульте, наблюдая за тем, как стальное щупальце гидравлического захвата лениво тянется к контейнеру, доверху набитому мусорными пакетами и обломками оконной рамы.
Вечером дома, дождавшись, когда жена с дочкой улягутся, он прошел на кухню, развел в кипятке пару ложек гранулированного кофе и раскрыл книгу. Он по-прежнему ничего не понимал, делал над собой усилие, концентрировался и возвращался к только что прочитанному, стараясь осознать каждое отдельное слово, а затем это объединить, но, не смотря на усилия, все рассыпалось, как песок, и нужно было вновь собирать это по крупицам. Промучившись некоторое время, Василий вдруг понял: не нужно пытаться понять о чем там идет речь, нужно просто впитывать текст, чтобы он лился в тебя свободно, как музыка. Может быть, именно в этом его назначение? Так он и поступил. Дело сразу пошло. Непонятные слова и составленные из них фразы одним только своим звучанием и мелодичностью, по мере того, как он все это, страницу за страницей, поглощал, доставляли ему глубочайшее, неизъяснимое наслаждение. Как при падении с высоты захватывало дух, и даже было какое-то приятное покалывание в пятках.
Остановившись на 12-й странице, он взял сигареты и тихо, чтобы никого не будить, вышел на балкон. Он посмотрел на город с редкими огнями; со стороны речного порта донесся сиплый и протяжный гудок, у кого-то из соседей снизу, сквозь приоткрытое окно была слышна пальба в телевизоре. Дул легкий, промозглый ветерок. Стоя в одной футболке и затягиваясь дымом, Василий вздрагивал, но, скорее, не от холода, а от странного, счастливого возбуждения. Все, что он сейчас видел перед собой - город, покачивающиеся в темноте верхушки деревьев, квадраты окон в соседних домах, - приобрело вдруг какое-то совершенно новое, особое значение. Все было проникнуто и насыщенно тайной гармонией и сложным контрапунктом непонятных слов, которые все еще струились и переливались у него внутри, сладко туманя мозг, и ему казалось, что город - до самой мелкой соринки на асфальте и далекого собачьего лая - благодарен ему за это. Нет, это еще не было стопроцентной уверенностью, скорее, наитие и какое-то сложное предчувствие, но все же эта благодарность и умиротворение, которые были разлиты повсюду и как бы возвращались к нему отзвуком, он сейчас будто впитывал в себя вместе с прохладным воздухом и табачным дымом, и от этого было так невероятно хорошо, что где-то у себя внутри, под сердцем он ощутил легкую щекотку и чуть не расплакался. В самом деле, кроме шуток: было очень, очень хорошо!
2
А на следующей неделе, в среду произошло следующее. Был вечер. Придя после работы домой и съев на ужин пару голубцов со свининой, Василий, чтобы ничто не отвлекало, закрылся в ванной и прочел еще одну страничку Гегеля. Он теперь читал небольшими порциями, поддерживая и сохраняя в себе необходимый градус посетившего его на прошлой неделе восторга. Положив книгу поверх шкафчика с зубными щетками и бутылочками шампуня, он прошел в гостиную, уселся рядом с женой на диване и стал смотреть телевизор. Шли новости. Рассказывалось о взрыве газа в жилом доме. На экране возникли разрушенные стены, горестное зияние оконных проемов, носилки на земле, на которых кто-то лежал, накрытый простыней, и какой-то старик со впалыми от худобы висками и в пиджаке на голое тело, стоя в профиль, что-то возбужденно говорил на камеру, а когда он повернулся, Василию сделалось не по себе: другая сторона лица у старика была сплошной кровавой ссадиной.
Он не мог отделаться от образа этого лица почти полночи. Стоило закрыть глаза и попытаться уснуть, как тут же старик являлся из темноты, нарочно поворачивался к нему поврежденной стороной и как будто бы ждал: когда же он, наконец, примет какое-нибудь решение? Но какое решение он должен был принять? Что от него хотели? Лежа с открытыми глазами и глядя на настенный ковер, освещенный луной, Василий напряженно думал; мысль плутала сложными лабиринтами вместе с ворсистым круговым узором; и вдруг его осенило. Он все понял! Да, да, сразу, мгновенно, как яркая вспышка в недрах мозга, поразила простая и, вместе с тем, глубочайшая идея. Как же он сразу не догадался! Он знал, как и чем он сможет помочь этому старику и еще миллионам других, таким же несчастным, заблудшим. Странно, как он мог жить без этого все эти годы? Неудивительно, что жизнь казалась такой пустой и бессмысленной. Но теперь-то он точно знал, в чем его задача. Подумав об этом и вновь придя в то приятное и безмятежное состояние, которое навевалось Гегелем, Василий Солодкин плавно погрузился в мягкий, обволакивающий сон.
3
В первую очередь, нужно было избавиться от курения. Далее - выпивка. То есть ни вина, ни пива; ни по праздникам, ни на выходных. Никогда. С последним было легче; с куревом пришлось повозиться. Понимая, что здесь привычка не столько во вдыхании дыма, сколько удерживает сам акт, он нарочно выточил ножом палочку размером с сигарету, нарисовал на ней желтой краской фильтр, остальную часть закрасил белым и теперь, выходя на балкон, вставлял ее в край рта, наподобие градусника, и смотрел, как это у него водилось, сверху на город. При помощи различных тайных знаков - гудков, шелеста редкой осенней листвы и т.п. - город, казалось, общается с ним, подбадривает и высказывает свое полное одобрение.
Его манера одеваться тоже претерпела изменения. Теперь вместо нестиранной и обвислой футболки под рабочей спецовкой у него можно было видеть белый воротничок рубашки и тугой узел галстука. Старые пыльные кроссовки остались в прошлом; он стал выходить на работу в начищенных до блеска туфлях. Он вызывал насмешки и недоумение у сослуживцев, у жителей окрестных домов, рядом с которыми, используя гидравлический захват, он очищал контейнеры, но это его сильно не трогало, он пропускал шуточки и косые взгляды мимо. Ведь у него была задача, о которой никто не знал; нельзя было отвлекаться на мелочи.
Он взял в библиотеке книгу о правилах хорошего тона. Прочтя ее в перерывах между Гегелем, он выписал оттуда в тетрадь отдельные пункты, которые следовало заучить. Оставляя в гараже старый "Москвич", намеренно стал перемещаться по городу в общественном транспорте; спешил выскочить на какой-нибудь остановке, вставал у раскрытых дверей и со словами: "Позвольте вам помочь", - подавал руку выходящим женщинам, которые в большинстве своем шарахались и смотрели на него, как на идиота, но некоторые - те, что постарше - все же принимали правила игры и, сходя с его помощью, говорили: "Какой вежливый молодой человек!"
Первое время он всерьез подумывал о смене профессии. В самом деле, что это: мусорщик! Грязно и неподобающе в сравнении с той миссией, которая на него возложена. Возможно, следовало подыскать что-нибудь поэлегантнее. Может, стоило вообще перестать работать? Ведь, даже если он перейдет на какое-нибудь другое предприятие, все равно неизбежно будет втянут в коллективные склоки, интриги, снова за спиной будет шепот, хихиканье. К чему это? Это будет отвлекать. И без того половина жизни прожита и потрачена, можно сказать, впустую; осталось еще примерно столько же, но разве это много? Ведь столько еще предстоит сделать! "Но если я прекращу работать, что будет с женой, дочкой?" - подумал он. Ничего страшного, у жены, слава богу, есть работа, значит, не пропадут. Если же дома начнут стыдить и донимать, он всегда может, безропотно собрав самое необходимое, покинуть квартиру; будет жить в пригородном лесу или внизу, в подвале. Но вскоре он понял: если до настоящего момента он работал мусорщиком, следовательно, так было нужно. Невидимый узор судьбы, по которому он скользил, привел его в это место и там он должен оставаться. Точно, точно! В этом было что-то символическое. Он освобождает город от грязи, он рыцарь очистки, Иисус Христос отбросов и мусорной свалки. Поразмышляв еще некоторое время, он решил, что, название организации, где он был трудоустроен (Муниципальное унитарное предприятие "Санэкотранс"), должно было, по всей видимости, означать что-то другое. Что? МУП. Международное... Нет, межгалактическое управление пространством. Да, да, именно так! Само собой, никто, кроме него, не мог этого знать; ведь только он был посвящен. Все остальные вынуждены были довольствоваться обманчивой поверхностью.
Нужно было привести в порядок физическое тело. Он должен быть идеально здоров. Тело должно стать чистым сосудом, вмещающим такое же содержимое. Он прошел всестороннее медицинское обследование. Выявились камни в почках, коллоидные узлы в щитовидной железе и другие неприятные моменты. Срочно лечить все это, срочно!
