Аннотация: Сборник очерков "Русские острова", повесть "Деды" отредактированы и объединены с новым эссе "Жертвоприношение" в одно произведение
Александр Сергеевич К.
РУССКИЕ ОСТРОВА.
Записки о русских островах пространства, времени и людей
Напишите кто-нибудь историю
Нашей жизни в прозе иль в стихах,
Ведь историй всяких знаю море я,
Только отразить бы на листах.
Так, чтоб каждый мог открыть страницу бы
О себе, о близких, о родных;
Вспомнить старую смешную быль
И забыть о будущем на миг,
Прояснить свой взор слезой кристальною,
И пропеть в душе который раз
Песню грустную поминальную
О себе, о близких и о нас.
А затем захлопнуть книгу толстую,
Положить в укромный уголок,
Чтоб в годину темную и черствую
Оглянуться в юность снова мог.
Содержание
Деды. Реквием
Очерки
Датский синдром или Достучаться до небес
Дорога в Мандалай
Русские острова
Заключительное эссе
Жертвоприношение
ДЕДЫ
Реквием
Все это я изложил по памяти, в той картине, в какой все события сложились у меня в голове. Поэтому получились не мемуары и не документальные рассказы, а вышел краткий роман-реквием о России, которой теперь нет, и которую теперь приходится выдумывать. Нет ее потому, что нет тех людей, на плечах которых она стояла в те годы; благодаря которым можно было сказать, что она вообще существует, да и людей тех понять нам также трудно, как почувствовать разницу между мудростью и умом. Слишком сильно разорвана между нами связь, - между мудростью и умом. Единственная непреложная истина в этом произведении та, что все люди здесь настоящие, невымышленные, такие, какими они были на самом деле на этой земле.
1-27 И сотворил Бог человека по образу
Своему, по образу Божию сотворил
его: мужчину и женщину сотворил их.
1-28 И благословил их Бог, и сказал им
Бог: плодитесь и размножайтесь, и
наполняйте землю, и обладайте ею, и
владычествуйте над рыбами морскими
(и над зверями) и над птицами
небесными, (и над всяким скотом, и
над всею землею,) и над всяким
животным пресмыкающимся по земле.
2-15 И взял Господь Бог человека
(которого создал,) и поселил его в саду
Едемском, чтобы возделывать его и
Хранить его.
Книга Бытие
"Я хочу сказать тебе, что душа есть. Я помню себя младенцем, как лежу в люльке, и смотрю на крюк, на котором подвешена люлька, и он качается - туда-сюда, туда-сюда".
Клавдия Васильевна
Пролог. Глаза вечности
Она сидела, сложа худые старческие руки на колени, и беззвучно плакала. Редкие слезы текли по ее сморщенному многими-многими летами лицу. И она не вытирала их, она их не чувствовала. Прошел целый день, как она узнала, и, казалось, с ней все было в порядке. Но вот ее прорвало. Она стала оплакивать всех своих братьев и сестр. Ведь она узнала, что осталась в живых последней.
Сначала она оплакивала их всех вместе одновременно, потом каждого по отдельности. Дочь хлопотала по дому и украдкой с опаской посматривала за ней, но потом успокоилась. Поняла, что это нормально.
За всю предыдущую долгую жизнь ее мать не выучила на память ни одной молитвы, а теперь, в девяносто лет, она знает половину молитвослова наизусть. И вот она берется за молитвослов. Она держит его в руках, но выглядит, будто держится за него, а он держит ее. Раз держит, значит, все действительно будет нормально. Будет молиться. И все будет нормально, со всеми нами.
Когда еще в своей жизни она так истово молилась? Может быть на войне, во время бомбежки, когда казалось, что каждая летящая с пронзительным свистом оттуда сверху бомба, метит прямо в тебя, именно по твою душу? И она только без конца вторила про себя "Господи, Господи. Господи, Господи", насквозь пронизывая своим отчаянным призывом небеса, с которых тоннами мимо нее валилась, облаченная в стальные корпуса, беспощадная, надрывно визжащая, будто пытающаяся перекричать эту почти безмолвную молитву, смерть.
Теперь она, конечно, знает, что в этот раз начался ее последний и очень медленный танец со смертью, облеченной в самую неизбежную, несравненно более неизбежную чем любая бомба, форму глубокой старости, и поэтому во всем ее поведении была беспросветная обреченность. Но молилась она в большей мере за нас, своих детей, и за тех близких, кого уже не было на этом свете. И именно это приносило ей облегчение - ее миссия.
Если спросить ее о делах семи-восьми десятков лет давности, она с точностью расскажет, хотя каждый день забывает, какие, когда и в каком количестве она должна пить таблетки. И я знаю почему. Она вспоминает не из памяти, не из головы, не из тела. Она вспоминает из вечности, из памяти Земли, из ноосферы Вернадского. Ведь все это уже предано вечности, и она тоже. И чтобы написать об этом, надо тоже писать из вечности. Ведь мы - это всего лишь отражение на воде, а то, что дает его, Оно, - там, склоненное над нашим недолгим изображением. Но как разглядеть Его, и может ли отражение видеть своего Создателя? И можно ли вытащить себя за волосы из болота?
Может быть, надо просто посмотреть ей в глаза. Ведь это глаза Вечности.
Часть первая.
Изгнание из рая
Непрочитанный роман
Невысокий и коренастый в восемьдесят он выглядел на шестьдесят. Мышцы еще были крепки и рука верна. Одно подводило, уже не так хорошо видел, зрение было не то. Сейчас солнце через незастекленное окно бликовало металл, он ставил руку козырьком над глазами, щурился, но никак не мог примериться. И тогда он предоставил это мне.
Мы гнули фальц по кромке полосы из нескольких срощенных кровельных листов. Он должен одеться на буртик предыдущей полосы уже закрепленной на облатке крыши и закрепиться нарезанными стальными полосками, заведенными в соединение. Гнули кустарно, по деревянному бруску, и дед не мог увидеть, куда уводит загиб. В конце концов, он выматерился. Это редкость. Значит, совсем не в дугу. Так говорится, когда загибают или вальцуют, хотя в нашем случае надо было прямо.
