Аннотация: Небольшая таверна, расположенная на перекрёстке дорог, ведущих в Пуатье и Полиньи, была забита до отказа...
Небольшая таверна, расположенная на перекрёстке дорог, ведущих в Пуатье и Полиньи, была забита до отказа. Её хозяин, толстый и приветливый Жан, был когда-то бродячим актёром, и одному богу известно за какие заслуги, или, наоборот, в наказанье, судьба однажды занесла его в эти края и сделала обладателем сего заведения. В этом внешнем преображении он сумел сохранить былое красноречие и желание срывать аплодисменты, в результате чего, заведение имело среди разного сброда репутацию весёлого и надёжного пристанища. Широким жестом Жан мог угостить всех присутствующих, сопровождая подношение возвышенным куплетом, а затем, когда-нибудь, невзначай, обсчитать, или подлить прокисшее вино. Такое ведение хозяйства вполне позволяло ему сводить концы с концами и жить в своё удовольствие.
Обычно, в таверне Жана собиралась небогатая публика. Однако сегодня, породистые лошади, терпеливо ожидающие своих хозяев у входа в заведение, возвещали о достатке некоторых посетителей.
Восемь странников, сидевших за одним столом, явно не были завсегдатаями таверны. Их серьёзные лица могли дать наблюдательному человеку некую пищу для размышления, но заниматься подобными исследованиями, даже не приходило в голову весёлым обывателям сего пристанища.
Выкладывая на стол богатых заезжих гостей самые лучшие яства, и подливая отменное вино, Жан услышал, что их французский был с едва уловимым акцентом, но не придал этому никакого значения. Между тем, семь из восьми странников, в самом деле, были иностранцами, и посетили Францию только ради этой короткой встречи. Под громкие вопли захмелевших соседей, они вполголоса обсуждали события, вынудившие их собраться вместе.
Собственно, долгого обсуждения и не было. Как видно, быстро придя к общему мнению, они наспех перекусили и, расплатившись с хозяином, разъехались в разные стороны. Среди них особенно выделялся мужчина преклонных лет, в дорогих одеждах аристократа. Несмотря на годы, он весьма легко вскочил на лошадь, которая резво понесла его на юг. Мало кто смог бы тогда в нём признать отца Игнасио, посвящённого Малого Круга ордена Одона, и никто не смог бы догадаться, что эта совместная трапеза являлась ничем иным, как внеочередным собранием Совета ордена. Именно на ней подтвердилась готовность всего ордена влиться в ряды инквизиторов. Была намечена дата, и характер дальнейших действий. Также, на этой встрече Игнасио узнал, что ни о какой кельтской рукописи соседняя резиденция не сообщала, и понял, что это была ловушка. Сознавая, что охота на орден началась, члены Совета установили новый код общения и изменили способ переписки.
Желая узнать, чем для ордена обернулась история с Марком-Затворником, отец Игнасио приложил немало усилий, чтобы как можно быстрей добраться до своей резиденции. Часто меняя лошадей, и совсем не отдыхая, он преодолел немалое расстояние, и, прибыв на место, первым делом, вызвал к себе отца Паоло.
- Как видно, не бывать ему в Среднем Круге, - с озлобленностью сказал Паоло, сообщив прежде, что отправленный к Марку брат Сорвино ещё не вернулся, - не удивлюсь, если он решил хорошенько отоспаться в каком-нибудь укромном местечке.
- А я боюсь, что спит наш добряк in articulo mortis*, - печально произнёс Игнасио.
Паоло бросил на него непонимающий взгляд.
- Там была ловушка. Никакой рукописи у Марка-Затворника не было. Возможно, и его самого уже нет, - устало пояснил Игнасио.
- Послать туда ещё кого-нибудь?
- Сейчас, в этом уже нет смысла. Утром соберите делегацию. Пусть в неё войдут братья: Луций, Корнелиус и Сильвестр. Они направятся с грамотой в Святую Инквизицию, а я и вы, пойдём к папе. Теперь медлить нельзя, ибо, как бы мы давно не знали брата Сорвино, nemo mortalium omnibus horis sapit **, - заключил он.