4
В один из выходных он отправился в филармонию. Приезжий симфонический оркестр вместе с академическим хором должны были исполнить "Мессию" Генделя. Надев свой единственный костюм с двубортным пиджаком в клетку и с клапанами на карманах, сунув для шику в нагрудный кармашек носовой платок, сложенный уголком, и предупредив жену, что вернется поздно, Василий шел по тротуару вдоль трассы и уже предвкушал нечто торжественное и величественное, к чему он вот-вот приобщится, и нервные, отрывистые гудки клаксонов, а также мельтешащие ноги прохожих, кроящие воздух неровными лоскутами, отходили куда-то на задний план.
Ожидая начала, он сидел в буфете за пустым столом, пил томатный сок и слушал хаотичные звуки настраиваемого оркестра, доносящиеся из концертного зала. Его почему-то смутили высохшие хлебные крошки внутри солонки, которая стояла рядом с салфетками. Было в этом что-то разочаровывающее и вызывающее тревогу. Соль должна быть чиста и девственна, тем более в филармонии, а тут - такое. Но ничего, он это исправит; скоро он все исправит.
Когда он уселся в 7-м ряду, удерживая двумя пальцами программку и непринужденно ею помахивая (сцена в этот момент была задернута серым занавесом), за спиной, в соседнем ряду послышался разговор.
- Тебе не кажется, что он слишком прям? От этого он, естественно, выглядит, как осел, - сказал мужской голос.
Другой голос ответил:
- Да у него и морда ослиная. Не заметил?
После чего оба голоса тихо рассмеялись. Василию показалось, что все это относится к нему. Да, в последнее время он взялся за упражнения для выправления осанки, ему нужен был здоровый позвоночник. К тому же, он был в стенах культурного заведения; разве не положено здесь держать спину ровно, как профессиональному танцору? Не может же он, развалясь, весь скособочится и забросить ноги на спинку близстоящего стула? И почему у него "ослиная морда"? Может быть, имелась в виду его слегка укрупненная нижняя челюсть? Было обидно. Захотелось развернуться и тоже сказать что-нибудь грубое и неприятное, но он вовремя вспомнил, зачем он здесь, зачем у него прямая спину и так далее, и обида, как кубик рафинированного сахара, стала понемногу таять. Может быть, имелась в виду "прямота" как черта характера, и разговор, на самом деле, касался вовсе не его? Возможно. Но, с другой стороны, разве не могли они намеренно употребить это слово: "прямой"? Чтобы была некоторая двоякость и трудно было придраться. Конечно, ведь если бы Василий потребовал объяснений, можно было сказать: "Вы не поняли, мы говорили не о вашей спине, мы обсуждали другого человека". Сделав вид, что наблюдает за входом в зал, Василий обернулся и нашел взглядом этих двух. На них были одинаковые пуловеры с заковыристым орнаментом (но не близнецы, нет), обоим примерно за 30; они по-прежнему шептались и хихикали. Продолжая улыбаться, один из них мельком взглянул на Василия. Василий отвернулся.
Оратория произвела сильнейшее действие. Звуки музыки и стройное пение людей в белых балахонах подхватили его, как вешние воды, и стали уносить куда-то далеко, к яркому свету на горизонте. А когда рослая женщина, сопрано, с высоко завитыми башенкой волосами, перекосив рот, пела: "Rejoice, rejo-o-oice...", - ему показалось, что это обращено к нему: "Давай, дава-а-ай!.." И он знал, что он должен "давать", и обещал мысленно, что непременно "даст", не подведет. Но в какой-то момент в уме вдруг всплыла соль, смешанная с крошками, и спина, в которой чувствовалось напряжение, напомнила о двух насмешниках в одинаковых пуловерах. Это испортило восторг. Он обернулся и увидел, что они до сих пор шепчутся и трясутся от смеха. Скоты! Почему на них одинаковые пуловеры? Что за блажь? И хотя их вовсе не было слышно, Василий, чуть приподнявшись, через головы остальных слушателей, строго сказал:
- Нельзя ли потише, пожалуйста?
Они не сразу поняли, что обращаются к ним; но потом один из них с вопрошающим видом указал пальцем на себя.
- Да, я к вам обращаюсь, - подтвердил Василий.
При этом он постарался вложить в свои слова и взгляд долю дополнительного смысла. Ему хотелось дать понять, что он обо всем догадывается: для чего они сидят тут, за его спиной, все время смеются и намеренно употребляют слово "прямой". На всякий случай, чтобы знали. Заверив жестами, что они будут соблюдать тишину, мужчины в пуловерах направили взгляды на сцену.
Он не смог выдержать долго. Напряжение росло и не отпускало. Казалось, эти двое у него за спиной продолжают свои безобразия. Но, оборачиваясь всякий раз и делая замечания, можно было открыть подлинные причины своего беспокойства. Зачем? Не надо. Может быть, они только этого и ждут. Может, как раз в этом их тайное намерение: разбалансировать его душевное состояние, довести до срыва, разочарования, краха. Нет, лишнее. Не дождавшись обещанного в программке антракта, он поднялся и, стараясь ни на кого не глядеть, покинул концертный зал.
Проходя мимо ряда зеркал в фойе и убедившись, что вокруг никого, он задержался. Стал разглядывать свое отражение. Из-под воротничка сорочки высовывалась красная обветренная шея, которая вздувалась слишком крупным и острым кадыком, выглядевшим, казалось, особенно пошло и неуместно здесь, на фоне мраморных полов с золотой каймой и флористической лепнины на потолке. Рукава пиджака, который он в последний раз надевал на собственную свадьбу, были коротки и оттуда, вместе с хлопчатобумажными манжетами, торчали крупные и шишковатые, как клешни, кисти рук со скрюченными пальцами, которые будто бы продолжали удерживать невидимые рычаги мусорной машины или черенок совковой лопаты. Почему, черт возьми, был выбран именно он? Ведь у него непрезентабельная внешность и ослиная морда. В чем смысл? Может, те, кто взвалил на него все это, крупно просчитались? Или, может, ошибся он? Но отдаленные и проникновенные звуки оратории, которая все еще продолжалась там, в зале и разносилась эхом, развеяли возникший было дымок сомнений. Он взял в гардеробе куртку и отправился домой.
5
Утром в ванной, когда он полоскал с эвкалиптовым экстрактом рот, сзади подошла жена. Хнычущим и отрепетированным голосом, как крючковатым сверлом, она принялась ввинчиваться в его грудь, нащупывая там оголенный нерв совести. Она жаловалась на то, что ей не хватает денег на еду, на лишние колготки для дочери, а Василий в это же самое время посещает концерты, кабинет педикюра, где ему срезают с пяток отмершую кожу, а недавно, насколько она знает, он записался на протезирование зубов; причем выбрал не пластмассу и не железо с титановым напылением, а то, что подороже: металлокерамику! Сколько можно?! Он ведет себя, как эгоист! Пока она все это говорила, освежающая, терпкая прохлада булькала у Василия в горле. А потом, когда терпение лопнуло, он метнулся в гостиную, нашел в буфете шкатулку с палехской росписью и швырнул сложенную вдвое стопочку купюр вошедшей вслед за ним жене в грудь. Отлетев от ее тела, деньги порхнули в воздухе и стали плавно оседать. "Подавись, дура!" - крикнул он. Задохнувшись от рыданий, жена бросилась в кухню. Дверь за ней хлопнула так, что на полке вздрогнул суповой сервиз. Нет, ну действительно дура! Да, эти деньги откладывались им на зубной мост и пару коронок, а также на уретероскопию. Но надо быть конченной идиоткой, чтобы не понимать, насколько важно для здоровья желудка тщательное пережевывание пищи, которое, в свою очередь, зависит от целостности зубов, и насколько важно здоровье именно для него. Если бы она все знала, ей было бы стыдно. Стоп, стоп. Нельзя нервничать, это может иметь катастрофические последствия. Почему он сам ей во всем не сознался? Почему не доверился? Ведь если бы она все знала, не исключено, что она была бы более чуткой и снисходительной. Он посмотрел на разбросанные по полу тысячерублевки, взвесил "за" и "против", пошел на кухню и все рассказал.
А еще через два дня жена Василия посетила психиатра и передала ему все, что ей удалось узнать от мужа. "К сожалению, у меня нет таких прав - насильно приволочь его сюда, в кабинет и поставить диагноз. До тех пор, пока человек сам не посчитает себя больным и не придет с просьбой о помощи, я не могу вмешиваться в его жизнь, как бы странно он себя при этом не вел. Исключение касается только тех случаев, когда он будет вести себя откровенно неадекватно: то есть гоняться с топором по улице за прохожими в голом виде и тому подобное. Поскольку всего этого пока не наблюдается, извините, ничем не могу помочь. Единственное, что могу вам посоветовать: постарайтесь сильно его не раздражать и, по возможности, осторожно намекните: пускай придет ко мне, и мы поговорит. С удовольствием его выслушаю".
Начиная с этого дня, жена действительно стала более чуткой и предупредительной, и Василию казалось, что все это, благодаря его признанию. Она поняла, насколько важно все, что с ним связано; отныне они союзники.