Когда на киянку встал я, все должно было быть хорошо, но тут он уже не мог оценить точность моей работы. Поэтому дед оставался недоволен. Все же я закончил, и мы поволокли полосу через дверной проем наружу, вокруг дома и по лестнице на крышу. Не без взаимных недопониманий мы закрепили полосу, сбили фальц и загнули анкера. Когда спустились, дед процедил: "Раньше подмастерье так работал. Мастер, не глядя, руку протягивал и говорил "дай". И, попробуй, дай ему не то, что нужно". При этом он для наглядности на слове "дай" протянул руку с повернутой вверх раскрытой пятерней из скрюченных пальцев перед собой.
Когда у деда было хорошее настроение, у него были другие присказки. Он комментировал что-либо по делу и добавлял: "Ты говоришь? Или я говорю?" или "Значит, так ты говоришь?", - обращаясь то ли к тебе, то ли в себе, то ли к доске, которую подтесывал топором и после держал перед собой и оценивал глазом.
Мы сидели на выкорчеванных обрубленных пнях и отдыхали. Один из пней весь был обсажен опятами, дед умудрялся их разводить прямо рядом с собой. Лицо деда было облеплено комарами, но он то ли не чувствовал, то ли не обращал внимания, даже не отмахивался, пока я непрерывно лупил по щекам и рукам.
- Ну и комарья сегодня.
- Да... вроде есть чего-то, - с ненаигранным равнодушием промолвил дед.
Канавчатое картофельное поле уходило к горизонту, на котором высились разрозненные островки березово-осинового леса, увенчанные пушистыми шапками облачков, белеющих на фоне синего-синего неба. Это был апогей лета средней полосы.
- ...Но наше северное лето карикатура южных зим, - произнес дед, неподвижно смотря в эту даль.
- Это что? Пушкин? - от неожиданности спросил я.
- Да, Пушкин. Пушкин - гений, - лаконично и емко ответил дед.
Я никогда не знал, чего ожидать от него - лесоруба, плотника, шахтера, токаря-универсала, а сегодня, кровельщика. Ах да, в далеком прошлом он ведь еще и учитель русского языка.
- Земля здесь какая-то. Какая-то бурая. Не то, что в Сибири, - дед продолжал размышлять вслух.
- И там уж все поменялось.
- А земля осталась та же. Черная и воздушная, хорошая, как сейчас помню. И ни с какой другой не спутаю. Косогор вырубили, и Генералиху (бывший генеральский лес, выкупленный у помещика ужурской общиной). Еще в 30-х для теплостанции. Топили дровами. До чего догадались. Такой лес! Грибы там собирали, ягоды. А земля осталась та же. Землю испортить не смогли, слава Богу.
- Пить хочется.
- Раньше на поле во время сенокоса пили воду соленую или соленый чай. Соль забивала поры, вода не выходила, и пить не хотелось. ...Все-таки хорошо раньше учили в ремесленном, - дед вернулся на своего конька, скрыто досадуя на мою неподготовленность. Работа с тисами, напильник, обточка, полировка... Я пришел учиться в ФЗУ (фабрично-заводское училище), на первом курсе сесть негде было, парт со стульями не хватало. На втором курсе уже хватало. А на третьем я уже один за партой сидел. Не для лентяев была учеба.
Оттуда, из училища дед вынес индуктивное мышление. Например, он говорил: "Нам нужна плоскость. Что это?" Пока я выжимал из себя по институтской привычке определение плоскости как геометрического понятия, он, видя мое замешательство, не без удовольствия замечал: "Плоскость это, к примеру, стол или другая плоская поверхность". На это уже нечего было заметить.
Мы достали каждый, что у кого было перекусить. Я поделился с дедом помидорами. Дед надкусил, из помидора брызнул сок.
- Вот знавал я место, где не такие помидоры. Эти ешь, только обольешься весь. Пфу! А на Дальнем Востоке, там помидоры такие, что кусаешь, а там одна мякоть, как мясо, и такие вкусные. И дыни там растут зеленые. Кажется, незрелые, а сладкие-пресладкие.
Дед был истинной бездной, настоящей Вселенной. Казалось, спроси его, как достать звезду с неба, он расскажет. Его мудрость концентрировалась в выражениях, которые я запомнил на всю жизнь. Мудрость сочетала в себе несочетаемое, непримиримость с какими-то вещами и тончайший юмор. Некоторые афоризмы достойны изречений классиков. Особенно про женщин.
"Умная женщина - это, в конце концов, стыдно".
"Старухи - они смолоду старухи".
А когда дед говорил "старушонка", он возводил презрение к определенным пожилым особам женского пола в определенную степень. Как сейчас помню из детства, когда бывал с бабушками на огороде, его голос: "Хватит с этими бабами. Пойдем со мной гоголь-моголь пить."
Тонкая, умная ирония и самоирония, чуждая любому пафосу по поводу и жизни и смерти, и веры и неверия, и действия и бездействия.
"Будем лечить или пусть живет".
"Мы не позволим, чтобы на наших губах мухи детей делали".
И вкупе известный анекдот, часто повторяемый им: "Можно ли изнасиловать бабушку в трамвае?..." Вот квинтэссенция и классика его выражений.
Были вещи, которые он совсем не любил, и тогда юмор заканчивался. В первую голову он терпеть не мог когда что-либо плохо сделано.
"ТОГДА, в хозяйстве, НЕ ДАЙ БОГ тебе было что-то плохо сделать, да еще и испортить вещь или того хуже инструмент. Да тебе скажут, лучше вообще не берись и на глаза не попадайся". Так характеризовал он уровень ответственности каждого, даже самого малого, за общее выживание.
Кроме бесхозяйственности он не любил: японцев, потому что воевал с ними; Хрущева за то, что он "разрешил" по его мнению свободу пития, хотя наверное Хрущев скорее наложился на его собственные проблемы, и еще разных, казалось бы, несвязанных друг с другом вещей, которые свидетельствуют о тех ударах судьбы, которые пришлось перенести и родивших весь набор неприятий, который во многом и составляет любого человека, описывает его историю и судьбу.
Все отрицания в сумме с приятиями складываются в личность.
"Я особо-то не пил", - изредка добавлял он, если разговор заходил на эту тему. Фразу, из которой проступало как жирное пятно на скатерти, что пил, и немало, и недоволен этим.
