Выключи компьютер, сотри текст. Твоё дело рухнуло...
...Башни Торгового центра в Америке осыпались вмиг. А были не из песка. Что стоит цементная твердь? Но вот, как "Титаник" под воду, уходит нетленное -- литература. Все смыслы мои и профессия.
Я -- перекресток обвалов.
И дочка, такая "читающая" в детстве, отводит протянутую книгу:
--Некогда. Да и зачем мне чужая жизнь? Когда не можешь расхлебать свою...-- И дальше о том, что время приносит сюжеты покруче. Какой детектив, если не найден Бен-Ладен? Какая психология, если на голубом экране "за стеклом" в анатомических подробностях видишь, как жрут, дерутся за власть и спариваются нам подобные?
"Роман умер. Людям, прошедшим революции, войны, концентрационные лагеря, нет дела до романа", -- Варлам Шаламов подвёл литературный итог чудовищным экспериментам человечества над человеком.
Выключи свой компьютер. Отныне ты не чукча, ты не писатель. Ты читатель Его текста. Ибо дождались: Он дал знак всему человечеству грозно и напрямую-- Хиросима, Чернобыль, два небоскрёба в Нью-Йорке.
... Пожарище во всё небо. Но Его послания приходили и раньше -- в судьбах народов и в судьбах людей. Многое начиналось в иных временах. И в те годы, в которые я возвращаюсь -- тоже.
Не худшее, кстати, было время. Когда пространство, хоть искаженное бесчинствами, еще не сжалось, не напряглось для отдачи-возмездия. Затихло в предчувствиях: быть апокалипсису? не быть?
От всех этих шоу, детективов и сериалов, амбиций, тусовок, экологических катастроф, интифад и терактов, из страшного третьего тысячелетия -- туда, туда в дворянское имение Палибино! В гущу высоких, раскидистых и чистолистых дерев. Именно чистолистых (экология еще не загублена). Именно дерев, а не деревьев, идёт девятнадцатый век, его золотая середина -- год пятидесятый, и некоторые архаизмы в речи вполне уместны.
В хорошее время родилась наша героиня, угадав себе жизнь вполне мирную. Никаких социальных взрывов. Нежелательные встряски -- это случались, но не разрушительные землетрясения. Нельзя же всерьез говорить об угрозе Сонечкиной жизни в связи с польским восстанием, охватившим соседнюю с Палибиным Литву. События только придали остроту существованию девочки в переломном возрасте. Ах, у дальнего въезда в имение видели беглого польского офицера! Ах, снова нищий оттуда, оттуда! Жалеть иль не жалеть? Сочувствовать этому безумному рывку поляков к свободе или осуждать всё, что против надёжного монархического порядка? Герцен славит восставших, а Пушкин (ещё на памяти, еще близко) все эти панские претензии осуждал...
Случались при её жизни и настоящие войны. Но шли где-то. Не близко. В жизни её ничего не меняли, поступков от неё не требовали, разве что мозги полировали отзвуки позорной Крымской и фанфары полу победной русско-турецкой... Впрочем, всё только фоном.
Не знала Софья Васильевна и социального насилия, прямого принуждения...Государство к ней было милостиво. Не дожила до "Великой Октябрьской" и до "единственной гражданской", когда история покатилась к пропасти. Воронков и лагерей не видела и в страшном сне.
А начиналась жизнь и вовсе идиллически.
Представим дом с башенками по углам, похожий на замок (близко западная граница). Такой большой, что в нем могли жить, не встречаясь, несколько семейств. Притом, деревянный, с поскрипывающими половицами, живой, дышащий. Удобный, простой, срубленный надолго (если не поджигать, конечно, но тогда еще никто не придумал пускать красного петуха в барские хоромы). Хозяйство в имении было отлаженное, урожаи устойчивые, финансы в порядке. Что грозило двум девочкам и мальчику?
Вот скользят они по широкой аллее, ботиночками по наледи, а вслед: "Осторожнее -- там волки!" До волков далеко, они появляются на исходе зимы на самой окраине парка. Но их, барчуков, берегут, берегут, берегут. Старшая дочь Круковских Анна -- уже барышня, младший сын Федя -- мальчик, а среднюю нынче назвали бы тинейджеркой. Она-то и есть наша героиня. Ей предстоит стать Софьей Васильевной Ковалевской. Женщина-математик, борец за права слабого пола, помните? Не только этим она нам интересна.
А чем?
А -- всем.
В любой ипостаси приблизить... И не затем, чтоб отразить "как зеркало" -- так делала возлюбленная литература. Это она останавливала мгновения, а мы заворожено долго вбирали в себя чужой опыт. На всякий случай, про запас, впредь, до осмысления когда-нибудь и кем-нибудь. После обвалов, осыпей, всемирных бед открылась взгляду возможность зайти за горизонт сиюпространственного.
Мы тоже будем бережны к каждой жизни. Но не очарованность нашей героиней вела мою авторучку. И Софья Васильевна из других миров не взывала ко мне, моля о воплощении в слове и образе.
"Жизнь каждого -- божественная повесть, повесть о Боге, Божья повесть", -- это Пастернак. Случайно напав на материал о Ковалевской, я поняла: это и впрямь Божье слово, явленное (и, увы, не явленное) в событиях неповторимого существования. Показался исполнимым дерзкий замысел сверить природную (Его) программу с той, что строит себе сам человек и выполняет свободовольно. Можно было попробовать на себе. Но слишком всё близко, пристрастно. Можно "прочесть" подругу или друга. Но пока человек жив (живите, друзья, живите!), его биография -- без начала и конца, пока нет точки, нет цельной фразы, всё может измениться, всё -- процесс.
В случае с Ковалевской именно смерть (такая странная и такая логичная) подвела итог, и стало видно, как и почему случилось всё, что случилось.
Сто с лишним лет со времени ухода, много книг, сотни статей написаны о Ковалевской. Жизнь знаменитости прослежена по дням, проверен и перепроверен масштаб личности, испытаны на прочность научные заслуги. Нам остается повторить путь души...
Итак, из нашего тяжкого времени, от раздрая чувств и событий -- в те годы, которые видятся такими спокойными. В дворянское гнездо Корвин-Круковских, в 50-е века девятнадцатого.
Родилась Софья, конечно же, для любви -- любить предписано всем. "Для любви", "для любви", "для любви", -- небось, рефреном звучит в небесной канцелярии, отправляющей души на воплощение. Но здесь, кажется, любовь была особым и главным заданием на всю земную жизнь. Любовь женская, материнская, супружеская. Иначе зачем в судьбе с таким упорством повторялась ситуация, требующая самоотверженности и укрощения гордыни? Ситуация, которую она, увы, не одолела.
Ей было дано всё, чтобы выполнить земной урок: чувства бесконечных оттенков, храбрость нырнуть с головой в риск, и даже в афёру, талант к игре, явленный в литературной одаренности. Наконец, красота. Та живая красота, которая лучше всякой прочей наводит мосты между полами.
"...Темно-каштановые, стриженые волосы, вьющиеся, глаза -- то блестящие, то мечтательные. Детская наивность и...взрослая сила мысли.
Всех увлекала. Без тени кокетства, естественная. Не обращала внимания на наружность и туалет -- простота с примесью беспорядочности".
"В особенности интересна г-жа Ковалевская. Она профессор математики, и со всей своей алгеброй, настоящая дама. Она смеется, как ребёнок. Улыбается, как зрелая и умная женщина, обладает волшебным искусством сначала высказать свою мысль наполовину, затем замолчать, и этим молчанием досказать всё. На лице её происходит такая быстрая смена света и теней, она то краснеет, то бледнеет... Сопровождает речь быстрой жестикуляцией. Это могло бы действовать утомительно, если бы не было очаровательно...".
"Первая женщина-профессор в Швеции производила ослепляющее впечатление на жителей Стокгольма в восьмидесятые годы. Она покорила общество своим очарованием, интеллигентностью и остроумием".
"В молодости была Софья Васильевна очень красива, и знавший её Тимирязев говорил, что за ней очень ухаживали".
И близкие друзья, и газетные репортёры давали высокую оценку её женской привлекательности. Она и сама сознавала свою женскую силу. Но с горечью отмечала, что похожа на ту принцессу, которой феи дали всё, но не дали счастья.
Путь женщины к мужчине начинается с первых дней жизни. Может, и раньше, но этого нам Фрейд не рассказал.
Страстная готовность любить близких, обожать их, служить им свидетельствует: девочка была переполнена чистой и сильной энергией, всё созидающей в мире. Но...Первая любовь и первая преграда: родители ждали не её, хотели не её. После Анюты, очаровательной и шаловливой, мечтали о "воине", о мальчике. Похоже, вторая дочь вообще появилась не ко времени, в самую безрадостную минуту жизни матери.
Елизавета Фёдоровна быстро разочаровалась в своем избраннике-генерале Василии Круковском. Сразу после свадьбы романтически настроенная женщина писала в дневнике: "Нежность моя к мужу расширилась и увеличилась. Моя страсть и воображение проснулись". И уже через день: "Всю ночь я проплакала. А муж лежал рядом бесчувственный и храпел". Выйдя в отставку, генерал продолжал наслаждаться светской жизнью, отстранив от нёе свою молодую жену. Она томилась деревенским однообразием, болела, страдала. Перед самым рождением Сони Василий Васильевич в пух и прах проигрался в Английском клубе. Чтобы погасить карточный долг, Елизавета Федоровна была вынуждена продать свои бриллианты. Ссоры и нервы...Буквально с молоком матери вошло это предупреждение о вечной спутнице любви -- убийственной печали несбывшегося.
Еще и не жесткий мир вокруг, мать -- сама защита, само тепло. Соня пригрелась у неё на руках, они вместе, они одно. Но вдруг женщина вздрагивает от мысли о генерале, обидах, покинутости, сосок вырывается из ротика малышки. Связь прерывается. Судорога ужаса... Всё, всё предупреждало: от любви до беды -- и шага нет.