Однажды во время вечерней прогулки, когда он насыщал кровь кислородом, проходя по отдаленному району со старыми приземистыми "сталинками", Василий услышал внутри одного из дворов азартные, кровожадные выкрики и звуки потасовки, а после пропитой мужской голос начал кому-то угрожать: "Я тебя сейчас зарежу, тварь! Кишки выпущу! Ну давай, подходи, сучара!" После этого был скомканный гвалт, звон разбитого оконного стекла и отчаянный женский визг. Первый порыв был - пойти, вмешаться, помочь. Но тут же остановила мысль: нельзя подвергать себя опасности, его могут прирезать наравне с остальными, а ведь это - все, конец. Нельзя рисковать собой ради одного отдельного случая. И, слегка ускорив шаг, Василий удалился темными улицами подальше от злополучного места.
Оказавшись дома, он не почувствовал приятного освежения и успокоения ума, которые, по идее, должны были возникнуть после прогулки. Внутри, где-то в районе средостения, прогрызалась червячком непонятная тревога. Закрывшись в ванной и включив, для отвлечения домочадцев, воду в кране, он стал размышлять: что кроется под его тревожным состоянием? Как будто бы какое-то предчувствие. Но что это, откуда? Мысли роились беспорядочно, как стая мух над падалью, и он не мог схватить ни одной, чтобы досконально ее рассмотреть; но когда он приложил ухо к водопроводной трубе и прислушался к шипению внутри, он вдруг уловил там, как сквозь радиопомехи (как когда-то, во времена советского отрочества, когда, вращая колесико транзистора, он пытался настроиться на "Голос Америки"), чей-то отдаленный шепот. Сначала он был невнятен, но когда Василий сконцентрировался, тот сделался более ясным и отчетливым. На самом деле, шепот звучал не в трубе, он звучал внутри Василия. В трубе был лишь начальный импульс, зерно, которое, воздействуя небольшой щекоткой на слуховой нерв, распускалось в виде мыслей и слов внутри мозга и речевого аппарата, заставляя, как лягушачью лапку на лабораторном столе, сокращаться гортань, язык, губы. Ему было сказано очень многое, иногда даже в виде стихов; он не все до конца понимал, точно так же, как в случае с "Феноменологией", но то, что он услышал, завораживало, пугало, вздымало на крыльях воодушевления и вновь пугало, бросая в черную пропасть и размазывая, как насекомое, по холодной безжизненной тверди. Это продолжалось до тех пор, пока снаружи в дверь не постучались, и деликатный до вкрадчивости голос жены не поинтересовался: "Вася, что ты там делаешь? У тебя до сих пор льется вода".
6
Жена никак не могла осмелиться и посоветовать Василию посетить психиатра. Она не знала, как это лучше сделать. А вдруг он на самом деле погонится за ней с топором? Василий, тем временем, не подозревая о внутренних терзаниях жены, продолжал спокойно ходить на работу, следить за здоровьем и еще раз решил перечитать Гегеля.
На работе, кстати, к нему тоже приглядывались. Он сделался лучше, положительнее во многих отношениях, но все это выглядело довольно странно. "Что с тобой, мужик?" - интересовались коллеги, но добиться от него чего-то определенного было сложно.
Все стало проясняться после того, как кабина его машины оказалась выкрашенной в свежий абрикосовый цвет, а на обеих дверцах появилась надпись: МУП с затейливой разноцветной каймой и рюшами; поверх этого был замысловатый рисунок, явная аллегория: сочетание в одной картине миндалевидного, висящего в пространстве глаза, опоясанного шарика (по всей видимости, Сатурн) и зеленого, уходящего к горизонту поля, на котором мирно паслись дикие звери, и тут же, среди них - обнаженные человеческие фигурки.
Вызванный в кабинет начальства, Василий отмалчивался. Глядя куда-то в пол сурово и отрешенно, он пропускал мимо все вопросы. "Что с тобой?! Ты наркоман или просто идиот?! Это что, твой личный транспорт?! Какого хрена ты ее разукрасил?! А ну, дыхни! Дыхни на меня сейчас же!" Когда он увидел приближающееся, будто всплывающее из-под бензиновой пленки лицо, требующее немедленно "дыхнуть", он набрал в легкие воздуха и, что есть мочи, заорал. Он был уверен: та грандиозная сила, которую он выпускает сейчас в виде звуковой волны, растворит это лицо с его дотошными и глупыми вопросами и оно вновь сольется с окружающей радужной мутью. Начальник отпрянул от неожиданности и испуга, и, действительно, его седая бровь с выбившейся прядью, блеклая голубизна глаз с надвигающейся катарактой и коричневатый налет меж зубов, - все это стало распадаться на элементы, и Василий увидел жуткую алхимию: все, что до этих пор было твердым - стол, президент в рамочке, линолеум на полу и т.д., - стало вдруг приобретать свойства жидкости и пара, сверху опустилась невидимая ножка миксера, включился турбо-режим, и перед глазами завихрилось, затанцевало... Он повторно крикнул - на этот раз желая нейтрализовать всепроникающий ужас, - выскочил за дверь, и, судя по удаляющемуся топоту в коридоре, покинул здание управления.
Он вернулся домой ночью. Волосы слиплись от пота, ладони были исцарапаны, будто он тер их об асфальт. Не вступая в диалог с женой, которая беспокойно вилась рядом, он заперся в ванной, достал из тайника книгу и, как всегда, не вдаваясь в смысл, а просто впитывая звучание слов, взялся за Гегеля. На одной из страниц его поразило следующее: в словах, которые стояли друг над другом и содержали в себе букву "о", эти самые "о" выстроились в ряд по диагонали, и казалось, что это округло приоткрытые губы, сквозь которые идет уже знакомый, шепчущий голос, который снова будто бы гальванизировал его речевые связки, они сокращались и тихо дублировали непонятный, но значительный монолог.
7
Его схватили на крыше дома. Укрепив на лбу зажженный фонарь, он стоял, вращаясь вокруг своей оси, и нарушал ночную тишину дикими выкриками. Ему казалось, что из его головы струится ярчайший свет, который достигает пределов города и идет еще дальше, за материк, и этот свет рассеивает тьму и ужас, которые давно охватывали мир, но сегодня были особенно немилосердны, а своими выкриками, как ультразвуковой пушкой, он как бы подкрепляет разящее действие света. Потом забегали темные силуэты, косые тени; его повалили, прижали коленом, сорвали фонарь... Что было дальше, он не помнил. Внутри головы, словно кто-то захлопнул дверь в комнате без окон и с неисправным освещением.
8
- Простите, Василий Геннадьевич, но я не совсем понимаю. Вы блюдете себя... Так? То есть вы бережете свое физическое здоровье, нервы, не ругаетесь плохими словами, бросили курить... Это хорошо, это похвально. Многие так делают. Правда, не я. Грешен. Полпачки сигарет в день - это уже норма. Но очень многие, вполне достойные люди согласятся с вами и проголосуют обеими руками. То есть имеется в виду именно этот момент: гигиена тела и души. Но, позвольте, с чего вы взяли, что тем самым вы спасаете мир? Не много ли на себя берете? А, Василий Геннадьевич?
- Я - центр этого мира. Во мне все: все нити и корни. Я держу это в руках. И если...
- Извините, перебью. Я понимаю, вам кажется, что вы центр. Каждый человек склонен рассматривать окружающее с собственных позиций. Но ведь и я мог бы сказать то же самое, не находите? Хорошо, я вам ответственно заявляю: я, врач Мокроусов Сергей Леонидович, центр мира, а вы, дорогой мой, самозванец. Почему? Да потому что я так решил, вот и все. Ну? Как вам такое понравится?
- Когда я жил неправильно, происходили всякие разные вещи.
- Где?
- В окружающем мире.
- Хорошо, какие вещи происходили?
- Войны, бедствия... Много всего. Люди страдали. Сами не знали, из-за чего все происходит, и страдали. И я не знал.
- А потом узнали. Так?
- Да.
- Вам кто-то подсказал или...
- Сказали. Но не прямо.
- То есть косвенно кто-то или что-то намекнули вам. Я правильно понял?
- Да.
- И уже после того, как вы решили себя изменить, людские страдания резко пошли на убыль. Так или нет?
- Все идет постепенно. Сила инерции. Я только начал приводить себя в порядок.
- Хорошо, и сколько же лет нам всем ждать благотворных влияний от Василия Солодкина? Нет, вы ответьте, когда ваш пресловутый отказ от курения и прогулки перед сном скажутся на общем состоянии нашего мира?
- Я не знаю.
- Ладно, допустим, вы не знаете. А кто знает? Кто может назвать точный срок кардинальных изменений? Василий Геннадьевич, сдается мне, вы впали в самообман. Причем жестокий и губительный, принявший вид болезни. Я еще раз повторяю: я лишь приветствую ваши личные изменения, и дай вам бог, но вы просто обязаны уяснить для себя одну вещь: вы можете отвечать только за себя. Вам ясно? В крайнем случае, ваше подвижничество может положительным образом сказаться на вашей семье... У вас, кстати, прекрасная, заботливая жена. И дочь тоже умница, насколько я наслышан.