"Мелькнет и нет: известно это,
Хоть мы признаться не хотим."
Хорошей литературой может быть один-единственный конкретный человек. Только первый человек - это всего лишь небольшой рассказ, другой - обширная повесть, а третий - бесконечный роман. Дед, также как его братья и сестры, был бесконечным и, что самое трагичное, непрочитанным романом.
Сибиряки. Изгнание из рая
Это была крепкая сибирская семья - свободная, со своим хозяйством. Жили они в так называемом крестовом доме - большом шестистенном срубе, выполненном, как полагается, без единого гвоздя, принадлежал который матери прадеда Василия бабушке Маланье. По этому праву она имела отдельную комнату, а в оставшейся горнице обитало семейство прадеда. Василий был младшим сыном в семье, поэтому оставался при матери, которая была главой семьи и хозяйкой.
Бабушка Маланья, по девичьей фамилии Воронина, имела до самой смерти подстать фамилии черные, как смоль, кудрявые волосы, в контраст, целые белоснежные зубы, жевала табак и была деспот. Но виной тому в большей степени был ее непутевый муж - прапрадед Михаил, который женившись на Маланье, дочери зажиточного торговца, получил (и "не за так") очень приличное приданое золотыми, большую часть которого он сразу же успел проиграть в карты. Оставшуюся часть Маланья успела утаить, и, что говорит о величине приданого, этой части хватило, чтобы купить тот самый крестовой дом и землю. Однако с тех пор Маланье все пришлось держать в своих руках.
Прадед Василий Михайлович разгульного нрава не имел, а имел нрав покладистый и матери был во всем опорой. Однажды прапрадед Савелий привез из своей деревни в село поститься и готовиться к причастию свою дочь Евдокию. На постой они остановились у Маланьи.
Савелий был коновал, и широкой души и большого юмора человек. Деды всегда со смехом переводили, что "коновал" по-современному означает "ветеринар". Когда он выкладывал жеребца или порося, то причиндалы обязательно закидывал хозяевам на крышу дома. Это была его дежурная шутка. А так, всегда он разъезжал по дворам на телеге, запряженной кобылой, и оказывал свои ветеринарные услуги. Поскольку он охотно принимал за услуги возлияния, то назад обычно не он приезжал, а его привозила кляча. И вот, как на религиозной почве, так и на любви к возлияниям он сдружился с суровой и, казалось, совсем не отвечающей его природному добродушию Маланьей. Впрочем, дед Савелий был вовсе не так прост, как могло показаться, ведь по дворам он ездил и виды видывал, а у него дома ни много ни мало - семь дочерей на выданье и ни одного наследника.
В результате савелиевского заговенья Маланье глянулась его дочь, и она сказала сыну - женись на Дуньке. Тот по обыкновению того времени не перечил. Были они с Дуней ровесники 1896 года рождения.
Василий Васильевич был старшим из их восьми сыновей и дочерей Ананьевых. И пережил практически их всех, братьев и сестер, кроме моей родной бабушки Клавдии, мамы моей мамы. Константин и Галина умерли во младенчестве. Поэтому в зрелой жизни осталось их шестеро по убыванию в старшинстве - Василий, Анна, Степан, Афанасий, Клавдия и Григорий.
С четырех лет каждый, как и положено в крестьянской семье, уже помогал по хозяйству, старший Василий Васильевич, разумеется, первый. Приносить в поле еду, собирать грибы и ягоды, кормить и пасти скотину, пособлять в домашней работе, вот краткий набор обязанностей по нынешним меркам младенцев. Однажды Василий Васильевич, лет пяти отроду пошел в поле и дорогу ему преградил агрессивный сурок, охранявший свою территорию, чуть меньше его ростом. Пришлось брать палку и драться с сурком, пока тот не отступит, здесь был один хозяин - он, Вася Ананьев.
И эту красноярскую землю он будет помнить до конца жизни, ее цвет, жирность, плодовитость. Спустя десятилетия, не раз и не десять, а сотни раз ему снилась эта земля, покос, лошади, за которыми он ухаживал. Ко времени коллективизации он успел провести отрочество на своей земле и, думаю, это время осталось самым счастливым временем его жизни. Каждый из братьев и сестер помнил что-то свое, а он, Василий 14-го года рождения, помнил все - и прикосновение спелой пшеницы к ладони, бескрайнее небо, когда лежишь навзничь на траве, и потные бока лошадей, и изуродованные работой руки отца.
Хозяйство в то время было практически натуральным - зерно на хлеб, мясо, овощи, молоко, все выращивалось, любые постройки возводились и все прочее необходимое для жизни делалось самостоятельно. Главной тяговой силой, как и в любом крепком хозяйстве тогда была лошадь. К лошади и уход, и подход были особые. Прадед сам шил упряжь с украшениями, изготовлял сани на зиму - гнул доски на полозья.
С вечера ставилась опара в квашне - деревянной кадке, в которой поднималось и вымешивалось тесто на закваске, с утра пекся хлеб в печи, по праздникам заворачивались пироги. Хлеб был не прикуской, а основной пищей крестьянина, основным питьем была колодезная вода. Работали до настоящего упаду, вставали в четыре утра и опять работали до упаду.
Российская земля, ее беспощадная смена лиц и времен не позволяла ни на миг останавливаться тем, кто хотел выжить в ее условиях. Человек, который мог на этой земле накормить, обуть и одеть, дать кров над головой себе и своей семье, был неуязвим и непобедим. Это, если предметно, имея топор, пилу да иглу, надо уметь срубить дом, желательно без единого гвоздя, со знанием всех врезок, зубьев, шипов, "ласточкиных хвостов"; уметь ухаживать за всякой птицей и скотиной, лошадями - автомобилями того времени; уметь шить упряжь, гнуть полозья для саней и колеса для телеги, собирать лыжи и бороны; уметь пахать землю, сеять, выращивать и собирать зерно, косить и правильно складывать в стога сено; уметь ставить опару и печь хлеб, делать моченые и соленые заготовки и много много другое. Провал в любом одном пункте, - не заготовить или сгноить корма скотине, неправильно напоить лошадь, не подготовить инструмент и транспорт, не заложить достаточный дровяник, потерять посевной материал и прочее, все это - голодная смерть, исход один.