На глазах у подросшей Сони разыгралась дворовая драма, а за ней -- тайная и несчастная женская страсть. Мария Васильевна, домашняя швея, постоянно преследовала Феклушу, девочку для услуг, которая спала в детской и должна была по мелочи угождать барчукам. Мария Васильевна постоянно всем сообщала: то Феклуша съела всё варенье, то не донесла до стола сметану, а то и вовсе украла перламутровый перочинный ножик. Маленькая служанка так боялась портнихи, что с ней каждый раз случалась истерика, когда видела мучительницу. Страх передался Соне, её тоже пугали большие черные глаза на большом и очень бледном лице. Модистка стала болеть. А когда Мария Васильевна умерла, тот самый ножичек случайно нашли у садовника, немолодого немца с рыжими четырёхугольными баками. "Любовник", "любовь до смерти довела", -- шептались кухарки и няньки.
Уже в первые годы жизни любовь сплавилась с болью и уязвленностью.
Самой красивой на свете была мать. Молодая, на много моложе отца, по-детски капризная и шаловливая, Елизавета Фёдоровна влекла к себе, Соне хотелось прижаться к ней, целовать красивые голые руки в браслетах. Но что-то сдерживало порыв: она была не любима. Когда мать спрашивали, вывести ли Соню к гостям, обычно следовало: "Нет, нет, Федю".
По вечерам генеральша импровизировала у рояля. Соня застывала у притолоки, ожидая минуты, когда мать пересядет на диван и можно будет прикоснуться к ней, вдохнуть её запах. Но почему-то всегда получалось, что рядом по обе стороны оказывались Аня и Федя. Соня стояла в стороне, стараясь не разреветься. Свечи освещали бегущими бликами родные лица. Она хотела быть с ними, но была одна.
А в детской няня причитала над ней, называя несчастной, ненужной, обиженной, нелюбимой.
Наивное желание изменить заведенный порядок разжигало в ней жажду выделиться умом и старательностью. Казалось, любовь там, где внимание и одобрение! Вотще! Так, наверное, и в ту пору уже не говорили, и потому скажем, как сегодня -- напрасно.
Жажда любви набирала силу страсти и несла к первой катастрофе. Было девочке лет девять, когда в Палибино приехал брат матери Фёдор Фёдорович Шуберт. За ним выслали на станцию карету с пледом. Но он явился неожиданно, добравшись самостоятельно на телеге с тремя почтовыми клячами. И не был похож на дядю -- в лёгком городском пальто, с кожаной сумкой через плечо, совсем юный. Грудной тембр голоса и лёгкая картавость, весёлые карие глаза. Румяные щеки и ярко-красные губы в красивых усиках, руки большие, белые, холёные, с блестящими ногтями...Увидев Соню, спросил:
--Это Анюта?
--Что ты, Федя! Анюта уж совсем большая. Это только Соня, --обиженно поправила мать.
...Девочка вспыхнула от поцелуя.
Обычная детская влюбленность... Соня заливалась румянцем всякий раз, когда дядя говорил с ней. Ах, эти "научные беседы"! Он не сказки рассказывал, а про инфузории, водоросли, коралловые рифы шла речь. Соня видела: дяде нравилась её смышленость. Наконец-то её оценили по достоинству. А после...После приехали соседи с очень хорошенькой девочкой Олей. В доме стояло веселье, шум, гам. Но Соня скучала, хотелось быть с дядей наедине. После обеда попросила Фёдора Фёдоровича уйти в кабинет. А когда тот позвал и Олю, отговаривала: мол, Оля не знает того, что знают они оба.
--А мы поговорим о чём попроще...
И не её, а Олю дядя посадил к себе на колени.
Она плохо помнит то ужасное, что случилось. Она прокусила пухлую Олину ручонку чуть ниже локтя. До крови.
--Гадкая, злая девчонка! -- в гневе кричал на неё дядя. Соня, выскочив из кабинета, бросилась к няне, и, спрятав голову в коленях доброй старушки, рыдала безутешно. Так отрадно можно выплакаться лишь в детстве, под немудреное: "Бог с тобой, ясонька! Успокойся!"
Олю увезли, она никому не жаловалась. Соня попила чаю и заснула.
На утро проснулась в отсутствии любви.
Есть потребность в сильной исключительности? В привязанности всепоглощающей? Получи. И удостоверься: это не избавляет от тяжкого, что есть в сердцевине сильного и открытого чувства.
...Англичанка любила Соню. Без нежности, но с той отдачей, на какую способна одинокая, стареющая некрасивая женщина, не свившая своего гнезда в России и отставшая от английского общества. До её появления в Палибине барчуки воспитывались по-русски. Спали допоздна, после еще долго перебегали из одной кроватки в другую, плюхаясь с разбегу в пуховики и поднимая пыль столбом. Бросались подушками. После прислуга одевала детей, на платьицах почему-то всегда не хватало пуговиц.
"Так долго спать неможно!", -- первое, что сказала Маргарита Францевна, решившая навести в детской английский порядок. Против этого сразу же взбунтовалась Анюта. После долгих ссор с гувернанткой она получила собственную "взрослую" спальню рядом с материнской. Для Феди пригласили гувернера. Англичанка оказалась приставленной к Соне. Им был отведен почти весь нижний этаж, здесь они и провели рядом, один-на-один несколько лет жизни.
...Часы бьют семь раз. Спать! Сквозь сон девочка слышит, как входит Дуняша с дровами. Хлоп! Охапка на пол, чиркает спичка, шелестит пламя, гудит печь и приятное нежное тепло касается лица. И тут же с неё стягивают одеяло: пора вставать. За ширмой обтирание. Ледяная вода, после сразу -- почти кипяток. И нельзя замешкаться, англичанка грозит: будет возиться, получит на спину "Лентяйка". Ох уж эти прозвища, написанные крупно на бумаге и пришпиленные к платью! Впрочем, втянувшись, девочка полюбила утренние процедуры, после которых тело горит -- живучесть и упругость. И весь этот быт, строгий и аскетичный, отвечал какой-то её внутренней потребности. В дальнейшей, взрослой, жизни, отходя временами от него, непременно к нему возвращалась.
В столовой яркое пламя в печи отражается в замерзших окнах. Хочется прыгать, двигаться, дурачиться. Соня пытается заигрывать с Маргаритой Францевной. Та строжится сквозь улыбку: уроки, уроки. Музыке гувернантка учит в большой холодной зале. Сухо отстукивает ритм, и бьющая через край радость существования смиряется.
После других уроков в полдень завтрак. Если на дворе нет ветра и мороз меньше десяти градусов, Соня обязана чинно ходить туда - сюда по расчищенной от снега аллее полтора часа. Если холодно, гувернантка прогуливается одна, а девочка в зале играет в мяч.
Она свободна, ей уже 12 лет и она любит поэзию. Сами рифмы доставляют ей наслаждение. Чем лучше стихи, тем наслаждение выше. Жуковский, Некрасов, Лермонтов... Какой мяч?! Она будет поэтом! "Обращение бедуина к своему коню", "Ощущения пловца, ныряющего за жемчугом"...Мало ли что можно сочинить, постукивая по стене мячиком, пока Маргарита Францевна меряет шагами зимнюю аллею. Гувернантке не нравилась пробудившаяся страсть к сочинительству и то, что Соня слишком часто роется в книгах. Кусочки бумаги с виршами она прикалывала к платью воспитанницы; отдельные строчки, высмеивая, читала Ане и Феде. Непонимание вело к ссорам. Не ладила англичанка и с матерью. Елизавета Федоровна не хотела взрослеть и вела себя с мужем и окружающими, как капризная девочка. А потому то и дело натыкалась на кривую улыбку логичной, последовательной Маргариты Францевны. Когда и Соня стала бунтовать против спутницы жизни, гувернантке отказали от дома.
Что произошло, девочка поняла, увидев удаляющийся возок и бледное лицо, обращенное к ней. "Теперь меня никто не любит"...
Кого она любила в детстве, того любила. Как было положено от природы. Порывисто, до самого конца. Платя за свою привязанность по всем счетам.
Детское обожание старшей сестры перешло в уважение, чтобы затем раствориться в сочувствии: судьба Анны, жертвенная и несчастливая, не дала раскрыться немалым талантам-- литературному дару, общественным задаткам. Всё из-за безумной любви к мужу, которому Анна посвятила себя. Пустая жертва, считала Софья. Но после ранней смерти сестры взяла на себя немалые заботы о семье Анны и нежно относилась к племяннику Юре.
Старшая сестра много значила в её становлении. Высокая, стройная, светлолицая, с копной русых волос и зелеными глазами, Анна была царицей детских балов. "Она всякого царевича с ума сведет",--- шутил отец.
Признав в ней существо высшего порядка, Соня сумела стать её подругой, несмотря на разницу в летах. Она разделила с Анной романтическое увлечение средневековьем. То была пора, когда Анна вышивала герб их предка короля Матвея Корвина, смирную лошадь "Голубку" звала "Фридой" и сочиняла экзальтированный роман об умершем рыцаре Гаральде. "Не надо мне рая без Гаральда!"--бросая вызов небесам, проклинала всех и вся героиня романа Эдит. Пятнадцатилетняя девушка мучалась вечными вопросами о смерти и будущей жизни и вместе с ней до срока задавала себе те же вопросы девятилетняя Соня.
Увлечение театром...Философией...Приступы самоусовершенствования, когда надо стать кроткой и всех прощать...Проповедь аскетизма, отказ от флирта, балов и красивых нарядов...Все эти психологические экзерсисы втягивали в свою орбиту и младшую из барышень и странно развивали её душу, взвалившую на себя работу не по годам и не по силам. Соня взрослела в ранних исканиях, упираясь в неразрешимую проблему: всё её существо звало к любви, а всё вокруг предупреждало -- берегись.
Из детства Соня вышла с неврозом. Приступы внезапной печали, страх перед темнотой и кошками, ужас от всего искалеченного, негармоничного -- она боялась увидеть живого калеку или сломанную куклу...Любой психоаналитик сегодня легко объяснит это долгой и трудной раздвоенностью. Трещина пройдёт через всю жизнь.