- Спасибо, я знаю.
- Вы можете показать достойный пример знакомым, соседям... Но вы должны твердо уяснить: у каждого из них своя голова на плечах, они все равно будут поступать так, как им вздумается. Будь вы хоть центром мира, хоть Буддой, хоть Моисеем, - все будет происходить так, как должно произойти. Вы ничего не можете с этим сделать. Ничего, уверяю вас. Тем более, как-то влиять на тех, кто за сто тысяч километров от вас. А уж про усмирение природных стихий и прочих катаклизмов при помощи каких-то там глубоких медитаций... Василий Геннадьевич, это все фантазии и бред. Понимаете меня? От них нужно срочно избавляться. И мы будем это делать обоюдными усилиями. Именно с этой целью вас и поместили в стационар. Вы согласны со мной или нет? Что же вы замолчали, Василий?
После того, как были сняты острый психоз и делирий, Василий постепенно стал приходить в себя. Он понял, что помещен в больницу. Жена, которая навещала, рассказала о том, что он вытворял, как влез на крышу и орал там, а она, стоя на балконе и вызывая по телефону "скорую", слышала его крики, и у нее сжималось сердце от горя и жалости. У него состоялось несколько бесед с лечащим врачом, который сам, первый напомнил ему об "ответственной миссии", из-за которой он свихнулся и о которой, откровенно говоря, он уже стал забывать, но врач затронул эту тему, и у него в голове, деталь за деталью, вновь стала разрастаться и оживать волнующая его не так давно идея. Он рассматривал ее со всех сторон, пытаясь увидеть ее сквозь те нравоучения, которые читал врач, пробовал, опять же по совету врача, сомневаться и рассуждать здраво, и в какие-то моменты ему казалось, что он действительно глубоко заблуждался. Не было никакой миссии; он болен, ему нужно лечиться. Но через какое-то время, среди ночи, при свете синей лампы в палате под решетчатым колпаком, он вдруг просыпался и начинал думать и снова сомневался и впадал в беспокойные подозрения. Он никак не мог понять, зачем все пытаются убедить его в том, что он не прав? Откуда такая упорная заинтересованность? Неужели это так важно, чтобы все думали в унисон? И ему вдруг представлялось, что существует какая-то враждебная к нему и его намерениям невидимая сила, которая расползается, как дымный покров, входит незаметно в окружающих и вынуждает их переубеждать его, внушать сомнения, предлагать трезво мыслить и т.д. Точно так же, как когда-то голос в водопроводной трубе давал направление его мыслям. Да, да, все так. Но зачем они это делают? Неужели не понимают, что, отговаривая его и всячески противодействуя, они, тем самым, вредят себе? Нет, не понимают. За них говорит что-то другое, они этого не чувствуют. Проходила ночь, наступало утро, пустой коридор наполнялся звенящим казарменным тенором санитара, который, идя мимо палат и шлепая ладонью по каждой двери, выкрикивал: "Подъем!", скрипели хором пружины коек, с которых поднимались больные, Василий брал мыльницу, полотенце и шел вместе с другими умываться, а после, за завтраком ел слипшиеся макароны и вынужденно наблюдал за тем, как у соседа без передних зубов изо рта обратно в тарелку валятся пережеванные комья, и вдруг опять, с новой силой его охватывали сомнения: "Господи, что за дурь у меня в башке! Какая невидимая сила, какие внушения? Я просто-напросто болен, это же ясно. Посмотри, вот они психи. Ты в их компании. Доволен?" И он обещал себе, что доверится врачу, будет старательно принимать назначенные лекарства, запивая их молоком из мензурки, которое под руководством медсестры выдавал один из больных, и постарается полностью, без следа стереть мысль о каком-то своем особом назначении.
И вот снова наступал четверг (приемный день), медсестра заглядывала в палату и говорила: "Солодкин, к врачу". Он клал раскрытого Майн Рида ("Всадник без головы", принесла жена) под подушку, натягивал тапки и покидал палату.
Врач просил вспомнить, не замечал ли он за собой и раньше каких-нибудь странностей. То есть все, что угодно: черты характера, привычки, внутренние побуждения. В детстве, юности, в более зрелом возрасте до начала заболевания. "Вспомните, Василий, пожалуйста, мне важно это знать". И он вспоминал, как, еще будучи школьником, стоял в полуобнаженном виде в профиль перед зеркалом и ему казалось, что у него непропорционально развитая спина, слишком бугристая и искривленная; затем поворачивался в фас и находил, что пупок расположен ассиметрично, уходит чуть влево. Вслед за этим вспомнилось другое: выбирая будущую стезю перед окончанием школы, он представлял себя в телевизоре, на месте диктора новостей или у стенда с метеокартой, но мысль о налезающих друг на друга резцах и о привычке в минуты волнения переходить на скороговорку и брызгать слюной, заставила похоронить забрезжившие было мечты. Вспомнилось также о том, как, устроившись на пивзавод в возрасте 28-ми лет наладчиком конвейера, он не мог спокойно глядеть на товарищей по работе, которые тайком от начальства сцеживали пиво в бутылки, а затем, полупьяные, во время обеденного перерыва резались в переводного "дурачка" и мешали ему своим гоготом читать в газете новости мировой политики и экономики; и, помнится, тогда в голову ему пришла мысль: пойти к начальнику цеха и предложить проводить в обеденные часы что-то вроде политинформации: то есть он сидит, читает рабочим газеты, а те внимают и, таким образом, с пользой проводят время. Конечно же, ни к какому начальству он в тот раз не пошел; побоялся, что его сочтут выскочкой и занудой. И теперь, когда он это вспомнил, ему подумалось, что, пожалуй, в этом было что-то странное. Хотя, казалось бы, он всего лишь заботился о просвещении заводчан. Он поделился своими сомнениями с врачом, который вписывал все в анамнез, и тот с готовностью подтвердил: да, в том, что он услышал от Василия, очень много шизоидного. Врач продолжал что-то говорить. Василий, тем временем, глядя ему глаза и кивая, следил за потоком пробужденных воспоминаний, которые воспроизвели в уме следующий эпизод (скорое всего, его тоже можно было отнести к разряду ненормальных). Было это не так давно, около 3-х лет назад. Он тогда увлекся фалеристикой (нарочно отыскал этот термин в энциклопедическом словаре, чтобы чувствовать значительность того, чем он занят): стал собирать значки периода СССР. Всякий раз после получки шел на блошиный рынок, находил там очкастого мужчину в митенках из женских замшевых перчаток, который ловко сморкался сквозь одну ноздрю на землю, выдувая при этом, как паровозный гудок, струю зимнего пара, и покупал у него то золотой профиль С. П. Королева с взлетающей ракетой, то олимпийского мишку, то октябрятскую звездочку с курчавым и упитанным отроком. Он прикалывал все это на широкую картонку, обшитую собственноручно черным бархатом, и подолгу любовался, представляя, как когда-нибудь картонка окажется сплошь усеянной значками. Но вскоре он к этому охладел. Во-первых, стало казаться, что глаза продавца, увеличенные очками, смотрят на него с какой-то скрытой усмешкой; в них как будто скреблось тайное удовольствие от того, что ему удалось "нагреть лоха". Во-вторых, Василий окинул себя мысленным взором, и ему вдруг показалось, что, как фалерист, он действительно выглядит глупо. Почему именно значки СССР? Что за придурь? Он никогда особо не страдал ностальгией и не рвал волос на голове из-за того, что страна его детства растворилась в небытии. Просто, видимо, необходимо было как-то заполнить рваную пустоту, которая неожиданно образовалась в его внутреннем мире; там свистел сквозняк, и нужно было заткнуть это или куском ваты, или намыленной таканью, - чем угодно. Врач все также монотонно и поучительно говорил. Василий еще раз для порядка кивнул и устало прикрыл глаза. Запечатленные фоторецепторами сетчатки халат врача, поблескивающие очки, сплетенные пальцы рук на крышке стола, рыбы в аквариуме средь зеленых дебрей, - все это вдруг, оказавшись в темноте, стало тускнеть, очертания размылись, поплыли, и Василий, внезапно воодушевляясь, подумал: значит, ничто из этого не существует само по себе! Все в нем. Он содержит в себе весь мир; он не ошибся. Где-то в прихожей памяти, как призрак, все еще витал абрис врача за столом. Но сейчас он сделает мысленное усилие... Да, вот так. Помашем, как веером, ладошками в воздухе воображения. Гляди-ка! Врач полностью исчез. Только голое черное пространство. Остался лишь голос. Этот голос, как корабельный канат, все еще связывал мышление Василия со зрительным образом врача, который, в свою очередь, отдельной закорючкой в пазле, был сцеплен с аквариумом, кабинетом, больницей, городом и т.д.
- ...не хочу сказать, что это будет легко, но все же вам придется от этого откреститься, Василий, иначе я ничего...
