Вспоминать маму я прихожу на Кузнецкий. На кладбище в Химках в лучшем случае вспоминается, как ездили сюда по весне втроем, -мама, бабушка и я, ухаживать за могилой бабушки Ирины. Мы все ее так звали, хотя бабушкой она приходилась моей маме. А чаще бывает так: стоишь перед памятником и тупо думаешь, что бы тут такое посадить, чтоб красиво росло, забивало сорняки, и чтоб участок сам собой был в порядке. Это ничего, думаю я, вот постарею, поумнею, может, стану ездить на кладбище каждый месяц, и мысли будут приходить в голову какие надо. А пока я хожу на Кузнецкий. Я часто сержусь - на себя, на маму, на судьбу, за то, что недоговорили, недоспорили, недоубедили друг друга в чем-то, и о стольких вещах я ее недорасспросила. Хочется, чтобы как в детстве - я и мама в нашей комнате, уже погасили свет и шепчемся: "Я тебе что-то скажу, никому не рассказывай, ладно?". Или - мы идем с ней по улице, по Кузнецкому, под одним зонтом, и разговариваем о важном, или о ерунде, или хохочем, так что соседние зонты вздрагивают. Почему-то вспоминается веселый проливной дождь, и как мы прыгаем через несущийся вдоль тротуара ручей. Прохожие принимали нас с ней за двух подружек - я выглядела старше, а мама - всегда моложе своего возраста.
- Девочки, не подскажете, как пройти...
Они всплывали из толпы - тетеньки, обтянутые цветастыми платьями, или немаркими плащами, спрашивали, где "Детский мир", где метро. Они говорили всегда "девочки", во множественном, даже обращаясь к одной. Мы с мамой бывали в Москве в самых разных местах, но чаще всего именно здесь, в районе Кузнецкого. Теперь я тут хожу одна, и когда над ухом раздается "девочки", невольно оборачиваюсь. А если не оборачиваться, то так и будет казаться, что она идет рядом, просто чуть поотстав, и вот сейчас скажет: "Смотри, какая прелесть, домик - чудо!", или наоборот: "Господи, какую гадость построили...".
Все по-другому. Совершенно переделали на Кузнецком дом 17 с аркой, и трудно узнать двор, где был "розовый домик" - мамина работа. Самый лучший двор был, вся Москва в миниатюре, и там бегали кошки - дети, внуки и правнуки маминых, "бюровских", кошек. Над двором, на деревянной галерее с крутой лестницей, жил мамин "жених". Я ему завидовала - живет на Кузнецком, в таком прекрасном дворе, да еще имеет галерею и внешнюю лестницу... Вспыхивала на секунду отчаянная надежда - мама за него выйдет, и я буду играть и читать на галерее. Вечно подвыпивший шутник в расчет не принимается - мы с мамой выйдем замуж за двор и галерею. Она смеялась, глядя в сторону: "Ну-ну!".
Глаза у нее темно-карие, как у собачки. Как у маминых любимых дворняжек. Иногда очень большие и всегда блестящие. Такой тип глаз, когда они вроде бы большие, но стоит заболеть, не выспаться, постареть, и они уже маленькие... Нос вздернутый, попросту - курносый, очень миленький. Странные губы, я таких больше ни у кого не видела: линия верхней губы совершенно прямая, без раздвоения. Когда она смеется, то видны и зубы, и десны, от души хохочет. Волосы разноцветные, сверху золотистые, снизу темные, на лбу челочка. Я ее больше помню смеющейся, чем хмурой. Она считала, мы с ней совсем не похожи, а теперь все говорят про меня - "Как похожа на Веру!".
Ей просто не идет быть покойницей на кладбище. Она всегда в движении, всегда куда-то спешит, и даже если сама она неподвижна, то ее глаза бегут по строчкам, следят за экраном, спицами, ручкой. И профессия ее - экскурсовод - подразумевает движение вождение, ведение за собой. В моей памяти, она идет по улице, где-то в центре, в толпе, - несмотря на то, что я постоянно видела ее дома. На работе она не сидит за столом, а стоит с кем-то в коридоре, или куда-то собирается, - сумка на столе, пальто на руке...
Московское экскурсионное бюро (именуемое далее просто "Бюро") имело несколько адресов и несколько раз меняло название. Почти все адреса - возле станции метро "Кузнецкий мост".
Кузнецкий мост, 17 - дирекция в белом старинном особняке в глубине двора, прямо напротив арки. Кажется, это бывшие палаты Тверского подворья, семнадцатый век. В палатах, в предбаннике у директора, и жили кошки. Дирекция занимала левую часть второго этажа. Внизу была ювелирная мастерская, а что находилось в правой части здания, оставалось загадкой. В том же дворе, в левом дальнем его углу, был методический отдел в "розовом домике" (или "розовом флигеле"). Крохотный, непонятно как вмещавший столько комнат, домик в один этаж, скорее персиковый, чем розовый. Палаты стоят и поныне; жив пока и перестроенный до неузнаваемости "розовый домик". Больше ничего нет.
Жданова, 5. Сейчас это улица Рождественка, и очень хорошо, что вернули старое название, но я здесь буду называть ее Жданова. Трехэтажный домик трудновато сразу выделить из сплошной линии домов. Для меня он настолько привычен, что я не могу даже сказать, какого он был цвета. Кажется, грязно-салатовый. Вход в Бюро был виден сразу на выходе из-под арки, ведущей от метро на улицу. Это был официальный адрес Бюро. Там выдавали путевки, оттуда отправлялись экскурсии, там давали зарплату. И там, как мне рассказывали, мой папа, а он тоже был экскурсовод, засунул в шкаф директора, чтобы не мешал играть в шахматы. Сейчас и дом, и этот отрезок улицы такие же, как тогда, если не считать ярких вывесок и того, что Бюро там уже нет.
Пушечная, 7 - там жил методический отдел до переезда в "розовый домик", - это где-то -до середины 80-х, довольно долго. Еще одна типовая постройка второй половины девятнадцатого века, но на сей раз очень узнаваемая - дом сильно перекошен, одна его часть словно поддернута кверху, а вторая съехала вниз. Это оттого, что улица здесь спускается к спрятанной в трубу реке Неглинке. Рядом с аркой дверь, за ней - крутая лестница, поднимаешься на второй этаж, в квартире слева - методотдел. Причем подъезд с лестницей в "верхней" части дома, а мамина работа - в "нижней", это квартира прямо над аркой. В остальных квартирах жили люди. Этот дом был песочного цвета.
Вообще, отделы кочевали по этим трем адресам, и маму я помню по всем трем. Еще был домик у Красной площади, - не знаю, какой именно из отделов Бюро там размещался, может быть, просто продавали билеты? И не домик это был, а церковь Казанской Божьей Матери, теперь восстановленная и освященная. И еще был транспортный отдел по адресу Щепкина, 47. Это прелестный доходный дом, построенный по проекту Нирнзее, светло-серый, с зеленой крышей, со стрельчатой угловой башенкой. В подъезде был старый громыхающий лифт в шахте из металлической сетки, дверь которого открывалась вручную нажимной ручкой; была широкая гулкая лестница с толстыми чугунными перилами. В транспортном отделе методисты для чего-то дежурили по выходным. Я туда несколько раз заходила за мамой.
Бюро существовало с 47-го года; мама там работала с начала 60-х; для меня оно было от сотворения мира. "Мама на экскурсии". "Пораньше не приду, у меня сегодня секция". "Завтра в Шахматово". Это я слышала с тех пор, как начала слышать, и еще что-то странное, похожее на разбойничий жаргон: "пешка от Борвор"... И еще может сломаться автобус, и тогда мама опять не придет пораньше. Тяжелые светло-желтые тумбы нашего письменного стола были поделены на дедушкину и мамину. В маминых ящиках лежали "картинки" - наклеенные на картон черно-белые фотографии, форматом примерно двадцать на пятнадцать. На фотографиях были таинственные красивые дяди и тети. "Картинки" были для экскурсий. В моем классе у всех родители были выходные в субботу и воскресенье, а у моей мамы всего один выходной и в пятницу. У нее были Есенин, Блок и "они сражались за Родину". И все это и было Бюро.
Еще был Шеф.
- Дай мне почитать спокойно! Вчера Шеф принес такую интересную книгу...
Тот, кого она иногда называла по фамилии, а иногда Шефом, не был ее настоящим шефом, это мне было ясно. Он же не давал ей заданий и не платил зарплаты. В основном, он приходил и приносил. К маме в Бюро постоянно кто-то приходил и что-то приносил. Маленькая, я думала, что Блок и Есенин тоже приходят к маме на работу.
- Что ты! Они же давно умерли.
И вскоре подарила мне несколько тоненьких детгизовских книжек - Тютчева, Блока Фета.
- Чтоб знала, кто это такие!
- А кто такой Шеф?
- Писатель.
А я думала - тоже экскурсовод, которому делать нечего между двумя группами, или, может, курьер из книжного магазина.
- И он не умер?
- Ну почему же умер-то?!
В детстве я смутно представляла себе всех писателей уже умершими, бывшими когда-то давно. Мама потом полувсерьез сказала, что так оно и есть...
Она несколько раз брала меня с собой в Бюро на Жданова. Там было много людей, и все знали мою маму. Она явно была известным человеком. Я ползала под столами, а какие-то толстые тетеньки спрашивали, скоро ли мне в школу и кем я хочу стать. Там и худые тетки были, но те не приставали. Какая-то тетя принесла мне бумагу и цветные карандаши. Другая принялась громко шептать в самое ухо - "не забудь тетю поблагодарить!". И ни разу не появился никто таинственный и значительный, никто не рассказывал ничего потрясающего и никто ничего не приносил. Наверное, надо было ходить сюда каждый день, чтобы что-то произошло. И я сказала маме, что тоже буду работать в Бюро. Мне понравилось, как там пахло - пылью, старыми книгами, клеем, духами... Если я стану тут работать, думала я, тетьки ко мне привыкнут и перестанут задавать дурацкие вопросы. И придет кто-нибудь интересный.
Позже я познакомилась с Бюро поближе, но долгое время знала лишь парадную сторону - капустники, юбилейные вечера, поездки куда-то, экскурсии для экскурсоводов. Знаменитого и загадочного Шефа я тоже встретила. На Жданова, на узком тротуаре перед ступеньками Бюро, ждали автобус, наверное, в Шахматово. Кажется, я не застала Шефа темноволосым, уже был с проседью, или даже, скорее, седым с протеменью. Там же был Марк Ляндо; кто-то сказал мне - "это очень хороший дядя Ляндо". Марк был рыжий, в плаще и с пухлым рыжим портфелем. В портфеле стихи (как правило, там бывали бутылка сухого, колбаса и стихи). Сколько раз эта сценка потом повторялась - люди ждут "Икарус" перед входом в Бюро, на утренней пустынной улице Жданова. И все приветствуют маму, и с ней заодно и меня. Шеф смотрит на маму с восхищением и некоторой опаской - будто в кармане у нее сидит ручной черт, знающий все его анкетные данные и как его дразнили в школе. Глаза у него ярко-синие, пытливые, настойчивые, почти въедливые. Красивый или нет - не знаю, наверное, да. У меня вообще-то свои понятия о красоте. Наверное, все же красивый.