Никто как русский мужик не владел наукой выживать, поэтому русский мужик был лучшим солдатом. Потому что наука побеждать, это наука выживать. Всем им от первого до последнего понадобится эта наука.
А тогда Ананьевы еще выращивали хлеб.
В те же времена, другой сибиряк, прадед моей жены по женской линии Григорий Аврамов оказался предприимчивым бойщиком, коловшим скотину. Он за свои услуги принимал более не возлияния, а мясо заколотой скотины, что позволило ему организовать в Тюмени мясную лавку и обеспечить свою немалую семью в десять человек. Однажды при разделке мяса он неудачно обошелся с ножом и повредил глаз, поэтому в возрасте был крив.
Младшим из его сыновей был дед моей жены Александр, родившийся уже после революции. Как и полагалось младшему сыну, он тоже планировался в родительское хозяйство, поэтому более остальных помогал матери замешивать квашню, печь хлеб да пироги. Эту привычку он сохранил до глубокой старости. По этой причине младших часто называли "маменькиными" сынками, они часто оставались при матери и были самыми покладистыми.
В эти же времена мой дед по отцовской линии Александр Александрович нескольких лет отроду уже, стоя на лошади, скакал по полям новгородчины, баловался и проказил старшим сестрам. На покосе вместо прохладной воды подсовывал напиться кипяток, в жару с виду неопределимый, и прочее.
Только-только свершилась октябрьская революция. Менялись власти, менялись настроения. По Сибири прошел Колчак, сурово и показно наводивший порядок на своих территориях. Когда Колчаковцы были в селе Ананьевых, то на сварливую бабку Маланью, шедшую по улице с ведром в руках, навели, что будто она это ведро украла, и по одному этому навету ее прилюдно выпороли. Это сделало ее нрав еще более суровым и добавило ей набожности и алкоголизма.
В село, где был один закон - закон мужика-крестьянина, пришел законодатель и вершитель закона. В селе, где уличенному вору отрубали руку, конокрада живьем закапывали в землю, Колчак решил принести порядок. Сейчас понятно, что нечего Колчаку было дать русскому народу.
Потом пришли красные. Подняла голову беднота, как говорил дед, "бездельники". "Вот росли на одной анашенской улице (на их улице жили одни Ананьевы, поэтому улица была "анашенская"), а он, подлец, уже босой ногой своей пинает меня, - вот вам, кулачье".
Ад начался позже - в 1927 году, ад под названием "коллективизация". Прадед сдал скот и землю в колхоз беспрекословно, и даже какое-то время был бригадиром. Уже в тридцатом году он учиняет свои порядки вопреки укоренившейся бесхозяйственности и его упекают в местный изолятор по обвинению во вредительстве и саботаже. Через три дня его выпускают, впопыхах он берет выписную справку (благо ее еще давали, вскорости крестьянина закрепостят) и со всем семейством и нехитрым скарбом отбывает из родного села. И вовремя, тогда еще можно было так сделать. Василия, Анны и Степана там уже нет - они учатся в Томске, им семнадцать, шестнадцать и тринадцать лет соответственно. Афанасию десять, Клавдии восемь, Григорию пять - он еще совсем маленький. Это были последние русские крестьяне жившие свободными на русской земле и помнящие ее с любовью и болью.
Жить на селе мужику стало невозможно, любое личное хозяйство облагалось непосильным налогом. Своего у мужика не было совсем ничего, и когда отток из села превысил все меры, у мужика отобрали и паспорт. Так Советская власть закончила дело, начатое Александром-освободителем, мужик на Руси опять стал крепостным. И сделали это носители идей свободы для этого же мужика. Русского человека со времен Петра Первого держали в рабстве. В рабстве держали египтяне евреев, османы славян, американские колонисты негров, но ни один народ, кроме русского, ради выполнения высших задач государства не держал в рабстве своих соплеменников.
Россия, как никакая другая страна является до сегодняшнего дня примером формирования истории в результате одновременного действия двух взаимоисключающих процессов, причем как на глобальном уровне, так и на узких и частных направлениях. Нет, это не результат диалектического единства и борьбы противоположностей, это результат методического единства и борьбы противоположностей. Принцип управления путем отдачи левой руке приказания, полностью противоречащего отданному ранее приказанию правой руке. Это идеально выработанная метода формирования практического дарвинизма в отдельной среде. Прекрасный способ принятия "правильных" решений, когда управление в принципе не имеет решения и не знает как его выработать, либо способ скрыть истинные намерения и похерить процесс, или попытаться это сделать, провозглашая его поддержку.
Ананьевы поселились в рабочем поселке при шахтах в Хакассии, поскольку в рабочих поселках налоги на личное хозяйство были отменены, и была возможность выращивать для своих нужд хотя бы овощи. Маланья приехала чуть позднее, после того как ее выселили из собственного дома. "Ты, Дуня, не волнуйся", - сказала она озабоченной снохе. "Здесь я не хозяйка. Умирать приехала". Прадед нигде не мог найти работу, в справке ему написали, что он саботажник. По неграмотности он этого сразу не знал. После долгих мыканий его приняли конюхом на горняцкую конюшню, чему он был безмерно счастлив.
Может быть, тогда он вспоминал, как мать отправляла его в церковно-приходскую школу, а он говорил, что идет, а сам шел на двор к лошадям, закрывался там и делал всяческую упряжь с украшениями, сани и дрожки. Когда мать узнала, то сказала: "Дурак ты, Васька! Я-то хотела, чтобы ты человеком стал". Но ведь и спасли его от безработицы те же, обожаемые им лошади.
Проголодь, теснота, холод, беспроглядность. Высланные из Украины в Сибирь хохлы роют землянки в весенней не глубоко отогретой земле, и ту же мерзлую землю перекапывают на полях, чтобы найти неубранные остатки прошлого года, редкие найденные картофелины с голодухи едят тут же сырой. Сатана закрыл крылом от Солнца русскую землю, превратив ее в потерянный рай.
Маланья умерла, как обещала.
Благословенные мечты
Клава очень любила отца. Он называл ее только ласково - доченька. Она помнила, как он возвращался с работы, гладил ее по голове и отдавал часть своей и без того скудной пайки. "Смотри, доченька, лисичка тебе хлеб прислала". И разворачивал из платочного узла кусочек ржаного хлеба.