Женщина, которая не любит...Точнее -- зареклась любить. Это о ней...Момент, в какой, вероятнее всего, произошел выбор, связан с Анютой. И...С Достоевским. Да, да, с живым и подлинным Фёдором Михайловичем.
Достоевский написал Анне, что её повесть "Сон" будет опубликована в "Эпохе", этот журнал великий писатель тогда редактировал. Письмо скрыли от деспота-отца, считавшего женщин-писательниц развратницами и бедствием общества. Но второе письмо от Федора Михайловича попало хозяину прямо в руки.
...В Палибине веселились, бал удался, всё взвихрилось, закружилось. А Соня наблюдала, как чернело лицо Василия Васильевича, вскрывшего конверт. Начался сердечный приступ, заявили о себе камни в печени, он удалился в дальние покои. Строптивая Анюта продолжала танцевать с офицерами и кружить головы, но когда погасили свечи в люстрах и канделябрах, и она притихла: будет буря. Гроза разразилась утром. Отец предупреждал -- получив от издателя гонорар в 300 рублей, Анна стала на дурную дорожку: сегодня она, дворянка, берет деньги за повесть, а завтра продаст себя. Скандалы продолжались и продолжались. Отставной генерал переживал, что "пачкотня" бросает тень на семью (в повести была изображена девушка, заключенная в родовом гнезде, как в тюрьме).
Но то было время, когда в воздухе что-то менялось, входило в жизнь поколение людей, требующих независимости и личной свободы. Случалось, дети добивались своего. Анна получила от отца разрешение писать Достоевскому и даже увидеть его во время своего очередного наезда в Петербург.
Первый визит писателя был неудачным. Анна, Соня и две старые тетки смотрели на гостя, как на диковинного зверя, мать умничала, разговор не клеился. Но Достоевский влюбился в Анну с первого взгляда и в следующий приезд юных дворянок в столицу сумел стать у Корвин-Круковских своим.
Похоронив свою первую жену и порвав с Апполинарией Сусловой, самой страстной и самой тяжкой своей любовью, писатель строил далеко идущие планы по отношению к Анне. Соня на всю жизнь запомнила его вдохновенные монологи -- о Боге, о несправедливости мира, рассказы о гражданской казни, о первом припадке падучей. В свои тринадцать-четырнадцать лет, ощутив неординарность Фёдора Михайловича, она влюбилась в него: она, она разделит все тяготы великого человека.
Было что-то обнадеживающее в его поведении... Достоевский не раз говорил, что Соня, когда окончательно расцветет, будет лучше Анюты. Анна, мол, просто смазливенькая, а у Софы глаза цыганки и лицо значительное.
--Ты веришь, что Фёдор Михайлович находит тебя красивее меня? -- спросила как-то Анна.
Соня ответила с вызовом:
--Бывают разные вкусы!
Соне казалось, что старшей сестре писатель не интересен. И это тоже открывало путь надежде и полудетским мечтам. Анюта часто поддразнивала своего великого поклонника. То рассказывала о своих успехах на балах, то в его присутствии вышивала, не вступая в диалог.
--Да бросьте вы это дурацкое занятие, --просил он.
--Вовсе не дурацкое. Подчас интереснее, чем разговоры ни о чем. -- И доводила собеседника до гнева утверждением, что Пушкин уже не нужен, устарел.
Но однажды...Когда старших не было в доме, а Достоевский был бледен и взволнован...Соня из своей дальней комнаты, куда её отправили спать, слышала, как Фёдор Михайлович говорил Анне о своей любви. И видела, как близко они сидели на диване. Их руки были сплетены. И Анна вовсе не высмеивала своего друга, а что-то говорила ему тихо и нежно.
Всё! Всё рухнуло! Как больно. Как пусто. Как стыдно. И как обидно, что близкие и любимые люди морочили её.
Так она и скажет сестре, когда гость уйдёт. И будет биться в истерике, затыкая уши, чтобы не слышать "умных доводов" против её надежд, главный из которых-- Федор Михайлович старше Софы в три с лишним раза.
...Предложение писателя Анна не приняла. И объяснила Соне:
--Я люблю его не настолько, чтобы стать его женой.
Всё! Как больно! Как пусто!
Человек не ангел. Господь вложил в ангела свой замысел, и ничего больше. А человеку дал еще способность выбирать. Можно следовать Божьему внушению, а можно -- не следовать. И даже -- противостоять. Выбор -- свобода. Но и опасность. Как досадую, что совдействительность отнимала право на свободу воли, тормозила развитие, многие из нас, уже стариков по возрасту, по отношению к себе и миру и по сей день в подростках. Но и ранняя тяга к судьбоносным решениям к беде. Соня не знала (и еще долго-долго не узнает), как зыбки людские самонадеянные оценки. Не подозревала: то, что кажется худшим миру, может быть нужным кому-то, как воздух. Ужасную и необъяснимо-жестокую волю Творца готов был исполнить библейский Авраам, занесший нож над собственным сыном. Иисус принял ради Него крестную муку и саму смерть. Но лишь тогда на них сошла благодать, когда выбрали не то, что им лучше, а то, что необходимо истории и человечеству.
Ненавижу мягкотелость. Но что если слабый характер пластичнее сильного? Слабый и в ошибках своих слабее, а это уже выигрыш.
Пылкая девочка спешила построить обычную логическую противоположность: любить трудно и больно, не любить -- легко. Для того и свобода воли, чтобы избежать гибельной страсти. Вот так и распорядилась собой: в слезах и тоске сказала "нет" всем грядущим жертвенным порывам. "Да"-- лёгким радостям любви, "да" -- тем удобствам, какие может дать партнёрство с мужчиной, "да" -- житейской, практической выгоде.
Где, в чём будет добирать волнений, красящих жизнь, всего того, что зовётся счастьем? В славе! В успехе! Разве слава не кружит голову? Разве не возносит выше любви, под облака?
Цель положена: войти в когорту избранных. Там можно стать рядом с Достоевским не по снисхождению гения, а из равенства свершений. Она будет работать, она добьётся. Она с детства умела осваивать путь к цели. Отныне всё будет решать не сердце. Отныне -- ум.
Расчет с годами войдет в плоть и кровь. И не украсит её в глазах мужчин.
Замечательному физиологу Мечникову друзья писали, предваряя знакомство с Ковалевской, -- нельзя не влюбиться, непременно влюбитесь. Но Мечникову Софья не понравилась. Через многие годы он вспомнит: "На меня никогда не производили впечатления женщины, у которых нет сердца". И добавит: "Но природа взяла своё. Когда она уже потеряла обаяние молодости и как-то удивительно быстро пропала её физическая привлекательность, она страстно влюбилась..."
А вот что по тому же поводу скажет адресат её последней смертной страсти: "...натура умственная, она была поглощена специальностью и не давала никакого простора чувствам".
...Но впереди еще годы, когда многое в ней зыбко, когда характер не застыл, когда идёт борение природного начала и рациональной установки. И она -- прелестна.
Для неё было открыто много путей к успеху. Ну, математика -- это само собой. При этом бесспорный литературный дар. Лингвистический. А главное: так был устроен её мыслительный аппарат, что в незнакомом деле она могла тотчас же сориентироваться, схватить суть. В детстве сама научилась читать. Известна быль: перед ремонтом детскую комнату оклеили лекциями Остроградского о дифференциальных и интегральных исчислениях. И, видя формулы, Соня установила порядок листов, разобралась в логике автора и освоила довольно сложные математические понятия. В зрелые годы она никогда не брала уроков незнакомого языка, всё -- самостоятельно и быстро, буквально за недели.
Блестящая женщина! Развитое воображение, отличная память, больше чем воля -- настырность в достижении результатов... "Талант", -- сказал о ней известный Петербургский математик Страннолюбский, у которого она в отрочестве брала уроки. Талант к математике среди прочих талантов, заметим мы. Это не увеличивает уверенности в её "математическом" предназначении. "Много талантов" -- вообще звучит странно, и напоминает скорее разговор о способностях. Потому что истинный дар, как правило, прилипчив, мучителен для обладателя и сужает личность. Она же время от времени вовсе забывала о своем выборе и оставляла математику на годы. Случалось, пользовалась своей математикой корыстно -- как средством для получения очередных выгод и почестей. Брала "на прокат" идеи влюбленного в неё крупнейшего ученого Вейерштрассе, не ссылаясь на него. Не последний мотив её выбора: мир формул был недоступен большинству смертных. Свою особость в поэзии, скажем, доказать было бы труднее.
Но редкое разнообразие возможностей не зря и не случайно. Мы не знаем для чего, но можем принять как намёк на иное осуществление. Не исключено исконно женское, материнское. В дворянских домах той поры взращивалось новое поколение. Россия стояла на пороге больших перемен, шла в сторону цивилизации, и у колыбели её лучших сынов и дочерей стояли удивительные женщины -- разносторонне образованные, смело мыслящие.
Лотман в своих культурологических исследованиях высоко оценивает роль "просто матери", "просто жены" в движении истории. К сожалению, не так много блестящих представительниц прекрасного пола считали домашнюю педагогику своим призванием. Быть передаточным звеном меж поколениями? И только? Может, из-за недобора просвещённых матерей Россия свернула со своего пути: защитников человеческих ценностей оказалось меньше, чем требовалось. Целые поколения были сметены и покалечены в революциях ХХ века.
...Итак, цель -- математика. Такой твёрдый шаг к профессии сделан в возрасте Джульетты. В эту бутонную пору куда естественнее шагать навстречу каждому юноше, тянуться к мужчине глазами, плотью, любопытством. Там, где юность, -- видятся вечные двое...
В развитой не по годам Сонечкиной душе, конечно же, мощно звучал голос любви. Мечтала о ней. И пылко -- сказывался цыганский ген, доставшийся по материнской линии, кто-то из прадедов женился на таборной цыганке. Вот оно, счастье: спутник, полное с ним единство, таинство близости. Так хотелось, наверное, забыв о горькой запальчивой, хотя и бессловесной, клятве, броситься в романтический поиск. Но она запретила себе любить любовь. Нет -- женскому предназначению. Только воля к успеху!