Утро следующего дня выдалось хмурым, с пронизывающим насквозь ветром. Действуя намеченным планом, трое монахов с запечатанной грамотой, направились в сторону главного здания католического суда. Вслед за ними, за тяжёлые кованые ворота убежища ордена вышли ещё два, с такой же грамотой, и направились в несколько иную сторону. Ветер раздувал полы их ряс, словно цеплялся невидимыми руками.
Посланники Одона были приняты благосклонно, и их прошения о зачислении ордена в ряды Святой Инквизиции были одобрены и скреплены официальным протоколом. Хотя и произошло это, не без некоторого замешательства.
Таким образом, добившись подтверждения своей благонадёжности, все пять монахов удалились, оставив в недоумении остальных.
Нужно сказать, что в столь скором появлении вышеуказанного протокола имело место некая случайность. Судьи, подписавшие его, понятия не имели о планах папы, относительно ордена Одона. В их понимании, эта полутаинственная организация была вне всяких подозрений, и удивительным для них оказалось лишь то, что орден снизошёл до столь неподобающей аристократам деятельности. Подобное решение, в их глазах, безусловно, возвеличивало саму миссию инквизиции, и не могло не быть положительным. Именно поэтому, судьи впали в некое замешательство, после получения прошения, и отправили гонцов к папе лишь после подписания протокола.
Папа, в свою очередь, в это время, уже также подписывал прошение, поданное ему отцом Игнасио и отцом Паоло. В его случае, это решение было вызвано, во-первых, полной неожиданностью, во-вторых, неспособностью найти весомую причину для отказа. Действовать против ордена открыто, да ещё от своего имени, этот дальновидный политик никогда не стал бы, предпочитая вести игру чужими руками. Поэтому, он был вынужден не только согласиться, но и изобразить на лице радость при подписании столь нежелательного для него документа. Не терять своего лица в любой ситуации - была его основная стратегия. К тому же, безвыходных ситуаций, насколько он смог убедиться в своей жизни, просто не существовало.
Встретив гонцов судей, извещавших его о пополнении рядов инквизиции столь знатным обществом, и отметив про себя, что их решение было принято ранее его, папа несколько успокоился. Поинтересовавшись, знает ли об этом курирующий инквизицию кардинал, папа отпустил гонцов и вызвал аббата, исполнявшего при нём роль секретаря, и самого доверенного лица одновременно. Звали аббата Монтинье. Незаурядные качества, присущие этому человеку, выгодно отличали его от других, но впоследствии, сыграли с ним злую шутку, что в жизни случается нередко.
- Что вы об этом думаете, Монтинье? - прозвучал из глубины зала прямой вопрос.
- Сказано не мной: "Пусть не доверяет суете заблудший, ибо суета будет и воздаянием ему".
- Мы не на соборном правлении. Говорите яснее.
- Замкнутость Одона была его силой. Никто не хвалил их, ибо не знал о делах, творимых за высокой стеной, но мало кто и осуждал. Они могли досаждать, но были бестелесны, как тень, с которой бороться не столько тяжело, сколько глупо. Кардинал Эймерико мог сколь угодно строить им преграды, не имея и десятой доли нынешнего успеха. Сегодня орден Одона сам подписал приговор, который уже начал отсчитывать их последние дни. Теперь они на виду, обрели плоть, и за неё будут цепляться мертвецы. Их мертвецы, ибо в инквизиции их руки чистыми уже не будут. Вам остаётся лишь наблюдать и не оставлять без внимания промахи, совершаемые ими.
Монтинье закончил свои рассуждения и выжидающе замер.
- Учитывая их осторожность, нам, возможно, придётся долго ждать, - уже значительно бодрее прозвучал голос хозяина зала.
- Мне ваши переживания кажутся напрасными. Эти монахи давно забыли, что значит жизнь на виду, и довольно скоро совершат какую-нибудь оплошность, которую в их случае, можно будет рассматривать преступлением Закона Божьего. Чистка внутри духовенства станет весьма показательной для паствы, и ничего кроме одобрения не вызовет. Поверьте, в таком случае, речи о пощаде и быть не может. Вы избавитесь от врага раз и навсегда, - уверенно заверил Монтинье.
Хозяин зала задумчиво склонил голову.
- А что вы думаете об их основной деятельности? Будут они её продолжать, или временно прикроют?
- Зачем им прекращать свои поиски? Заручившись таким прикрытием, они лишь усилят их. Но теперь они будут, словно на ладони, - ответил аббат и, почтительно склонив голову, добавил, - на вашей ладони.