Мы поехали в Шахматово. К тому времени мама давно мне объяснила: это подмосковная усадьба Блока, дача, но не такая, как у нас, а дореволюционная. Туда ходят экскурсии, и там когда-нибудь будет музей, но сейчас там ничего нет, дома нет, его сожгли.
- Такое время было.
- А почему там сейчас нет музея?
- Ну, не разрешают пока.
Это была не первая моя поездка, первая была в мои шесть лет, летом, и не на автобусе, а своим ходом, с нашей дачи на электричке до Солнечногорска, потом на рейсовом автобусе до Тараканова, и дальше три километра пешком. Три эти километра мне показались тогда ужасно долгими. Я всю дорогу кряхтела, как старая бабка, и кажется, маме было от этого неловко. Но я кряхтела не от усталости, а просто была уверена, что когда лезешь в гору, положено кряхтеть. Мама меня потом долго дразнила.
Она тогда еще не говорила мне, что она в Шахматове, собственно, делала. Ни о создании экскурсии, ни о работе для будущего музея. Словосочетание "блоковская бригада" меня смешило - "бригада", это ведь дядьки в телогрейках или тетки в оранжевых жилетах!
- Когда делают новую экскурсию, объединяются в бригаду, - те, кто хочет этим заниматься. Собирают материал, распределяют между собой остановки, пишут текст, каждый по своей остановке, потом обсуждают, состыковывают остановки, решают, в каком порядке они будут идти... и так, пока не получится экскурсия.
- А "секция", это что?
- В Бюро много разных секций. У нас литературная секция. А еще есть историко-революционная, военно-историческая, градостроительная... Раз в неделю бывают секционные собрания, иногда очень интересно бывает...
Понемногу я познакомилась и с членами блоковской бригады, и со многими другими. Звала я их кого как - кого-то по имени и отчеству, кого дядями и тетями. Чаще по именам. Рядом с мамой больше всего помню Аню Булаеву, Свету Григорьеву (тетю Свету), Люду Йейте, страшно милую тетю Люсю Нишакову (мои бабушка и дедушка ее иначе как Люсенькой не звали), позже - Розу Горник. Ну, и Марка, конечно, и Толю Гоморева. И Шефа.
- Он - наш Шеф, - сказала о нем мама. А когда я, совсем давно, спрашивала ее, кто такой Ленин, она так же торжественно ответила: "Он наш вождь!".
Только про Шефа это прозвучало еще более торжественно. Но в отношении к нему мамы торжественного было мало. За глаза она всегда звала его "шеф" или "пан Станислав", с ударением на втором слоге. И была у нас целая серия двустиший про Станислава, на манер Гаврилиады у Ильфа и Петрова. Ну, например:
Служил Станислав критиканом,
Станислав всех критиковал, -
Это получив в подарок новую его книжку.
Но так как о маминой работе и о ее друзьях и знакомых я долго знала лишь по ее рассказам, то не стану много об этом распространяться. Мне доставалась мамина точка зрения на людей и события, причем изложенная для меня. Хорошо бы кто-нибудь написал специально о Бюро - кто-нибудь, кто любит его, как я, но знает лучше меня. Про первые экскурсии в маленьких автобусах, и как экскурсоводы приносили с собой патефоны для музыкального сопровождения (как я потом - магнитофон). Можно было бы просто создать свою "Жизнь замечательных людей" об экскурсоводах. Привести отзывы на экскурсии - благодарности и жалобы. И включить туда что-нибудь из "коричневой книги", куда записывали всякие экскурсионные хохмы. Не знаю, существует ли эта книга сейчас? Надеюсь, у кого-нибудь дома лежит. Кое-что я оттуда помню, например, о памятнике Дзержинскому:
"Личность Дзержинского в длинной шинели повернута лицом к Кремлю и задом к улице его же названия".
А вот о Москве:
"Старая Москва имела вогнутую форму, а у новой она выпуклая".
И самое мамино любимое:
"В древности Россия была хорошая русская страна...".
Я стала часто бывать в Бюро лет с шестнадцати. Я тогда повадилась приезжать к маме на работу, чтобы вместе пойти куда-нибудь обедать. Накануне она вдруг предлагала:
- Хочешь, приезжай завтра ко мне к двум. Сходим куда-нибудь...
Мы ходили в студенческую столовую МАРХИ, а иногда в "Пирожковую" напротив МАРХИ, на углу Жданова и Варсонофьевского. Она дольше всех продержалась из старых забегаловок, и я потом долго ходила туда одна. Но сейчас нет и ее. После ремонта в ее помещении открыли парикмахерскую. Еще - в "Диетическую" столовую на Кирова (Мясницкой), напротив магазина "Фарфор".
- А это ведь Шехтель строил, - кивает мама на дом с "Фарфором", - надо тебе сходить в музей Горького, просто посмотреть дом. Домик очаровательный, тебе понравится, - она меня уговаривает, потому что мне не очень хочется в музей Горького. Я не очень люблю музеи-квартиры.
В "Диетической" бывали нищие, доедавшие остатки из тарелок, ходил какой-то мужик с костылем под мышкой, никогда на него не опираясь. Мы гадали, для чего дядьке костыль - собак гонять?
- Прочитай "Москва и москвичи" Гиляровского. Там очень здорово про нищих.
- А что там?
- О-о, там такое... Прочитаешь.
Хотя это, наверное, было сказано гораздо раньше, к моим шестнадцати годам я Гиляровского перечитала уже раза два...
Потом вдруг стали ходить на комплексные обеды в "Будапешт". "Будапешт" был на Петровских линиях. Я обожала эту улицу за немосковское название - как будто чудом за секунду переносишься в Питер. Мы тогда говорили - "в Ленинград". В "Будапеште" вечером был обычный ресторан, а днем - полустоловая, когда на выбор было два обеда, выбираемых целиком, - это и называлось "комплексный обед". Мне там не очень нравилось. Мама говорила - чисто, вкусно... Иногда мы ходили с ней вдвоем, иногда - с Аней или Мариной Волошиной, иногда с ними обеими, позже с Розой. Мама тогда уже давно работала не экскурсоводом, а методистом, сначала на Пушечной, потом на Кузнецком, в "розовом домике". Они за обедом что-то обсуждали, какие-то бюровские дела. Смеялись. Я слушала. Мне было очень интересно все, о чем они говорили, но сейчас я уже не помню ничего конкретного. Почему я и говорю - надо, чтобы кто-то написал об этом, начиная с истории домов, где жило Бюро, и кончая речевыми перлами бесчисленного начальства. И о бесконечной войне с этим начальством, обо всем, что отстаивали, и обо всем, от чего отбивались.
Было два Совета по туризму и экскурсиям - Московский и Центральный.
- Гадючники!
Московский - в Петроверигском, дом 4, - мама мне показала, гуляя со мной по Маросейке. Такое выражение лица у нее было... Если вы смотрели фильм "Вендетта по-корсикански" - там две милые бабуськи, угрохавшие весь враждебный клан, показывают маленькой внучке дядьку в зале суда - последнего из кровников: "когда ты вырастешь, и этот человек выйдет из тюрьмы, ты его застрелишь!". Мы с мамой эту концовку обожали и часто цитировали. "Так что вот запомни домик-то", - смеясь, сказала она в Петроверигском.
... Почему-то, вопреки ее обычной осторожности, мы с ней бежим на красный свет, под моросящим дождем без зонтов. Она вдруг быстро декламирует, в такт прыжкам:
Тихо, тихо, тихо,
Я твоя шутиха...
На пятом этаже "Детского мира" едим ужасно вкусное мороженое в вафельных стаканчиках, с вареньем на донышке. А до этого я мерила под ее руководством противные зимние пальто (говорили - "теплые пальто") и скучные школьные формы.
Помню еще "вечера". Чьи-то творческие, посвященные чьей-то памяти, юбилейные, в ЦДЛ, ЦДРИ, других разнообразных ЦД. Иногда с Шефом в роли ведущего. На сцене, у микрофона, у него становилось такое насмешливое лицо, что я думала, он вот-вот скажет, как мама, "ну-ну!" в сторону или отмочит что-нибудь еще. Он, конечно, не мог себе позволить ничего отмачивать; подозреваю, что всегда хотел. Все эти вечера, как и экскурсии, в то время это была - Информация. По окончании, в раздевалке, ярко-синие глаза Шефа из-под шапки:
- А Аня - как губка? Все впитывает?
Ну, конечно, я все тогда ловила. Но все-таки надеюсь, что не впитала всей чуши, что они там несли... Вообще-то тогдашние ЦД мне нравились, и вечеров я дожидалась с нетерпением, хотя потом всегда была чуть-чуть разочарована. Но маме об этом не говорила - а то в следующий раз не возьмет с собой.
Я так привыкла, что ее всегда приветствуют, чествуют, за что-то благодарят. Это само собой разумелось, это моя мама, с ней по-другому быть не может. Почему, я поняла, когда, наконец, увидела, как она работает... Это было в 86-м; до этого мама все отшучивалась, посмеивалась, и как-то почти невсерьез сообщила, что пора создать экскурсию о Высоцком, официально. Потому что бывало и неофициально - какие-то экскурсии делались в стол, в ожидании счастливого случая. Она сама взялась руководить, как методист, новой бригадой. Иногда мне кажется, что она из-за меня это сделала. Эта бригада, конечно, не походила на блоковскую, но я этого и не ожидала. Люди были другие и время другое; хотя и люди были отличные, и время неплохое.
Мы собирались в "розовом домике". Обсуждали, спорили, делились узнанным. Мама была доброжелательна, тверда и справедлива. Если возникало что-то похожее на конфликт, она пресекала это по-королевски, одним словом. Она слушала и давала договорить до конца; задавала вопросы так, чтобы человек, отвечая, сам пришел к нужному выводу. Отлично знала материал. А если чего-то не знала, то не стеснялась спрашивать. Объясняла, как надо делать и тут же показывала. Шутила. Короче, была идеальным руководителем и, наверное, идеальным педагогом. Примерно в то же самое время я училась у мамы на курсах экскурсоводов (у метро "Студенческая"). Со слушателями своими она обращалась ровно так же, только мягче и с еще большим терпением.