Велик соблазн славы, дух легко совращается этой приманкой. Мир вокруг на своем бесконечном базаре непременно предложит честолюбцу дешевый товар. И в какой упаковке! Целое поколение ставит на ту или иную, весьма сомнительную, как после оказывается, идею. Базар предлагал в ту пору моду на новых людей. Только что вышедший роман Чернышевского "Что делать?" имел не только литературную судьбу, у Кирсанова, Лопухова, Рахметова и Веры Павловны обнаружились последователи в жизни. Резкий крен от привычных ценностей в сторону безбожного материализма: отныне жертвенные любовные чувства -- "сапоги всмятку". Это Соне подходило, это поднимало её ставку на собственный разум. Новые люди были на виду, что тоже её привлекало.
Общественные заморочки единообразно ломают естество, тысячи людей несут мету времени. Женщины той поры резкие, стремительные в движениях, небрежные в нарядах, коротко стриженые, независимые и властные. Почти не женственные.
Софье не удалось заглушить природную сексапильность. Случилось худшее: в результате "работы над собой" нормальное мистическое, религиозное начало уступило место пустому атеизму. Тот, кто не прислушивается к Нему в себе, впадает в неоправданную самоуверенность и одновременно теряет ориентиры. В этом случае и тянет обычно кучковаться, тусоваться, объединяться, искать коллективную защиту перед действительностью, становиться под знамя очередного "изма". Феминизм, нигилизм, социализм... Все "измы", по словам Юнга, -- костыль для хромого, щит для трусливого, постель для ленивого, детские ясли для безответственного. Но очень молодая девушка, почти девочка, обуянная честолюбивыми замыслами, могла и не знать, что всё самое главное в человеке происходит наедине с собой.
Математика! Математика! Верный ли это путь в новое братство? С одной стороны наука по моде -- точная. С другой -- незаметная, кабинетная. Софья пробует одолеть более героическую профессию -- медицинскую. Первые женщины, ставшие врачами, -- Надежда Суслова, Мария Сеченова, -- в центре общественных пересудов. Но Соне анатомичка не по силам, взбунтовалась натура: всё вызывало тошноту, обмороки.
Можно было, конечно, все силы бросить на прямое служение обществу, Ковалевская уже в юности была заметной фигурой в женском движении. Но эта заметность давалась скорее не практическим действием, а писательским даром. Её очерк "Нигилистка" имел литературный успех, и только потому -- общественный.
Рассказ о Вере Баранцевой, племяннице Пушкинской Натали, -- восторженное удивление перед личностью (позже Софья Васильевна вот так же возьмется за перо, чтобы восхититься другой сильной женщиной, писательницей, жившей под псевдонимом Джордж Эллиот). Баранцева -- из "новых людей", писаная красавица, отказавшаяся от личной жизни, нарядов, аристократических привычек, стала помогать семьям заключенных, ухаживать за их детьми, хлопотать перед прокурорами и адвокатами. Она без любви вышла замуж за чахоточного революционера Павловского, чтобы спасти его от Сибири или Алексеевского равелина. Надо отдать должное Ковалевской: она не пыталась стать рядом с Баранцевой-Гончаровой и не без иронии признавалась прилюдно, что очутившись после Палибина в Петербурге, переживала "медовый месяц известности", была счастлива ролью ученой женщины и наслаждалась камином и утренним кофе. Неожиданный приход экзальтированной нигилистки в её дом, мастерски описанный в очерке, ничего не изменил тогда в образе жизни Софьи Васильевны.
Впрочем, она никогда, ни раньше, ни позже не пыталась раствориться в едином порыве с кем бы то ни было. Ни в какие кружки и организации (их расплодилось много) не вступала. Чуждая идеологическому героизму, она могла ради славы сделать шаг в сторону "общего дела", но программа большого кровопускания отторгалась на физиологическом уровне. Первое революционное деяние, с которым она столкнулась, было убийство студента Иванова. Его бандитски порешил, заподозрив в предательстве, организатор тайного общества "Народная расправа" Сергей Нечаев. Мертвое тело в гроте Петровского парка... Грязь, кровь, гадость...От всего этого Софья содрогнулась. И та буза, которую затеяли студенты университета и медицинской академии, поддерживая убийцу и мешая нормальному делу науки, тоже не вызвала в ней симпатии.
Словом, не было у неё политического темперамента, скажем, как у Голды Меир или Галины Старовойтовой. Её политические "акции" охватывали ближний и очень узкий круг. Уговорить кроткую Юлию Лермонтову, тоже дворянку и тоже генеральскую дочку, уехать за границу -- это она могла. Создать для облегчения быта крохотную коммуну (она сама, сестра Анна, Наталья Армфельд, Жанна Евреинова, все слушательницы европейских университетов), -- тоже сумела. Но поехать в глухую деревню для революционной пропаганды и поселиться на каторге, чтобы ухаживать за больными каторжанами, как это позже сделала Армфельд...Такая перспектива не подошла ей. Не из-за физических трудностей. Её вклад в любое дело должен быть индивидуальным. Заметным. И -- замеченным!
И потому -- всё-таки математика! Но прежде, чем выйти на неё, как, впрочем, на любой вид обычной человеческой (не узко-женской, супружеской или материнской) деятельности, надо было преодолеть ближайшую -- домашнюю -- преграду.
К тому времени русское общество, не освободившееся еще от крепостных пут и крепостных представлений, духовно обветшало. И дом дворянина и генерала Корвин-Круковского, отгороженный от внешнего мира кондовыми предрассудками и родовой спесью и бездельем, был настоящей тюрьмой для дочерей грозного хозяина.
Вырваться! Как вырваться?! Как влиться в престижное новое братство?
Теперь это просто факт: Софья вступила в брак "понарошку". На самом деле всё это лихо (если "расколдовать" деталь биографии, вернуть ей первоначальную жизнь).
В бывшем Советском Союзе именно через фиктивный брак (или развод) было легче всего расширить жилплощадь, получить прописку, желанное распределение после вуза и т.д. При полном небрежении к советским законам и непочтении к институту брака, не многие пользовались этим "простым" шагом. Мешали иные -- не здешние -- запреты. Странное "суеверие", словесного объяснения не имеющее, заложенное в душе изначально: браки заключаются на небесах. А ведь в этих случаях речь шла всего-то на всего о гражданских ритуалах.
Софа в свои восемнадцать лет еще и венчалась. Пусть в маленькой сельской церкви, почти без свидетелей, но по всем правилам. С кольцами, причащением, клятвой верности...Со всеми символами, напоминающими о месте супружеского союза в судьбе земной и вечной... И ложь была не мгновенной -- растянутой на часы, дни, месяцы. Дурачить домашних с артистическим размахом -- какое, однако, требовалось напряжение! Это была первая реальная и, увы, удачная попытка заглушить голос совестливой женской души.
Софья готовилась не к свадьбе -- к освобождению. И в это понятие, конечно же, не включала послушность Божьему промыслу, она отринула вечное: истинная свобода -- по ведомству благодати и кротости. Её неповиновение напоминает бунт раба: хочу по своей глупой воле жить! Вера заменяется слабым разумом (любой разум слаб, любому не хватает знания о связях и событиях в универсуме). Подпорка -- единомышленники. Что особенного? Она -- как все. Именно в эту пору дворянские дети убегали из родовых гнезд, любой ценой добиваясь свободы. Опасность общих дорог видна лишь мудрым. И неспешным. А Софья Васильевна торопилась. К цели. К славе.
Когда Анюта стала искать жениха среди "консервов" (так звали для конспирации молодых людей, подходящих на роль освободителя) выбор пал на Владимира -- родословная Ковалевского безупречна. Правда, у претендента мало денег, издательское дело, которым он занимался, кормило плохо, а имение доходов не давало. Но не сидеть же дочери вечно в девках! Уговорит отца.
Владимир Онуфриевич считал, что долг каждого прогрессиста (а он разделял новые идеи) помогать женщинам в их борьбе за свободу и равноправие. Но...Заявил, что "женится" только на младшей.
Новобрачные уезжают из Палибина сначала в Петербург, после -- за границу. Софья, как и мечтала, занимается своей наукой. Цель достигнута. Но, как говорится, счастья нет. Всё, к чему она прикасается, обретает следы разрушения. Радиация пагубы: чем ближе к ней, тем сильнее. Самое жесткое излучение падает на мужа, с ним она шла по жизни ближе, чем с дочерью Фуфой или подругой Юлией Лермонтовой, но и этим двоим досталось. Но сначала -- о муже.
Кто же стал её фиктивным, а позже и настоящим супругом?
"Это был прелестный человек", -- так отзывались о Владимире Онуфриевиче знавшие его долго и близко. Говорили про обаяние, образованность, доброту, ум. Гениальный палеонтолог, работавший на стыке нескольких естественных наук, он стал основателем эволюционного подхода в своей области, первым применил эволюционное учение к развитию родов и видов животных, показал, как меняется строение и функции живого организма в связи с изменением внешних условий. Словом, Ковалевский -- фигура историческая.
Но в пору сватовства он был просто молодым человеком, просто соседом Круковских, просто издателем трудов Дарвина в России. Неказистый и неуклюжий, тщедушный, рыжеватый с большим мясистым носом, он не рождал в девушках романтических чувств. Но и отталкивающих -- тоже. У него были большие голубые глаза, большой белый лоб и подкупающе братское отношение к женщинам. С ним было уютно и просто. Трудно судить, случайно или по своей какой-то немужской мягкотелости Ковалевский постоянно попадал в неловкие, а то и вовсе двусмысленные положения. Типичный неудачник, на голову которого падают сосульки и кирпичи с крыши. Жизнь его была сцеплением несчастий. "Можно сказать, что судьба несправедливо преследовала его", -- скажет о нем его хорошая знакомая Людмила Петровна Щелгунова. И добавит, что всё это началось очень рано.