- Что ж, Монтинье, вы подтверждаете мои выводы. Я рад вашей прозорливости. Теперь остаётся лишь молиться за скорейшее свершение наших справедливых чаяний.
- Господь уже наказывает грешников, - покорно сложив руки на груди, произнёс секретарь.
На этом их разговор закончился, что позволило нам проследить за вторым гонцом судейской коллегии, который уже благополучно добрался до замка Эймерико. В тот час кардинал едва успел закончить лёгкую трапезу, скромность которой была вызвана внезапно возникшими кишечными коликами. К подобным посланникам Алонсо давно привык, а потому, сразу принял его. Новость, которую ему радостно сообщил гонец, привела его в смятение, но, не показывая вида, он нашёл в себе силы спокойно отпустить посланника, пройти с невозмутимым видом по длинным коридорам своего замка до потайной комнаты, и лишь там, позволил дать выход своим чувствам. Громко ругая судей и проклиная орден, он в бешенстве принялся вышагивать вдоль клеток.
"Так вот что значило в их записках согласие с инквизицией! Как я не догадался об этом!" - сокрушённо думал он.
Все его прежние планы борьбы с Одоном строились на противостоянии, и давно свыкнувшись с такой тактикой, он даже не представлял, что делать теперь. Всё стало с ног на голову, и требовало совершенно иных методов борьбы. Кардинала раздирала досада и душила ненависть. Понимая, что в таком состоянии ничего путного придумать не удастся, Эймерико покинул свою потайную комнату и, выбравшись наружу, проследовал в тюрьму, единственный узник которой, уже мало походил на человека.
Спустившись в пыточную, кардинал увидел Джованни, находившегося рядом с палачом. На дыбе был вытянут изменившийся до неузнаваемости отец Сорвино. Его нагое тело, вдоль и поперёк рассеченное плетью, представляло сплошной, кровоточащий кусок мяса. Продетые за рёбра, в него впились два крюка, а пальцы ног были размозжены и свисали истерзанными лоскутами. Лицо, лишённое глаз, невероятно опухло и, казалось, скоро лопнет. Сразу решив не отвечать на любые вопросы, этот, внешне добродушный человек, всегда готовый отдохнуть телом и возрадоваться душой, оказался крепче камня, и сдержал своё слово, стойко перенося нечеловеческие страдания.
О, боги! Допуская подобные испытания смертному человеку, воздайте ему по заслугам, и, облачив в одежды белые, введите в свои чертоги, ибо уже достоин он того. Имея язык - молчал, о других помнил. Имея боль - терпел, за других её принял. Имея клятву - сохранил, другим завещал. Одни слёзы его подобны морю, поглотившему надежды. И не ищет он спасения, а лишь спасает других. Славьте его, боги, ибо уже достоин он вас!
Эймерико давно понял, что Сорвино ничего не скажет, а потому и разрешил пытать до последнего. Видавший разное, палач был изумлён стойкостью своего подопечного, и даже проникся уважением к подобной выносливости, считая её ниспосланной свыше. Сам того не сознавая, он несколько раз желал его смерти, справедливо считая, что скорый конец облегчит страдания, и всаживал нож глубже обычного. Но Сорвино, всякий раз, продолжал жить, словно был неубиваем вовсе. Бренное тело монаха продолжало страдать, а душа не хотела покидать его, будто желала насладиться торжеством духа.
Мистический ужас уже начал вселяться в палача, когда Эймерико подошел к ним. Джованни, неотлучно присутствовавший при пытках, ничем не высказывал беспокойства, и продолжал терпеливо увещать пленника о немедленном прекращении мучений, в случае всех ответов, действуя лишь с той разницей, что теперь он предлагал в обмен не жизнь, а быструю смерть. Сам Сорвино уже мало что сознавал, и лишь оставался верным долгу.
Вид изуродованного монаха несколько успокоил гнев кардинала, и к нему вернулась способность рассуждать. Понимая, что теперь продолжение пыток просто бессмысленно, он приказал отрубить узнику голову, и остался наблюдать, как это произойдёт. Палач бережно снял отца Сорвино с дыбы, и осторожно опустил его голову на плаху. Проверив, хорошо ли заточен самый большой топор, он резко взмахнул им, и поставил последнюю точку в жизни этого могучего человека. Почти без крови, голова отделилась от тела, и подкатилась к ногам палача, который уставился на неё в каком-то благоговейном ужасе.