Мне казалось, на нее никто не обижается и всем радостно с ней работать. Но кто-то обижался, и далеко не все ее любили, и из тех, что постоянно хвалили, тоже не все, - я это начала понемногу понимать. Кому-то она мешала, но ведь любой человек чуть выше среднего уровня уже кому-то мешает. В общем-то, это нормально. В конце концов, скольких не любила она сама, скольких называла за глаза "чертовыми куклами" и "чертовыми перечницами"...
Мне с ней работать нравилось. Я боялась, что будет неудобно, оттого, что она моя мама. Но никакой неловкости не возникло. А может - много чего возникло, да я не заметила...
Свою экскурсию я обожала. Обожала все - и собирать материал, и писать текст, и водить. Когда у меня потом спрашивали, почему я ушла из Бюро, я отвечала по-разному:
- Надоело быть "дочерью Емельяновой".
- Бюро перестало быть тем, чем было, время поменялось, это уже не нужно.
- Достали бесконечные группы школьников.
На самом деле, думаю, ушла я тогда потому, что мне перестали давать "Высоцкого". Мода на него - вполне объяснимая и такая, как и всякая мода, несправедливая - схлынула, и у меня остался один сплошной "Пушкин в Москве". Я люблю Пушкина и люблю показывать людям Москву, но людям понимающим и когда их немного... На "Пушкина" приводили школьные классы, и для ребят это было скучное продолжение школьной программы. Я не умею заинтересовать людей насильно, и не понимаю, как можно читать стихи, потому что "так надо". А о Высоцком я была готова рассказывать целому автобусу, битком набитому галдящими школьниками или снобами, цедящими через губу, что это, конечно, никакой не поэт. Я им прощала все - и невнимание, и вопросы невпопад, и неумеренный интерес к личной жизни - его, а иногда и моей. На Жданова я набивала полный автобус безбилетных желающих. А однажды, после Ваганьковского кладбища, тетка со Второго часового завода вынула бутылку и сказала: "А теперь давайте его помянем...". Наверное, я была экскурсоводом одной экскурсии.
Мама ко мне на экскурсию почему-то ни разу не пришла. Сказала: "Я боюсь". И не только мама, но и вообще никто из Бюро ни разу не пришел. Экскурсию я никому не сдавала, и никто меня не проверял, и это меня слегка обидело.
Может быть, бесполезно сейчас об этом писать. По-моему, большинству понятнее, например, полумифический энтузиазм 20-х годов, чем ни на что не похожая работа в этой ни на что не похожей организации. Говоришь "Экскурсовод" и слышишь:
А "Шахматово" сейчас так многие произносят с ударением на втором слоге...
"Чтоб вам жить в эпоху перемен"...
Про Шахматово так хорошо и кратко написал Марк Ляндо. Процитирую его здесь: "В нашу группу "блоколюбов" вошли люди странные. Станислав Л. ряд лет до того обходил окрестные деревни, собирая у еще живых тогда свидетелей той поры рассказы и легенды о жизни Бекетовых и Блоков в усадьбе. Приставал к местному и московскому начальству с просьбами и требованиями заняться восстановлением усадьбы в Шахматово и церкви в Тараканове. Анатолий Гоморев собирал все, что мог - книги, документы, рисунки Серебряного века и, главное, все, что касалось жизни Александра Блока. Аня Булаева, стройная кареглазая девушка, была влюблена в природу Клинско-Дмитровской гряды, знала множество растений, изучала Шахматовский парк. Вера Емельянова, наша методистка, влюбленная в строки поэтов Серебряного века, была сильной женщиной, она отстаивала блоковскую тему перед экскурсионным начальством... и вместе с Аней Булаевой спасала и меня - грешного лирика, не раз стоявшего на пороге изгнания из бюро за опоздания или крамольные тексты по поводу нашей жизни, изрекаемые перед толпой экскурсантов и доходящие порой до его, начальства, ушей... Веры уже нет с нами, она упокоилась после краткой и жестокой болезни на кладбище недалеко от Питерского тракта - все той же дороги к Блоку... Будь же эта российская земля тебе пухом, Вера... Ты любила ее!" (Марк Ляндо. "...В поле звезд отыскал я кольцо", http://www.port-folio.org/2007/part216.htm, 19.07.2012, в 21.22).
Мы откуда-то возвращаемся, из какой-то поездки. Автобус мчится среди темных лесов и полей, мимо мерцающих огоньками деревень. Роза берет микрофон и предлагает поиграть в разновидность буриме. Она задает первую строчку, надо придумать продолжение.
- "Выхожу один я на дорогу".
- Выхожу один, и слава Богу! - тут же отзывается Сева. Всем весело. От общего хохота оживает мирно спящий в дальнем ряду Марк. Он начинает петь "Мой костер в тумане светит", очень громко.
- Ну, мы Марка цыганом обратно привезем, - смеется мама. - Марк! Лучше бы ты спал.
"Нельзя в России никого будить"! - так же громко и радостно соглашается он.
Мы пьем очень горячий чай из термосов. Шеф протягивает мне свой стаканчик, с плавающими дольками яблок. Мама вытаскивает пакет с бабушкиными, специально нам в дорогу испеченными пирожками. Пирожки расхватывают "нашарап". Мама вынимает еще огромный кус вареного мяса, вложенный меж двух ломтей хлеба.
- А это бабушка для тебя положила, - она недоверчиво рассматривает кусище. - Сказала, ты съешь, прямо как для барбоса...
Мы хохочем.
А может, и не было ничего необычного и праздничного. Может, Бюро - самая обыкновенная контора и только мамино отношение к работе сделало его в моих глазах чем-то уникальным. А может, это очарование блоковской бригады; может, это она была единственной в своем роде. А ведь что-то было, что-то, вызывавшее у меня в детстве (и не только в детстве) ревность, а у маминых родителей - тихое, невидимое глазу, но упорное недовольство.
Осенью 82-го года мы с мамой были в ЦДРИ, уже не помню на каком вечере. Может, 35-летие Бюро? Помню только, что окно в буфете выходило не во двор, а в темный пустой коридор недавно пристроенного к стене здания, и там провода бежали по цементному потолку, и горела голая красная лампочка. Мы с мамой, возле этого окна, пили кофе с маленькими пирожными. Потом вышли в фойе; там на бордовом плюшевом диване сидела Аня Булаева и с ней какой-то седой человек. Я его не знала. Это был мой папа, и это был единственный раз, когда я его видела.
Через несколько недель, на его поминках, кто-то сказал о нем: "Бюро было его вторым домом". Другой тут же поправил: "Первым!". Сейчас я думаю, что это же самое можно сказать и о маме. Несмотря на всю ее любовь ко мне и к бабушке (и к деду, конечно), несмотря на всю ее заботу о доме. Она постоянно беспокоилась о нас, гордилась нами, без конца кому-то о нас рассказывала. Но она слишком часто повторяла слово "дом". И приходила она домой всегда с радостью, но выглядело это так, будто просто Бюро на ночь заперли и всех оттуда выгнали. Мама рассказала мне однажды - один из методистов иногда ночует в "розовом домике", сдвинув столы. "Как с женой поругается, так и ночует в Бюро". Может, она ему слегка завидовала? А когда я впервые прочитала "Понедельник начинается в субботу" Стругацких - то место, где сотрудники НИИ в новогоднюю ночь бросают свои компании и приходят на работу, у меня сразу появилось чувство, что я это уже наблюдала в жизни. И вспомнила! Это какой-то Новый год встречали у... Ани? Или у тети Светы? Не помню у кого, но мама взяла меня с собой, и это было как если бы меня взяли на работу... (Я после в школьном сочинении на тему "Новый год" написала, что мама была похожа на Золушку, когда в синем шелковом платье чистила на кухне картошку. Платье было до полу, с длинными рукавами, вышитое по подолу блестками; бабушка его сшила в Париже, в 60-х, у портнихи мадам Фуанэ...).
Так что, если мама сейчас хоть где-то существует, то либо в любимом Шахматове, либо здесь, возле трех ее работ, - ее первого дома. В конце концов, она же умерла, когда этот дом стал разваливаться. Как будто она ушла вместе со своим временем. Ее мамы уже не было; я выросла и, хотя я ее и любила, но уже не больше всех на свете; у ее любимой подруги Ани родился сын, а ее главный дом расползся по швам, и не осталось никого и ничего, для кого она была бы на первом месте.
Я сказала ей - Бюро выполнило свою роль источника информации и потихоньку превращается в мирное болото, скоро будут нужны не экскурсоводы, а как раз гиды. Она неожиданно со мной согласилась.
- Надо что-нибудь найти, - сказала мама. - Может, за границей какую-нибудь работу? - и какое-то предвкушение авантюры у нее в глазах мелькнуло.
Мы с ней стояли на Жданова, под самой колокольней Высокопетровского монастыря, посреди мокрого снега.
- Конечно, надо что-то найти. Ты ведь на пенсию не собираешься?
- Нет, я не хочу на пенсию.
Мы еще поболтали и разошлись - она наверх, в Бюро, я - вниз, на Трубную, домой. Чем больше проходит времени, тем больше я уверена - у нее были какие-то идеи, какие-то рискованные, но соблазнительные планы. Какое-то "ну, вы у меня увидите!". И это осталось для меня одной из маминых загадок, нерешенных, - куда она так весело собиралась в свою последнюю зиму?..
Наверное, о ней надо было бы написать и провести экскурсию. У меня и была сначала именно эта мысль - написать "водибельный" текст и указать ее саму в качестве методиста. Но это было бы пожертвовать содержанием ради формы. Поэтому я буду здесь писать, что и как Бог на душу положит, привязывая по возможности текст к московским адресам. Таких адресов, связанных с мамой, в Москве очень много, и я знаю далеко не все. Скорее всего, было множество других, страшно важных для нее, но мне неизвестных, или которым я не придаю должного значения. Я ни в чем не уверена. Маршрут по Москве идет зигзагом - при попытке как-то его скомпоновать окончательно теряется хронология, а я и так не слишком ее придерживаюсь.
"Нельзя любить то, чего не знаешь". Как часто мама мне это повторяла! Не согласна. У меня всегда получалось наоборот - сначала начинала любить и именно из-за этого хотела узнать. И вообще, мы, по-моему, только и делаем, что любим то, чего не знаем. Разве дети, например, не так любят мать? Сначала любят, просто потому, что мама, а потом понемногу узнают... Я свою любила и люблю сейчас, но она для меня самый загадочный человек. Мама многого мне не рассказывала и часто говорила не то, что думала, из педагогических соображений. Я ей тоже много чего не рассказывала и часто врала - из страха перед ее педагогическим вмешательством. И я не знаю, насколько хорошо она себе меня представляла. Она была не совсем обычной мамой, и я от нее всегда ожидала большего. Видимо, она меня тоже считала не совсем обычной дочерью, и поэтому всегда завышала планку... Собираясь о ней писать, я решила опереться на слова Высоцкого, цитирую по памяти: "Иногда в моих песнях люди слышат то, чего я изначально не имел в виду. Но раз они там это слышат, значит, и это тоже там есть". Видимо, так же и в жизни, так во всем? Если я что-то в моей маме видела, значит, это тоже было? Но тот же Высоцкий, к которому я всегда обращаюсь, когда не знаю, как поступить, сказал - "Я ненавижу сплетни в виде версий...". Как быть? Что до сплетен, то их ходило множество, поскольку наше с мамой милое, любимое, единственное в своем роде Бюро - бабский коллектив и рассадник оных. А стихи Высоцкого - не Библия и не свод законов, он часто себе противоречил, он был - как и многие творческие люди, и как и моя мама, человек настроения. Поэтому, как руководство к действию, выбираю строчку, пригодную на все случаи жизни: "Выбирайтесь своей колеей...".