Когда я, пятнадцатилетний, шел от вокзала к школе предрассветными рижскими улицами то, встречая взгляды "айзсаргов" (защитников), фашиствующих молодчиков в серой или коричневой форме, думал - "Почему я здесь - свой среди чужих, чужой среди своих". И наслаждался дорогой, вдыхая неповторимый воздух каштановых и дубовых аллей немецких парков.
Тогда я не знал, - это потому что Клава очень любила своего отца.
Он отслужил на передовой в первую мировую весь 1915 год, поэтому Анна (второй ребенок) родилась в его отсутствие. Имел солдатский георгиевский крест за то, что, будучи ранен, не покинул поле боя. Крест не сохранился, при Советской власти боялись хранить награды царского времени, даже простые солдаты. Поэтому в какой-то из годов красной чумы крест где-то закопали, и наверное его хранит в себе сибирская земля.
Клава помнила, как он рассказывал ей о чудесном городе, в котором во время службы ему удалось побывать. Какие там дома, какие парки. Какие мощеные булыжником улицы, какие каналы, мостики и набережные. И хотя он не говорил Клаве об этом, но может быть подумал тогда под вечно накрапывающим прибалтийским дождем: "Когда-нибудь мои детишки будут жить в таком красивом городе". А для этого, по его мнению, детишкам надо было учиться, и он настаивал, чтобы они учились, хотя и сам учение упустил, и матери их это было совершенно не нужно. Они шли сдавать экзамен, а им вслед неслось торопление: "Быстрее возвращайтесь, картошку копать надобно".
Уже спустя сорок лет трое из шести его детей жили в этом прекрасном городе. В этом городе познакомились мои отец и мать. Здесь родился я, внук Клавы, которая очень любила своего отца. И здесь упокоилась Евдокия - Клавина мама, жена Клавиного отца и наша прабабка. Неужели душа его понеслась туда, куда манила его единожды виденная незабываемая красота, и повела за собой остальных?
Клава очень любила своего отца и очень хотела, чтобы ее дети стали учеными. И ученые степени получили не только ее дети, но и ее внуки. И я также долго не понимал, почему я стою за кафедрой, для меня это было весьма удивительно. А все было просто, я тут был совершенно не причем. Просто Клава любила своего отца и очень жалела его за то, что он так и не успел пожить нормальной жизнью и умер в мучениях в, не дожив до пятидесяти лет.
Наверное, там наверху ему приятно видеть здесь свои благословенные мечты. Не всем это удается. Баба Дуня хотела, чтобы другой сын, Степан, стал профессором, но профессором он не стал, как и его сын тоже. Быть может, у них на двоих не было столько любви, сколько было у Клавы с отцом, и их мечты были не настолько благословенны.
Война и свобода
Это надо правильно понять, война многим тогда принесла свободу. И свобода эта была разной. Война освободила церковь, некоторых заключенных и просто запуганных - инженеров, военачальников, ученых, врачей. Ни с чем не сравнимым страхом перед лицом смерти война освободила боящихся от любых прочих обрыдлых страхов, делая их героями. Так война научила людей молиться. Война освободила в человеке все возможные средства борьбы с ней. И именно эта свобода победила войну. Это придумал не я, это придумал Василий Гроссман.
Простого человека война освобождала в первую очередь от невыносимой жизни - от невыносимого труда, неизбежного тылового голода, бездровного холода, давления и преследования.
Клавдию война освободила от лесосплава, на котором, бегая по скользким бревнам, катающимся в воде под ногами как цирковые тюлени, с утра до вечера багром расталкивала лес она - хрупкая девочка десятиклассница. И каждый день под ногами ее плескалась и толкалась мокрая скользкая смерть ничуть не слаще и приятней чем под градом пуль и бомб. В учебке, где из нее и других таких же девчонок готовили связисток, она мечтала скорее отправиться на фронт, чтобы не видеть одни и те же хвосты селедки на обед, и непрерывную строевую подготовку в квадрате серых глухих казарменных стен. И война их освободила от этого так же, как и от многого другого.
Афанасия война освободила от ненавистной школы, в которой из-за непобедимого правописания он три года подряд оставался на второй год, хотя другие предметы не составляли для него никакого труда. К тому же был у него врожденный талант художника, рисовал он легко и быстро любые предметы, особенно любил он рисовать лошадей, он вообще их любил, также как его отец, и хотел быть конюхом, а стал командиром танка. Стоила ли эта свобода того, чтобы сгореть в танке под Киевом? Теперь это история, и историй таких много, да и не терпит она сослагательного наклонения.
Григория она освободила не вполне определенно от чего. Но очевидно была веская причина, коли пятнадцати лет отроду, не закончив десятилетку, он приписывает себе год, и попадает в морскую школу юнг. Наверное, в первую очередь он спасался от одиночества, все братья и даже сестры и даже сорокапятилетний отец были призваны в армию. Подкармливать его было некому, и был он для матери обуза, растущий крепкий широкоплечий организм, которому надо пить и есть, которого надо обувать и одевать, а средств для этого не было совершенно. Форма и довольствие - вот что привлекает в таких обстоятельствах.
Сталкивая лицом к лицу со смертью, война освобождала многих от никчемных страхов, оставляя возможность поступать так, как считаешь нужным сообразно свободе воли. Ведь что может быть важнее, чем жизнь и смерть? И перед лицом смерти, не становится ли этот мир безграничным свободным космосом, таким, каким он и является на самом деле, и не остаются ли в эту секунду и в этом космосе только двое - человек и Бог?
Танец со смертью
Он сидел, прислонившись к березе, стоявшей на опушке леса. Лицом к летнему полю, заросшему ковылем и саморассевом позапрошлогодней ржи. Казалось, он спал, откинув назад голову к черно-белому стволу. Подобно ему самому будто бы спал и его вещмешок, притуленный тут же с краю. Перед ним на траве лежали бритвенные принадлежности - мыло в мыльнице, разложенная опасная бритва, зеркальце. Часть лица была намылена. И все было бы нормально, но чуть в стороне небрежно валялся явно выпавший из руки помазок. Так, будто этот помазок, как перст, указывал вперед туда, откуда пришла смерть.