Между отцом и матерью были какие-то нелады, которые больно ранили мальчика. Первая настоящая любовь тоже кончилась плохо. Было объявлено о свадьбе. Часа за два до венчания, вместо того, чтобы одеваться, Александр и невеста (тоже прогрессистка) затеяли какой-то разговор в саду. После чего пришли к родителям и сказали, что они расходятся по взаимному согласию. Все знали, что молодые любили друг друга, но в любовь эту "замешался какой-то принцип".
В революционных кругах Ковалевский пользовался сомнительной репутацией после того, как побывал у Герцена в Лондоне. Издатель "Колокола" был для юноши идеалом, он чтил Герцена своим учителем. Владимир давал уроки одной из дочерей "Искандера". Но когда случился провал связного, вёзшего в Россию подпольную литературу, подозрение почему-то пало на Ковалевского. Ничто не доказывало его связи с охранкой, но...Плохо выполненные издательские обязательства...Афёры с недвижимостью и нефтью... Ни одно предприятие не кончилось благополучно у этого неординарного человека.
Брак -- тоже.
И начиналось не ладно, и здесь сказалось какое-то странное свойство -- запутывать всё, какая-то нечёткость в людских отношениях...Брак задумывался как фиктивный, но Ковалевский был еще и влюблён в свою "как бы невесту". В одном из писем, посланных Софе до брака, Владимир писал: "Право, знакомство с Вами заставило меня верить в Wahlverwandschaft (сродство душ), до такой степени быстро, скоро и истинно успели мы сойтись...и как я не отвык увлекаться, но теперь поневоле рисую себе в нашем общем будущем много радостного и хорошего".
Ситуация будоражит и Софью.
Письма "невесты" доброжелательны, можно сказать, теплы. Но...деловиты.
"Надеюсь, что вы уже теперь в Петербурге, хороший Владимир Онуфриевич.
Мне позволено писать вам даже без цензуры.
Сестра ваша Софья Круковская".
Своими чувствами она делится не с женихом -- с Анной. По письмам, присланным сестре из Петербурга, куда уехали, обвенчавшись, молодые, видно, что странный этот брак многое взвихрил в душе. Прежде всего, тревоги и страхи: "...никогда еще не чувствовала я так сильно нашего зловещего фатума...". Но и обыкновенные девичьи мечты о собственном устройстве дома, гнезда возникают тоже: "...мне всегда представляется маленькая, очень бедная комнатка в Гейдельберге, очень трудная работа, общества никакого. С братом (Владимиром Ковалевским, имеется в виду) уже это не аскетизм, а счастье...". В этих картинках-грезах возникает и сестра, и подруги. "Ну, чем эта жизнь не блаженство, а ведь это самая аскетичная жизнь". Ничего недоступного. "Для меня только трудно жить одной, -- признается Софа, -- мне непременно надо иметь кого-нибудь, чтобы каждый день любить, ведь ты знаешь, какая я собаченка".
Ковалевский действовал по заранее обговоренному плану.
"Чтобы подвинуть наше дело, несомненно надо было крупно скомпрометироваться, и вот за день до отъезда она убежала ко мне на квартиру и сказала, что не поедет домой; приехала мать; была сцена; слёзы etc; наконец, она уехала. Но нас обещали поженить осенью", -- сообщал Ковалевский своему брату Александру, тоже ученому мирового масштаба, зоологу. Близкому по духу человеку он посылает портрет Софьи, восхищенно удивляясь способностям, какие могут умещаться в такой юной, хорошенькой головке: знает физику, быстро схватывает политические и экономические вопросы. Полное взаимопонимание, сходство взглядов.
Если "невесте" (даже в кавычках) 18, а "жениху" 25 и при этом они отнюдь не противны друг другу, возникает то самое, что возникает между мужчиной и женщиной, приговорённых обстоятельствами к уединению и откровенности. Любовные токи пронизывают атмосферу, но эти двое договорились контролировать себя. Роль Владимира сложна, он не должен забывать, что Софа смотрит на брак лишь как на средство ухода от родительской тирании. Нельзя намекнуть на истинные чувства. Но и не намекнуть -- невозможно. И вот петляет он вокруг такого обычного, естественного желания любви.
"Мысленно перебирал всё прошлое, центром которого была одна очень ученая и храбрая барышня, соединившая в себе искусным образом чистейший идеализм вместе с полнейшим реализмом.
Я думал так много о странных нравственных противоречиях и особенностях, которыми отличается эта барышня. Но перебирал особенности её детства, мальчишеского периода, наконец, теперешнего развития, чтобы ты имела полное право ревновать меня к этой барышне, если бы это была именно не ты сама, мой бесценный дорогой друг".
Роль "барышни" тоже не проста.
"Софа с величайшим равнодушием относится ко всему, что касается её туалета; она всё находит ненужным или слишком нарядным. Это, однако, не мешает ей быть красивее, чем когда-либо. Вчера, на настойчивые просьбы Ковалевского, она решилась завить волосы на папильотках и появилась сегодня с длинными локонами. Какие ей очень к лицу.", -- такие подробности сообщала в своих письмах знакомым одна из близких родственниц Круковских "тётка Брюллова".
Естественно, союз Софы и Владимира довольно быстро перешел в реальное супружество. Всё было: уважение друг к другу, влечение, нежность, влюбленность...Но выморочному этому партнерству с первых мгновений не хватает, по меньшей мере, ясности, света, движения. Даже когда наступила сексуальная близость, супружество не стало истинным. Софья по-прежнему чувствовала себя неловко на людях и краснела, когда её называли женой Владимира. Ковалевский, страстно влюбившийся в свою подругу, мучился двусмысленностью ситуации еще больше. Ограниченность самовыражения, фальшь и отсутствие высшего смысла, (Бога, сказал бы он, если бы не был атеистом) сводили на нет все радости. Хотелось любви безусловной, но именно на условиях между ними всё строилось.
Время идет, и вот первые итоги:
"Брат очень милый, хороший, славный, и я искренно привязана к нему, хотя дружба моя, разумеется, потеряла всякий характер восторженности"... "Я люблю его действительно от всей души, но немножко как меньшего брата"... "Во всей моей теперешней жизни, несмотря на всю её кажущуюся полноту и логичность, есть всё-таки какая-то фальшивая нота, которую определить не могу, но ощущаю тем не менее"..."Суть вся в том, что мы слишком мудрили, не забывали, что мы не такие люди, как остальное человечество, и не дай бог нам сделаться такими"...
Два голоса в минуты выбора в ней звучат равноправно, сердце просит любви, но Софа внимает голосу рассудка. Бунт против натуры, против программы, заложенной от рождения, продолжается. Пусть прочие следуют себе, она -- поставленной цели. Еще есть возможность всему дать истинную опору. В живые отношения ещё можно внести любовь, понимаемую как дело и смысл всей жизни. Чему-то в себе дать волю, что-то переиначить... Трудно любить "договорного" мужа, но если "снять флажки", как в компьютерной опции... Справиться с психологическими помехами в её силах, но для этого надо пересмотреть всю систему ценностей. Нет, пусть будет так: не обжигающее и переплавляющее пламя, а уютное тепло; не муж, а удобный партнер; не брак как полное единство, а разумное сожительство двоих.
Наверное, отказ от романтической любви нес в себе печаль. Плакала ли она по ночам? Но в юности такой дискомфорт преодолевается простым изменением взгляда на мир. Две перспективы: "снаружи-внутрь" и "изнутри-наружу". В пору глухой тоски предпочла первую. Мир незнакомый, мир огромный, мир, полный удивительных открытий! Это нормально -- быть поглощенным им. Почти истерическую активность и сосредоточенность Софьи на внешнем можно принять за желание забить, заглушить внутренний голос.
"Квартирка наша такая прелестная, что я просто была поражена"...Она осваивает роль хозяйки и взрослой самостоятельной дамы, принимает гостей, наносит светские визиты. Молодожены ходили во французский театр. Ковалевская признаётся Анюте, что получает удовольствие от плохих пьес. Одна из них оказалась просто неприличной (правда, неискушённая зрительница сообразила это после окончания спектакля). Мечников и "брат" ворчали и сожалели о потерянном времени, а Софа веселилась. Первый раз в партере -- это такое событие! На неё смотрели, её появление эпатировало знакомых из провинциальных дворян.
Она делает первые литературные успехи и всем объявляет о своём намерении сесть за роман о Чернышевском. Издательства, читки, гранки...Дела, дела, дела ...Упоительная свобода. Успех в свете кружит голову.
Впрочем, дальних своих планов она не оставляет. И помнит, что быстрее всего вперед и вверх в мире внешних успехов её продвинет наука.
В России с этим не просто. "Никогда не решилась бы ходить на лекции в мужском платье", -- публичные скандалы не в её вкусе, а в женском на лекции по физике и математике Ковалевскую не пускают. Получила разрешение прослушать курс у Сеченова, но анатомия ей противна, да и просто скучна до зевоты. Дорога к цели загромождена. Бакунин предлагает идти к ней через революцию. Софья примыкает к женскому движению. Увы, лишь для того, чтобы убедиться: и этот путь долог.
Итак, остается одно -- заграница.
Следующие пять лет словно калейдоскоп. Годы странствий: Вена, Париж, Гейдельберг, Лондон, Берлин, Мюнхен, снова Вена...Она с мужем. Она одна. Она с подругами и сестрой без мужа. Она с мужем и с подругой...Она свежая, розовая и привлекательная, готовая часами бродить в окрестностях городка по берегу реки, играть в догонялки с Владимиром Онуфриевичем и Юлией Лермонтовой. Она похудевшая, переутомленная, нервная: "дурная квартира, дурная пища, дурной воздух". Не будем следить за всеми перипетиями её европейской молодости. Все эти попытки определиться профессионально; переезды; где, когда и какие слушались лекции; как складывались текущие бытовые отношения...Будем верны избранному методу -- только о том, что важно для души, складывается в характер, определяет судьбу. После этих пяти лет многое становится ясным.