Рассказывая о маме, мне придется много говорить и о ее родителях, моих бабушке и дедушке, и о себе. Интересно же знать, кто ее воспитывал, и кто получился у нее самой.
Есть ее дневник за 53 - 58 гг., я буду его здесь цитировать. Не знаю, вела ли она дневник позже, - может быть, но мне об этом ничего не известно. Есть ее стихи, подозреваю, что это не все, но то, что у меня есть, дам в конце.
Я сейчас вот это, про стихи, написала и вспомнила - Шеф однажды подарил тоненькую самодельную книжечку "Борис Пастернак. Стихи Юрия Живаго". Я прочитала, стихи мне понравились. И я дала эту книжечку одному знакомому.
- А кто это, Живаго? - спросил он. - Это что, переводы?
- А кто его знает, наверное, - сказала я.
Это был, где-то, год 81-й. Я спросила у мамы, кто такой Живаго, и она в очередной раз выругала меня за необразованность. И рассказала Шефу - как хохму. Наверно, так: "Станислав Стефаныч! Тут, оказывается, никто не знает, кто такой Живаго!"... Когда мы после этого поехали в Шахматово - ждали автобус на Жданова, Шеф пришел страшно веселый и, пожимая всем руки, говорил: "Живаго! Всем вам Живаго!".
2. Курский вокзал.
Однажды, как-то к слову пришлось, мама рассказала мне о чудесной, когда-то прочитанной ею книжке о путешествии из Москвы в Петушки. Пересказать ее, по-моему, невозможно, но мама как-то умудрилась.
Она время от времени поражала меня своими поступками. Это надо знать нашу семью, чтобы понять, - в нашем доме это было немыслимо, приличным девочкам не положено читать про пьяниц, а тем более говорить о них с мамой. Бабушка, например, просто полагала, что хорошие дети должны пьяных считать больными. Больной дядя идет, все. Но почему-то, проходя со мной мимо Курского вокзала, мама вдруг стала рассказывать мне о Веничке, никогда не видевшем Кремля, никогда не пукавшем при дамах и ни разу не переходившем Садового кольца, не выпив. О его ангелах, о младенце, знавшем букву "ю", о страшном, как сон, конце Веничкиных приключений в двух шагах от Кремля. И когда я спросила, кто за ним гнался, она ответила уверенно: "Опера".
- Надо тебе обязательно достать и прочитать книжку, - заключила мама.
Книжка "Москва - Петушки" попала ко мне в руки несколько лет спустя, и, прочитав ее, я не сразу связала Веничкину железнодорожную Голгофу с маминой "Железнодорожной", с постоянно упоминаемым в доме "Ореховом"... Названия одни и те же, а все будто другое. Только постепенно до меня дошло, и двоящаяся в моих глазах карта Курской дороги стала четкой. Веничкин Курский вокзал был тот же самый, что в бабушкиной старинной истории о какой-то страшно тяжелой покупке:
-... да мы ее чуть не от Курского волоком волокли, от самой Тикусы!
- Мам, что такое Тикуса? - спросила я.
- Не что, а кто...
Мои бабушка и дедушка, Лидия Николаевна и Виктор Николаевич Исаевы были родом из Орехова-Зуева. Слова "провинциал" и "приезжий" у нас дома были ругательными, особенно у бабушки. И именно бабушка чаще всего и с большим удовольствием вспоминала ореховское житье-бытье. И называла его всегда только так - "Орехово". Мама говорила "Орехово-Зуево". Дед не называл его никак.
Орехово-Зуево на реке Клязьме, 78 км. от МКАД, час сорок минут на электричке. Железная дорога делит город на Орехово и Зуево. Когда-то там были деревянные, одно- и двухэтажные домики вокруг кирпичных с белыми наличниками корпусов Морозовских фабрик. Казармы, где жили рабочие, после революции превратились в огромные коммуналки. Наша казарма была 23-я. (Я нечаянно написала "наша", но теперь так и оставлю.) Сейчас из всего этого остались только фабрики и небольшая часть казарм. Казармы были выстроены в том же стиле, что и фабричные здания, - красный кирпич, фигурно выложенные белые наличники обрамляют высокие окна. Смотрелись они нарядно.
Мои основные источники информации по этому периоду - мама и бабушка. В семейном архиве, кроме писем и фотографий, нет ничего - никаких свидетельств о рождении, браке, окончании школы. Не знаю, куда все это делось. Дедушка о своих родителях вспоминал очень мало. Его мать звали Ольгой. Моя мама ее помнила:
- Она такая была черноволосая, чернобровая, как какая-то... черкешенка, что ли. У нее такие длинные волосы были! Я к ней иногда ходила помогать ей их расчесывать. Они у нее до полу были... она их на спинку стула перекидывала.
Дедушкиного отца звали Николаем. Был он, кажется, столяр. Дед очень любил рассказывать о нем страшную историю про табачную гангрену; умирая от этой болезни, отец его упрашивал: "Витенька, не кури никогда!". Дед не курил. У него был брат Константин, художник. Сохранилась очень красивая открытка, присланная им с фронта племянникам - маме и ее брату (дядя Костя эту открытку сам сделал). Я помню дядю Костю, он приезжал к нам на дачу и ходил на рыбалку.
Дедушка хорошо учился в школе - страшно любил учиться. Поступил в Московский индустриально-педагогический институт им. Карла Либкнехта на истфак. Впоследствии этот институт слился с МГПИ им. Ленина. Находился он на Разгуляе, в красивом красном с белыми колоннами здании, бывшей усадьбе Мусина-Пушкина. (О маме вспоминается в Москве повсюду! Вот, написала "Разгуляй", вспомнила историю. В 70-х годах в Бюро приходил один человек читать лекции о геральдике. Он знал множество дворянских родов, знал много о военной службе при царе, о формах, уставах, и отбивал ладонями на стуле полковые марши. Так вот, у него были визитные карточки, а тогда мало у кого они были, а на карточках стояло: "князь Опасов. Разгуляй". "В миру" его звали не Опасов, как-то по-другому. Мама одно время о нем рассказывала; я его, кажется, даже видела: худой, с темной небольшой бородой, одет просто, в белую рубашку и темные брюки).
Не знаю, работал ли дед в школе. Все его рассказы о прошлом касались, в основном, Генштаба и его работы за границей в конце 40-х и в 60-х. Хотя он вспоминал несколько раз о студенческом общежитии на Стромынке. Комнату свою, рассказывал дедушка, они с приятелями окрестили "баклажанной республикой", потому что ели на завтрак, обед и ужин черный хлеб с баклажанной икрой. А дедовым соседом по койке был парень-еврей, начинавший утро с того, что прыгал на кровати и орал "бей жидов, спасай Россию!". Дед не ценил его черный юмор (никогда такой юмор не любил) и проводил с ним разъяснительные беседы. Но на следующее утро все начиналось сначала. Дедушка и спустя много лет говорил об этом, морщась от возмущения.
А однажды дед раскрыл газету и заругался:
- Нет, ты смотри! Да это же Мишка! Ах ты, мерзавец! Ай-яй-яй, да что же это у нас делается!
Упомянутый в газете "Мишка", крупный чиновник от педагогических наук, тоже жил в общаге на Стромынке и славился, со слов деда, как бездельник, двоечник и забулдыга.
О родных бабушки я знаю намного больше. Бабушкин дедушка, "дед Михайло", служил ей педагогической подпоркой:
- Ты бы у деда Михайло Лазаря запела!
- Вот щас как дам ложкой по лбу, как дед Михайло!
Дед Михайло жил в деревне под Рязанью. Ели у них деревянными ложками из общего чугунка или со сковородки, "таганки". Ложкой по лбу давали за разговоры за столом, за попытку залезть ложкой в "таганку" не в очередь и за "свиняченье". Когда оставалось на донышке - остатки сладки! - дед Михайло командовал: "Ребята, нашарап!". (Не знаю, что там были за ребята, кроме бабушки, и сколько их было; наверное, родственники?). Было два любимых блюда: жареная картошка, которую называли почему-то "Копенгаген", и пышная яичница, "гриб". У деда были куры, кролики; еще был козленок Борька. Дети с ним играли и брали с собой спать, а потом его зарезали и съели. "Мы не ели", - сказала бабушка.
У деда Михайло было пятеро детей. Перечисляю по мере возрастания моих знаний о них.
1. Феврония. "Тетя Хавроша". Ничего о ней неизвестно, кроме имени и "замужней" фамилии - Орлова.
2. Марфа. "Тетя Марфуша". Мамина крестная. Мама говорила, что тетя Марфуша крестила ее втайне от всех, сбегала в церковь, гуляя с маленькой. Она тесно общалась с нашей семьей до и после переезда в Москву. Ее имя часто мелькало в разговорах, но больше ничего более-менее значительного о ней не помню. (Кажется, про нее рассказывали: ей поставили диагноз "рак" и выписали бесплатное лекарство. Она очень удивлялась и всем показывала таблетки: "смотри, бесплатно дали!". Вскоре тетя Марфуша умерла, не помогло бесплатное.). Ее дочь Лидия - мамина и моя "тетя Лида" - на моей памяти всегда жила с мужем и детьми в Калинине (нынче - Тверь).
3. Александр. "Дядя Шура". Легендарная личность. И, к сожалению, я знаю лишь "легендарную" его ипостась. В Орехове у него была семья - жена Авдотья Михайловна и двое сыновей. Работал он в Москве на фабрике "Красный октябрь". Мама сказала, у него было две "пассии" в Москве - Фелицата Михайловна и Тикуса, жившая у самого Курского вокзала. И это, оказалось, от ее дома бабушка с мамой тащили что-то тяжелое! А я думала, это речка с таким названием... (Значит, дядя Шура к своим ангелам ездил в обратном направлении, со стороны Петушков к Москве...). У Тикусы мама и бабушка останавливались, приезжая за чем-нибудь в Москву, и мама долго считала ее родственницей. Об остальном рассказываю - повторяю! - только со слов мамы. Будто бы в 41-м, получив повестку на фронт, дядя Шура не пошел в военкомат, а дома сказал: "не пойду воевать за Сталина", Его забрали в штрафбат, он прислал с фронта одно письмо и пропал без вести.