Не открывая глаз, он сделал еще одно усилие, и, всплывший было на поверхность бусинами отдельных слов, голос лечащего врача вновь сделался неразборчивым и перешел в какое-то однообразное гудение, которое ласково убаюкивало. Он почувствовал внезапный порыв: поделиться с врачом своими открытиями; но вовремя сдержался. Нет, не поймет. Он лишь небольшая часть огромной невидимой сети, которая пытается опутать Василия, подчинить, напичкать своими мыслями и представлениями. Если он ему откроется, тот снова начнет убеждать, возьмет в свои холеные руки проверенные инструменты: логику, здравый житейский смысл и т.п., и примется, распространяя стальной холодок, ковырять этим в мозгах, и Василий вновь начнет поддаваться, верить. Нет, нет, молчать. Кивать, будто со всем согласен, и молчать.
9
Лекарства делали свое дело. Примерно через месяц он чувствовал себя так, словно внутри головы плещется канцелярский клей; им была пропитана каждая бороздка левого и правого полушарий, и любая мысль, которой хотелось дать ход, сдвинувшись на долю миллиметра, мгновенно вязла в этой склизкой среде. Но были свои плюсы. Он заметно успокоился, и уже не лежал целыми днями на койке и не думал, как было до того, а стал занимать себя мелким ручным трудом: выкручивая тонюсенькой отверткой болтики, починил старый кассетный плеер, который принесла жена; при помощи ниток и иглы соорудил из поздравительных открыток шкатулку, которую подарил лечащему врачу; пытался вылепить из хлебного мякиша копию Царь-колокола. Врач Мокроусов был доволен результатами и уверял, что еще немного, и Василий сможет отправиться к семье.
Он уже предвкушал, как встанет дома под теплый душ, как выспится под свежим пододеяльником с хвойным запахом импортного стирального порошка, но тут произошел один случай. Борис Борисович (все так и звали его: Борис Борисыч), рослый мужчина около 50-ти лет с длинной сальной челкой, ниспадающей на один глаз, и с крупным грушевидным носом с мохнатыми отверстиями, которого также должны были выпустить на днях из больницы, совершил одну оплошность, и его выписка надолго отложилась. Борис Борисыч был соседом Василия по палате, и каждое утро он видел, как тот, натянув на обрубленную по колено культю вязаный носок, сует ее в лунку кожаного протеза, после чего застегивает на себе несколько ремешков. В тот роковой вечер Борис Борисыч, выйдя вприпрыжку на одной ноге из уборной, лег в дальнем конце загибающегося коридора под батареей и уснул. Его обнаружили утром. Он лежал там, обняв самого себя, и, продолжая спать, улыбался. Позже он объяснял врачу, что отстегнул протез потому, что сидел на унитазе и ему показалось, что так будет удобнее. Почему он его забыл, Борис Борисыч не мог объяснить. В коридоре же он улегся по той причине, что ему непременно захотелось увидеть во сне жену. Почему это должно было случиться в коридоре? На этот вопрос Борис Борисыч также затруднялся ответить. Увидел ли он ее? Да, именно этим и была вызвана улыбка, с которой его нашли.
Передвигаясь скачками вдоль стены и удерживая под мышкой протез, Борис Борисыч вернулся после беседы с врачом в палату. Не проронив ни слова, он уселся на койку, медленно стянул со своего лысого обрубка носок и вдруг прижал его к глазам и затрясся. Стало ясно: Борис Брисыч плачет. Обводя мокрыми глазами собравшихся и вытирая носком свой мясистый нос, он несколько раз с надрывом повторил: "За что? За что?"
Василий, который был уверен, что его вот-вот выпишут, после случая с Борис Борисычем почувствовал, что внешний слой его успокоившейся под действием нейролептиков души стал вдруг мелко и зябко дрожать от какого-то непонятного, тревожного беспокойства. Оно накатывало приступами, как морской прилив, разрасталось, переходя в страх, и Василий стал замечать, что в эти моменты кисти его рук, в которых поселилась назойливая трясучка, будто бы сами по себе, начинают безостановочно ползать и скользить поверх тела и одежды, проверяя пуговицы на пижаме (все ли застегнуты?), карманы (все ли туда положил, нет ли ничего лишнего?), волосы (не взъерошены ли?). И еще: он никак не мог сосредоточенно рассмотреть шахматный кафель на полу в уборной. Хотелось четко отметить и зафиксировать в уме порядок темных и светлых квадратов, но они прыгали в глазах и создавали хаос.
Он пожаловался на это лечащему врачу, и оба пришли к выводу: он боится, что с ним произойдет то же самое, что с Борис Борисычем: в последний момент из-за какого-нибудь оплошности или недоразумения ему будет отказано в выписке. Врач заверил, что он действительно идет на поправку и его выписка не за горами. "Все будет в порядке, Василий, не волнуйтесь". На всякий случай, дабы унять тремор и сгладить беспокойство, аминазиновая терапия, которую до этих пор проходил пациент, временно была замещена приемом паркопана-2.
10
Вскоре он был дома. В МУП "Санэкотранс" он больше не работал; пришлось взять больничный, а после уволиться по медико-трудовой статье. Чтобы чем-то занять руки, сидя дома, он сшивал из старых открыток и разрезанных журнальных обложек шкатулки и башенки. Чаще и больше стал есть, т.к. чувствовал, что это его успокаивает. Вследствие этого растолстел, обрюзг, появилась отдышка. Беспокойство и легкая паника, сопровождаемые частым сердцебиением и желанием немедленно куда-нибудь спрятаться, не уходили окончательно. Он не мог найти их причины, да и не искал; в голове все еще стоял жидкий клей, мысли путались. Он заедал свое беспокойство лекарствами, и оно временно гасло. Найдя Гегеля на прежнем месте, в тайнике, он выбросил его в ведро с мусором. Из квартиры он выходил редко - раз в три или четыре дня, и то по настоянию жены, уверявшей, что ему необходим свежий воздух. Он молча просиживал на скамье у подъезда вместе со стариками, слушал урчание плечистых голубей, снующих у ног, а после, просидев так около получаса, поднимался и, тяжело дыша и волоча ноги, шел обратно.
Иногда, впрочем, он вынужден был выбираться в центр города. Либо нужно было купить лекарства, либо требовалось его личное присутствие на ВТЭК для получения очередной необходимой бумажки. Во время одного из таких походов он стал свидетелем ряда обстоятельств, которые резко все изменили.
Он хорошо запомнил этот день. Было 26-е ноября; позавчера у тещи с тестем был юбилей свадьбы, и он преподнес им пару картонных сундучков с их фотоснимками на лицевой стороне. Он зашел в аптеку, протянул рецепт. Беспокойство стало точить его сразу после того, как он покинул квартиру. Как всегда, непонятный испуг и недобрые предчувствия стиснули грудь, появилась тахикардия, захотелось сбежать обратно. Но он сказал себе, что купит лекарства и примет их сразу же, по дороге домой.
Выйдя из аптеки и сжимая потной ладошкой внутри кармана заветную упаковку, он остановился. Посмотрел вправо, влево. Там магазин. Зайти и купить газировки.
Когда до магазина оставалось совсем чуть-чуть, он замер на месте. Овальная лужа крови на другой стороне дороги привлекла внимание. В центре лужи, по-видимому, сбитая машиной, повернувшись пегой спиной, лежала собака и дрыгала в агонии задними лапами. Пораженный Василий никак не мог оторвать взгляда от черных пыльных подушечек на пятках, которые то совершенно замирали, и казалось, что все кончено, а то вдруг снова начинали лихорадочно брыкаться, как во время погони во сне.
Он забыл про магазин и даже про беспокойство. Смерть дворняги, как брошенный камень, нарушила устоявшийся порядок чувств и мыслей, и они перешли в новое качество. Он опомнился, пройдя довольно приличное расстояние. Стоя перед фотоателье, на витрине которого улыбался портрет девушки с распущенными волосами, подпирающей академически двумя пальцами подбородок, он понял, что все это время шел не к дому, но в противоположную сторону. Как он мог забыться? Улыбающееся фото почему-то снова напомнила о беспокойстве и таблетках, которые все еще сжимала рука в кармане. Он увидел поблизости кафе в подвальном помещении и спустился по ступеням в прямоугольный провал, тускло освещенный лампой под пыльным плафоном.