Ясно: она никогда не будет строить своего дома.
В последние годы жизни Софья Васильевна будет вспоминать единственный дом, какой знала -- родительский. И в далекий Стокгольм привезет старую мебель красного дерева из опустевшего Палибина. Больше того, расползшийся шелк на сиденьях кресел она прикроет салфетками собственного изготовления из старых ниток и тканей. Рукоделье будет неумелым до нелепости, даже друзьям оно даст повод для насмешек, а уж злопыхателям...
Дом не случается сразу, гнездо вьют по веточке, постепенно обретая умение. Но еще в юности Софой был выбран иной способ жить -- кочевание. То здесь, то там. При людях. У чужих людей. С людьми. Казалось бы, что плохого? Экономия сил, в духе нынешних женщин, делающих общественную или профессиональную карьеру. Да, экономия. Но за счет чего?
Дом ведь не просто стены. Университет -- не дом; кафе, где Ковалевские столовались, -- не дом; наспех и на короткое время снятая комнатка-ночлег, в обустройство которой не вложено ничего личного, -- не дом. Дом -- это где всё по тебе, для тебя, продолжение тебя. Дом -- это любовь, тепло, защищенность, свобода быть самим собой. Дом-- место, где изживаются самые глубинные проблемы.
Владимир Онуфриевич тоже был увлечен наукой и был непритязателен в быту. "Для счастья ему нужен стакан чая и книга",-- говорила всем Софья. Действительно она так считала или повторяла для своего оправдания? На самом деле "брату" очень недоставало дома.
Он чувствует, что одна "научная сторона" перестанет его удовлетворять, захочется "чего-нибудь человеческого" и "...необходимо иметь хоть какой-нибудь угол, где тебя искренно любят, и где ты сам можешь сильно любить и возиться с подрастающим народом, иначе видишь такой эгоизм и сухость, что страсть".
Увы, "подрастающий народ" не входил в планы жены. " ...Софа не может быть матерью, это её погубит, оторвёт от занятий, сделает несчастной, она будет дурной матерью, у неё нет материнского инстинкта", -- пишет Владимир Александру Онуфриевичу. Про инстинкт не точно. Инстинкт был, как у всякой женщины. И девочку, которую она всё-таки через несколько лет родит, свою Сонечку-"Фуфу", она будет любить безумной припадочно-истерической любовью. Но вырастит и воспитает ребенка подруга Юлия Лермонтова. Брак занимает в её жизни очень мало места и существует, пожалуй, лишь потому, что удобен (умение пользоваться людьми тоже приобретено в эту пору).
"Одной лишь думы страсть" -- полная сосредоточенность на цели. Математика! Здесь её территория. Здесь она -- королева. Софью Ковалевскую выделяют профессора. Об удивительной, способной студентке из России пишут в газетах. В университетском городке её узнают на улицах. Она одарена и работает днями и ночами, она шагает по избранному пути с предельной скоростью.
Так, значит, всё о,кей? Единство с миром, мир с собой? Нет, письма её к Анюте трагичны, нервы перенапряжены. Она несчастна. "Вообще она не будет счастлива в жизни, в характере много такого, что не даст ей добиться счастья", -- так видит ситуацию Владимир Онуфриевич. Успех не обещает гармонии хотя бы потому, что всё, кроме этого самого успеха, отсечено, выброшено за пределы существования. Истинное единство личности задумано как гармония многообразия и противостояния: личное -- общественное, труд -- отдых и т.д. Листья, ствол, корни дерева не одно и то же; порознь они разные, совсем не похожие. Но пригнанные друг к другу идеально, они только вместе и составляют организм, способный жить. Бедная Софа! Бедная, бедная, оборвавшая зеленые листья повседневья. Обкарнавшая корни питающего родства. Обрубившая путаные ветви страстей и увлечений. Обстругавшая себя до белого слоя, до белоствольной больной прямизны! Не нам судить её, старавшуюся ради нас в науке. Но нам стоит понять, что происходит, когда человек отказывается от заповеданного -- просто любить, просто построить дом, просто посадить дерево, просто вырастить ребенка, просто радоваться восходу и заходу солнца, лету и осени, зиме и весне.
Отказываться от всего ради цели вроде бы высшего порядка, видеть всё в одном -- разве это не принцип любого фанатика? И террориста, пугающего мир гибелью, -- тоже. Нет, нет, не ставим в ряд с террористами обворожительную женщину, трудолюбивую, умную, образованную. Это было бы смешной натяжкой. Но заметим: тот самый человеческий материал, та самое тесто, та самая закваска. Правда, иная крутость замеса. И каково же тем, кто с ней, Софьей, рядом!
В добром браке каждый из двоих должен получить возможность обрести свою индивидуальность. Если же кто-то посвящает себя только личным заботам, маленькая, но сложная система сбивается, один потребляет другого. Совестливый и мягкий Владимир Онуфриевич сразу принял на себя все нормальные мужские семейные заботы. "Кроме чисто научных целей, у меня есть много нравственных побуждений не расставаться с Софой опять на долгое время", -- пишет он брату Александру. И в другом письме: "Расстаться с Софою на осень я не решаюсь; когда же я с нею, то, конечно, экскурсировать нельзя (наука и я), она одна боится быть дома, а провести одну ночь одной в чужом месте она просто с ума сойдет от ужаса -- такой уж она человек".
У него свои научные интересы. Он должен читать, посещать лекции, изучать музейные коллекции, участвовать в экспедициях, чтобы подтвердить складывающуюся собственную теорию эволюции животного мира. Ему хотелось бы поехать на Красное море для изучения простейших, но Софа не отпускает. "Ей нужен театр", и они селятся в Берлине или Вене. К ней приезжает сестра и две подруги, и Владимир отсылается из Гейдельберга, женская колония в тот миг для Софы предпочтительнее. Но все бытовые заботы по-прежнему на муже, он даже выбирает платья и ткани для супруги. Ковалевский живет, учась на ходу, от случая к случаю, нуждаясь в покое и не имея его. Ему явно одиноко и неуютно. Жалуется: "Это лето у меня для научного учения почти пропащее". Мечтает об ином способе существования: "Стоит только пожить в Англии, чтобы понять всю прелесть семейной жизни; особенно с такими прелестными людьми, как англичанки".
Его жена на англичанок не похожа.
С годами у Софы обостряется её давнее, еще с детства, свойство: требовать от любящих полной подчиненности. Был ли он поглощен ей в той мере, в какой ей хотелось?
"Я Софу чрезвычайно люблю, хотя не могу сказать, чтобы я был, что называется, влюблен, ещё вначале это как будто бы развивалось, но теперь уступило место самой спокойной привязанности",--признается Владимир Онуфриевич. У Софы естественное охлаждение вызывает тревогу. "Брат" -- её собственность и только. Она ревнует к несуществующим соперницам. Ревнует ... к палеонтологии. Бесконечные, нарочно придуманные мелочные поручения... Переезды в разгар занятий...Упреки в материальной несостоятельности (живут они на деньги родителей Софьи, деньги эти высылаются нерегулярно и по минимуму, так палибинцы надеются вернуть сбежавших из дома в лоно родительской семьи)... Сама же Софа, когда ей надо, чувствует себя абсолютно свободной от "глупых цепей", легко переводя брак в первоначальную стадию -- брак фиктивный: о ней много сплетничали в Берлине, связывая её имя с именем Вейерштрассе, поговаривали и о других увлечениях. "Люблю её больше, чем она, но взять на себя роль неотступного дядьки не могу", -- не выдерживает Ковалевский. Если Софа полюбит другого, он готов взять на себя "преступления и вины, чтобы добиться развода".
Они расстаются.
Ковалевский готовится к магистерскому экзамену в России, только так можно стать профессором в одном из университетов -- Петербургском или Одесском. Софа уезжает в Палибино передохнуть от скитаний и нужды.
В родительском доме призраки прошлого выползают изо всех углов. Пять свободных самостоятельных лет не внесли ясности в её судьбу и не принесли успеха, о котором она мечтала. Она пересматривает многое, надо жить по-новому. И в этой новой жизни Владимиру Онуфриевич не лишний. Софа пишет "бывшему" мужу из Цюриха, где собралось все семейство Круковских, предлагает встретиться, чтобы окончательно решить судьбу их странного союза. Ковалевский зовет её к себе. Нет, нет, она устанет от четырехчасового переезда в поезде до Берлина, "отели, черный свет"...А пока идёт переписка, она высылает Владимиру Онуфриевичу полсотни конвертов со своим адресом. Жалуется на ненормальность своего положения: "...я одна представляюсь несколько темной точкой". Анна безумно влюблена в мужа, у Анны сын Юрочка, вокруг которого вертится вся жизнь; она в своем одиночестве всему этому диссонирует. Мимоходом, без акцента рассеивает все сомнения в супружеской неверности: ..." ваше воображение пробежалось по поводу моего "друга"...в моей новой дружбе очень много поэтического, идеального, чистосердечного, она доставляет мне ужасно много счастья и наслаждения, но, увы, романтического в ней ничего нет". Для убедительности добавляет, что ломала голову, нельзя ли сделать маленький роман, но нет, не выходит. Она умела быть ироничной и одновременно ласковой.
"Мой друг! Вот целых две недели ежечасно,
Тебя я жду и мучаюсь,-- но всё напрасно!
Зову, пишу фольянты, злюсь, но мне в ответ
Ни самого тебя, ни писем твоих нет".
Пряник -- планы совместных прогулок. И кнут. Она бьёт по открытой ране: Ковалевский провалился на магистерской защите. Гениальный ученый, признанный в лучших университетах Европы, проиграл в борьбе со злобным, мстительным чиновником от науки, который не простил ему критического замечания. Друзья боятся за Владимира Онуфриевича, Софа выносит приговор -- поделом, не надо заноситься. Взывает к духу соперничества, грозит, что обгонит его и сама сдаст магистерский экзамен по математике. И тут же снова ласкает сломавшегося "брата" в письмах: скучает, хочет увидеть и прочее, и прочее. Он едет в Цюрих.