Мы с мамой обожали эту историю. Несмотря на то, что мы с ней дружно считали, что воевать надо было за Родину, а не за Сталина, а со Сталиным уж потом разбираться, раз так хочется, мы дядей Шурой восхищались. Штрафбатовцев мы считали героями вдвойне - кем бы они не были в мирной жизни. "В прорыв идут штрафные батальоны", и все тут.
Эту версию полностью опровергает внучка дяди Шуры, Ольга. По ее данным, он ушел на фронт добровольцем. Это, конечно, прибавляет ему чести, хотя и лишает его черного шарма смертника. Не знаю, откуда мама взяла про штрафбат. Уж не стала бы она ни с того, ни с его рассказывать небылицы о погибшем на войне. Да и штрафных батальонов в 41-м еще не было... Видимо, о дяде Шуре действительно слагают мифы, а значит, и правда, человек был неординарный. В конце концов, вон сколько всего про Чапаева понарассказывали... (Сейчас нашлись уже в архивах документы, подтверждающие его добровольный уход на фронт; хотела вычеркнуть вообще про штрафбат; оставила как семейное предание).
4. Ирина. "Бабушка Ирина". Мать моей бабушки Лиды и мамина бабушка. Чудесный человек. Наверное, самый притягательный персонаж во всей семейной истории. Сестра милосердия (медсестра хирургического отделения). В свободное время - портниха. Шила из отрезов, обрезков, лоскутов и всего, что попадало под руку и поддавалось шитью. У бабушки и мамы были дивные сшитые ею платья (одно из них есть на фотографии). Шила бабушка Ирина без выкроек и журналов, фасоны придумывала сама. У нас на даче комод был покрыт связанным ею кружевным покрывальцем. В детстве моем мне даже имя "Ирина" представлялось кружевным, вышитым, вывязанным. А у моей мамы была бабушка, которая никогда не ругалась...
Бабушкин отец Николай, рабочий на фабрике и изначальный владелец комнаты в 23-й казарме, был означен в семейных хрониках как дед Никонов. Он дожил до моего рождения, видел меня маленькой и даже писал обо мне стихи, но я его не запомнила. Сохранилась любительская кинопленка, где он снят вместе с моей бабушкой (их заснял мой дед, увлекавшийся одно время фото- и киноделом). Жил дед Никонов в деревне Губино со второй женой Татьяной, "бабой Таней". К ней в семье очень хорошо относились; я сперва думала, что баба Таня появилась после смерти бабушки Ирины. Оказалось, Николай ушел к Татьяне очень давно, еще когда бабушка моя была маленькой девочкой. Поэтому у фотографии, где бабушка Ирина с Лидой маленькой, такой неровный край, - "это дед Никонов себя отрезал", сказала мне мама. Но бабушка Ирина сохранила добрые отношения и с мужем, и с его новой женой. У нас есть фотография бабы Тани, молодой и красивой, подаренная ею бабушке Ирине.
Дед Никонов писал замечательные юмористические стихи, но все они узкосемейного содержания и требуют комментариев. Он и письма родным писал в стихах - толстая пачка конвертов у меня хранится. Все члены семьи, друзья и знакомые фигурируют в его стихах. Скорее всего, были стихи и о работе, о товарищах по фабрике, - кажется, он печатался в малотиражке (или многотиражке?).
5. Анна. "Тетя Нюра". По моим представлениям, самая красивая. Она прожила дольше всех, и я прекрасно ее помню маленькой сухонькой пожилой тетенькой, - старушкой она мне не казалась. Я и вообще никого из близких никогда не считала старым. "Старый", это кто еле бредет с палочкой, с трясущейся головой, и шамкает; он может очень скоро умереть... Поэтому у меня старики и старухи были только чужие. У тети Нюры был муж, дядя Костя (не путать с дедушкиным братом), трое, кажется, детей, внуки и правнуки. Жили они все в Ногинске.
Моя бабушка Лида родилась в 1915-м году. (Дед на два года ее младше, он с 1917-го. Ровесник Советской власти, переживший ее). О бабушкином детстве я знаю немного. Она, как и дед, любила учиться и училась хорошо; водилась с целой компанией ребят и девчонок, была очень боевая и за словом в карман не лезла. Она мне так и не ответила, часто ли ей доставалось ложкой по лбу от деда Михайло, однако великолепно знала, какие при этом сыпятся из глаз искры. Рассказывала мне, как ее приняли в пионеры, - в девять лет, раньше положенного возраста. Когда старших ребят принимали в пионеры, она просто пристроилась потихоньку к шеренге, и ей тоже повязали галстук. Потом вожатый спохватился и потребовал его вернуть. "Я пионерский галстук не отдам!" - ответила бабушка и побежала по школьному двору. Она была босиком, наткнулась ногой на что-то острое и сильно порезалась. Вожатый отнес ее в больницу, но красный галстук отбирать уже не стал. (Вспоминаю, как я сама была пионеркой. Галстук мне быстро надоел, я его стеснялась и, выходя из школы, снимала и совала в портфель. Тогда многие так делали. Бабушка об этом узнала и выругала меня; галстук, сказала она, в портфеле мнется, а в лично моем портфеле еще и пачкается. "Если стесняешься галстука, зачем в пионеры вступала?". Она была права, и я, делая вид, что галстук мне до лампочки, дожила с ним до комсомола).
Настоящих подруг у бабушки было две. Одна с красивым, как у артистки, именем, - Лина Ильинская. Но после Орехова бабушка, кажется, с ней уже не общалась. Я только помню, как однажды к нам кто-то позвонил и сообщил бабушке, что Лина умерла... Потом как-то выяснилось, что имя ее - Лидия, а Лина - уменьшительное. Вторая - Лидия Николаевна Харламова - приезжала к нам довольно часто. Я даже думала, что она наша родственница. Она была моложе бабушки, и бабушка как-то рассказала мне, что когда она сама была еще девочкой, она ходила нянчить маленькую Лидочку.
Закончив школу, бабушка работала ткачихой и училась на Рабфаке. Потом стала учительницей математики. Не знаю, когда и как они с дедушкой познакомились. Орехово - не такой большой город... Они никогда не отмечали дату свадьбы, не осталось и совместных молодых фотографий. Поселились они у бабушки в казарме, вместе с бабушкой Ириной.
В 1937-м родилась Вера, моя мама. Ее брат Николай - в 1940-м. (По поводу 37-го года рождения, часто потом приходилось слышать: "какой ужасный год!". И в этой связи все-таки не могу не рассказать про Шефа. Он как-то собирался к нам в гости. Я сказала ему по телефону:
- У нас там новый код поставили внизу. Вы запишите - 937.
Он тут же воскликнул:
- Какая ужасная цифра!
Я могла бы ответить цитатой из любимого Высоцкого: "Жалею вас, приверженцы фатальных дат и цифр"... Мы с мамой резали салаты на кухне. Она спросила:
- Ты сказала ему про код?
- Да. Он говорит, что это ужасная цифра.
- Пфф! - сказала мама.
Много лет спустя, когда газеты уже устали разоблачать Сталина, а людям надоело это читать, я спросила у дедушки, знал ли он лично кого-нибудь, кто был арестован. Он подумал и сказал: "Да. В Академии. Арестовали двух профессоров, и одного прямо на лекции".
- И что было?
- Да ничего... Заменили их кем-то. Мы думали, раз арестовали, значит, так надо.
Была еще одна женщина, ее посадили во время войны за опоздание на работу. Она продолжала работать на своем же заводе, только ездила туда из тюрьмы под конвоем. Вот и все, что я узнала. Наверное, следовало спросить у Шефа, каким был 37-й год для него; ему было тогда семь лет.
Еще о "фатальных датах и цифрах" - слышала примерно в то же время такую фразу: "... а нам тоже хотели дать квартиру в Безбожном переулке, но мама испугалась...". И, как выяснилось, мама говорившего принадлежала к тому же кругу, что и Шеф, и даже его знает. У него, конечно, много разных "кругов"... ну, писатели, люди искусства. Ничего не могу сказать, кроме: "Ну, вы, блин, даете!").
Возможно, мы никогда не узнаем, каким был на самом деле 37-й год, несмотря на море противоречивых свидетельств. Для меня это навсегда год рождения моей мамы - что бы я ни узнала в будущем. Лето 37-го было очень жарким, бабушка моя всегда жару переносила плохо; она была худенькая, миниатюрная; с большим животом тяжело было ходить в жару. (Множество свидетельств сохранилось о той жаре, взять хотя бы воспоминания Е.С. Булгаковой. А в "декрет" тогда не уходили, работали до самого рождения ребенка, и только после получали два месяца отпуска). Часто, сообщая, что у кого-то родился ребенок, бабушка вздыхала: "Ну вот, теперь начнется - пеленки стирать". Видимо, в конце 30-х - начале 40-х у нее именно так все и было. Как было и то, о чем моя несентиментальная, на многое смотревшая приземленно бабушка не говорила: первые улыбки, первые шаги малышей, первые слова. До ее собственной ужасной цифры, 41-го года.
Не знаю, почему маму назвали Верой. Может, бабушка рассчитывала на трех дочерей - Веру, Надежду и Любовь; может, они хотели во что-то верить; может, просто нравилось имя. Может, это был ближайший известный бабушке церковный праздник - именины Веры - Надежды - Любови 30-го сентября, а мама родилась 26-го ноября. (Бабушка считала себя атеисткой, но церковные праздники знала, и в быту часто следовала традициям, или же сокрушалась, что им не следует: "Сегодня ведь девка косы не плетет! А я весь день как белка в колесе"). Крестила маму, как я уже сказала, тетя Марфуша, тайком.
У нас дома долго висела на стене репродукция "Девочки с персиками" Серова. Мне, пяти-семилетней, девочка представлялась девушкой. Мама сказала, что ее зовут Верой и что она умерла. И я почему-то сразу поняла: она не "уже умерла" (просто потому, что жила очень давно), а умерла молодой, девочкой. Возможно, мамино имя как-то связано с Верочкой Мамонтовой, но это уже мои домыслы. С переездом на новую квартиру портрет куда-то исчез, одна облупившаяся рама от него жива до сих пор. (Умершая девочка, это еще одна легенда: Вера Мамонтова умерла молодой, но взрослой, замужней уже дамой, в возрасте 32 лет, и у нее были дети).