Это было кафе в стиле ушедшей эпохи. Стены, затянутые кумачом, бюст вождя под знаменем с золотой бахромой, граненые стаканы и алюминиевые приборы. Василий взял солянки с мясом, порцию сметаны, коржик в виде шестеренки и теплый чай. Усевшись за стол, он уже собрался запить чаем таблетку, как вдруг его взгляд упал на стену с плакатом. Аскетическими беглыми линиями, в духе Третьего рейха, на тревожно-алом фоне, подернутом пепельно-мглистой каймой, был начертан мужской профиль с волевым подбородком и вздутыми предплечьями, а снизу шла надпись: "Товарищ, борись за МИР!" Да, именно в таком виде. Слово "мир" было выделено, как аббревиатура; оно кричало, взывало. Отложив таблетки, Василий задумался. Зачем он сделался пассивным? Почему перестал бороться за мир? Кому стало легче от того, что он превратился в жрущую и безвольную скотину с отдышкой? Врачу Мокроусову, обществу, жене? Кому? Черт возьми, они просто пытаются навязать ему определенную картину мира. Он прожил в этой картине 36 лет, стараясь соответствовать чужим мнениям, примеряя на себя чужие позы и маски. Что это изменило? Мир сделался лучше? Определенно нет. Когда он заболел своей идеей, он, по крайней мере, верил в то, что способен все изменить. А сейчас? Пустое существование плюс осознание, что от тебя ровным счетом ничего не зависит. И это они называют выздоровлением? Смешно. Хорошо, пусть так; представим, что его сумасшедшая идея - вздор. Допустим. Но ведь это смотря, с каких позиций к ней подойти. Если с позиции лечащего врача и всех, кто разделяет его картину мира, то - да, вздор и бред. Но кто может со стопроцентной уверенностью утверждать, что они правы? Нет, этого утверждать нельзя. Разве что опираясь на тот факт, что их большинство. Ну так что же? Это все равно, что состязаться с кем-либо в крике. Понятно, что если их большинство, они всегда смогут переорать Василия своим многоголосьем. Но разве, исходя из этого, можно говорить, что они правы, а он нет? Почему бы не допустить, что заблуждается не единица, а большинство? Огромное, величайшее заблуждение. Цепная реакция. Следует еще раз напомнить себе: тот небольшой промежуток жизни, когда он слушал Генделя и лечил зубы, был наполнен смыслом до отказа. Разве можно это сравнить с тупым прозябанием от одного приема лекарств до другого, от завтрака до ужина и т.д.? И разве это не аргумент в пользу того, что его идея была верна? Постой, но как же беспокойство? Откуда оно? Надо полагать, это незримые веревочные ограждения, расставленные вокруг него общественным мнением. Он пытался воздействовать на них с помощью лекарств, но у них более тонкая материя, они неуничтожимы. Все, что можно сделать, это перешагнуть через них, ступив на "запретную территорию". Борись за мир, товарищ! Борись, не сдавайся!
11
Он принял окончательное решение: продолжать жить своей идеей, но так, чтобы никто об этом не догадывался. Нужно было искусно создавать вид выздоравливающего психа. Таблетки приходилось тайком выбрасывать. Пищу на этот раз он старался принимать в более умеренных дозах, не жирную. Нарочно стал ходить пешком по лестнице от первого до последнего этажа, в 2-3 этапа, укрепляя сердце. На людях же имитировал отдышку. Положил на балконе раскрытую пачку сигарет с зажигалкой, надеясь, что это обнаружит жена. Она спросила: "Вася, ты снова куришь?" - "Да". - "Но тебе вредно. Врач запретил". - "Знаю", - отвечал он, протыкая с пустым взглядом идиота края очередной картонной шкатулки швейной иглой.
Прошел декабрь; наступил следующий год. В конце января Василий устроился сторожем в Центр детского творческого развития. Он все также имитировал на людях легкую степень отупения и аутизма; это превращалось во вторую натуру. От сшивания шкатулок, которые в избытке пылились на антресолях, он перешел к выжиганию по дереву самых безобидных сюжетов, копируя из журналов и газет церквушки на холмах, фауну с флорой и т.п. Все это он делал дома. Оказавшись же на работе и в нетерпеливом томлении дождавшись, когда Центр полностью опустеет и во всех кабинетах, кроме первого этажа и лестничного пролета, можно будет погасить свет, он входил в чулан, переделанный под библиотеку, брал биографический роман о Мусоргском, прочтенный до половины, брал также в довесок "Начальную теорию композиции" и усаживался в пухлое кожаное кресло с прохудившейся обивкой за вахтерским столом. Ночи пролетали незаметно.
Идя утром домой через парк по протоптанной в снегу тропинке, он иногда останавливался и слушал, как в полной тишине, в неподвижном воздухе с легким морозцем клюв дятла выбивает морзянку. Лучи утреннего солнца, проходя сквозь сосновые иглы и сверкая инеем, слепили глаза. Он зажмуривался. В темноте с багровым отливом и смутным кружевом капилляров постепенно начинал раскаляться и разрастаться огненно-красный клубок. Это была порция солнечных лучей, которые он глотнул глазами. Он знал: если стоять так, не двигаться и не открывать глаза, вскоре начнет происходить волшебство. Продолжая расти, солнечный шар под кожицей век делался шире и вместе с тем тоньше, становился менее плотным, и вскоре сквозь него, как сквозь испеченный в дырочку блин, можно было различить все ту же багровую темноту. Капиллярный узор, как пористая структура губки, всасывал солнечные лучи, они струились по множеству каналов, переходили в вены и артерии, и Василий ощущал, как что-то мягкое, горячее и живое сосредоточивается где-то повыше пупка. Он делал глубокий вдох и мысленно соединял это горячее чувство со всем хорошим, что было в нем, со всем тем благом, которое он в силах был дать миру. Происходил мгновенный тайный синтез. Василий медленно открывал глаза, и ему казалось, что вместе с воздухом, который он выдыхает, по миру широко распространяются тончайшие корпускулы и флюиды целительной, светлой энергии. Он смотрел на горстку воробьев, суетящихся в рыхлом снегу под ольхой, и чувствовал, как между ним и миром, слой за слоем, стираются всякие барьеры. Кожа растворялась; кровоточащие и обнаженные мышцы врастали в мир, а мир врастал в них. Все было объединено; все было им, а он был всем. И казалось, что неугомонные серые птахи, поклевывая опавшие сережки, скачут и чирикают где-то у него внутри; и он с радостью и каким-то благоговением позволял им делать это. Пленка влаги, вызванная глубочайшим восторгом, туманила взор, предметы плыли, наползая друг на друга, как разведенная акварель, и это еще больше усиливало ощущение полного, всестороннего слияния.
12
Его сменщиком был Владимир Павлинович, крепкого сложения мужчина 62-х лет, с седым венчиком вокруг зеркального черепа с отслаивающимися чешуйками на темени, со стремительной и боязливой походкой на кончиках ног - будто балетный танцор в минуту опасности бежал на пуантах по сцене - и с интересной фамилией: Юнг. Они могли бы никогда не встретиться, т.к. смены были ночными, но, случалось, Владимир Павлинович заглядывал во время дежурства Василия в Центр и приносил с собой вермишелевый суп в банке и колбасно-рыбные обрезки, уложенными в полиэтиленовый узелок. Он кормил кошек, которые жили и обильно плодились в подвале соседнего дома. На ступенях подвала стояло несколько специальных мисочек, Владимир Павлинович наполнял их супом, клал рядом колбасные шкурки и с умилением наблюдал, как его питомцы насыщаются.
Покормив кошек, Владимир Павлинович возвращался в Центр, мыл в туалете банку из-под супа, после чего возвращался, усаживался рядом с Василием и, объясняя свое присутствие здесь тем, что дома скучно, начинал рассказывать о себе, своей жизни, делал философские отступления, возвращался к данному моменту, а затем снова углублялся в прошлое. Так Василий узнал, что Владимир Павлинович когда-то жил и работал в одной из союзных республик, всегда полагая, что это одна, неделимая страна и она его, родная, а после, когда начались все эти пертурбации, и они с женой и сыном почувствовали себя чужаками среди местного населения, они решили отправиться в Россию, но работать здесь по профессии он уже не мог, и пенсия, как мигранту, ему была начислена самая жалкая. "Обидно! - жаловался Владимир Павлинович. - Всю жизнь честно трудился, и тут на тебе!" От него же Василий узнал про родственницу, Зинаиду, которая работает поваром в специализированном Детском доме для сирот с нарушениями опорно-двигательного аппарата. Эта самая Зинаида по секрету поведала Владимиру Павлиновичу об ужасах и несправедливости, которые творятся в стенах Детского дома. Умоляя Василия не распространяться, иначе родственницу уволят, Владимир Павлинович рассказывал о директоре Детского дома, молодой еще сравнительно особе, передвигающейся на дорогом авто, которая установила в вверенном ей учреждении какие-то дикие порядки, собственную сатрапию: так, например, каждое утро маленькие инвалиды обязаны встать в строй, а затем по очереди подойти к сидящей в кресле директрисе и поцеловать ей руку; по ночам она вместе со своими знакомыми - по всей видимости, такими же бессовестными сволочами - устраивает оргии в бассейне, предназначенном, вообще-то, для гидротерапии - одной из форм лечения воспитанников, которые, в свою очередь, этот бассейн даже в глаза не видели; целые бидоны и лотки со сметаной, творогом и сливочным маслом уходят куда-то налево, детям же достаются остатки, нещадно разбавленные водопроводной водой. "И ничего ведь невозможно сделать. Кто будет жаловаться? Эти несчастные калеки, всеми позабытые? Куда, кому? - вздыхал Владимир Павлинович и тут же цитировал: Ужасный век, ужасные сердца". Василий слушал его и не понимал: до каких пор еще это будет длиться? Как еще он должен напрячься и сколько вылечить зубов и прочесть умных книг, чтобы, наконец, все вокруг стало приходить в гармонию, и те чудовищные уродства, о которых рассказывает Владимир Павлинович, испарились бы, как гнилостный болотный туман? Он внутренне успокаивал себя и говорил: спокойно, все наладится, все придет в норму. Страшно было то, что все слабее в это верилось. Снова просыпалось беспокойство, нервная астма сдавливала горло, и Василию приходилось усиленно подстегивать свою оробевшую и впавшую в ступор мысль и тянуть ее на аркане в нужном направлении.