Одна из свидетельниц примирения рассказывает, что Софа была в ту пору очень хороша. Небольшая голова, волосы в косе, ничего лишнего. Похудевшая, легкая в движениях, грустная. "А была раньше цветущая и веселая". Облик другой, но еще более женственный. Владимир запомнился слоняющимся по комнатам с расческой в руке. Неуверенный в себе, недовольный собой, своим видом, своим костюмом. На улице он озабоченно оглядывался по сторонам, Софа жалась к нему, увидев очередную кошку.
Владимир Онуфриевич сообщает Александру Онуфриевичу: " С Софой во многом не сходимся, решили не видеться год, но уже так привыкли друг к другу, что едва можем жить розно. Не будем расставаться"...
Они решили вернуться в Петербург.
...Что-то произошло с Ковалевской в том году. В Палибине она увидела вблизи другое существование, наполненное повседневными человеческими заботами и радостями. Природа...Покой...Ребенок, пусть не свой, сын сестры...Дом, тепло, доверчивая близость...Она не могла не ощутить, что в обывательских буднях есть своя прелесть. Осознала грех односторонности? Возможно. Поддалась желанию прожить жизнь в большей полноте? Вероятно.
Вейерштрассе предлагает ей осесть в Берлине, где он стал ректором университета. Это ли не условия для занятий наукой? Отвечает: должна уехать. Что значит "должна"? Она соглашается: не надо бы бросать свои занятия. "Мое назначение, не цель (это во мне), а назначение свыше. Назначение -- служить истине-науке и прокладывать путь женщинам. Мне в жизни везёт, но только в одном направлении, во всём, что касается научных занятий; всё остальное какая-то неведомая сила вырывает у меня из рук"...
Она задумала бросить математику на два года. Именно за два года собиралась перестроить жизнь, чтобы в новом качестве вернуться к науке. Она отошла от занятий больше, чем на шесть лет... Все эти годы она не отвечала на письма Вейерштрассе, нетерпеливо откладывая их в сторону -- после, после...
После чего?
Она по-прежнему проводит много времени за письменным столом. Из-под её пера по-прежнему выходят цифры и она пользуется формулами для своих вычислений. Но вычисления эти не имеют никакого отношения к науке. Какую сумму составят проценты по ссуде и выгодно ли её брать на долгий срок? Сколько человек пойдет в новые бани на Васильевском острове, если таковые появятся? Где выгоднее строить дома для продажи -- в Петербурге или в Одессе? Она обсчитывает проект за проектом.
...Это были годы развития капитализма в России, первоначального накопления капитала. Возникновение банков, строительство фабрик, прокладка железных дорог, разработка железных рудников и нефтяных запасов -- всё шло в бурном темпе. Время, сходное с нынешним. И, как сейчас, тогда в России появилось целое племя авантюристов. Как "новые русские", они были падки до шальных денег, мечтали о мгновенном обогащении. "В то время всё российское общество было охвачено духом наживы и разных коммерческих предприятий. Это течение захватило и моего мужа и отчасти, должна покаяться в своих грехах, и меня самое", -- напишет Ковалевская в автобиографических заметках.
Софа считала, что у неё с мужем есть все шансы на удачу: он, прибегая к сегодняшним определениям, опытный менеджер (позади издательские наработки), она -- эксперт, мозг, мотор.
Ковалевский в конце 1874 года выдержал, наконец, свой экзамен и вскоре защитил диссертацию. Он мог бы получить место в Киеве, но "для Софы это убийственно":
"Решили без крайних мер не брать для Володи места в провинции, так как то, что мы бы выиграли там в обеспечении и времени для научных работ, не окупало бы для нас лишение всякого приятного общества"...Под "обществом" имеются в виду вовсе не прежние друзья и соратники по научным интересам--Чебышев, Менделеев, Бутлеров, от них Ковалевские отходят всё дальше. Прежняя среда меняется на деловую, светскую. Стиль жизни тоже другой: театры, приемы, балы, роскошь. Дела, планы, домашние заботы...
Владимир Онуфриевич жалуется брату: " ...я же так глупо устроен, что голове моей не умещаются зараз хлопоты по делам и научные мысли". Никакие прибыли не могут ему дать удовлетворения и счастья, какое давала наука. Но Софа маниакально твердит: после, после, сначала нажить миллионы. Она изучает "механику" предпринимательства и банковские операции. Её расчеты приобретают всё более рискованное спекулятивное направление. Ковалевские выходят на "правоведа" Лихачева, не брезговавшего ничем. Будучи главой кредитного общества, он сам себе выдавал дешевые ссуды и продавал их с немалой выгодой другим. Получив кредит, Владимир Онуфриевич начинает строить огромные дома на Васильевских линиях. В одном из них задумано открыть народные бани. Софья Васильевна дает добро: учтя все статистические данные (количество горожан, населяющих близлежащий район, частоту посещений и пр.), она объявляет дело выгодным.
Строительство пошло. Ориентиры -- на максимальную выгоду. Хроникёры сообщали, что на 9 линии растет здание, где на чердаке будет оранжерея, по третьему этажу пойдут бани и магазины, в подвале разместится прачечная, а спереди, у входа -- образцовая булочная.
Одновременно Владимир Онуфриевич вовлекается в издание Суворинской газеты "Новое время", в которой поначалу сотрудничали Некрасов, Салтыков-Щедрин, Тургенев. На Ковалевского падает вся черновая работа. Он фактически был редактором и ночным выпускающим, писал передовицы, фельетоны и репортерскую хронику, а, главное, предоставлял все типографские услуги и отвечал за типографскую технику. Он работает на износ по самой простой причине: Софа много тратит. К тому же на свет появилась дочь, тоже Софья, по-домашнему -- Фуфа.
После трудных родов Ковалевская пополнела и похорошела.
"Молодая, не скажу, чтобы очень красивая, но с необыкновенно подвижны лицом -- искрящиеся тёмно-карие глаза с лёгкой косинкой, она, едва появляясь где-нибудь, становилась центральной фигурой кружка нескольких близких людей. Всё интересовало, навёрстывала монашеские годы. Картина ли Репина, премьера Михайловского театра, даже столоверчение и медиумы. Никакого синего чулка", -- вспоминает один из друзей дома.
"Я увидела её вполне светской женщиной, уверенной в себе и вкусившей все особенности петербургской жизни. Выступили иные, и не лучшие черты её сложной природы...". К свидетельству близкой знакомой добавлялись детали: Ковалевские жили в отдельном доме с диковинными растениями и цветами, была даже корова и парники с огурцами и арбузами. Для дочки взяли кормилицу с месячным ребенком и на целый год "закупили" доктора. "Фуфу" одно время все считали будущей миллионершей. Однако роскошь не вытеснила ощущения, что хозяева только собираются жить, а пока устроились временно, по-цыгански. Приглашенные на обед, случалось, приходили к пустому столу. Вечно опаздывающий Владимир Онуфриевич приносил в последний миг дорогие коробки конфет, жена любила сласти. Рождение ребенка увеличило беспорядок. Девочку почему-то купали не там, где она спит, везде валялись детские вещи, восьми комнат было мало, чтобы кого-либо принять нормально и спокойно поговорить.
Между тем Владимир Онуфриевич расходится со своим редактором: перед русско-турецкой войной Суворин впал в шовинистические настроения. Из-за каких-то недоразумений (вечный бич Владимира Онуфриевича) редактору остается типография, в которую вложено немало сил и личных средств.
Увы, это было только начало потерь. Сигналом беды стал номер "Общего дела", присланный из Женевы. Сражаясь с "Новым временем" и Сувориным, журналисты ударили по Ковалевскому. "В то время, когда Герцен будил своим "Колоколом" Россию, всюду, и в Гейдельберге, и в Лондоне, и в Петербурге, в кружках смехотворных и в общественно серьезных мелким бесом вертелся, вьюном извивался, петушком забегал еще юный в то время субъект. Со всеми он был в дружбе", этот "шпион с маркой третьего отделения на шляпе". Обвинялся герой фельетона в сводничестве, в том, что получил деньги за вступление в брак, что и науку свою продал за чечевичную похлёбку и ведет жизнь не по средствам, увлекаясь нереальными проектами.
Слухи поползли по гостиным. К этому времени было уже ясно, что огромные здания на Васильевском острове не окупают даже процентов. Кредиторы заволновались и создали комиссию. Описали имущество, движимое оказалось очень скудным. Результат: банкротство и позор.
"Я убегу с Фуфкой из Петербурга. Юля Лермонтова сняла маленькую квартиру в Москве. Фуфа слаба. Володя в апатии ко всему, кроме теперешних интересов. Всем завладели другие люди", -- это строки из письма Софьи.
Ковалевские переезжают в Москву и возвращаются в науку. Софья Васильевна подоспела к съезду учёных. За одну ночь она переводит статью об Абелевых функциях (то ли свою, когда-то отложенную, то ли "подаренную" Вейерштрассе) и утром зачитывает работу. Чебышев и прочие учёные мужи в полном восторге, её принимают в математическое общество. После этого она с полным равнодушием смотрела, как продавали с публичного торга её имущество, говорила, что совсем не вспоминает, что недавно была счастливой обладательницей палат каменных. Софья Васильевна снова на том пути, с которого не столько сбилась, сколько сошла, увидев приманку на обочине. В пыли сверкнул не бриллиант, стекло. Вернулась и снова -- к цели.
С Владимиром Онуфриевичем всё по-другому. Хотя его избрали штатным доцентом университета с перспективой занять место профессора, он не может отключиться от азартных финансовых махинаций. Горячка лёгкой наживы приводит его в члены общества русских фабрик минеральных масел. Осветить улицы -- это ли не перспектива обогащения? В нефтяной компании Ковалевский покупает десять паев, закладывает их, покупает еще 15 на имя жены. Головокружительные обороты средств, огромные доходы без вложения наличных денег ослепляли его, к тому же очень хотелось удержать дома на Васильевском острове. Он создает цифровые поэмы благоденствия, которые иногда прочитывает Софа, не находя ошибок. Увы, неверны исходные данные задачи: товарищество выпустило куда больше векселей, чем объявило. Ценные бумаги не обеспечены реально, и пирамида обречена на обрушение, как российские, печально памятные "МММ", "Чара", "Хопёр" и пр. Но пока семья снимает истинно барскую квартиру в самом центре Москвы, на Петровских линиях, обзаводится массивной дорогой мебелью, не экономит ни в чём.