Вера в детстве была пухленькой и с раскосыми глазами. Позже, в школе, ее дразнили "Исайка-китайка". В Исаевых, как и в Никоновых, сразу видна татарская кровь, и в Никоновых даже больше. С возрастом мамина раскосость сгладилась. Бабушка, по-моему, считала ее не очень послушной девочкой. Вообще, все бабушкины воспоминания о мамином детстве, как и о ее собственном, всплывали в разговорах всегда с умыслом - показать, какой девочкой надо быть, а какой не надо, и гораздо чаще, конечно, - какой надо. Но иногда она ворчала на меня: "Вылитая мать"...
У мамы почти ничего не осталось в памяти из довоенной жизни. Так, что-то смутное. Войну она помнила со своей, девочкиной, позиции: "Я помню, как мне ужасно надоели темные шторы на окнах. Ну просто так надоели, ну не могу! Смотрела на них и думала - ну скорей бы эта война проклятая кончилась!" Из-за этих штор казалось, что за окнами все время зима. Еще ей запомнились противные оладьи из картофельных очистков. (Слово "тошнотики" я от моих взрослых ни разу не слышала. Видимо, это от крестьянского, деда-Михайлиного, благодарного отношения к любой пище. Еда не может быть "тошнотворной", какой бы она не была. За нашим столом нельзя было сказать: "Не буду эту гадость". Бабушка тут же возмущалась: "Про еду так не говорят!". Кстати, она точно так же возмущалась и в противоположном случае - увидев, например, плакат в булочной "Хлеб - наше богатство". - "Какое это богатство?! Это еда! Хлеб люди есть должны, чтоб ноги не протянуть, а не молиться на него!" За едой запрещалось также говорить о чем-то неприятном, или могущем вызвать неприятные сравнения - об отвалившейся кафелине в туалете (потому что в туалете), о большинстве животных, о селе Тараканове... Особенно брезгливым был дед. Но я уже отвлекаюсь).
Мой дедушка ушел на фронт, как и многие другие обитатели казармы. Дети не очень скучали по отцу - плохо его помнили. Он пробыл солдатом двенадцать дней (сапером), потом его, как образованного, историка, откомандировали в политотдел, где он и прослужил до конца войны. Дедушка не рассматривал это как особенное везение, да, кажется, и вообще как везение:
- Ну, конечно, я хотел быть солдатом... воевать. Тогда же все на фронт рвались. Но раз сказали "надо", я - "Слушаюсь!". Тут уже ничего не попишешь, раз надо.
Дедушка часто писал домой - мама однажды вспомнила, как все волновались, когда письма вдруг перестали приходить. Потом пришли сразу кучей... Я не видела этих писем, они где-то потерялись. Но я же говорю, бабушка была несентиментальна - она выбрасывала все лишнее, оставляла необходимое и убирала в "хорошее место" все, что могло пригодиться. А семья к тому же часто переезжала. Из той жизни у меня остались лишь довоенные елочные игрушки: "флажки" - нанизанные на веревку картинки с корабликами, домиками, Дедом Морозом; большая конфета из потускневшей фольги; облупившиеся, почти бесцветные елочные бусы. У этих вещей, каждый год тщательно убираемых в картонную коробку, долго сохранялся ни на что не похожий, милый, "довоенный" запах. (Я видела перед собой эти игрушки каждый раз как слышала Высоцкого -"ну а я окунулся в довоенные сны"...).
Есть предположение, куда могли подеваться письма. Семьи, жившие в казарме, располагали "балаганами" - это были такие строения, вроде сараев, где хранили все нужное, что не нужно каждый день. В 60-х эти балаганы сгорели; говорили, что их подожгли нарочно. Мои жили уже в Москве в это время, но, возможно, что-то продолжало у них храниться в балаганах? Или они бросили "старье" в балаганах с туманными намерениями как-нибудь потом это забрать?
В середине 70-х к маме в гости приезжала ее любимая подруга детства, Люся. Они долго и с удовольствием болтали, и с кухни, где они сидели, постоянно слышался смех. Кажется, потом они несколько раз друг другу звонили, но мама тогда уже мало с кем общалась вне работы... А Люсей она мне прожужжала все уши: как с Люсей было весело, как они с ней прыгали в опилки со второго этажа на каком-то складе, как лизали на морозе железные перила, чтобы язык прилип. Однажды они спасли из воды маленького братца Колю - в смысле, сначала уронили его в пруд или канаву, а потом, рискуя жизнью, вытащили. Но бабушке Ирине уже успели об этом доложить, и выглядело это так:
- Бирим Михална, Бирим Михална, Колька ваш утонул! - это Нюрка-бабака, бессменная героиня бабушкиных ореховских хроник. Она была дурочкой и одно время водилась с Вериной компанией, пока дети были маленькие. "Что ты как Нюрка-бабака", - говорила бабушка, что означало попросту "как идиотка". Или про кого-то косноязычного: "Говорит, как Нюрка-бабака".
Мама на всю жизнь запомнила один случай - у них в казарме умер маленький мальчик. А накануне играли в похороны. Мама потом утверждала почти всерьез - "А потому что в похороны играли!". Кажется, это был первый умерший в ее жизни. Были еще похоронки, но она была слишком маленькой, чтобы понять их значение, и они прошли мимо. Я даже не знаю, много ли пришло в казарму.
В конце войны в Орехове появились пленные немцы. Мама сказала: "Их мимо нас водили в баню. Они нас окликали, какие-то губные гармошки протягивали. Но мы к врагам - ни-ни!". Позже она мне призналась, что дети боялись немцев - чужих страшных дядек, перекликающихся на лающем, каркающем языке.
Когда в 45-м вернулся отец, к нему пришлось привыкать, как к кому-то новому. Хотя, мне кажется, война или нет, он всегда очень мало бывал дома. После войны его направили учиться в Дипломатическую Академию - что было им воспринято с большим энтузиазмом. А Вера пошла в первый класс.
Читать и писать печатными буквами она к тому моменту уже умела, - по-моему, читала с четырех лет. Школьные тетради были самодельные, сшитые из серой оберточной бумаги. Дети их сами разлиновывали вручную. В них долго рисовали палочки, потом детали букв, потом сами буквы. Все это - перьевыми ручками, обмакивая их в чернильницы. Чернильницы носили с собой из дома - хотя они назывались "непроливайками", запросто могли пролиться, так что портфелями дрались только самые отчаянные. Какой-то мальчик пил чернила (насколько я понимаю, это было тогда явлением повсеместным; чернила использовались, само собой, чужие). А другой пацан засунул в чернильницу косу впереди сидящей девочки. Многие девочки ходили тогда с косами... У редких счастливцев были цветные карандаши (преобладали красные и синие). А Вера их воровала! Она мне сама сказала. А дома объясняла, с невинными глазами, что нашла. Она очень любила рисовать и клеить поделки из бумаги и картона. На ее столе стояла фотография Зои Космодемьянской, вырезанная из журнала ("Огонька"?) и наклеенная на самодельную картонную рамочку с нарисованными узорами. Зоя долго была маминой любимой героиней.
Из рассказов об ореховских школьных друзей помню про девочку Свету. Света пригласила Веру в гости после уроков. Они пришли в какие-то трущобы, где на углах стояли мрачные парни в кепках, курили и длинно плевали. Света их не боялась, она была своя, здешняя, а Светиных гостей тоже никто не собирался обижать. Потом пришли к ней домой - "какой-то барак!" - там сидел пьяный в дугу папа и загонял под стул чертей: "Проходи, проходи, серенький! А ты, зелененький, не-е, ты погоди...".
Исаевы уехали из Орехова-Зуева когда Вера была в третьем классе. Вообще, даты переездов, отъездов, возвращений, поступлений и окончаний я знаю весьма относительно. Мама, говоря о чем-то, называла чаще свой возраст, а не точный год. Или просто говорила - "я тогда школу заканчивала" или "я на таком-то курсе была". Наверное, слишком документальный текст будет похож на учебник или какую-то занудную биографию, так что оставляю все как есть. Да и лень-матушка того же мнения.
К сожалению, я вижу, что очень мало знаю о своей семье. Я должна была задавать больше вопросов. Не делала этого по двум причинам. Во-первых, склонность моих взрослых превращать рассказы о прошлом в поучающие лекции. Спросишь о чем-нибудь - "а почему?.." и слышишь: "А потому что война была! А потому что на хлебушек зарабатывать надо было! Это вы сейчас на всем готовом..." и т.д. Может, надо было перебивать поучение следующим вопросом, но я не догадывалась. Вторая причина в том, что я очень долго считала, что я уже все знаю. Я просто это видела все, как вживе, - казарму, молодого дедушку и молодую бабушку, широкий темноватый коридор, большую кухню, Веру с Люсей, бабушку Ирину за дореволюционным "Зингером", - мама мне сказала, что ее домашней обязанностью было протирание зингеровского чугунного столика с завитушками и "выкрутасами". Мне в голову не приходило, что надо еще о чем-то спрашивать.
Итак, из Орехова уехали. Дедушка, закончивший академию, был направлен на работу во Францию на три года. Бабушка поехала с ним, а дети поступили в школу-интернат для детей, чьи родители работали за границей, недалеко от метро "Динамо" (Петровско-Разумовская аллея, д. 36). Там Вера жила и училась с десяти до тринадцати лет. По возвращении из-за границы родители с детьми поселились в Кучино.
Орехово в нашем доме вспоминали очень часто, особенно, когда приезжали родственники. Старые ореховцы обожают спорить меж собой - где какая казарма была и какую казарму в каком году сломали, где кто жил и кто, когда и куда переехал... Бабушка ездила в Орехово несколько раз на чьи-то похороны, один раз вместе с мамой - на похороны дедушкина брата дяди Кости. Сам дедушка не ездил, потому что вообще никуда не ездил и очень мало ходил - ему могло стать плохо с сердцем. На пенсию-то он вышел досрочно, по болезни. Самыми значительными его путешествиями были ежегодные переезды на дачу и с дачи.
Но жители ореховских казарм как бы продолжали жить рядом с нами. О них рассказывали байки, с ними кого-то сравнивали и некоторые из них становились нарицательными.
- Маша-говориша! - это о ком-то болтливом. Маша-говориша была маленькая старушка; всякий, кто не хотел застрять с ней часа на полтора, обходил ее стороной.
- Да он хуже Нюрки-бабаки, ничего не поймешь, что говорит!
Была еще некая Матильда, сказавшая кому-то при знакомстве: "Снимите перчать, а то вдруг у вас экзема!"
Эта же Матильда вместо "как у Христа за пазухой" говорила "как Христос за пазухой". Еще - Нана, которая очень хотела муфту и поэтому отрезала рукав от хорошей шубы. Отчего-то бабушкины истории были про одних идиоток, или про идиотские поступки; впрочем, это с педагогическим прицелом - какой не надо быть. Бабушка предпочитала отрицательные примеры; возможно, положительные ей было негде взять. Про Нану я не поняла - что ж тут такого, ну, не нужна была ей шуба, а муфта нужна, и чего пристали к человеку?