Выходя вместе со своим сменщиком на улицу, он наблюдал, как кошки с напряженно вздернутыми хвостами трутся об ноги Владимира Павлиновича, а тот кладет перед ними шкурки от колбасы и философски рассуждает: "Что поделаешь, всякая живая тварь испытывает голод и хочет, чтобы ее накормили. Есть, правда, твари особого рода: более крупные и наглые. Вот у кого аппетиты растут нечеловеческими темпами!"
13
Давно уже не посещал нашептывающий голос, который когда-то внушал уверенность. Он связывал это с периодом приема лекарств. Но однажды на работе это случилось. Он читал книгу, и там, растянутый на несколько страниц и щетинясь частоколом тире, шел диалог; некоторые фразы начинались с заглавной "С"; его мысль в какой-то момент отлетела, отвлеклась, взгляд, который продолжал смотреть на страницу, помутился, и все эти "С" вдруг выгнулись голыми спинами с выпирающим хребтом и тут же, будто по мановению чародея, стали покрываться черными панцирями с перламутровым отливом, как у отряда жесткокрылых, и в каждую, посередке, была вбит стальной прут, по которым, как по лестничным перекладинам, можно было взобраться на самую вершину диалога, который, на самом деле, был уже не диалогом, но отвесной скалой с зубчатыми выступами, и там, наверху, на каменистой площадке, продуваемой свистящим ветром, он и услышал тот самый, знакомый голос. Он знал: свист, в сердцевине которого жил голос, идет не из книги. Ветер с улицы задувал в щели оконной рамы, а также в неплотно законопаченное ватой отверстие для телевизионной антенны. Но, тем не менее, он намеренно не отрывал расплывчатого взгляда от книжной страницы, где все так же мерцали и вибрировали легким тремором спины жуков, торчали стальные прутья и едва уловимый шепот протяжно звал: "Васи-и-илий... Василий, остановись, послу-у-ушай!"
И снова, как когда-то, в течение последующих дней стали мерещится кругом тайные символы, намеки. Он видел это в особом расположении хлебницы и повернутого под определенным углом ножа на кухонном столе, в разговоре случайных попутчиц в общественном транспорте, в отломанной вывеске, на которой от изначального осталась лишь часть слова, и эта часть говорила о многом. Мир был загадочен и прекрасен! Дома, мимо которых он шел (по сути, обыкновенные кирпичные коробки), казались совершенными образцами архитектуры, в строгих линиях которых читались математическая точность и космическая глубина, встречные лица - включая собак и их владельцев - были шедеврами, а воздух был пропитан чем-то таким особенным, обнадеживающим. Он думал: "Вот оно! Это происходит!" Ему казалось, эти счастливые и волшебные преображения в мире начинают происходить, исключительно благодаря его стараниям. Значит, все не зря. Мучительные сомнения, труды, самоограничение. И как правильно он поступил, что не стал слушать врача и остальных.
Вместе с тем снова стали чувствоваться страх и беспокойство. Но на этот раз у них было совершенно другое происхождение и окраска. Тот страх, который он испытывал сейчас, граничил с высочайшим восторгом. Дело в том, что все вокруг было настолько грандиозно и значительно, что у него порой захватывало дух и он боялся, что никогда не сможет осмыслить это в полной мере и вместить в себя. А так хотелось расшифровать этот восторг, перевести его в доступные слова и спрятать подальше в шкатулку, чтобы потом, в критический момент можно было приподнять крышечку и почувствовать, как дух захватывает снова и снова!
14
Состояние эйфории длилось почти неделю. Но во вторник 18 марта произошло кое-что из ряда вон выходящее; это многое изменило.
На обочинах и газонах все еще лежал пыльный спрессованный снег, дул пронизывающий бронхитный ветер и пахло отсыревшими окурками, которые оттаивали вместе с сухой травой на клумбах, сооруженных из резиновых покрышек. Была ночь. Зайдя по просьбе жены в ГУМ и купив в отделе игрушек панду в человеческий рост, а на обратном пути покормив рыбьими головами, которые лежали в кармане, кошек и заодно пообщавшись с Владимиром Павлиновичем, Василий, наконец-таки, возвращался домой. На нем была новенькая куртка с меховым воротником из блестящего кожзаменителя, купленная по настоянию жены и при ее материальном содействии; он шел, обнимал одной рукой панду, чувствуя на плече тепло ее плюшевого затылка, и повторял в уме небольшую рифмованную формулу - что-то вроде заклинания или мантры, - которую сам же выдумал: "Я дарю вам, люди, счастье, пусть рассеется ненастье. Не топите горе в водке, все исправит Вэ Солодкин". И так много раз подряд. Он представлял, как эти слова, будто бы составленные из горящих неоновых трубок, озаряя темное пространство его черепа и невесомо покачиваясь, воспаряют и останавливаются где-то в районе промежуточного мозга, который почему-то был окрашен точно так же, как на анатомическом рисунке в книге, которую он на днях листал: насыщенно-лазурный таламус, эпифиз цвета вишни и какой-то невзрачный, грязновато-желтый островок гипоталамуса. После того, как отделы промежуточного мозга втягивали в себя его позитивный стишок, они, как угли в костре, раскалялись и начинали испускать круги радужной ауры, которые, заполняя мир, расходились шире и шире, и центром их была голова Василия.
Его путь пролегал через район, который считался неблагополучным. В городе о нем ходила дурная слава. Ветхие двухэтажные постройки, темные заколуки с глубокими ухабами, в которых круглый год не высыхали лужи... Тут случались грабежи и бытовые ссоры с летальным исходом. Василия эти слухи особо не напрягали - ни до болезни, ни, тем более, сейчас. Внутри печных труб слышались стоны; где-то что-то металлически постукивало под действием ветра. Он шел мимо одного дома, на углу которого обвалилась штукатурка и под ней неясно, в свете луны проглядывали скрещенные дранки и стекловата, и тут его внимание привлек негромкий, говоривший почти шепотом, голос: "Вася, стой. Подожди секундочку". Он замер. В дверном проеме, на фоне блеклого света и оголенной лампы, стояла темная фигура. Голос казался знакомым. Неужели это он, тот самый голос?! Фигура приблизилась. В свете придорожного фонаря Василий как следует рассмотрел подошедшего.
- Подожди, Вася, не торопись. Все бегут, все торопятся, никто не хочет остановиться. Что за странное время? Не с кем словом перекинуться. Извини, забыл спросить. Сигаретки не найдется? - пряча шею от порывистого ветра за поднятым воротником темного драпового пальто, покрытого от плеч до колен облезлыми и седыми песьими волосами, спросил мужчина неопределенного возраста со складчатыми опухолями под глазами.
- Нет. Я не курю, - ответил Василий.
- Ну, и правильно. Здоровье - прежде всего. Ты - молодец, Вася. Так и надо. Не сильно торопишься? Не против, если я с тобой прогуляюсь?
- Нет.
- Ну, и классно. Замечательно! Мне как раз по пути.
Они пошли.
- Откуда сам?
- Отсюда.
- Здесь живешь, на Урицкого?
- Нет, на Калинина.
- Классно, здорово! Нет, ты - молодец, Вася. Все правильно делаешь. Женат?
- Да.
- А дети?
- Дочка. Завтра день рожденья, двенадцать лет.
- Класс! Молодец.
Василий никак не решался спросить: откуда этот странный попутчик знает его имя? И почему его голос кажется знакомым? Они дошли молча до перекрестка, свернули на другую улицу.
- Я сюда, - на всякий случай предупредил Василий.
- Я тоже, - ответил незнакомец.
Над головами жалобно скрипели невидимые верхушки тополей. В одном из дворов на старом фонарном столбе ветер раскачивал ржавый плафон, метался луч света, и Василий краем зрения видел идущие по слякоти замшевые туфли попутчика и его руки, сунутые в карманы пальто, а затем это снова поглощала тьма, и было слышно лишь, как он шмыгает носом. Наконец, Василий решился.
- Откуда ты знаешь, как меня зовут?
- Я много чего знаю. Так ты Вася?
- Да.
- Видишь, как удачно! Я вообще многое определяю по человеку: кто он, что, как зовут. Хочешь, скажу кто ты?
- Да.
- Хороший, душевный парень. Правда, совсем не куришь. Это плохо. Хотя кому как, скажи?
- А ты?