Тревожные звоночки о делах товарищества стали поступать очень скоро. Владимир Онуфриевич чувствует приближение трагической развязки: телега жизни катится к пропасти. Он еще совершит путешествие к палеонтологам в Америку и успеет заняться своими научными проблемами в Лондоне. Но становится мрачным и подозрительным. "На меня нападает теперь всё больше страх одиночества, и мне здесь очень невесело"...Столь желанная исследовательская и теоретическая работа не приносит удовлетворения. Радуют только лекции, их он читает блестяще, импровизируя и развивая собственные гениальные идеи. От университета его всё чаще отвлекают более чем неприятные проблемы. Товариществу грозит банкротство, ему лично -- уголовное дело.
Весной 1881 года Софья Васильевна уезжает в Берлин, к Вейерштрассе, вторично расставшись со своим неудалым мужем. Как она объяснит, нужно было спасать своё научное лицо.
Роскошная квартира брошена вмиг. В столовой на столе оставлен теплый самовар и чашка с недопитым чаем.
Ковалевский в тот же час, но с другого вокзала уезжал в Одессу, он увозил Фуфу к брату, чтобы вернуться обратно и погрузиться в полное одиночество. "Ужасно, в самом деле, больно, что ты столько времени сидишь совершенно один", -- пишет Александр Онуфриевич. "Одиночество становится тяжело, и просто страшно оглянуться и не видеть дружеского лица",-- соглашается Владимир.
А Софа на все призывы вернуться отвечает: "...пока будешь высылать деньги, буду жить за границей... Старая квартира опротивела, ни за что туда не вернусь". В Одессу, Александру Ковалевскому она пишет: "Представляю, как для вас тяжела болезнь Фуфы", но все претензии просит адресовать брату, который не умеет взять ответственность за семью. "Очевидно, мне необходимо жить одной и развивать в себе те признаки сильной женщины, которых, к сожалению, так недостает мне"... "Вейрштрассе говорит, что моя последняя работа будет принадлежать к самым интересным за последнее десятилетие"...
В письмах Владимира Онуфриевича всё настойчивее звучит мотив вины, верный признак глубокой депрессии. "Я только теперь осознал, какой я никуда не годный человек и сколько чистой, хорошей любви потеряно на меня такими людьми, как ты и Софа", --это брату. Он просит Александра объяснить Софе, "как много виноват перед ней и как испортил её жизнь".
В январе 88-ого он навещает дочь и пишет Юлии Лермонтовой в Москву: "Фуфа узнала меня сразу и обрадовалась, читает, считает. Больно и страшно смотреть на Фуфу. Она мало выросла; что-то с ней будет, как устроится её воспитание". Его заботит и судьба Софьи Васильевны, не обеспеченной материально. И собственная. "Безумие построек -- начало гибели, а поганое товарищество довершило... Удар страшен". В другом своем письме он сообщает о решении завершить докторскую диссертацию. О своем обращении к судебным властям, в котором хотел бы объяснить целую цепь безумных поступков и доказать своё бескорыстие. Но... "Когда видишь всё черным по белому, тогда совсем другое, чем в снисходительным к своим поступкам воображении".
Выхода не было. 16 апреля 1983 года пристав третьего участка Тверской части сообщает ректору университета, что "доцент титулярный советник В.О. Ковалевский ночью на сие число отравился". Утром прислуга стала стучать в номер, который снимал покойный. Отзыва не было, и полиция взломала двери. Владимир Онуфриевич лежал на диване одетый. На голове гуттаперчевый пакет, стянутый тесьмою у подбородка. Против носа отверстие, в которое вставлена шейка стеклянной банки, в банке несколько кусков губки, пропитанной хлороформом. В предсмертной записке сказано, что причина самоубийства -- дела товарищества "Рагозин и К".
Через десять дней университет взял расходы на погребение, ибо покойный не оставил средств и родных его в Москве не обнаружено. Было выделено 250 рублей ассигнациями, великого ученого хоронили как безвестного и бездомного бедняка.
Софья тяжело пережила смерть "брата". Она морила себя голодом до обмороков. Болела. В Москве появилась лишь в конце лета.
Второй человек, попавший в зону жесткого Сониного "облучения"-влияния -- Юлия Лермонтова. Никто не считал, сколько часов своей жизни Софа провела рядом с Владимиром Онуфриевичем и сколько -- с ней, но, думается, величины сопоставимые. Юлия была из тех подруг, которые не столько для души и мировоззренческих поисков (хотя и в этом плане удовлетворяла, Софья дуру при себе не терпела бы), сколько для совместного бытования. Всегда готовая прийти -- нет, прилететь! -- на помощь, взять на себя самые обычные хозяйские заботы, подставить плечо под тяжкий груз проблем... И при этом без претензий на такое же самоотверженное отношение к себе. Тихая, покорная, любвеобильная...Ну, не ангел ли? Ангел, конечно же, ангел!
Почти ровесницы, генеральские дочки, возможно, они когда-то пересеклись в детстве: общий круг, одно сословие, сходство судеб. Сначала они переписывались, их сближала "женская проблема". Софа агитировала: пора получать высшее образование, в Цюрихе уже восемь россиянок учатся наравне с мужчинами. Она просит Юлию встретить её в Москве на вокзале, указывает приметы: черный шелковый салоп, белый башлык и серая шапочка. Пущено в ход всё обаяние, и -- победа! С первой короткой встречи Юлино восхищение и Юлина преданность -- ей. На долгие годы. Так и сложились их отношения: Юленька стала в их союзе ведомой, и на подхвате, и полезной, и необходимой. Получившая прекрасное домашнее образование, она, по словам Софы, была создана для тихого семейного счастья. Юлия обожала своих родителей и, в отличие от своей подруги, не хотела их дурачить. Уйти из дома могла только с их согласия. Этого согласия Софья добилась, не пожалев ни сил, ни времени, специально приезжая из Петербурга в Москву и подолгу останавливаясь "для уговоров" у Лермонтовых.
Соблазняла "умной и правильной" жизнью бескорыстно, ради Юлиного счастья. Но по своим понятиям: каждой жизни -- по плану и цели, каждой умнице-женщине -- по громкой карьере. За границей Юлия всё время там, где Софья. Греясь у чужого, хоть и не слишком теплого очага, своего не создала, так и осталась незамужней. Была в кого-то тайно влюблена, но застенчивая и безынициативная, в конце концов отказалась от попыток наладить хоть какую-то личную жизнь, заменив её служением Софе и её семейству. План Юлия выполнила: в 1874 году очень успешно защитила докторскую диссертацию по химии. Работала с известнейшими учеными. Марковников, Менделеев, Бутлеров отзывались о её знаниях и научных возможностях очень высоко. Но после, на пике научной карьеры вдруг резко повернула судьбу в прежнее русло. Юлия бросает науку, чтобы быть рядом с матерью и отцом, старыми и больными. Такие обычные житейские обязанности... Их могли выполнить слуги и младшая сестра. Но... Кроткая, обычно легко поддающаяся уговорам Софьи, на сей раз она непреклонна: её место дома. Похоронив родителей, Юлия мучается чувством вины так, что сильно заболевает сама. Ей суждено было перенести еще и смерть младшей сестры. После этого она берёт на себя все имущественные дела, занимается сельским хозяйством в родительском имении, -- то, чему отдали жизнь близкие люди, не должно исчезнуть в запустении.
И всё-таки именно Софья дала Юлиной жизни самый высокий смысл. Не тот, который поначалу провозгласила, не феминистский -- другой, просто женский. Лермонтова вырастила и воспитала Фуфу. Юлия сумела стать для дочери Ковалевской второй (а, если уж точно, то -- первой) матерью.
Почему так жалко ту далёкую девочку-девушку-женщину? В отличие от Софьи-старшей Софья-младшая никогда не жаловалась на недобор материнской любви. В своих воспоминаниях она пытается понять и оправдать свою знаменитую мать. Но в самом тоне её записок, нейтрально-объективном, сказывается отсутствие живой связи, а естественная боль сиротства (Софьи Васильевны уже не было в живых), заменяется зоркой и холодной печалью.
"Её упрекали в отсутствии материнских чувств... Она считала, что не надо прислушиваться к шведскому курятнику. Взяла меня, когда устроилась. Впрочем, Шарлотта не считала эту жизнь комфортабельной".
Вовсе не детские, слишком точные детали...Мать приехала за ней к Лермонтовым на дачу. Юлия сама собиралась привезти Фуфу в Швецию позже. Но Ковалевская почему-то забрала девочку (так и написано "почему-то"). "Я отвыкла от неё", -- признаётся Софья-дочь. На Балтике, когда девочку укачало, мать "сносила заботы терпеливо и ласково". Они приехали в Стокгольм на закате солнца, и город выглядел очень красивым. Их никто не встретил. Наняли ручную тележку и сами пошли через сад, в котором было много красных цветов на странных кустах.
Первые дни мать много занималась с ней шведским языком. Вместе ходили на гимнастику. Кончились каникулы, и Фуфа то и дело стала оставаться у коллег Софьи Васильевны. Леффлеры не имели детей, "только собаки и книги". В семье астронома Гольдена было четверо детей. "Я стала членом семьи".
У матери бывали депрессии. "После смерти Анюты не ела, не разговаривала, я стремилась быть у Гольденов". "Последнее лето 90-ого я была у Лермонтовой, а мать на Ривьере и в других местах. Просила сходить к фотографу и выслать ей фото. Осенью встретились в Стокгольме. Настроение её было плохое. Она похудела и казалась озабоченной".