Таким они его и нашли - телефонистки, вернее таким его нашла Клава, а вместе они его хоронили. Его убило взрывной волной, бывало и такое. Нашел его местный дед, который и позвал их.
Вся эта картина смерти была настолько умиротворенной, будто бы благословенной, что от пожилого солдата веяло не запахом начавшегося тлена, а излучением некой удачи, ведь на нем не было никаких повреждений. Даже на лице в уголках губ сохранилась ухмылка будто бы счастливчика.
И поэтому напарница Тоня сказала: "Повезло, как во сне умер. Даже и не почувствовал ничего".
Потом здесь же на опушке они рыли могилу, укладывали его, засыпали уже рыхлой землей. Они были спокойны, как и все вокруг. Да и почему они должны были беспокоиться.
Они уже хоронили, и не только пехотинцев, но и танкистов и летчиков. Вернее то, что от них оставалось - черные мумии, в два-три раза меньшие, чем первообраз, которые доставали из сгоревших танков и самолетов и также хоронили, только в маленьких, будто детских могилках. Но хоронить от этого не было легче. Казалось, будто под маленьким насыпом лежит ребенок. Да, впрочем, так и было. И если бы в этот момент каким-то чудесным образом у такой могилы оказалась мать погибшего бойца, то она бы ни минуты не сомневалась, что там лежит он - ее малютка, такой, каким она его помнит, - босоногим с бритой головой, в дремоте свернувшимся калачиком с разбредшимися вокруг гусями на росистой траве пастбища.
Так появлялось уважение к летчикам и танкистам, как к мученикам при жизни. Перед глазами стояли картины их мученических смертей.
Когда Клава оплакивала Афанасия, она вспоминала эти черные сгорбленные фигурки танкистов, обугленные эмбрионы, будто пытавшиеся во время мук родиться обратно. Ведь все они там - в вечности, на самом ее верху. Ибо в самый момент смерти, когда она кружит тело, голову, душу, словно в танце, они муками высекали в вечности, как в скале, свое незыблемое место.
Клаве был знаком этот танец, и неоднократно. В первый раз еще в младенчестве. Когда смерть уже кружила и кружила ее. Снова и снова. И бабушка с матерью одевали ее в погребальную рубашку со словами: "Часует..." И проходили дни, и, казалось, уже необратимый ход танца переходил в бесконечность, но Клава открывала глаза и произносила: "Пить...", и все начиналось снова. Так продолжалось все начальные классы школы, в которых она училась с опозданием в месяцы и наверстывала упущенное вместе с вечным второгодником старшим братом Афанасием. Заканчивала школу она без него. В 42-м он уже был командиром танка.
После этого встречи со смертью были мимолетны.
В 43-м на фронте ей приснился сон, будто бежит она вдоль длинной-длинной бесконечной траншеи и не знает, как бы перебраться через нее, и вот - отец выглядывает из траншеи, и тянет руки, и говорит: "Давай помогу, дочка". Но ей что-то не нравится, и она говорит "не надо" и бежит дальше. На следующий день она едет со своим взводом в кузове грузовика, а в грузовиках ее всегда укачивало, и только тот останавливается, как она, спеша от изматывающей тошноты, сразу первая спрыгивает на землю. В этот момент прямо над ухом пролетает снаряд, не задев ее. "Куда ж ты, б...", - только успел сказать командир. Лишь спустя несколько месяцев до нее доходит весть, что на то время ее отец уже был мертв. Умер от перитонита в военной части на Дальнем Востоке, куда был призван.
Потом, уже в 45-м, после победы летом при пересадке на поезд в Геленджик ее беременную затягивает, кружит и сдавливает безумная толпа, ломящаяся в переполненный вагон. И кто-то, мужчина, а может ангел в его образе с криком "что творите!" буквально разбрасывает всех вокруг нее. Впрочем, какое тогда было отношение к ребенку, к новой жизни нам и не представить. Война из некоторых тогда выковала ангелов, и не только ангелов смерти, но и ангелов всепобеждающей жизни.
Еще позднее в 53-м на похоронах Сталина смерти тоже не удалось вовлечь ее в свой шумный бал. И только спустя еще шестьдесят лет после стольких мимолетных встреч у нее вновь закружилась голова, как в том давешнем-давешнем танце.
И если бы я захотел написать картину нового Ренессанса двадцатого века под названием "Танец со смертью", то я бы запечатлел, как двадцатидвухлетняя прекрасная как Артемида смуглая Клава с восьмимесячным младенцем под сердцем стоит, запыхавшаяся, с горстью земли в руке перед упавшим в геленджикские виноградники догорающим после своего последнего виражного танца кукурузником. Через мгновение она бросит эту горсть, и бросит еще и еще, хоть она и не сможет погасить огонь и спасти мумифицирующегося летчика. Это был несчастный случай, не справились с управлением и самолет упал. Но у нее привычка, привычка опытного ветерана войны. Когда самолет ударился о землю и запылал, она, не задумываясь, держась за выступающий круглый живот, побежала к нему так же, как меньше года назад они каждый раз делали это на фронте, чтобы попытаться потушить и спасти летчика. И картина эта должна передать это единство апогея смерти и апогея жизни на одном полотне. Просто жизнь и смерть рядом, как они есть, среди которых побеждает Возрождение.
Жизнь и судьба
Что за странное словосочетание - "Жизнь и судьба"? Кажется неуклюжее, будто тавтологичное. Хотя в этом и кроется главный вопрос, который всегда должно задавать литературное произведение. Одно ли и тоже они. И можем ли мы в жизни разглядеть судьбу, и есть ли в судьбе, уж коли она на самом деле существует, место для жизни?
Когда Василий пошел работать на золотые рудники на р. Сарале, ни трусов, ни порток, у него не было. Были штаны, подвязывавшиеся на тесемках, он надевал их, как применили в современной песне "прямо на скелет" и шел на вывоз пустой породы тачками. Работа была настолько тяжела пятнадцатилетнему пареньку, изводимому голодом, что в конце смены у него не было сил вернуться с рудника. И он напросился, чтобы ему разрешили держаться за подводу, курсирующую между рудником и поселком. И вот, это уже его танец со смертью, - кружится голова, и ты идешь, держась за оглоблю, под мерное шкандыбание лошади. И знаешь одно - на подводу ты попадешь только неживой. Вот такая телега жизни, идешь рядом и держишься - жизнь, едешь на ней - смерть. Уж и не ведаю, знал он тогда "Телегу жизни" Пушкина, которого так любил. Или другой танец, когда в такт растираешь измельченную руду с ртутью, - пустая порода в тяжелой жидкости всплывает, песчинки золота оседают вниз на свинцовую пластину, а пары ртути поднимаются наверх, прямо к тебе.