- Что я?
- Кто ты?
- Твой друг. Еще не догадался? Верь мне, Вася. Людям нужно верить.
- Это ты со мной говорил?
- Когда?
- Всегда. Внушал мысли.
- Может быть, Вася, все может быть. Я могу внушать мысли. И я - твой друг, не забывай об этом.
- Ты пришел дать мне новое задание?
- Конечно, Вася, даже не сомневайся. У меня есть для тебя подходящее задание.
- Я многое сумел изменить вокруг себя. Мне хотели помешать, но я не сдавался.
- И правильно, не надо. Молодец!
- Я хотел, чтобы было счастье.
- Знаю, Вася, знаю. Оно будет. Все будет классно, отвечаю.
- Какое задание ты пришел мне поручить? Говори, я постараюсь сделать.
- Подожди секундочку. Зайдем во-о-он туда, в тот уголок. Там все узнаешь. Согласен? Идешь? Верь мне, Вася, не прогадаешь.
И они пошли сквозь посаженный в ряд кустарник; пробрались почти ощупью вдоль металлической ограды с погнутыми прутьями, наступая с хрустом на бутылочные осколки и какие-то бумажные обрывки.
15
Он пришел в себя рано утром от того, что все тело вздрагивало. Было жутко холодно. С левой стороны, у виска болело, и когда он попробовал приоткрыть рот, между челюстным суставом и височной костью что-то треснуло, и голова заболела с новой силой. Куртки не было. Он огляделся. Рядом куртки тоже не оказалось, но на некотором расстоянии от себя он увидел обезглавленную панду. Белые участки меха были измазаны грязью. Только сейчас он стал вспоминать, что было вчера. Незнакомец, его загадочная негромкая речь... Черт возьми, как можно было довериться проходимцу?!
Из карманов выгребли все: ключи, сдачу из ГУМа, слипшуюся карамель в обертке. Даже лыжная шапка с помпоном - и та исчезла. Он обнаружил голову панды за автобусной остановкой, на рыхлом снегу; подобрал и пошел дальше, привлекая внимание редких прохожих: в одной руке тело, в другой голова.
Несколько дней он не выходил из дома. По просьбе жены ему звонил Владимир Павлинович и пытался вселить оптимизм. Но Василий отвечал только "да", "нет" или "не знаю". Больше из него ни черта невозможно было вытянуть. Ему казалось, что Владимир Павливнович какой-то незнакомый, абсолютно чужой человек, который вдруг, не понятно по какой причине, озаботился его судьбой и решил позвонить. Какой смысл? Он прекрасно помнил, как они беседовали с этим человеком, и даже мелькали какие-то дружеские искорки, но почему-то казалось, что все это было не с ним, где-то в другой, несуществующей жизни.
Он просиживал по многу часов на балконе или за столом в кухне с забинтованной головой и почти все время молчал; а если открывал рот, то говорил односложно, в основном отвечая на вопросы: "да", "нет", "не знаю". Тонкий экстаз, взбегающий к затылку легкой щекоткой в сочетании с приятным беспокойным трепетом, которыми только и можно было наслаждаться и ради этого жить, исчезли без следа. Он будто бы упал с вершины, где до этих пор дышал чистым воздухом, вниз, к подножию. Там было мглисто, пусто, печально. В груди все теснилось, в костных суставах чувствовалась какая-то тупая боль и тоска, и беспрерывно хотелось плакать. Правда, до слез не доходило; как только он собирался это сделать, тут же начинало казаться, что, как и все остальное, это не имеет ровно никакого смысла. Он знал: что бы он ни делал, боль и тоска не покинут его. Он не понимал, что произошло с миром. Откуда эти резкие изменения? Краски бледнели, как щеки трупа; разливающийся в воздухе запах травы, которая начала пробиваться со всех сторон под действием брызжущего солнца, казался искусственным и неживым, как удушливый аромат пластмассы.
Он вернулся на работу. Пришлось взять больничный задним числом. Владимир Павлинович все это время аккуратно дежурил за двоих, объясняя работодателю, что Василий подвергся нападению и слегка приболел, но это временно.
Он больше не мог общаться с Владимиром Павлиновичем. Это было мучительно: все время казалось, что Владимир Павлинович говорит совершенно не то, касается каких-то пустых, неважных вещей, и это дико раздражало. Он опускал в такие моменты глаза, и снова отвечал только на вопросы: "да", "нет", "не знаю". Он перестал кормить кошек. Отныне он видел в них какой-то нелепый биологический вид и не понимал, почему он должен носить им рыбьи головы.
Вдобавок ко всему все чаще стал напоминать о себе эпизод, пересказанный сменщиком: детский дом, больные сироты, сумасбродная директриса. Затерянная на какое-то время под газовой тканью воображаемого счастья, эта унизительная для 21-го века картинка - больные дети, вставшие кривой вереницей, и сидящая в кресле с хамским видом тетка - вдруг ожила и стала усиливать его внутреннюю боль. Он чувствовал себя так, будто стоит там же, среди воспитанников детского дома с их костылями, и кто-то грубо давит ему на шею, вынуждая склониться к вельможной руке. И невозможно было опротестовать это или крикнуть, потому что было ощущение, что все бессмысленно и так будет продолжаться всегда, и от этого было настолько гнусно и больно, что порой казалось, нет больше сил терпеть, и он не знал, что сделать, чтобы это прекратилось.
Он шел по улице, по бокам тянулись серые геометрические фигуры с множеством окон, навстречу двигались чьи-то лица с размазанными чертами, отчего казалось, что все они - небрежные копии, сделанные с одного образца, - он шел и думал, что, возможно, никому вокруг и не нужно было, чтобы он делал их жизнь другой. Он всем мешался со своей миссией; он был лишним. Да, именно так. Достаточно вспомнить, как все они в лице врача, жены и того же Владимира Павлиновича говорили всякую пустую чушь и настойчиво убеждали его в том, что им казалось правильным. Почему никто не захотел выслушать его? Никто не отнесся к его словам серьезно. Может быть, все они заинтересованы в том, чтобы ничего не менялось, и больных детей снова и снова ставили бы в ряд и гнули сверху твердой ладонью или били тупым предметом по виску? Огромная, насквозь проржавевшая система, в которой крепко спаяны меж собой общие страхи, предрассудки, иллюзии; где медикам, по большому счету, не выгодно, чтобы болезни вместе с их причинами полностью ушли, а военным и политикам, дабы оправдать свое существование, необходимо постоянно поддерживать военную угрозу и цинично врать; и если кто-то захочет извлечь из этой горы хлама хотя бы один элемент, хотя бы пришедший в негодность и устаревший, то все - зная, что это сооружение непременно пошатнется и рухнет - станут отчаянно сопротивляться. "Зачем тогда все? - думал Василий. - К чему такой мир, в котором нельзя ничего поменять? Зачем ждать будущего, если, по сути, это бесконечно повторяющееся прошлое?" И тут он подумал: ладно, хорошо; если этот мир не хочет, чтобы он его изменял и облагораживал, может быть, тогда стоит его уничтожить, как неудавшуюся поделку? Да, вот так: без остатка. Как говорится, не хотят, не надо. Эта мысль показалась интересной. Он стал рассматривать ее во всех деталях, просчитывать последствия, думать о людях, которые, возможно, этого не заслужили, и в конце концов сделал вывод: 1.) это неизбежно и 2.) это будет только на пользу.
Он пришел на работу, нарочно не стал запирать входную дверь, но при этом включил сигнализацию; затем проверил, чтобы нигде не горел лишний свет, вошел в библиотеку, отрезал телефонный кабель и взял стопку книг в разделе "Изобразительное искусство".
16
Его нашли ближе к полудню. Вызванный из домоуправления слесарь спустился в подвал, чтобы перекрыть паровое отопление, т.к. в классах было душно. Заметив прямо перед лицом парящие в воздухе ноги, он взбежал на первый этаж и крикнул: там покойник! Слух мгновенно распространился. В узком проходе столпились педагоги, дети, уборщицы. Забирая из-под ног покойного разрушенную стопку альбомов с репродукциями Босха, Эль Греко и т.д. и извлекая отточенное лезвие складного ножа, слесарь попросил, чтобы ему немедленно принесли табурет или стул, и кто-то понесся вверх по ступеням с шумным топотом. И никто из собравшихся даже не подозревал, что их уже не существует. Никого. Не было ни подвала, ни загнутых труб, пускающих чахлые гейзеры на сочленениях, ни красочных иллюстраций в книгах, которые сжимали чьи-то руки. Все исчезло. Остались только тени, следы на воде, сияние давно угасших звезд. То же самое, впрочем, касалось и Василия Солодкина: он вроде бы висел тут, на туго натянутом кабеле, ноги чуть заметно покачивались и поворачивались, словно он разучивал танцевальное па, но его здесь уже не было. Где он находился? Сложно сказать. Но, надо полагать, он уже вовсю трудился над созданием новой реальности, с чистого листа, стараясь исключить допущенные ранее ошибки.