Алонсо, глядя на казнь, почувствовал ещё большее облегчение и, выходя из тюрьмы, позвал Джованни с собой. Сообщив ему новость, кардинал приказал подать карету, собираясь первым делом, навестить судей.
Оставшись один, палач опустился на колени перед головой монаха и, перекрестившись несколько раз, горячо зашептал:
- Прости меня, святой отец! Прости всего, как есть! Мои руки делали зло, да не я направлял их. Разума не имел с малых лет, брался за всё, что могло принести кусок хлеба, и вот уже стал мучителем. Но ты показал мне дорогу! Защиты прошу твоей, святой отец, ибо кающегося грешника прощают!
Повторяя эти слова как заклинание, он бережно завернул мёртвое тело в свой плащ, а голову опустил в заплечный мешок. Взвалив на себя эту страшную ношу, вышел из тюрьмы и направился к воротам замка. Стражник, приметив его, молча, пропустил, с отвращением провожая взглядом. Пройдя деревянный мост, палач вышел на равнину и направился в сторону леса. Сырая, ненастная погода сопутствовала ему, и довольно скоро он скрылся из вида.
Стражники, несколько удивлённые необычным маршрутом палача, который, как правило, хоронил своих подопечных недалеко от ближнего перекрёстка дорог, словно самоубийц, плюнули ему вслед, и опустили ворота.
Между тем, с палачом, которого все знали как крайне бессердечного человека, что вовсе неудивительно при таком роде занятий, происходили крайне необычные перемены. Он нёс на руках замученного им человека, и лицо его было мокрым от слёз. Волосы, растрёпанные ветром, беспорядочно свисали на плечи, а плащ укрывал не его, а мертвеца. Углубившись в лес, он в каком-то исступлении продолжал свой путь, не задумываясь, куда идёт. Выбившись из сил, порой, просто валился на сырую землю, прежде заботливо опуская обезглавленное тело, и забывался в бреду. Затем, вскакивал, и, громко рыдая, продолжал идти. Его руки и ноги уже давно были сбиты в кровь, а лёгкая одежда изорвана о сучья. Щемящая тоска, которую никак невозможно было унять, охватила всё его существо, и гнала неизвестно куда.
Наконец, лес расступился перед ним, и обнажил скалистый утёс, возвышающийся в песчаной долине. Словно некое озарение постигло его, и он поднёс к подножию скалы свою ношу. Затем, руками вырыл могилу, и осторожно опустил в неё мертвеца. Потом, снял из-за плеч мешок, и, вынув отрубленную голову монаха, хрипло произнёс:
- Прости меня, святой отец! Прости и защити от грехов моих, следующих по пятам, и терзающих несносно. Каюсь перед тобой и перед Небом, и прошу снисхождения!
Пустые глазницы, с запёкшимися кровавыми слезами, уставились на него с молчаливым укором. Бывший палач горько заплакал, и опустил голову монаха в могилу.
За время всего пути, который, вероятно, длился несколько дней, этот грешник совсем ничего не ел и сильно ослаб. Его руки мелко дрожали, а рыданья скоро превратились в жалкие всхлипывания. Знавшие его люди, безмерно удивились бы, увидев этого, в прошлом могучего телом, человека. Сильно похудевший, с запавшими глазами, он выглядел теперь, не лучше иного мертвеца, который только и откопал эту могилу, чтоб лечь в неё самому. Но так уж видно, устроен род людской - укрепляясь, душа возвышается над телом.
Не прекращая рыданий, он закопал руками могилу и, словно желая слиться с ней, лёг на её холмик. Тут сознание покинуло его.
Всю ночь, едва укрывшись плащом, пролежал он на могиле. Дождь хлестал, не переставая, а ему казалось, что это кровь, пролитая им, стекает повсюду. Ветер завывал и шумел в голых ветвях, а ему чудилось, что это плачут души всех убитых им. Жуткая была ночь, в которой он бредил наяву, и молил лежавшего в земле монаха заступиться за него.
Утро выдалось солнечным. Скупое осеннее тепло привело Ламберто - так звали этого человека, в чувство. Тяжело поднявшись с могилы, он огляделся вокруг, и увидел в скале небольшое отверстие. С трудом переставляя ноги, он добрался до него, и попытался влезть внутрь. Отверстие оказалось узким входом в достаточно просторную пещеру, стены и пол которой были гладкими и сухими. Утреннее солнце едва проникало в неё тоненьким лучиком, и воспалённые глаза Ламберто быстро освоились с царившим в ней полумраком.
"Так будет лучше, - почему-то подумалось ему, и впервые, за последние дни, он ощутил голод. Надо найти пищу", - чётко обозначилось в мозгу и заставило покинуть такой приятный, сухой полумрак.
Ламберто вылез наружу и, первым делом, попробовал разобраться, где находится. Мысли уже начали обретать в его голове некий последовательный ход. Однако всё вокруг, оказалось для него совершенно незнакомым. Отлично зная все окрестности замка, в котором он жил с самого детства, Ламберто непременно должен был знать об этом скалистом холме, но было очевидно, что он видит его впервые. Окружающий лес, также, казался иным. В округе замка росли в основном вековые дубы, а здесь их почти не было. Стало очевидным, что брёл он, с монахом на руках, долго.
Не задумываясь более над этим, словно разом откинув от себя всё прошлое, Ламберто отправился в лес, в надежде добыть что-нибудь съестное. Немного побродив, набил карманы желудями и сорвал несколько грибов, которые съел тут же, едва отлепив приставшие к ним почерневшие листья. Жажду утолил совсем неподалёку от пещеры, в протекающем чистом ручье. Затем, он наткнулся на орешник, и провёл некоторое время в его чаще, раскусывая скорлупки и насыщаясь плодами. Это занятие утомило его, и он вернулся в пещеру, прихватив с собой охапку опавших листьев. Раскинув их по полу, Ламберто вытянулся и заснул крепким сном, в котором, судя по вздрагиваниям, всё ещё жил в своей прошлой жизни.
Примерно в это же время, в недалёкой Франции, славный трактирщик Жан, закончил подсчёт выручки за день. Ввиду немногих посетителей, она была более чем скромна, что настроило его на философские мысли. Ему вспомнились былые годы, в которых незаметно полетело детство, юность, а затем, и молодость. Пыль дорог и вечная нужда сопутствовала им, и шла бок обок с маленькой повозкой, в которой он объездил много стран и городов. Тогда Жан был акробатом, певцом, поэтом, актёром, и ещё бог знает кем, но прежде всего, счастливым человеком. Мелкие невзгоды он старался не замечать, а крупные обращал в сюжеты своих представлений.
В теперешней жизни ему было незачем разыгрывать ни комедий, ни трагедий, однако дух творчества ещё жил в нём, и порой, настойчиво требовал своего выражения. Нынешний день, как нельзя лучше подходил для подобных излияний, а потому, Жан взял всегда готовое к этому перо, и задумчиво глядя на ночное небо, чернеющее в окошке, сочинил следующие строки:
Скажите мне, мой господин,
Зачем в сиянье звезд холодных
Видна печаль веков пронзенных,
И солнце радует наш взор,
Лишь ослепив -
Неужто там позор?
А ветер, славный вестник перемен,
Следы намеренно сметает,
И словно с памяти стирает
Страницы исторических измен.
Зачем бегущая волна морская,
В глубоком месте будто неживая,
И птиц полет и суеты порок,
Зачем послал нам вещий Бог?
Откуда власть людей имущих,
Над долей бедностью живущих,
Ведь сердце каждого имеет вес,
Зачем вмешался в это бес?
Откуда льются все печали?
Зачем даются сны ночами?
Где перепутье всех дорог?
И в чем нуждается пророк?
А радость, столь желанная подруга,
Зачем изменами живет?
И хоть порою посещая,
С годами чаще предает.
Вопросов больше чем ответов,
И всех уже не счесть советов,
Лукавых, вещих, неземных,
Мудреных, мудрых и простых.
Поётся песня для влюбленных,
Стенает плачь по погребенным,
И плавной поступью веков,
Стекает время в пасть миров.
Первые лучи солнца уже стали заглядывать в окошко, а Жан всё сидел за столом, философствуя над жизнью, и загадочно улыбаясь, словно готов был рядом с вопросами вписать ответы.