Зато там он зарабатывал боны, единственное, на что можно было купить муку и сахар. Так еще практически ребенком, он спас от голода семью, и в этом была судьба. И так в этой судьбе нашлось место для жизни. А когда он закончил школу рабочей молодежи и еще курсы молодых учителей русского языка, нашлось еще одно место судьбе в его жизни. По распределению он попал в Нарым, тогда поселок в глухой тайге. И судьба его заключалась в том, что там были лечебные грязи, на которых он подлечил всего-то в двадцать с небольшим лет уже совершенно больные и неходовые ноги. И еще в том, что учителей не скоро забирали в армию, особенно сельских, им давали броню. Поэтому в 41-м году он на фронт, т.е. на путь к верной смерти (все его одногодки после призыва попали в летчики, из которых выжили единицы, да страшно подумать, но из всего призыва 41-го года выжило не более пяти процентов), не попал, а когда призвали, то оказался на Дальнем Востоке, и благодаря этому остался жив. И еще в том, что в этом же Нарыме он встретил свою будущую жену и мать своих будущих детей.
Но иногда судьбе место в жизни находится, а жизни места в судьбе - нет. После войны он построил дом, насадил сад, и среди выращенных им яблонь и груш бегали сыновья, которых они родили с Раей. И всего за несколько лет этого не стало. Сначала из-за болезни не стало Раи, потом не стало дома, а потом по очереди не стало одного, а потом другого сына. И тогда вместо жизни и вместо судьбы осталась только боль. А с болью нет жизни. Но проживет он еще очень и очень долго.
Он любил присказывать это слово: "Судь-ба-а..." И он как никто другой знал его значение. И сейчас, по прошествии стольких лет, можно утвердительно сказать одно. Все живое и жизнь саму в себе и вокруг себя он сохранил, построил и вырастил своими руками, и судьбу к этому он толкал впереди себя. Сама же судьба его жизнь более разрушала. Да и судьба ли это? И есть ли она вообще?
"С утра садимся мы в телегу;
Мы рады голову сломать
И, презирая лень и негу,
Кричим: пошел! . . . . мать.
Но в полдень нет уж той отваги;
Порастрясло нас; нам страшней
И косогоры и овраги;
Кричим: полегче, дуралей!"
(А.С. Пушкин)
Жизнь и судьба. Скорее это история борьбы первого со вторым в попытке подчинить жизни судьбу. Судьбу быть изгнанным из рая, судьбу в поте лица своего добывать хлеб, судьбу умереть.
Кино и немцы
У Клавы было колоратурное сопрано. Это было понятно, даже когда она просто говорила. До самой преклонной старости она сохранила нетрескучий глубокий голос молодой женщины. Она пела в школьном хоре и так натренировала свои связки, что, когда четырнадцати лет отроду была отправлена в Томск в гости к старшей сестре Ане, и, в отсутствие хозяйки и ее мужа, мыла там полы и во весь голос исполняла свой репертуар при открытых окнах, то собирала целые скопления уличных поклонников.
Казалось бы, это была судьба, но нет, это была всего лишь жизнь. В школе связистов на строевой песне она была запевалой. И когда они, девчонки-курсантки, шли строем по Красноярску и пели "Вставай страна народная, вставай на смертный бой...", старушки-матери останавливались и плакали, вытирая слезы концами головных платков. Поэтому каждый из сослуживцев знал о ее прекрасном голосе, и поэтому ее приглашали в армейский ансамбль песни и пляски, но, посмотрев на девиц из этого ансамбля, она отказалась. Ее целомудренность не давала жизни облегчить судьбу. Нет, на фронт.
Сначала Перхушково под Москвой, и на перроне подмосковного вокзала, в здании которого в ожидании утра они ночевали прямо на полу, девчонки видят, как снимают кино с Николаем Крючковым в главной роли. А после назначения все по настоящему, изрытая и избомбленная Смоленщина, потом Белоруссия - Сухиничи, Могилев, и так до Кенигсберга под бомбежками и обстрелами, в жару и в холод, в сырость и сухоту.
На перхушковском сборном пункте комендант задержал их как можно дольше. "Ваша часть передислоцируется, поэтому вот вам талоны на довольствие и кино, комната на поселение хорошая, там только девчонок селю, ждите назначения и отдыхайте."
Первые два дня измученные девчонки проспали вповалку мертвецким сном. Когда начиналась бомбежка, хозяйка звала их в убежище, но они не слышали ни ее ни бомбежки, настолько измотались за время пересылок. Отоспавшись, и десять раз посмотрев одно и то же кино, они направились к коменданту с твердым намерением отправиться в часть. Клаве предложили остаться в штабе, она ведь окончила десятилетку и была грамотная, но целомудренность не позволила и это (Что я там в этом штабе? Офицеры заходят и лупятся на меня). Скрепя сердце, комендант распределил девчонок в отдельный батальон связи.
Когда они явились в свой батальон, и комбат увидел их, опешил. Ему было за сорок, и они годились ему в дочери. С горечью в голосе он сказал: "Что же мне делать с вами, девчата". Им, мужикам, отцам, было глубоко стыдно, что они не справляются здесь сами, одни без баб. А девчата сели на "кроссы", распределились по пунктам связи, разматывали и сматывали на линиях катушки с проводами, восстанавливали оборванные линии после бомбежек и прохода наших танков.
Тот же комендант при назначении присовокупил к их крепко сбитой троице Тасю, шестнадцатилетнюю девчонку из белорусской деревни - дочь белоруса и цыганки, которую не знал куда приткнуть, такой неприкаянной и беспутной она была. От цыган ей досталась разнузданность, и она, меньше года спустя, оказалась отправленной по нехорошей болезни в тыл. Так делали тогда многие девчонки, чтобы сбежать с фронта, но нашим целомудренность не позволяла выживать любыми средствами. Когда в батальоне проводился медосмотр, гинеколог к величайшему изумлению обнаружил, что связистки все еще девушки. Он так воодушевился, что прочел им лекцию о том, как это прекрасно сохранять чистоту, и провел по лазарету, чтобы показать в назидание дермато-венерических больных.