- Вот я и говорю, что ты в точности, как она! Хорошую вещь испортить, это рази дело? Возражала бабушка, упорно произнося "разве" как "рази". У бабушки была прекрасная литературная речь, и на людях она всегда говорила правильно и красиво. Но дома, со своими, тотчас влезала в простонародно-ореховский жаргон, как в домашний халат. Появлялись у нее "рази", "на кой", "ихний" и почему-то вместо "кастрюля" - "миска"... И, если ей делали замечания в шутку - а ей по-другому не делали:
- Больно умные все стали!
Наверное, разнообразные "больно умные" здорово ей насолили когда-то, и не раз. Так же, как деда допекло житье впятером в одной комнате. Он, например, почти не говорил "бабушка Ирина" или "Ирина Михайловна", а все больше "теща". И из ореховской молодости вспоминал только футбол. Бабушка же как будто всю жизнь продолжала оставаться в Орехово.
У нее было множество забавных слов и выражений, которые я ей самой когда-то обещала записать и сохранить. Записывать не понадобилось, я их и так не забыла. Вот эти выражения, - некоторые из них я потом слышала от других людей, иные же так и остались единственно в бабушкином исполнении:
1. "Чулида" или "чумичка". Применялось к лицам обоего пола. Бестолковый, нескладный, чудно одетый.
2. "Чуплешка" или "чупля". Примерно то же самое, но, на мой взгляд, сильнее.
3. "Брылять". Употреблялось чаще всего в пов. наклонении ед. числа: "Не брыляй!". Не разбрызгивай.
4. "Хабалка". Хамка. Кажется, только о женщинах.
5. "Шибздик". Маленького роста. Только о мужчинах. Считалось у нас очень скверным словом, почти непечатным.
6. "Расхлебянить" - что-то широко раскрыть, когда не надо. "Форточку расхлебянили, дует!". "Мороз, а он глотку расхлебянил" - значит, идет без шарфа (а вовсе не в значении "пасть разинул").
7. "Исхарчить" - в бабушкином значении не "истратить на харчи", а просто истратить.
8. "Заскнул" или "заскнулся" - застрял.
9. "Пигарка" - какая-то очень маленькая пакость. "Пигарка в глаз попала".
10. "Загваздать" - запачкать.
11. "Просиборить" - пробрать, во всех смыслах. "Ишь как мороз просиборивает!". Или - "Ну ты меня и просиборила!".
12. "В заветах нету" ("заветах" - ударение на последнем). Значит, чего-то нет уже давно, или - нет и быть не может. Как в одной из бабушкиных присказок - "говорят, что кур доят, а пошли - и сисек не нашли". Значит, их и в заветах не было.
13. "Сопля гузённая". Это просто ругательство, совершенно очаровательное.
14. "Гага с рогами" ("гага" - ударение на последнем слоге). Ругательство, синоним "хабалки", но сильнее.
15. "Наликвасить(ся)". Сильно накрасить(ся). Видела потом у Лескова глагол "налевкасить" - обработать доску для будущей иконы. Бабушка Лескова читала, но, наверное, с перестановленными согласными не узнала слово или же не обратила внимания.
16. "Накошлять" (или "накошлять"? От слова "кошель"? С ударением на "я") - натворить, наделать, чего не надо.
17. "Отудобить". Оклематься. Может, надо писать "оттудобить"?
18. Самое интригующее - "скакать гандибобером" или "вылететь гандибобером". Употреблялось как угроза, в будущем времени. "Он у меня гандибобером скакать будет!". Не имею понятия, что это такое, и даже - как правильно пишется. "Гандибобер" встречала у Юза Алешковского, но в значении "бегунок", обходной лист.
Кроме замечательного бабушкиного словаря, из Орехова же (я так думаю) был вывезен сложный кодекс хорошего поведения и хорошего вкуса. Например, не носили черного - "слишком мрачно", и белого - "маркое". Избегали всего яркого и пестрого - "цыганщина". Не признавали зеленого - бледнит, а бледный, это очень плохо, значит, больной. Больных жалели. Бабушка вместо "худой" говорила "плохонький" или просто "плохой". Мама очень долго считала себя слишком тощей (а ведь сейчас ее бы точно замучили похудательными рецептами!); а толстые назывались "статными" или "хорошими". В доме очень часто звучало слово "безвкусица". Бабушка говорила: "Вырядилась, как степнуха...". (Или - "как торфяница". Ореховцы, вообще-то, говорят "торфушка", бабушка это слово не употребляла). Мама видела в "безвкусице" еще и "налет провинциальности". Почти не носили украшений. Не ходили в комиссионки - "фу, чужое, зараза". Хотя ношеные вещи у нас были, и много, но только от знакомых. Когда говорили "тебе это не идет" (а мне такое говорили частенько) это следовало понимать как: "тебе, девочке из хорошей семьи, москвичке, это не должно нравиться и не может идти". А еще у мамы очень сильным порицанием было "чудной": "Все тебе лишь бы почуднее!".
Эти представления о хорошем тоне взялись, возможно, вовсе и не из Орехова. Они были вполне в духе времени и спокойно могли быть завезены из Парижей, Женев и Бернов. Кто его знает.
Мне не очень нравилось это мамино-бабушкино-дедушкино Орехово. Я бы предпочла, чтобы моя мама была родом либо из Москвы, либо из дальней, фольклорной, занесенной снегами деревушки. При жизни мамы я ни разу в Орехове не была. Когда, спустя много лет, все же туда добралась, для меня это давно уже были Веничкины платформы и перегоны, и "Орехово-Зуево" так и осталось станцией на полпути из Москвы в Петушки. Но часто, когда слышу или сама говорю "Курский вокзал", про себя обязательно добавляю, смеясь: "у Тикусы...".
--
Метро "Динамо" - Измайлово - метро "Площадь Революции".
Каждый раз, когда мы с мамой вместе оказывались вблизи "Динамо" или просто когда заходила речь об этой местности, она непременно говорила: "А, это мои места! Тут был мой интернат". Или - "А там мы с дядей Колей, когда были маленькие, жили в интернате". А оказывались мы тут нередко - по Ленинградскому шоссе, мимо "Динамо", ездили на дачу, если на такси. Или на экскурсионном автобусе в Солнечногорск - в Шахматово. Интернат находился на улице Петровско-Разумовская аллея; не знаю точный адрес здания, и нигде не нашла его фото.
В интернате Вера с братом жили и учились с 47-го по 50-й год. Для непосвященных "интернат" звучит диковато, от этого слова пахнет заброшенностью. Однако это был совсем не обычный интернат. Интернат для детей, чьи родители находились на заграничной работе, был, наверное, одним из лучших детских учебных заведений Москвы. Там учились ребята из благополучных, образованных и небедных семей; были хорошие, знающие учителя; свободное время было заполнено походами в музеи, экскурсиями, занятиями в кружках. Вера была записана чуть ли не во все. Дети очень любили и уважали директора Евдокию Павловну. Мама всегда вспоминала интернат с радостью.
Я не знаю, когда она начала вести дневник. Мама мне его никогда не показывала, и даже ни словом не обмолвилась о существовании дневника. Кажется, небольшие отрывки из него она зачитывала друзьям на работе, наверняка, "чтобы посмеяться". Я же просто наткнулась на тетрадки - три клеенчатые общие тетради и одну в картонной обложке, - когда разбирала квартиру. Дневники за 54-й - 55-й и 57-й - 59-й годы, - ее старшие классы и учеба в институте. В целом он почти полностью подтверждает то, что я уже знаю от нее самой. В конце тетрадки 54-го года - аккуратно переписанные откуда-то записи за 50-й год, времен интерната. Я подумала, что раз у меня есть ее дневник, я просто перепишу кое-что. Это лучше, чем пересказывать своими словами. Вот:
"У нас в интернате 200 человек. В нашей группе 25".
"29/1 - 50 г. Сегодня день рождения Юли А. Ей исполнилось 12 лет. Мы ее поздравляли. Сегодня мы никуда не ездили. Было вечером кино "Мы из Кронштадта". У нас в комнате 11 человек. Мы живем дружно. Недавно мы сделали у нас в комнате перестановку и у нас стало очень хорошо. Ко мне сегодня приходил Коля (брат) и мы с ним рисовали картинки".
"30/1 - 50 г. К нам с Колей приезжала бабушка. Она пробыла у нас долго".
"5/2 - 50 г. Смотрели кино "Депутат Балтики".
"8/2 - 50 г. Каждую среду у нас происходят линейки. На этих линейках отчитываются за прошедшую неделю. Лучшему отряду дают переходящее красное знамя. И вот в эту среду нашему отряду N 2 пришлось отдать знамя отряду N 1".
"13/2 - 50 г. В это воскресенье мы ездили на выставку художника Поленова. Вечером было кино "Сельская учительница". Оно мне понравилось".
(Еще бы!).
"19/2 - 50 г. Ездили в музей Революции и смотрели кино "Поколение победителей".
"1/3 - 50 г. Сегодня снижение цен. Мы услышали это по радио. Утром в школе была лекция на эту тему".
"2/4 - 50 г. Воскресенье. Смотрела кино "Жди меня". Очень понравилась Серова".
Между дневниковыми записями - адреса подружек, уехавших из интерната. Номера московских телефонов еще с буквами - Д-1-63-29, например. "Полевая почта 30215" - адрес чьего-то папы... Мама одно время училась в женской школе, только для девочек. Кажется, это было как раз в интернатский период, в ее 10 - 13 лет. Летом интернат выезжал в лагерь.
"6 июня. Сегодня мы едем в лагерь. Мы сначала ехали на автобусе до Павелецкого вокзала. Валя Ч. в лагерь не едет. Она едет на Украину. Мы приехали и сели в поезд. Тут я увидела бабушку. Она опоздала меня провожать и приехала на вокзал. Она дала мне 2 конверта; шоколад и 5 руб. После поезда мы ехали на машине. Пыли по дороге не было. Мы приехали к обеду. Нас поселили во 2-ом корпусе. Мы заняли кровати. Я сплю рядом с Раей, около стенки".
Более поздняя, итоговая запись:
"Все мы связаны интернатской хорошей дружбой. Да! Это незабываемые дни. Как дружно мы там жили вместе. Я никогда не забуду наших чудесных девчат. Мы поклялись друг другу помнить дни, прожитые вместе, наши песни, наши радости и печали, наши так называемые "доходяцкие вечера", "ночные похождения". Да, это действительно нельзя забыть".