Откуда в них эта чистота и благородство? Все от нее, матушки, русской деревни, да от семейного уклада. У Ананьевых в доме не было принято матершины, хотя в других дворах хоть отбавляй. В школе им преподавали ссыльные учителя гимназий из Петербурга и Москвы, настоящие интеллигенты. Немецкий язык преподавали настоящие немцы, сосланные из Поволжья. Может быть и это имело значение.
Поэтому же, когда в 45-м под Кенигсбергом, который непрерывно бомбили и так сильно, что гражданские не могли выдержать этого завывающего ада, со скарбом выходили из-за стен крепости и от нужды обращались с какой-нибудь просьбой, Клава достаточно сносно их понимала.
Когда одна так вышедшая и бредущая никуда немка подошла и попросила пить, Клава набрала и подала кружку воды. Командир сделал ей замечание, - "ни в коем случае не делай этого". В командире не было ненависти, он боялся смершевцев. Но когда однажды группа подметающих улицу пленных увидела, проходящих мимо, девчонок в солдатской форме, и один сказал, засмеявшись: "Эрзац зольдат", ефрейтор Клава обернулась, подошла и, указав ему в лицо пальцем, холодно сказала: "Ду эрзац зольдат". И немец, конечно же, замолчал. Девчонки оказались настоящими солдатами-победителями германской армии, тогда лучшей армии мира.
Любовь это щит
Если вы заметили, они держат в памяти эти мельчайшие детали событий чуть не столетней давности. Всех-то они помнят только по имени-отчеству, без отчеств у них и людей то не бывает. Не существует для них людей без истории за спиной, без имени отца и отца отца. Так они исполняли заповедь "...почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились годы твои на земле." Это был щит, который укрывал их от смертельных стрел судьбы. Но еще более крепким щитом для них была любовь.
Любовь это конечно же высочайшее из чувств. Это даже не чувство. Это поле. Такое поле, которое, как и физическое поле, пронизывает все вокруг, весь материальный мир, способный проводить через себя его энергию.
Истинная любовь, к чему и в чем бы она не проявлялась, всегда высока и непостижима. К цветку, к кошке, собаке, ближнему и дальнему, и уж тем более к женщине.
Он полюбил ее еще в школе, они учились в одном классе. Он ушел на фронт, немного спустя - она. Он писал ей письма, сначала домой, в Сибирь. Потом ее мать написала ему, что она на фронте, и послала ему адрес ее полевой почты. Он продолжал любить ее и писать ей. Когда у него в 44-м после ранения случился отпуск, то он пренебрег всем, и отправился искать ее часть, чтобы повидаться с ней. И нашел. Для нее это оказалось неожиданностью, и хотя ей это было приятно, она не питала к нему глубоких чувств.
В 45-м он узнал, что она вышла замуж и у нее родилась дочь, и перестал писать, но продолжал любить. Ему было плохо, он хотел еще хоть раз увидеть ее, вырвать из груди свое сердце и отдать ей. Так продолжалось до 53-го года.
После войны он демобилизовался с хорошей характеристикой и направлением на службу в милиции. После поступления в ряды милиции его оставили служить в Москве. Наступил март 53-го, умер Сталин, и он был назначен на дежурство в оцеплении. Днем они стояли в оцеплении, а ночью грузили трупы задавленных и растоптанных в грузовики и отправляли по моргам. Будто умер дьявол и забрал с собой тысячи невинных замороченных душ, поклонявшихся ему.
Смерть вождя она и ее муж встретили в Ленинграде, где муж учился в Военной Академии. И муж сказал ей: "Я, к сожалению, занят и не смогу поехать, а ты езжай, попрощайся со Сталиным". И она собралась и поехала. В Москве она оказалась на третий день прощания, и сразу направилась к Дому Союзов. Она уже прошла первое кольцо оцепления и продвигалась в плотной толпе.
Он был во втором кольце, но среди сотен лиц он увидел и узнал ее. Не теряя самообладания, он мгновенно принимает решение и делает необыкновенное. Окликает и вытаскивает ее из толпы. Он не говорит ей ничего лишнего. Он только тихо и твердо говорит: "Ты что, не знаешь, что тут творится? Немедленно уходи отсюда и возвращайся домой". Только, зайдя, после этого в гости к своему двоюродному брату, она узнает об этих кровавых днях начинающейся весны. А ее спасителю только после этого становится легче, он все-таки отдал ей свое сердце и уберег ее.
Что если бы он не любил ее и стоял на том же посту? Заметил ли он ее там, если бы она не жила непрестанно в его сердце? И осталась бы она жива без его любви? И осталась бы жива ее вторая дочь, которую она уже на то время носила под своим сердцем, и которая родилась осенью того же года? И был ли я на этом свете, если бы не его любовь, ведь под ее сердцем тогда зарождалась моя мать?
Так любовь дарует нам судьбу полную веры и надежды.
В Ленинграде они снимали комнату в коммуналке по ул. Красной у женщины, которая жила тут же в соседней комнате с сыном, а вторую комнату сдавала им. Это была сравнительно оживленная коммуналка для послеблокадного Ленинграда. Как-то разговорившись, хозяйка поведала им: "Вы, наверное, заметили, что в соседних коммуналках людей очень мало, человека два, не больше, а бывают и совсем пустые. А у нас как-то повеселей, и жить у нас хочется, хоть и потесней. Все это потому, что мы поддерживали друг друга. Тому, кто был полнее, добавляли от себя немножко пайки, кому удавалось разжиться, тот всегда делился со всеми. Так все мы выжили. У нас не погиб никто. А посмотрите вечером в окна соседних домов, как много темных пустых окон. Все это квартиры скорби. Часто в них люди собачились или отворачивались друг от друга, и умирали в одиночку, никому ненужные".
Вот так любовь к ближнему стала щитом для всех, кто стал ее проводником. Ведь любовь превращает все, что принимает ее, в саму себя. И любовь эта была и есть прекрасна.