Она не забыла. Все мое детство мама рассказывала мне про интернат, особенно про подружек того времени, показывала мне в альбоме их фотографии (я и сейчас еще некоторых узнаю). Делала подробные комментарии: "Вот эта девочка самая моя задушевная подруга была, а с этой мы не очень дружили, так, я просто фотографию на память взяла". У них было принято в знак дружбы обмениваться адресами и фото, а друзьями называли всех, с кем мало-мальски хорошие отношения, - то есть почти всех. Еще мама рассказывала про "казаки-разбойники" - они очень любили эту игру - и про "бояре, а мы к вам пришли..." (в это и мы играли). Иногда я говорила ей что-то о моих одноклассниках, и она понимающе подхватывала: "а у нас тоже похожая девочка была" или "у нас тоже такие были". И "у нас" всегда по умолчанию означало "в интернате". Однажды я спросила: "А вы что там, все время строем ходили? Всем классом?". Я-то терпеть не могла ходить "всем классом". Мама сказала, нет, очень часто ходили куда-нибудь вдвоем-втроем, в кино или гулять. Надо было только спроситься у дежурного воспитателя. И на этот случай родители всем высылали деньги, которые директор выдавала детям по мере надобности. С интернатскими друзьями Вера еще долго продолжала встречаться - ездили вместе на каток, приглашали друг друга на вечера.
У нас дома было два альбома с фотографиями: толстые и тяжелые, оба в плюшевом переплете, один красный, другой бордовый, с темно-серыми жесткими страницами с прорезями для фото разного формата. Один из них был подарен Вере на шестнадцатилетие школьными друзьями. Про такие альбомы уже в начале 70-х, когда я их рассматривала, говорили: "теперь таких не делают". Вместе с ними, третьим, лежал альбом с фотокарточками артистов - мамина коллекция. Там были открытки, театральные программки, вырезки из газет и журналов. Целую пачку французских киножурналов бабушка и дедушка не то прислали, не то привезли маме.
У меня потом иногда спрашивали: "А что твои бабушка и дедушка привезли из-за границы?" В подробностях не знаю. Я никогда не задавала этот вопрос специально - как и никогда не спрашивала у бабушки, что продается в парижских магазинах. И почему-то у меня это не разумелось само собой, что из-за границы надо что-то "привозить". По мере моего ознакомления с находящимися в доме вещами, я узнавала: то или иное откуда-то привезено. Дедушка однажды рассказал, что пианино, всегда стоявшее у нас дома, было куплено в Париже и не привезено, а прислано Вере - когда она написала в письме, что учиться играть и у нее получается. Это было очень красивое пианино, какой-то приличной марки, темно-желтое в коричневых разводах, и не полированное, а матовое. Бабушка про такие вещи говорила - "благородное". Французского же происхождения были патефонные пластинки, целая куча. Два альбома Ива Монтана - "альбомы" не в нынешнем понимании, двойные диски, а настоящие альбомы - несколько переплетенных конвертов с пластинками. Ив Монтан был тогда страшно популярен. Как мама сказала, "у нас даже бабушка Ирина приходила его слушать". И когда он приезжал на гастроли в СССР, у него даже пуговицы от пальто отдирали на память. У нас была книжка его воспоминаний, переведенная на русский язык, "Солнцем полна голова"; ее купил дедушка.
По возвращении родителей из Франции Веру и Колю забрали из интерната, и семья поселилась в Кучино, в большом, на несколько семей, деревянном доме с садом. Заглядываем в дневник:
"28/11 - 53 г. Вот уже три года, как мы живем в Кучино. Раньше я часто проезжала мимо это станции, но я не думала, что мы будем здесь жить. Наш дом находится далеко от станции (примерно 1,5 км). Дом этот мне уже был знаком раньше. Когда я была в интернате, то ученики 9 - 10 кл. на лето приезжали сюда в дом отдыха. Все-таки здесь скучновато. Я раньше все время находилась в коллективе. Сначала в Орехове, потом в Москве, в интернате. А здесь у нас девочек и ребят моего возраста почти нет".
Школа, где училась Вера, была на станции "Железнодорожная", и большинство ее соучеников там же и жили. У нее там была "теплая компания" из девчонок и мальчишек. Вместе гоняли на велосипедах, купались, играли в волейбол, давали друг другу по шее; зимой катались на лыжах и коньках. На каток иногда ездили в Москву - большой компанией на электричке до Курского вокзала, потом на метро. В основном, на каток в парке Горького - ЦПКиО, как он означен в дневнике. (Центральный Парк Культуры и Отдыха им. Горького - вот, я еще помню, как он назывался!). В 50-х годах очень уважительно относились к названиям - мест, праздников, чьих-то должностей - еще не говорили небрежно "Маяковка", например, а обязательно - "Площадь Маяковского"; не "генсек", а "генеральный секретарь ЦК КПСС", и даже не "партия", а "коммунистическая партия". И праздники именовали полностью - не "Восьмое марта", а "Международный Женский день"...
Метро "Площадь Революции" мама мне показывала как "старое метро, отсюда раньше в центр попадали". Здесь выходили, когда шли на Красную площадь - частое место семейных "выходов". В центр ездили по праздникам - Седьмое ноября, Первое мая, День Конституции - и классом, и семьей, на демонстрации и просто так. Однажды маленькие Вера и Коля приехали сюда с папой в Мавзолей. Об этом есть краткая дневниковая заметка, без комментариев. Позже мама все собиралась сводить в Мавзолей меня, но мы так туда и не собрались, - нам обеим было лень. Но мы с ней несколько лет подряд ездили на Красную площадь на Седьмое ноября, смотреть иллюминацию. Мы выходили из "Пушкинской", шли по Тверской (тогдашней улице Горького), мимо Елисеевского, Моссовета (мэрии), Центрального телеграфа на Красную площадь. И если была хорошая погода, то дальше - по Никольской (25-го Октября), и тут мама мне всегда показывала Историко-Архивный институт ("это в мавританском стиле", говорила она, но она его не просто так показывала! Там учился мой папа, но мама тогда не говорила мне об этом); свое родное метро "Площадь Революции" и аптеку Ферейна. И в конце мы поворачивали направо и шли в метро "Китай-город" ("Площадь Ногина" тогда). Пару раз с нами были мой двоюродный брат Витя со своей мамой Таней. Однажды на Красной площади мы встретили пожилого военного и заговорили с ним. Он сказал, что сам в парадах давно не участвует, но не может удержаться и приходит на площадь накануне (это было вечером 6-го):
- Вот, проверяю... Какая погода, как что... как завтра ребятам идти будет.
А перед Новым годом ездили в "Детский мир" смотреть большую елку. А после шли по 25-го Октября, но в обратном направлении - мимо Ферейна, Историко-Архивного, "Площади Революции" на Красную площадь. А там, опять же по погоде, либо в метро "Проспект Маркса", либо наверх, по Горького.
Рассказывая о школьных годах, мама говорила большей частью о своей компании - Боре, Саше, Юре, задушевной подруге Наде и целом сонме девчонок. Иногда она спохватывалась и вспоминала, как они "серьезно тогда занимались". "Заниматься", тогда означало "учиться". Училась Вера действительно хорошо. В конце каждой четверти ребятам выдавали табель, куда выставлялись отметки, и ее всегда были с пятерками и четверками. Табели она мне показывала. Любимые предметы у нее были литература, русский язык и история. Иностранный язык она учила французский. Я вообще-то считала, что французский язык мама знает плоховато - в пределах хорошо забытой школьной программы. Но потом оказалось, что она не так уж плохо его знала - она разговаривала по-французски, когда путешествовала в конце 80-х по Испании. И даже сумела рассказать владельцу кафе в Ламанче, как ей всегда, еще с детства, нравился Дон Кихот. Результатом этого разговора стала подаренная ей бутылка вина с картой Ламанчи на этикетке.
Мамин дневник немного обманул мои ожидания. Он наполнен постоянными описаниями сборищ, компаний, совместных поездок, и наиболее часто повторяющаяся фраза: "пришла туда-то, там были уже Вовка Ч., Борис, Сашка, Ира В., Неля Ю. Потом пришли Надя, Рая...". Вот в таком духе. Но ведь все это я уже и так знала! Я надеялась, там будет гораздо больше о семье. Надеялась хотя бы ненадолго вернуться в ту жизнь, которой я не помню, но куда тем не менее очень хочется вернуться. "Будет мама молодая и отец живой...", вспоминается не совсем к месту (это, кажется, Шпаликов). Надеялась больше узнать о ее любимых книгах и фильмах (там, правда, идут перечисления увиденного и прочитанного с кратким комментарием "понравилось - не понравилось", и чаще "понравилось"). О чем она думала. Но весь дневник - подробная летопись школьно-спортивно-походных событий. Девочка, так этой жизнью захваченная, была бы для меня отличной соседкой по парте (у такой и списывать хорошо!), но не другом, - какая-то она очень шумная, слишком компанейская на мой вкус. И потом, автор дневника все время кажется моложе, - в двенадцать лет пишет, как в девять, а в шестнадцать - как в тринадцать...
Я думаю сейчас, что Вера не писала о многих важных для нее вещах из "цензурных" соображений. Дневник мог попасться на глаза не только родителям, но и соседям, квартира-то коммунальная. Это во-первых. А во-вторых, дневник давался на прочтение друзьям и подругам, в знак доверия.
И все-таки встречаются очень интересные записи, прямо то, что искала.
"Ах, если бы кто знал, как я люблю песни советских композиторов, наши советские песни. Особенно мне нравятся лирические песни Дунаевского, Соловьева-Седого. Вообще, когда слушаешь их (а я люблю больше слушать, чем петь) становится так грустно, но хорошо. У меня есть тетрадь, куда я пишу песни, но это не то, что мне хотелось бы. Вообще, у нас очень, очень много чудесных песен. Есть такие люди, например, как Тоська, которым нравятся только джаз, танго, фокстрот, бостон и другие, тому подобные. Я не понимаю таких людей. Ну как им могут не нравится такие чудесные песни, а нравятся какие-то бессмысленные дергающиеся звуки джаза. Они обычно на хорошие песни говорят "мура". Сами-то они настоящая "мура"!".
Лично я с удовольствием поболтала бы с этой Тоськой... А Вера, кстати, прекрасно танцевала и фокстрот, и бостон, когда и где научилась? В детстве у меня, как и у мамы, был "песенник" - наши девчонки наклевали туда картинки из модных журналов, с нарядными тетеньками. Я обычно наклевала цветы и красивых дяденек (реже). Мама удивлялась: "А для чего вам песенник, если вы не поете? Мы открывали песенник и пели!". Они пели на вечеринках, у кого-нибудь дома, пели в электричках и в метро. Кроме песен, Вера всегда, с самого раннего возраста, любила стихи. В дневнике об этом ничего нет. И я не знаю, когда она сама начала писать стихи. По-моему, когда стала старше, - ничто на это не указывает, но мне так чувствуется. Просто потому, что она действительно всегда любила "больше слушать, чем петь". Она сказала мне, что впервые прочитала Блока в четырнадцать лет - взяла книжку в школьной библиотеке, - и ей страшно понравилось стихотворение про Арлекина: