Кустов Олег : другие произведения.

Паладины. Неизбежность. Глава 2. Андрей Белый. "В нить событий - вплетено небытие!"

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Шесть эссе об Андрее Белом. Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/RtwvaxV8UCc

  Глава 2.
  Андрей Белый. "В нить событий - вплетено небытие!"
  
  
  Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/RtwvaxV8UCc
  
  
  Всё было как в дурном сне - действительность мировой войны, революции, террора и гражданской войны. "Ясность закона есть случай, ничтожнейший, - в общей системе неясностей", - констатировал он в трилогии своих романов-поэм: "Мир - протух в мерзи". Какие мысли одолевали его, мятущегося между Москвой и Берлином, символиста без отдохновения, наполовину мужа, наполовину гения и - сумасшедшего на все сто? "Его бред - переводы действительно бывшего на язык образов, очень болезненных; образами излечить надо образы; вправить фантазию в факт". Вперив взоры в гипотетический, в гиперболический космос, в "тысячелетия гибнущий город: Москва", он чувствовал, знал: "страшно, страшно: мы думаем, что мы живём, а уж нас изучают, как сфинксов ушедшей культуры, в пустыню вперяющих взгляды свои".
   "Белый цвет, - разъяснял А. Блоку, - символ богочеловечества. Белый сверкнувший луч мистического солнца, условие необходимое для восприятия божественного "видения". Отсутствие "белого" - противоположное (чёрное). Цвет ужаса - чёрный. Ужас, воплощённый в бытие (в белое) = серое. Серая пыль - ужас; и тут чрезвычайно глубок Мережковский. Со времён грехопадения между белым лучом и нами - серая пыль, а белое сиянье, засеренное пылью, даёт подобие красного цвета. Огненно-красное - это обман, это - отношение серого к сверкающей белизне и обратно. Вот что открывает ряд видений. И это - так. Красное не безусловно, а феноменально, относительно" (А. Белый, А. Блок. Переписка. С. 43).
   C конца 1917-го "засеренным" оказалось всё метафизическое пространство русского мира: Российская империя рухнула в одночасье, - а с победой в Гражданской войне феноменальное красное "засерело" страну физически от Минска до Владивостока. А он, знай, налегал на антропософию:
   "Мы - начало координат, - уверял. - Вот почему отсчёт с нашей стороны по линиям глубины, ширины и длины произволен. Такая логика расплющивает всякую глубину. Всё срывает и уносит... но никуда не уносит, совсем как кантовский ноумен, ограничивающий призрачную действительность, но и сам не-сущий. Мир является ненужной картиной, где все бегут с искажёнными, позеленевшими лицами, занавешенные дымом фабричных труб, - бегут, в ненужном порыве вскакивают на конки - ну совсем как в городах. Казалось бы, единственное бегство - в себя. Но "Я" - это единственное спасение - оказывается только чёрной пропастью, куда вторично врываются пыльные вихри, слагаясь в безобразные, всем нам известные картины. И вот чувствуешь, как вечно проваливаешься - со всеми призраками, призрак со всеми нулями нуль. Но и не проваливаешься, потому что некуда провалиться, когда все равномерно летят, уменьшаясь равномерно. Так что мир приближается к нулю, и уже нуль, - а конки плетутся; за ним бегут эти повитые бледностью нули в шляпах и картузах. Хочется крикнуть: "Очнитесь!.. Что за нескладица?", но криком собираешь толпу зевак, а может быть и городового. Нелепость растёт, мстя за попытку проснуться. Вспоминаешь Ницше: "Пустыня растёт: горе тому, в ком таятся пустыни" - и что-то омерзительное охватывает сердце. Это и есть чёрт - серая пыль, оседающая на всём" (А. Белый. "Священные цвета". С. 92)
   Казалось: "выдумал Гада себе; и его - любил нежно".
   На деле - "и чудовищность выглядит нежно, когда перетлеет она".
   Сумасшедший в своей гениальности, Андрей Белый сочинял прозу, больше похожую на стихи, а стихи переделывал сотни раз, как будто это была проза. Будучи уверенным, что его стихи сильно выиграют, он переписывал целые циклы, ничего не оставляя от ранних текстов и создавая несколько вариантов одного и того же стихотворения. Он будто стремился нагнать упущенное время, одним махом взлететь туда, где уже были А. Блок, Н. Гумилёв, В. Маяковский, и где мог быть и он, но - вот ведь судьба толстопятая! - почему-то не вышло, чего-то не достало, а ведь всё было, было... - талант, и силы, и воля, и окружение. Но, переписывая, он только портил ранее сочинённое и потому хорошо знакомое современникам. Куда девался его врождённый "большой вкус"! - удивлялись они и собирались учредить Общество Защиты Творений Андрея Белого от жестокого его с ними обращения.
  
   10
  
  Нам желтея,
  В нас без мысли
  Подымаясь, как вопрос, -
  
  Эти проткнутые рёбра,
  Перекрученные руки,
  Препоясанные чресла -
  В девятнадцатом столетии провисли:
  
  - "Господи,
  И это
  Был -
  Христос?"
  Но это -
  Воскресло...
  (А. Белый. "Христос Воскрес")
  
  
   Небытие разверзалось в нём самом, вплеталось в историю. И в его личных, житейских делах, в биографии, и в грандиозном шаге общественного переустройства - он везде узнавал прореху недомыслия и недосказанности, куда с воплем отчаяния и тревогой за будущее, безнадёжные, крушились лучшие проекты и упования.
   Куда, - пугало, - канет творчество и его жизнь.
   Куда, - не утешало, - канет Россия и мировая история.
  
  
   11
  
  Снова там -
  Терновые
  Венцы.
  
  Снова нам -
  Провисли
  Мертвецы
  Под двумя столбами с перекладиною,
  
  Хриплыми глухими голосами,
  Перепутанными волосами,
  Остеклелой впадиною
  Глаз -
  Угрожая, мертвенные
  Мысли
  Остро, грозно, мертвенно
  Прорезываются в нас.
  
  
   Из умозрительных статей рубежа веков апокалипсис вырисовывался в ужасающем масштабе всей своей неизбежности - в стране, в языке, в русской поэзии.
   "Вихрь, поднявшийся в современной России, взметнувший пыль, должен неминуемо создать призрак красного ужаса - облака дыма и огня, - потому что свет, пронизывая пыль, зажигает её. Следует помнить, что призрачен красный дракон, несущийся на нас с Востока: это туманные облака, а не действительность; и войны вовсе нет: она - порождение нашего больного воображения, внешний символ в борьбе вселенской души с мировым ужасом, символ борьбы наших душ с химерами и гидрами хаоса. Тщетна борьба с ужасной гидрой: сколько бы мы ни срубили змеиных голов, вырастут новые, пока мы не поймём, что самая гидра призрачна; она - Маска, наброшенная на действительность, за которой прячется Невидимая; пока мы не поймём, что Маска призрачна, она будет расти, слагая кровавые всемирно-исторические картины: извне налетающий дракон соединится с красным петухом, распластавшим крылья над старинными поместьями в глубине России; всё потонет в море огня. Призрак будет смеяться. И "красный смех" его подожжёт вселенную. Светопреставление для ослеплённых ужасом - ведь оно только мировой "красный смех" ужаса" (А. Белый. "Апокалипсис в русской поэзии". С. 480).
  
   12
  
  Разбойники
  И насильники -
  Мы.
  
  Мы над телом Покойника
  Посыпаем пеплом власы
  И погашаем
  Светильники.
  В прежней бездне
  Безверия
  Мы, -
  Не понимая,
  Что именно в эти дни и часы -
  
  Совершается
  Мировая
  Мистерия...
  
  (А. Белый. "Христос Воскрес")
  
  
  *** "Мы летим к невозможному рядом"
  
  В 1902 году в студенческом обществе имени Сергея Трубецкого студент естественного отделения физико-математического факультета Московского императорского университета Борис Бугаев делал доклад. Несмотря на скромность изложения основного тезиса, доклад вызвал настоящий скандал: князь С. Н. Трубецкой отказался председательствовать, глава Московского психологического общества, профессор философии Л. М. Лопатин - тоже. Едва нашли приват-доцента, который согласился быть председателем. По впечатлению докладчика, его старались разорвать на части, ибо уже было известно, что студент Бугаев и есть наделавший в Москве шум декадент Андрей Белый, который "имел несчастие" быть сыном профессора Николая Васильевича Бугаева, одного из основателей "Психологического Общества".
   "Искусство, - сказал докладчик, - не в состоянии передать полноту действительности, т. е. представления и смену их во времени. Оно разлагает действительность, изображая её то в формах пространственных, то в формах временных. Поэтому искусство останавливается или на представлении, или на смене представлений: в первом случае возникают пространственные формы искусства, во втором случае - временные". (А. Белый. "Формы искусства". С. 123).
   Докладчику было 22 года.
   Свой пробег из вековечных времён в вековечные времена он начал в семье математика, в квартире на Арбате, которую посещали учёные, преподаватели, композиторы, литераторы и - Лев Толстой.
  
  
  Заброшенный дом
  
  Заброшенный дом.
  Кустарник колючий, но редкий.
  Грущу о былом:
  "Ах, где вы - любезные предки?"
  
  Из каменных трещин торчат
  проросшие мхи, как полипы.
  Дуплистые липы
  над домом шумят.
  
  И лист за листом,
  тоскуя о неге вчерашней,
  кружится под тусклым окном
  разрушенной башни.
  
  Как стёрся изогнутый серп
  средь нежно белеющих лилий -
  облупленный герб
  дворянских фамилий.
  
  Былое, как дым...
  И жалко.
  Охрипшая галка
  глумится над горем моим.
  
  Посмотришь в окно -
  часы из фарфора с китайцем.
  В углу полотно
  с углём нарисованным зайцем.
  
  Старинная мебель в пыли,
  да люстры в чехлах, да гардины...
  И вдаль отойдёшь... А вдали -
  равнины, равнины.
  
  Среди многоверстных равнин
  скирды золотистого хлеба.
  И небо...
  Один.
  
  Внимаешь с тоской
  обвеянный жизнию давней,
  как шепчется ветер с листвой,
  как хлопает сорванной ставней.
  
   Июнь 1903
  Серебряный Колодезь
  
  
   С доклада завязалась переписка молодых поэтов Андрея Белого и Александра Блока. Оба - ровесники, оба - студенты, сыновья профессоров. Один - москвич, другой - петербуржец. Один - сын декана университета на Моховой улице, другой - внук ректора столичного заведения.
  
  
   "Петербург, Петербург!
   Осаждаясь туманом, и меня ты преследовал праздною мозговою игрой: ты - мучитель жестокосердый: но ты - непокорный призрак: ты, бывало, года на меня нападал; бегал и я на твоих ужасных проспектах, чтоб с разбега влететь вот на этот блистающий мост...
   О, большой, электричеством блещущий мост! О, зелёные, кишащие бациллами воды! Помню я одно роковое мгновенье; чрез твои серые перила сентябрьскою ночью я перегнулся; и миг: тело моё пролетело б в туманы".
  (А. Белый. "Петербург". С. 218)
  
  
   Первые письма в их переписке были написаны по почину каждого из них с разницей в один день и потому едва не встретились в Бологом.
   "Личное не оказалось индивидуальным, - писал Бугаев. - В то время когда каждый думал, что он один пробирается в темноте, без надежды, с чувством гибели, оказалось - и другие совершали тот же путь". (А. Белый, А. Блок. Переписка. С. 22).
   На этом пути у обоих были французский символизм и философия Владимира Соловьёва (1853-1900). В 15 лет Борис Бугаев подружился с Серёжей Соловьёвым, внуком историка С. М. Соловьёва, ректора Московского университета, а через него с его отцом Михаилом Сергеевичем, который на свои деньги опубликовал рукопись его лирической ритмизованной прозы "Симфония (2-я, драматическая)", и дядей Владимиром Сергеевичем, известным религиозным мыслителем, философом и поэтом. Именно он вдохновил Ф. М. Достоевского на создание образа Алёши Карамазова в последнем его романе. Оба - Белый и Блок - находились под мощным духовным воздействием Владимира Соловьёва, оба почитали его русским провидцем, настоящим пророком.
  
  Автопародия
  
  Нескладных виршей полк за полком
  Нам шлёт Владимир Соловьёв,
  И зашибает тихомолком
  Он гонорар набором слов.
  
  Вотще! Не проживёшь стихами,
  Хоть как свинья будь плодовит!
  Торгуй, несчастный, сапогами
  И не мечтай, что ты пиит.
  
  Нам всё равно - зима иль лето, -
  Но ты стыдись седых волос,
  Не жди от старости расцвета
  И петь не смей, коль безголос!
  
  (В. Соловьёв)
  
  
   По мнению В. С. Соловьева, философы никогда не постигали истины целиком, но всегда отрывали какой-либо отдельный её момент от целого и приписывали ему абсолютное бытие, тем самым гипостазируя его в виде самостоятельной сущности. Абстрактная методология средневековой метафизики абсолютизировала собственные односторонние абстракции, превратив их в нечто мёртвое и препоручив традицию гипостазирования новому времени. Картезианское учение о разуме, английское эмпирическое учение о примате чувственности, трансцендентальная теория Канта, шествие мирового разума в "Феноменологии Духа" Гегеля всего лишь абсолютизировали ту или иную односторонность, гипостазировали понятия. Истина же обретается в неразрывном целом слияния рационализма и эмпиризма, в котором нет никаких намёков на изолированный рационализм и эмпиризм. Она не может быть изолирована и от самого образа жизни, от служения высшим ценностям красоты и любви и не может быть обретена иначе как на пути христианского богочеловечества: "Спасающий спасётся. Вот тайна прогресса, - другой нет и не будет". (В. С. Соловьёв. "Тайна прогресса").
   Совсем не сказочный смысл, который философ видел в священной старине предания, мог указать современному человеку правый путь жизни, утраченный последним в охоте за беглыми минутными благами и летучими фантазиями, при условии, что человек "потрудится перенести это священное бремя прошедшего через действительный поток истории". Это вера особого рода. "Вместе с Достоевским, - полагал А. Ф. Лосев, - Вл. Соловьёв пророчествовал о какой-то новой религии, где на первом плане была Земля, хотя, что интереснее всего, здесь не было ни малейшего пантеизма. Христианское богочеловечество потому не имеет никакого отношения к пантеизму, что в нём две совершенно разные субстанции, божественная и человеческая, даны не только нераздельно, но, кроме того, и неслиянно" (А. Ф. Лосев. "Владимир Соловьёв и его время". С. 90).
   В поисках вышнего Иерусалима В. С. Соловьёв совершал не одни только метафизические путешествия в историю и науку. Едва получив назначение на самостоятельное преподавание философии в Московском университете, В. С. Соловьёв подал прошение о заграничной командировке, которое было удовлетворено, и 29 июня 1875 г. прибыл в Лондон для изучения древних историко-философских текстов - памятников индийской, гностической и средневековой философии, находящихся на хранении в Британском музее. В это время молодой философ уже сознавал себя как hypopodion, подножие ног божественной Софии, и полагал личную душу только ипостасью или подставкой Божества. На редкость непрактичный, философ забывал обедать и был всецело погружён в свои мысли. В читальном зале библиотеки в море умопостигаемого света, который в дохристианскую эру вне какой-либо образности был явлен Платону, В. С. Соловьёв в уникальном эмоционально-умозрительном состоянии открыл ослепительные черты вечной женственности - Софии Премудрости Божией, безбрежной космической лазури с женским лицом. Таким образом, В. С. Соловьёв первый после Платона совершил новое громадное открытие в метафизике.
   В работе "Гносеология В. С. Соловьёва" (1911) один из организаторов Религиозно-философского общества памяти философа, "белясый, дубовый и дылдистый" Владимир Францевич Эрн сумел чётко обозначить уникальность философствования мыслителя и поэта:
  
  
   "Н. А. Бердяев в своей новой книге "Философия свободы" справедливо говорит: "Как ужасно, что философия перестала быть объяснением в любви, утеряла Эроса, превратилась в спор о словах". Соловьёв и есть тот почти единственный философ второй половины XIX века, во всяком случае, самый значительный и великий, философия которого есть явное или скрытое, но постоянное "объяснение в любви". Под диалектикой Соловьёва, под иногда безжизненной корой его отвлечённой и часто сухой мысли всегда трепещет великая радость любви к таинственной и благодатной основе мира, познанной в интимном опыте. И его гносеология, как она ни диалектична и ни строга в некоторых своих звеньях, в существе своём есть рассказ о том, что он видел и чему сподобился быть свидетелем".
  
  (Цит. по: А. Ф. Лосев. "Владимир Соловьёв и его время". С. 172)
  
  
   * * *
  
  Бедный друг, истомил тебя путь,
  Тёмен взор, и венок твой измят.
  Ты войди же ко мне отдохнуть.
  Потускнел, догорая, закат.
  
  Где была и откуда идёшь,
  Бедный друг, не спрошу я, любя;
  Только имя моё назовёшь -
  Молча к сердцу прижму я тебя.
  
  Смерть и Время царят на земле, -
  Ты владыками их не зови;
  Всё, кружась, исчезает во мгле,
  Неподвижно лишь солнце любви.
  
  18 сентября 1887
  
  (В. Соловьёв)
  
  
   Отца-математика огорчали исчезновения сына к Соловьёвым, жившим по соседству, но, будучи нежным, как шёлк, он не стеснял его свободы, лишь оговаривая "увлечение" Соловьёвыми:
   - Они, Боренька, все - люди больные!
   - Владимир Соловьев человек талантливый, но - больной: да-с, знаешь ли, - галлюцинации видит.
  
  
  Смерть и Время царят на земле, -
  Ты владыками их не зови...
  
  
   Из письма Б. Бугаева - А. Блоку.
   4 января 1903 года. Москва.
  
  
   "Вот и Ваши стихи.
   Они мне знакомы. Как-то лично заинтересован ими, пристально читаю - не потому ли что есть в них что-то общее - общее, неразрешённое? Точно мы стоим перед решением вечной задачи, неизменной... и чуть, чуть страшной";
   "Ваши стихи мне чрезвычайно нравятся и с чисто-эстетической стороны. В них положительно видишь преемственность. Вы точно рукоположены Лермонтовым, Фетом, Соловьёвым, продолжаете их путь, освещаете, вскрываете их мысли. Необычайная современность, скажу даже преждевременность, тем не менее уживается с кровной преемственностью. <...> Ваша поэзия заслоняет от меня почти всю современно-русскую поэзию. Быть может, это и не так, но не я компетентен в критике".
  
  (А. Белый, А. Блок. Переписка. С. 22).
  
  
   * * *
  
  Всё бытие и сущее согласно
  В великой, непрестанной тишине.
  Смотри туда участно, безучастно, -
  Мне всё равно - вселенная во мне.
  Я чувствую, и верую, и знаю,
  Сочувствием провидца не прельстишь.
  Я сам в себе с избытком заключаю
  Все те огни, какими ты горишь.
  Но больше нет ни слабости, ни силы,
  Прошедшее, грядущее - во мне.
  Всё бытие и сущее застыло
  В великой, неизменной тишине.
  Я здесь в конце, исполненный прозренья,
  Я перешёл граничную черту.
  Я только жду условного виденья,
  Чтоб отлететь в иную пустоту.
  
  (А. Блок)
  
  
   В докладе Б. Бугаева прозвучало:
   "Мы пришли к признанию трёх пространственных форм искусства, а именно: живописи, скульптуры, зодчества.
   Краска характерна для живописи. Вещество и характер формы - для скульптуры и зодчества. Отсюда, конечно, ещё не вытекает пренебрежение рисунком и формой в живописи, как и пренебрежение краской в зодчестве и скульптуре. В мире существует смена представлений. Временные формы искусства, по преимуществу останавливаясь на этой смене, указывают на значение движения. Отсюда роль ритма как характер временной последовательности в музыке, искусстве чистого движения. Если музыка - искусство беспричинного, безусловного движения, то в поэзии это движение обусловленно, ограниченно, причинно. Вернее, поэзия - мост, перекинутый от пространства к времени. Здесь совершается, так сказать, переход от пространственности к временному. В некоторых родах поэзии особенно ярко сказывается этот переходный характер её; эти роды являются узловыми, центральными (например, драма). Такого рода центральность их положения создаёт и особенный интерес к ним. Отсюда тесная связь их с духовным развитием человечества". (А. Белый. "Формы искусства". С. 123-124).
  
  
   Путь к невозможному
  
  Мы былое окинули взглядом,
  но его не вернуть.
  И мучительным ядом
  сожаленья отравлена грудь.
  Не вздыхай... Позабудь...
  Мы летим к невозможному рядом.
  Наш серебряный путь
  зашумел временным водопадом.
  Ах, и зло, и добро
  утонуло в прохладе манящей!
  Серебро, серебро
  омывает струёй нас звенящей.
  Это - к Вечности мы
  устремились желанной.
  Засиял после тьмы
  ярче свет первозданный.
  Глуше вопли зимы.
  Дальше хаос туманный...
  Это к Вечности мы
  полетели желанной.
  
  1903
  
  
   С появлением в "Мире искусства" статьи по докладу А. Белого стало ясно, что путь автора пройдёт весьма-весьма мимо его естественнонаучной "специальности". Так же расходились пути и других студентов из его группы: художник Владимиров думал о Мюнхенской академии, Петров, вероятно более думал о музыке, как А. Белый - о Мережковском, Брюсове, строчках Блока или о нитробензоле, пока превращал его в анилин.
   "Итак, - делал вывод докладчик, - поэзия - узловая форма, связующая время с пространством. Соединение пространства и времени является, по Шопенгауэру, сущностью материи. Шопенгауэр определяет её как законопричинность в действии. Отсюда необходимость причинности и мотивации в поэзии как формы "закона основания". Эта причинность может выразиться разнообразно: и сознательной ясностью, сопровождающей образы, и внутренней обоснованностью поэтических образов". (А. Белый. "Формы искусства". С. 124).
  
  
   "1. Поэт писал стихотворение о любви, но затруднялся в выборе рифм, но посадил чернильную кляксу, но, обратив очи к окну, испугался небесной скуки.
   2. Ему улыбался свод серо-синий с солнцем-глазом посреди".
  
  (А. Белый. "Симфония (2-я, драматическая)". С. 57)
  
  
   Сознательная ясность, сопровождающая образы, впоследствии стала необходимым требованием акмеизма, но её вряд ли можно было счесть выражением законопричинности в символизме. Умопомрачительным открытием последнего десятилетия XIX века явилась философская поэма "Так говорил Заратустра" Фридриха Ницше (1844-1900).
   - Ницше уже не философ в прежнем смысле, - полагал А. Белый, - а мудрец. Положения его - часто символы. Бог весть куда проникаешь за ним, сколько гранитных стен тает перед его детскими очами. Сама действительность начинает казаться стеклянной. Это футляр иного. ("Символизм как миропонимание")
   Интерес к творчеству баварского мудреца всколыхнул волну интереса к работам почти забытого Артура Шопенгауэра (1780-1860), которого Ницше считал своим учителем.
   - Ты, отец, читай Лейбница, ну, а я, пока что, - с Шопенгауэром!
   Вместе с тем А. Шопенгауэр, на которого постоянно ссылался в своём докладе Б. Бугаев, в начале ХХ века уже не столь активно занимал умы, как это было в Европе ещё двадцать или даже десять лет тому назад. В Париже блистал профессор Коллеж де Франс Анри Бергсон (1859-1941), в Германии - новое поколение кантианцев Герман Коген (1842-1918), Пауль Наторп (1854-1924), Генрих Риккерт (1863-1936) и феноменолог Эдмунд Гуссерль (1859-1938). Позитивистское направление философии господствовало в мировоззрении жителей туманного Альбиона, а Новый Свет уже вступил в пору прагматизма "Канта американской философии" Чарльза Сандерса Пирса (1839-1914), Уильяма Джемса (1842-1910) и Джона Дьюи (1859-1952).
  
  
  И было: много, много дум;
  И метафизики, и шумов...
  
  И строгой физикой мой ум
  Переполнял: профессор Умов.
  Над мглой космической он пел,
  Развив власы и выгнув выю,
  Что парадоксами Максвелл
  Уничтожает энтропию,
  Что взрывы, полные игры,
  Таят томсоновские вихри,
  И что огромные миры
  В атомных силах не утихли,
  Что мысль, как динамит, летит
  Смелей, прикидчивей и прытче,
  Что опыт - новый...
  
   - "Мир - взлетит!" -
  Сказал, взрываясь, Фридрих Нитче...
  
  (А. Белый. "Первое свидание")
  
  
   В детстве, на рубеже столетий было так:
  
   "Профессоров и профессорш, мельтешивших в детстве, - толпа; и я думал всерьёз: мир - профессорский мир; остальные до мира ещё не созрели: не люди, а так себе что-то, что тихо ютится, приваливался, как жалкий домишко, к украшенному фронтоном фасаду огромного здания; сидим на фронтоне: изваяны прочно; пьём чай себе; матери ходят друг к другу - высоко, высоко: над улицею, над тарараками громких пролёток, с которых проезжие нос задирают почтительно: видеть нас; профессора же, отцы, встав на кафедру, громко читают студентам почтенные лекции. Всё - так солидно, прилично.
   И, главное, - прочно".
  (А. Белый. "На рубеже двух столетий")
  
  
   Что же, разве поэзия и литература не вполне самодостаточны, чтобы не позволить себе быть особняком от фразёрства, популярных суждений и модных течений мысли? В этом случае они вовсе не требуют метафизического, логического или ещё какого-либо иного теоретического или религиозного обоснования, поскольку сами представляют собой мировоззрение художественного рода вне теоретических схем и философских аллюзий. Понятно, почему профессора философии не могли воспринимать в качестве серьёзного обоснования привязки к иррационалистической философии Шопенгауэра, а тем более умозрительные пассажи и умозаключения о формах искусства. Складывалось впечатление, что студент много читал, но ещё больше напутал, из-за чего количество вопросов по существу выступления превосходило разумные пределы. Последнее опять же свидетельствовало либо о мировоззренческой незрелости докладчика, либо о безнадёжной отсталости профессуры.
  
  
   "1. В кабинете сидел знаменитый ученый, развалясь в кожаном кресле, и чинил карандаш.
   2. Белые волосы небрежно падали на высокий лоб, прославленный многими замечательными открытиями в области наук.
   3. А перед ним молодой профессор словесных наук, стоя в изящной позе, курил дорогую сигару.
   4. Знаменитый учёный говорил: "Нет, я не доволен молодёжью!.. Я нахожу её нечестной, и вот почему:
   5. Во всеоружии точных знаний они могли бы дать отпор всевозможным выдумкам мистицизма, оккультизма, демонизма и т.д.... Но они предпочитают кокетничать с мраком...
   6. В их душе поселилась любовь ко лжи. Прямолинейный свет истины режет их слабые глаза.
   7. Всё это было бы извинительно, если бы они верили в эти нелепости... Но ведь они им не верят...
   8. Им нужны только пряные несообразности..."
   9. Молодой профессор словесных наук, облокотясь на спинку кресла, почтительно выслушивал седую знаменитость, хотя его уста кривила чуть видная улыбка.
   10. Он возражал самодовольно: "Всё это так, но вы согласитесь, что эта реакция против научного формализма чисто временная.
   11. Отметая крайности и несообразности, в корне здесь видим всё то же стремление к истине.
   12. Ведь дифференциация и интеграция Спенсера обнимает лишь формальную сторону явлений жизни, допуская иные толкования...
   13. Ведь никто же не имеет сказать против эволюционной непрерывности. Дело идёт лишь об искании смысла этой эволюции...
   14. Молодёжь ищет этот смысл!"
   15. Знаменитый ученый грустно вздохнул, сложил перочинный ножик и заметил внушительно: "Но зачем же все они ломаются! Какое отсутствие честности и благородства в этом кривлянье..."
   16. Оба они были не правы".
  
  (А. Белый. "Симфония (2-я, драматическая)". С. 140)
  
  
  Мир - рвался в опытах Кюри
  Атомной, лопнувшею бомбой
  На электронные струи
  Невоплощённой гекатомбой;
  Я - сын эфира, Человек, -
  Свиваю со стези надмирной
  Своей порфирою эфирной
  За миром мир, за веком век.
  Из непотухнувшего гула
  Взметая брызги, взвой огня,
  Волною музыки меня
  Стихия жизни оплеснула:
  Из летаргического сна
  В разрыв трагической культуры,
  Где бездна гибельна (без дна!), -
  Я, ахнув, рухнул в сумрак хмурый, -
  
  - Как Далай-лама молодой
  С белоголовых Гималаев, -
  
  Передробляемый звездой,
  На зыби, зыблемые Майей...
  
  (А. Белый. "Первое свидание")
  
  
   А. Блок начал письмо комплиментарно и не сразу, но перешёл к вопросам:
  
  
   "Многоуважаемый Борис Николаевич.
   Только что я прочёл Вашу статью "Формы искусства" и почувствовал органическую потребность написать Вам. Статья гениальна, откровенна. Это - "песня системы", которой я давно жду. На Вас вся надежда. Но меня глубоко тревожит одно (единое) в Вашей статье. Об этом я хочу написать, но прежде всего должен оговориться. Я до отчаянья ничего не понимаю в музыке, от природы лишен всякого признака музыкального слуха, так что не могу говорить о музыке как искусстве ни с какой стороны. Таким образом, я осуждён на то, чтобы вечно поющее внутри никогда не вышло наружу и не перехватило чего бы то ни было существенного из музыки искусства. Последнее может случиться только в случае перемещения воспринимающих центров, т. е. просто безумия, сумасшествия (и то - гадательно). По всему этому я буду писать Вам о том, о чем мне писать необходимо, не с точки зрения музыки-искусства, а с точки зрения интуитивной, от голоса музыки, поющего внутри, и оттуда, откуда мне слышны окружающие меня "слова о музыке", более или менее доступные. С этой оговоркой и пишу. Есть ли Ваша статья только "формы искусства"? Конечно, нет. "Не имеем ли мы здесь намёка на превращение жизни в мистерию"? Следующая фраза ещё настойчивее, как настойчивы Вы всегда, как настойчивы и неотвязны Ваши духовные стихи в "Симфонии" и в статье об Алениной. И, остановившись на этом, я почувствовал целую боль, целый внутренний рвущийся крик оттого, что Вы (дай бог, чтобы это не было так!) заполонили всю жизнь "миром искусства". "Глубина музыки и отсутствие в ней внешней действительности наводят на мысль о нуменальном характере музыки, объясняющей тайну движения, тайну бытия". Ведь Вы хотите слушать музыку будущего! Ведь тут вопрос последней важности, который Вы обошли в Вашей статье. Это и нужно сказать, необходимо во избежание соблазна здесь именно кричать и вопить о границах, о пределах, о том, что апокалипсическая труба не "искусна" (Ваша 344 страница). Вы последнего слова не сказали, и оттого последние страницы - ужас и сомнение. Ведь это окраина, вьющаяся тропинка, на которой Вы исчезаете за поворотом, и последние слова слышны как-то уже издалека, под сурдинку, в сеточке, а Вас мы уже не видим. Ваше лицо уже спряталось тогда именно, когда пришлось говорить о том, последнее ли музыка или не последнее? А главное, какая это музыка там, в конце? Под "формой" ли она искусства?"
  
  (А. Белый, А. Блок. Переписка. С. 15)
  
  
   Душа мира
  
  Вечной
  тучкой несётся,
  улыбкой
  беспечной,
  улыбкой зыбкой
  смеётся.
  Грядой серебристой
  летит над водою -
  - лучисто -
  волнистой
  грядою.
  
  Чистая,
  словно мир,
  вся лучистая -
  золотая заря,
  мировая душа.
  За тобою бежишь,
  весь
  горя,
  как на пир,
  как на пир
  спеша.
  Травой шелестишь:
  "Я здесь,
  где цветы...
  Мир
  вам..."
  И бежишь,
  как на пир,
  но ты -
  Там...
  Пронесясь
  ветерком,
  ты зелень чуть тронешь,
  ты пахнёшь
  холодком
  и смеясь
  вмиг
  в лазури утонешь,
  улетишь на крыльях стрекозовых.
  С гвоздик
  малиновых,
  с бледно-розовых
  кашек -
  ты рубиновых
  гонишь
  букашек.
  
  1902
  
  
   "И действительно, - продолжал докладчик, - возможность изображения смены представлений - существенная черта поэзии. Представление невозможно без пространства. Смена представлений предполагает время. Поэзия, изображая и представления, и смену их, является узловой формой искусства, связующей время с пространством. Причинность, по Шопенгауэру, - узел между временем и пространством. Причинность играет большое значение в поэзии. В этом смысле предметом изображения поэзии является уже не та или иная черта действительности, а вся действительность. В этой широте изображения заключается всё преимущество поэзии перед живописью, скульптурой и зодчеством: выступают элементы времени, мелькают и пространственные образы, потерявшие свою непосредственность. Мы присутствуем при погашении яркости пространственных образов за счёт роста значения временной смены их. Здесь впервые напрашиваются аналогии между этим превращением формы и превращением энергии. Поэзия в данном случае играет роль пространственного эквивалента музыки, аналогичного, например, механическому эквиваленту тепла. Поэзия - отдушина, пропускающая в искусство пространственных форм дух музыки. "Он дышит, где хочет, и голос его слышишь и не знаешь, откуда приходит и куда уходит" (Иоанн). Здесь мы имеем намёк на одинаковый толчок, даваемый всем формам искусства; разность задач этих форм вытекает из неодинакового их качества. Когда мы горящую спичку последовательно подносим на определённый срок к фунту камня, фунту дерева, фунту ваты и фунту пороха, то получаем неодинаковый эффект - камень слегка нагревается, а порох взрывается, развивая массу энергии, - хотя источник тепла и один". (А. Белый. "Формы искусства". С. 132).
   И действительно можно согласиться с докладчиком: одинаковый толчок, если он только одинаковый, даже в одной форме искусства - стихосложении - производит неодинаковый эффект в индивидуальностях разных поэтов, что, думается, и этот момент совершенно упускает докладчик, "вытекает из неодинакового их качества" - таланта, одарённости, миропонимания.
  
  
   * * *
  
  Дождёшься ль вечерней порой
  Опять и желанья, и лодки,
  Весла, и огня за рекой?
   Фет
  
  Сумерки, сумерки вешние,
  Хладные волны у ног,
  В сердце - надежды нездешние,
  Волны бегут на песок.
  
  Отзвуки, песня далёкая,
  Но различить - не могу.
  Плачет душа одинокая
  Там, на другом берегу.
  
  Тайна ль моя совершается,
  Ты ли зовёшь вдалеке?
  Лодка ныряет, качается,
  Что-то бежит по реке.
  
  В сердце - надежды нездешние,
  Кто-то навстречу - бегу...
  Отблески, сумерки вешние,
  Клики на том берегу.
  
  (А. Блок)
  
  
   - Прекрасная статья: прекрасно оформлена! - дал свою оценку профессор Н. В. Бугаев, истинно просвещённый, по словам П. И. Чайковского, человек: лейбницианцу-математику понравилось, что принцип сохранения энергии был перенесён сыном на искусство, - попытка, которая ужаснула философов С. Н. Трубецкого и Л. М. Лопатина.
   "Поэзия, связуя время с пространством, - оцарапывал сознание Б. Бугаев, - выдвигает закон причинности и мотивации на первый план. Не в форме и не в краске лежит центр поэзии, а в причинной смене этих красок и форм, соединённых в образы окружающей действительности. Припомним слова Шопенгауэра: "Субъективный коррелят материи или причинности, так как обе одно и то же, - ум (Verstand)". Кант называл субъективный коррелят времени и пространства чистой чувственностью. Созерцание мира - вот, по Шопенгауэру, проявление ума. Непосредственно понятое умом разум (Vernunft) связует в понятия; дальнейшие комбинации этих понятий рождают цепь умозаключений. Поэзия умственна, в шопенгауэровском смысле, но отнюдь не разумна (т. е., по-нашему, не рассудочна). Присутствие рассудочности в поэзии следует рассматривать как некоторого рода отзывчивость, которая существует между созерцаемым и созерцающими. Отзывчивость особенно сильна в некоторых формах поэзии, изображающих общественную и умственную жизнь отдельных лиц или целых народов, как это мы видим в романе. Эти формы поэзии получают большое развитие; их частное назначение заслоняет главную цель искусства. Отсюда могла произойти та колоссальная ошибка, когда тенденциозность была провозглашена главной целью искусства". (А. Белый. "Формы искусства". С. 132).
   Мысль докладчика нуждалась в восполнении. Ей нужен был отголосок и полосы солнечных бликов, нарезанные алмазным мечом. Собственно, многое в жизни поэта свершается не столько в силу сознательных усилий его творческой самобытности, сколько путём случайных встреч, безадресных обращений, опыта, в котором чудесным образом оказывается преодолено пространство и время, а броня из солнечных бликов позволяет "бедному рыцарю" восстать среди ослеплённых заразой неверья и криков толпы.
   - Не вздыхай... Позабудь... Мы летим к невозможному рядом.
  
  
   Священный рыцарь
  
  Посвящается "бедным рыцарям"
  
  Я нарезал алмазным мечом
  себе полосы солнечных бликов.
  Я броню из них сделал потом
  и восстал среди криков.
  
  Да избавит Царица меня
  от руки палачей!
  Золотая кольчуга моя
  из горячих, воздушных лучей.
  
  Белых тучек нарвал средь лазури,
  приковал к мирозлатному шлему.
  Пели ясные бури
  из пространств дорогую поэму.
  
  Вызывал я на бой
  ослеплённых заразой неверья.
  Холодеющий вихрь, золотой,
  затрепал мои белые перья.
  
   1903
  
  
   "Я задаю бездны вопросов, - объяснялся в письме А. Блок, - оттого, что мне суждено испытывать Вавилонскую блудницу и только "жить в белом", но не творить белое. От моего "греха" задаю я Вам вопросы и потому, что совсем понял, что центр может оказаться в Вас, а, конечно, не в соединяющем две бездны Мережковском и проч. И потому хочу кричать Вам, пока не поздно. Может быть, я Вас не понял, но тут во многом Ваша недосказанность виновата. Вам необходимо сказать больше, вопить о границах, о том, что Изида не имеет ничего общего с Девой Радужных ворот, тем более, что вся глубина, вся "субстанция" Ваших песен о системе - белая, не "бездонная", не "без-όбразная"" (А. Белый, А. Блок. Переписка. С. 17).
   Недосказанность Бориса Бугаева нашла восполнение в отклике Александра Блока. С этого момента началась их удивительная многолетняя переписка, по праву называемая подлинным романом в стихах - исповедальным, интеллектуальным и драматическим. Взаимные отношения поэтов складывались на сломе эпох и были полны превратностей личной и общественной жизни, когда "психологическая коллизия чуть не испепелила духовную близость" (А. В. Лавров), когда "дети страшных лет России забыть не в силах ничего" (А. А. Блок).
  
  
   Незнакомый друг
  
   Посвящается П. Н. Батюшкову
  
   I
  
  Мелькают прохожие, санки...
  Идёт обыватель из лавки
  весь бритый, старинной осанки...
  Должно быть, военный в отставке.
  Калошей стучит по панели,
  мальчишкам мигает со смехом
  в своей необъятной шинели,
  отделанной выцветшим мехом.
  
   II
  
  Он всюду, где жизнь, - и намедни
  Я встретил его у обедни.
  По церкви ходил он с тарелкой...
  Деньгою позвякивал мелкой...
  Все знают: про замысел вражий,
  он мастер рассказывать страсти...
  Дьячки с ним дружатся - и даже
  квартальные Пресненской части.
  В мясной ему всё без прибавки -
  Не то что другим - отпускают...
  И с ним о войне рассуждают
  хозяева ситцевой лавки...
  
  Приходит, садится у окон
  с улыбкой, приветливо ясный...
  В огромный фулярово-красный
  сморкается громко платок он.
  "Китаец дерётся с японцем...
  В газетах об этом писали...
  Ох, что ни творится под солнцем...
  Недавно... купца обокрали..."
  
   III
  
  Холодная, зимняя вьюга.
  Безрадостно-тёмные дали.
  Ищу незнакомого друга,
  исполненный вечной печали...
  Вот яростно с крыши железной
  рукав серебристый взметнулся,
  как будто для жалобы слезной
  незримый в хаосе проснулся, -
  как будто далёкие трубы...
  
  Оставленный всеми, как инок,
  стоит он средь бледных снежинок,
  подняв воротник своей шубы...
  
   IV
  
  Как часто средь белой метели,
  детей провожая со смехом,
  бродил он в старинной шинели,
  отделанной выцветшим мехом...
  
   1903
   Москва
  
  
  
  
  *** "Сияло море пьяное лазури"
  
  Бурная интимная жизнь Андрея Белого в "огарочные" - после 1905-го - годы была отмечена двумя "любовными треугольниками". Одним - с Ниной Ивановной Петровской, подругой старшего собрата-символиста Валерия Брюсова, что подвигло последнего к написанию романа "Огненный ангел" (1907), а Петровскую - к знаменитому выстрелу из револьвера в потолок Политехнического Музея, где читал свои стихи Белый. Пуля не угодила в поэта лишь по причине расторопности Валерия Брюсова, который успел вырвать оружие из её рук, а Белый лишился чувств. Петровская эмигрировала, скиталась, сил отказаться от морфия и алкоголя не было вовсе, и в конце 1920-х в дешёвом парижском отеле она покончила с собой в нищете.
   Другим "треугольником", возникшим в это же время, поэт был обязан "Деве радужных ворот" - Любови Дмитриевне Менделеевой, дочери великого русского химика, и её супругу, гениальному своему ровеснику Александру Блоку. Коллизии этого треугольника нашли отражение в лирических сценах "Балаганчика" (1906), первого драматического опыта А. Блока. Вихри мыслей и смыслов обуревали декадента Андрея Белого, послужив замыслу его романа "Петербург" (1913).
  
  
   "Вихри мыслей и смыслов обуревали его; или даже не вихри мыслей и смыслов: просто вихри бессмыслия; так частицы кометы, проницая планету, не вызовут даже изменения в планетном составе, пролетев с потрясающей быстротой; проницая сердца, не вызовут даже изменения в ритме сердечных ударов; но замедлись кометная скорость: разорвутся сердца: самая разорвётся планета; и всё станет газом..."
  
  (А. Белый. "Петербург". С. 411)
  
  
   Блок - Белому.
   14 или 15 января 1906 года. Петербург.
   В письме было одно стихотворение, датированное 13 января 1906-го за подписью "Саша":
  
  
  Боре
  
  Милый брат! Завечерело.
  Чуть слышны колокола.
  Над равниной побелело -
  Сонноокая прошла.
  
  Проплыла она - и стала,
  Незаметная, близка.
  И опять нам, как бывало,
  Ноша тяжкая легка.
  
  Меж двумя стенами бора
  Редкий падает снежок.
  Перед нами - семафора
  Зеленеет огонёк.
  
  Небо - в зареве лиловом,
  Свет лиловый на снегах,
  Словно мы - в пространстве новом,
  Словно - в новых временах.
  
  Одиноко вскрикнет птица,
  Отряхнув крылами ель,
  И засыплет нам ресницы
  Белоснежная метель...
  
  Издали - локомотива
  Поступь тяжкая слышна...
  Скоро Финского залива
  Нам откроется страна.
  
  Ты поймёшь, как в этом море
  Облегчается душа,
  И какие гаснут зори
  За грядою камыша.
  
  Возвратясь, уютно ляжем
  Перед печкой на ковре
  И тихонько перескажем
  Всё, что видели, сестре...
  
  Кончим. Тихо встанет с кресел,
  Молчалива и строга.
  Скажет каждому: - Будь весел.
  - За окном лежат снега.
  
  13 января 1906
  
  
   Присяжный поверенный, встретив за обедом Бориса Бугаева, воскликнул:
   - Как, вы есть Белый!
   Думал, что его программа-минимум - битьё зеркал.
   Борис Бугаев прятался под псевдонимом и осенью 1902-го решительно разочаровал антрепренёра С. П. Дягилева, который жаловался Мережковскому:
   - Я познакомился с Белым... Я думал, что он запроповедует что-нибудь, а он - ничего!
   "Дягилеву, - замечал А. Белый позднее, - хотелось видеть меня юродивым; его оскорбил мой вид студента, любящего поговорить о... Менделееве; внутренняя жизнь - одна; вид - другое; вид был выдержанный; недаром профессора проспали нарождение декадента; он сидел в месте сердца, пока рука студента подавала приличные "рефератики", вызывавшие приличные надежды в приличном обществе". (А. Белый. "Начало века").
   Декаденты, замечал А. П. Чехов, лишь делают мину, что очень нервны: здоровеннейшие мужики, - их бы в арестантские роты! Декадентство, однако, было для А. Белого лишь нотой в октаве, краской на спектре. Поэзия не была его октавой. Его октавой ни много ни мало была вся культура!
  
  
  Опять заражаюсь мечтой,
  печалью восторженно-пьяной...
  Вдали горизонт золотой
  подёрнулся дымкой багряной.
  
  Смеюсь - и мой смех серебрист,
  и плачу сквозь смех поневоле.
  Зачем этот воздух лучист?
  Зачем светозарен... до боли?
  
   (А. Белый. "Три стихотворения")
  
  
   Белый - Блоку.
   19 января 1906 года. Москва.
  
  
   "Милый брат, дорогое, нежное, прекрасное дыхание Твоего стихотворения, посвящённого мне, радостно осветило мне 2 дня. Вместо утомления (у меня было много дел) чувствовалась лёгкая радость. За что мне такое счастье, что у меня есть такой брат и такая сестра? Милый Саша, чувствую себя незаслуженно счастливым. На дворе снежная буря. В зорях - весна. В замыслах - полёт. И это от Твоего стихотворения. Милый брат, ясный Ты.
   Знаешь ли, я, должно быть, поеду за границу на 2 года, и отъезд преисполнил сердце моё легкострунной грустью оттого, что буду вдали от тех, кого я люблю. Но хочу работать: в России работать нельзя, в Москве по крайней мере невозможно: в Москве я разучился ходить один по улице: точно в клубе встречаешь потоки знакомых. Не преувеличивая, иногда хочется крикнуть с отчаяния, что у меня пол-Москвы добрых знакомых, зазывающих к себе в гости; вчера на улице по крайней мере раз двенадцать приходилось умоляюще складывать руки и кричать. "На днях приду, приду!"... В такой атмосфере остаётся одно: погибнуть. Я удивляюсь, что у нас в России не уважают чужое раздумье и труд. Работать означает одно: ходить в должность: это уважается, прочее же все игнорируется.
   Милый брат, и вот среди ненужных гор радостное дыхание Твоего письма. И потянуло на Финский Залив, и потянуло к Тебе, в безмолвие, в неизречённость.
   Прости убогость письма: мне приходится ежедневно вытряхивать из себя такой запас нервной энергии, что в голове остаётся пустота, и самые нежные чувства складываются в самые банальные формы речи. Одно скажу: всё сильней Тебя люблю.
  Боря"
  
  (А. Белый, А. Блок. Переписка. С. 270-272)
  
  
   На окраине города
  
  Был праздник: из мглы
  неслись крики пьяниц.
  Домов огибая углы,
  бесшумно скользил оборванец.
  
  Зловещий и чёрный,
  таская короткую лесенку,
  забегал фонарщик проворный,
  мурлыча весёлую песенку.
  
  Багрец золотых вечеров
  закрыли фабричные трубы
  да пепельно-чёрных домов
  застывшие клубы.
  
   1904
  
  
   Символизм никогда не был только литературным течением. Жизнь и творчество символистов превращались в одно целое, в котором жизнь необходимо было организовать как художественное действие, а искусство - как искусство жить, и никак иначе.
  
  
   "Мои усилия соединить застенную жизнь с детской - в усилиях связать явь детской с воспоминаниями о бреде, в этих усилиях же соединить - я уже символист; объяснение мне - миф, построенный на метафоре; слышу слова: "Упал в обморок". И - тотчас сон: провалилась плитка пола детской; и я упал в незнакомые комнаты под полом, которые называются "обморок".
   Так я стал символистом";
  
   "...Работа над образом под формой всё сложнеющей игры; это и было мне знакомством с символизмом до слова "символизм"; и позднее я так и определил его: "Символизм, рождённый критицизмом... становится жизненным методом, одинаково отличаясь и от... эмпиризма и от отвлечённого критицизма", (статья "Символизм и критицизм". 1904 год.) и жизненным методом - значило: символ имманентен опыту; в нём нет ничего от по ту сторону лежащего. Надо же было профессорам словесности, навыворот прочтя символизм, в десятилетии укреплять басню о нём".
  (А. Белый. "На рубеже двух столетий")
  
  
   Жизнь, полагал А. Белый, есть личное творчество, - и творил.
   Осенью 1903 года из студентов философского, исторического и физико-математического факультетов Московского университета поэт собрал литературный кружок молодых символистов, названный "Аргонавты". В него вошли марксист Эллис (Л. Л. Кобылинский), братья Астровы, студенты-химики В. В. Владимиров и А. С. Петровский, С. М. Соловьёв, братья Метнеры, спец по романтикам и трубадурам, книголюб Н. П. Киселёв, студент-органик А. П. Печковский, учащийся консерватории, студент-математик А. С. Челищев, супер-Дон-Кихот П. Н. Батюшков, временный "друг" Мишенька Эртель и другие.
   - Зрелость... ума при странной молодости, - замечал о студенте Бугаеве В. Брюсов.
   Молодёжь объединилась в исканиях жизненных ориентиров, позволяющих превратить в миф жизнь и творчество, и всякий, кто посетил заседание кружка и оказался близок, ходил в "аргонавтах". А. Белый желал разработать собственную концепцию "истинного символизма" в противовес декадентскому мировоззрению В. Брюсова, Д. Мережковского и Ф. Сологуба. "Аргонавты" же сотрудничали с издательствами "Скорпион" и "Гриф", а в 1909-м учредили "Мусагет".
  
  
   "Что значит со-мыслить, со-чувствовать, со-волить? Это значит прийти к какому-то смыслу, в сочувствиях прийти к организующему началу чувства иль к любви; любовью найти начало совместного действия (или со-действия), воли: соединить наши импульсы, чувства и мысли как узнания наших переживаний в со-знании. Co-знание - действительность, нами творимая - результат действия мысли, воли и чувства; действительность - действительна (Wirklichkeit - wirken); это есть памятник, память, культура.
   Поэты всегда индивидуумы особого рода: они всегда выражение какого-то интер-индивидуала (не моё выражение), пересечение коллективов и претворение их в космос индивидуального познания, соединённого с личностью. Поэты - конденсаторы какого-то большого сознания. Орудие их - слово-образ.
   Что есть слово-образ?
   Оно есть со-дружество смыслов, соединённых в одно, причём каждый из смыслов опять-таки соединение множества мыслей (со-мыслие). В слово-образе связаны бесконечные струи мыслительной жизни в волну, переживаемую индивидуально, как образ фантазии. Гении, вроде Гёте, недаром осознают мир фантазии собственной, как особого рода мыслительный организм, как мышление высшего типа, как органику мысли".
  
  (А. Белый. "Памяти Александра Блока")
  
  
   Часть аргонавтов летом 1905 года "прибило" в Шахматово к молодым супругам Александру и Любови Менделеевой-Блок. Там между хранящим молчание Блоком и воспевающими Вечную Женственность С. М. Соловьёвым и Андреем Белым началась борьба за верность заветам В. С. Соловьёва.
  
  
  Владимир Соловьёв
  
  Посвящается М. С. Соловьёву
  
  Задохлись мы от пошлости привычной.
  Ты на простор нас звал.
  Казалось им - твой голос необычный
  безумно прозвучал.
  
  И вот, когда надорванный угас ты
  над подвигом своим,
  разнообразные, бессмысленные касты
  причли тебя к своим.
  
  В борьбе с рутиною свои потратил силы,
  но не разрушил гнёт...
  Пусть вьюга снежная венок с твоей могилы
  с протяжным стоном рвёт.
  
  Окончилась метель. Не слышен голос злобы.
  Тиха ночная мгла.
  Над гробом вьюга белые сугробы
  с восторгом намела.
  
  Тебя не поняли... Вон там сквозь сумрак шаткий
  пунцовый свет дрожит.
  Спокойно почивай: огонь твоей лампадки
  мне сумрак озарит.
  
   1903
   Москва
  
  
   - Соловьёв - больной: какой-то древний халдей!
   - Но стихи!
   По причинам, духовно-секретный характер которых скрывался даже от близких, 11 ноября 1875 г. на пароходе из Бриндизи В. С. Соловьёв прибыл в Александрию. Биографы философа сходятся во мнении, что целью его путешествия было посещение Луксора - музея под открытым небом, стовратных Фив, расположенных в 700 км к югу от Средиземного моря. Бывшие египетские Фивы с Карнакским и Луксорским храмами на правом берегу Нила и Долинами царей и цариц, некрополем фараонов Нового царства, колоссами Мемнона, Рамессеумом и храмом Хатшепсут на левом берегу реки - древнейшее место религиозных культов. По преданию, именно после посещения Луксорского храма Александр Македонский, услышав бога, провозгласил себя сыном Аполлона, а уже в раннюю христианскую эпоху стены храма, возведённого Рамсесом II, были расписаны православными фресками. В пустыне Фиваиды монашествовал святой Антоний (251-356), благодаря которому традиция монашества распространилась по Ближнему Востоку, малоазийской части Римской империи и обрела свою святыню на Балканах в Уделе Богородицы и Афонских монастырях.
   Философ полагал, что духовно свободный человек есть именно то, в чём нуждается сотворённая природа, и также то, в чём нуждается сам Творец, стремящийся явить себя и в своём инобытии. Поскольку существует субъективная человеческая логичность, постольку не может не существовать и объективная разумность: если нечто мы называем морской волной, то мы тут же мыслим и морскую волну вообще, независимо от того, существует последняя или нет, и, таким образом, совершаем переход от единичности к всеобщности. А это и означает, что нельзя мыслить субъективной человеческой логики без объективно и творчески действующего разума, исторически связанного с человечеством.
   На пути в Фиваиды В. С. Соловьёв подвергся нападению бедуинов, которые поначалу приняли его за чёрта, - посреди пустыни он был в туфлях, высочайшем цилиндре и пальто, - и дабы обезвредить, едва не убив, скрутили ему руки. Однако, убеждённые его беззлобностью, шейхи двух племён велели развязать путы и отпустить философа восвояси. По этой причине В. С. Соловьёв так и не добрался до Луксора, его колонн, колоссов и обелисков, где "случаем всегда мгновенным / Лик вечности не омрачён, / Египет в мире переменном / На неизменном ставит трон" (Т. Готье. "Луксорский обелиск"). И всё же страна святых иероглифов там, в пустыне под Каиром, "в уединенье, как в мираже", подарила философу встречу "с вечностью лицом к лицу", когда ему в личной форме было дано видение Вечной Женственности. Наутро после освобождения от пут бедуинов и холодной, с завываниями шакалов, ночи философ услышал, как "дышали розами земля и неба круг": "Глядела ты, как первое сиянье / Всемирного и творческого дня. / Что есть, что было, что грядёт вовеки, - / Всё обнял тут один недвижный взор..." (В. С. Соловьёв. "Три свидания"). Так, под грубою корою вещества философу довелось "осязать нетленную порфиру" и "узнать сиянье Божества", прозрев в пурпуре небесного блистанья лучезарную таинственность красоты вечной подруги.
  
  
   Подражание Вл. Соловьёву
  
  Тучек янтарных гряда золотая
  в небе застыла, и дня не вернуть.
  Ты настрадалась: усни, дорогая...
  Вечер спустился. В тумане наш путь.
  
  Пламенем жёлтым сквозь ветви магнолий
  ярко пылает священный обет.
  Тают в душе многолетние боли,
  точно звезды пролетающий след.
  
  Горе далёкою тучею бурной
  к утру надвинется. Ветром пахнёт.
  Отблеск зарницы лилово-пурпурной
  вспыхнет на небе и грустно заснёт.
  
  Здесь отдохнём мы. Луна огневая
  не озарит наш затерянный путь.
  Ты настрадалась, моя дорогая,
  Вечер спускается. Время уснуть.
  
   1902
   Москва
  
  
   Молодые и отчаянные головы, аргонавты узрели Вечную Женственность в молодой жене Александра Блока, конец коллективному культу которой тому удалось положить не без труда. Напор был велик, и хотя это был напор платонического поклонения красоте, молодой супруг оказался в кругу друзей, от которых - оборони Господь, а от врагов сумею оборониться сам.
   "Мудрость, - заметил Андрей Белый, - лазейка из "голубой тюрьмы" трёх измерений. Человек вырастает до мира и уже стучится к безмирному" ("Символизм как миропонимание").
   В пору, когда по аллеям Летнего Сада гуляли уже не гимназисты с гимназистками, а комсомольцы и комсомолки, сидя на трёхмерной скамеечке, Андрей Белый рассказал Ирине Одоевцевой, ибо не рассказать не мог: "Мне необходимо. Совершенно необходимо говорить. Как другим дышать - в расширенных глазах ужас. - Я могу задохнуться. Я цепенею от молчания. Прошлое, как трясина, засасывает меня. Я иду ко дну, я гибну. Я не могу молчать. Не мо-гу!"
  
  
   - А потом я стал ездить к Блокам каждый день - они две недели прожили в Москве. Мы тогда втроём, с Блоком и Серёжей Соловьёвым... Ах, какой он был милый, славный мальчик-гимназист, а мы с Сашей уже студенты. - Мы втроём основали Братство Рыцарей Прекрасной Дамы. Любовь Дмитриевна была для нас Женой Облачённой в Солнце, Софией Премудростью, Прекрасной Дамой. Мы все трое бредили идеями Владимира Соловьева - у её ног. А она? Хотела ли она быть Прекрасной Дамой? Она стремилась на сцену, а мы поклонялись ей, как Богородице. Мы даже в лицо ей смотреть не смели, боялись осквернить её взглядом. Все трое, Саша, как и мы с Серёжей. Он признавался в стихах - ведь его тогдашние стихи - дневник.
  
  Сердцу влюблённому негде укрыться от боли...
  Я не скрываю, что плачу, когда поклоняюсь...
  
   Она, розовая, светловолосая, сидела на диване, свернувшись клубком, и куталась в платок. А мы, верные рыцари, на ковре, экзальтированно поклонялись ей. Ночи напролёт... До зари... Зори, зори, зори... Зори дружбы. Зори любви...
  
  (И. Одоевцева. "На берегах Невы").
  
  
   Уж этот сон мне снился
  
   Посвящается А.П. Печковскому
  
  На бледно-белый мрамор мы склонились
  и отдыхали после долгой бури.
  Обрывки туч косматых проносились.
  Сияли пьяные куски лазури.
  В заливе волны жемчугом разбились.
  
  Ты грезила. Прохладой отдувало
  сквозное золото волос душистых.
  В волнах далёких солнце утопало.
  В слезах вечерних, бледно-золотистых,
  твоё лицо искрилось и сияло.
  
  Мы плакали от радости с тобою,
  к несбыточному счастию проснувшись.
  Среди лазури огненной бедою
  опять к нам шёл скелет, блестя косою,
  в малиновую тогу запахнувшись.
  
  Опять пришёл он. Над тобой склонился.
  Опять схватил тебя рукой костлявой.
  Тут ряд годов передо мной открылся...
  Я закричал: "Уж этот сон мне снился!.."
  Скелет весёлый мне кивнул лукаво.
  
  И ты опять пошла за ним в молчанье.
  За холм скрываясь, на меня взглянула,
  сказав: "Прощай, до нового свиданья"...
  И лишь коса в звенящем трепетанье
  из-за холма, как молния, блеснула.
  
  У ног моих вал жемчугом разбился.
  Сияло море пьяное лазури.
  Туманный клок в лазури проносился.
  На бледно-белый мрамор я склонился
  и горевал, прося грозы и бури.
  
  Да, этот сон когда-то мне уж снился.
  
  1902
  
  
   Эпоха "зорь" миновала для Александра Блока прежде, чем для воздыхателей Любови Дмитриевны: он скорее прочих увидел в ней не символ и прообраз, а жену "с простым и тихим лицом". Поэт резко порвал с С. Соловьёвым и значительно охладел к А. Белому: "Милый Боря, если хочешь меня вычеркнуть - вычеркни".
  
  
   "Я вообще никогда (заметь, никогда, даже когда писал все стихи о Прекрасной Даме), - сообщает он Белому 13 октября 1905 года, - не умел выражать точно своих переживаний, да у меня никогда и не бывало переживаний, за этим словом для меня ничего не стоит. А просто беспутную и прекрасную вёл жизнь, которую теперь вести перестал (и не хочу, и не нужно совсем), а перестав, и понимать многого не могу. Отчего Ты думаешь, что я мистик? Я не мистик, а всегда был хулиганом, я думаю. Для меня и место-то, может быть, совсем не с Тобой, Провидцем и знающим пути, а с Горьким, который ничего не знает, или с декадентами, которые тоже ничего не знают.
   Я пишу так, Ты знаешь, отчего. Но разница между декадентами и мной есть. Например, мне декаденты противны всё больше и больше. Затем - они не знают, а я "спокойно знаю" (и это бывает, правда), и притом "что", а не "как". Объяснить этого никогда не смогу и даже на словах склонен отречься от этого, когда заставят объяснять. Если Ты будешь искать кощунств в моих словах, то найдёшь их слишком много, и, может быть, достаточно тяжёлых, чтобы хватить ими меня по голове и убить. Мои мозги элементарны до того, что не выдерживают и более слабых довлений, чем Твои. Раз поймут много, а раз - ничего. Нет конца моей недисциплинированности в том, что причастно глубине, - а также "неподвижности", как Ты её называешь. Но отсутствие дисциплины хуже, чем неподвижность".
  
  (А. Белый, А. Блок. Переписка. С. 253)
  
  
   * * *
  
  Вот Он - Христос - в цепях и розах -
  За решёткой моей тюрьмы.
  Вот Агнец Кроткий в белых ризах
  Пришёл и смотрит в окно тюрьмы.
  
  В простом окладе синего неба
  Его икона смотрит в окно.
  Убогий художник создал небо.
  Но Лик и синее небо - одно.
  
  Единый, Светлый, немного грустный -
  За Ним восходит хлебный злак,
  На пригорке лежит огород капустный,
  И берёзки и ёлки бегут в овраг.
  
  И всё так близко и так далёко,
  Что, стоя рядом, достичь нельзя,
  И не постигнешь синего Ока,
  Пока не станешь сам как стезя...
  
  Пока такой же нищий не будешь,
  Не ляжешь, истоптан, в глухой овраг,
  Обо всём не забудешь, и всего не разлюбишь,
  И не поблекнешь, как мёртвый злак.
  
   10 октября 1905
  
  (А. Блок)
  
  
   Из письма Белого - Блоку.
   11 или 12 октября 1905 года. Москва.
  
  
   "Дорогой друг <...>
   Летом, когда мы с Серёжей были в Шахматове, мы оба страдали от внезапных осложнений в одном для меня и Серёжи реальном мистическом пути, о котором я много и долго говорил Тебе в своё время и против которого Ты не возражал (почему?). Многое определилось и реально приблизилось с тех пор (и если хочешь, одно время полагал, что это приблизившееся связало нас, ибо Ты всегда во всём прежде молчаливо соглашался). Когда же нужно было совершить отплытие в страну долга и истины, а не бытия просто за чаем и мистическими разговорами, всё запуталось: тут без сомнения Твоя неподвижность оказала влияние. Всё осложнилось. Мы с Серёжей почти обливались кровью... Кто-то грубо клеветал в это время, а Ты - Ты потом мне писал, что ждёшь несказанного (?!). Ты эстетически наслаждался чужими страданиями. Ведь тут абрикосовым компотом пахнет (помни Достоевского). Ты во время наших реальных мучений сам не вступил на путь реальной мистики (от слов и беспочвенных переживаний не приближался к делу) - Ты должен тогда был бы вступить в борьбу с моим мнением о пути, со всеми моими разговорами, Ты должен был бы всё это проклясть, или делом принять - ни того, ни другого Ты не сделал: созерцал наши мучения, и они возбудили Твою "эстетическую" природу. Ты ничего не сделал для пути и в то же время рассматривал нас с Серёжей как актёров, писал про Серёжу, что он, кажется, не туда попал и т. д.
   Знай, я не мальчик: и мистические мои "выходки" - не выходки экстатического гимназиста. Меня не соблазнишь мистическими скобками, ибо я - искушённый теорией познания. И то, что для меня мистика и путь, оно вполне ясно, просто и неопровержимо.
   Ты летом отказался от будущего, которое мне ясно до очевидности, - почему же Ты определённо не вступаешь на путь бытия, путь прошлого (ибо настоящего нет: оно - или долг перед будущим, либо инстинкт прошлого, т. е. зверство): это путь - растительной жизни, имеющий своё основание. Там зверь. В долге - "Жена". Третьего нет: или зверь, или жена. Смешение - производит Сфинкса, психологическую мистику (я проклинаю "психологию" мистицизма). Зверь завивается в Символ.
   Если Ты о будущем, или спорь против моего будущего, переубеди меня, а не то я склоню Тебя к моим представлениям о будущем, или же - обернись на Содом и Гоморру, т. е. на прошлое.
   Но Ты пишешь о будущем, называешь себя Купиной, говоришь, что Аполлон будет преследовать Тебя (?!!), - это насмешка надо мной, скобки, или реальный путь?
   Откройся, наставь, научи: я не ребёнок, чтобы мне всяким словам удивляться и верить".
  
  (А. Белый, А. Блок. Переписка. С. 251-252)
  
  
   Из письма Блока - Белому.
   13 октября 1905 года. Петербург.
  
  
   "Милый Боря. Если хочешь меня вычеркнуть - вычеркни. В этом пункте я маревом оправданий не занавешусь. Может быть, меня давно надо вычеркнуть. Часто развёртывается во мне огромный нуль. Но что мне делать, если бывает весело? Я далёк от всяких ломаний, и, представь себе, я до сих пор думаю, что я чист, если и не целомудрен и кощунствен. Я чувствую Твою любовь и Твой гнев, и они справедливы.
   Ты спрашиваешь, отчего я не возражал? Я теперь не помню, на что я должен был возражать и что проклясть, вероятно, я не понимал и не умел возразить. Но пусть я должен был возражать и проклинать - я этого не делал до сих пор никогда, а буду ли делать, не знаю. Говорить мне, что я тебя "соблазняю пустотой в скобках", напоминать, что Ты искушён теорией познания, и утверждать, что я "смеюсь" над Тобой, - значит меня не знать.
   Что у Тебя за метод? Ты ополчаешься на меня письменно, я так защищаться не стану. Не хочу, и не знаю слов, все забыл. Я думал, что Ты и представляешь меня бессловесным и не осуждаешь за это, но Тебе теперь хочется моих словесных признаний. Говорю теперь, потому что я всегда был бессловесным, и Ты не жаловался на это. Если пришло время меня за это уничтожить, - уничтожь. Если думаешь, что меня можно научить, - научи, ведь я верю Тебе неизменно.
   Чему мне-то учить Тебя! Я думаю, что могу быть достойным Тебя противником, когда бываю настоящим - собой. Всё это пишет Тебе городская подделка под меня, именно - не "преображённая". А, хоть Ты и говоришь о необходимости реальных "путей" для Преображения, я думаю, что или, правда, иногда беспутно преображаюсь, или у меня и пути есть, только указать их не могу ни одного".
  
  (А. Белый, А. Блок. Переписка. С. 254)
  
  
   Утешение
  
  Скрипит под санями сверкающий снег.
  Как внятен собак замирающий бег...
  
  Как льдины на море, сияя, трещат...
  На льдинах, как тени, медведи сидят...
  
  Хандру и унынье, товарищ, забудь!..
  Полярное пламя не даст нам уснуть...
  
  Вспомянем, вспомянем былую весну...
  Прислушайся - скальды поют старину...
  
  Их голос воинственный дик и суров...
  Их шлемы пернатые там, меж снегов,
  
  зажжённые светом ночи ледяной...
  Бесследно уходят на север родной.
  
   1901
  
  
   В статье "Символизм как миропонимание" Андрей Белый прокламировал задачу истинных символистов - теургов, обнаруживающих во временном вечное:
   "Дух захватывает. Ведь за Ницше обрыв. Ведь это так. И вот, сознавая безнадёжность стояния над обрывом и невозможность возврата в низины мысли, надеются на чудо полёта. Когда летательные машины ещё не усовершенствованы, полёты вообще опасная вещь. Недавно погиб Лилиенталь - воздухоплаватель. Недавно мы видели неудачный, в глазах многих, полёт и гибель другого воздухоплавателя - Ницше, Лилиенталя всей культуры. Понимание христианства теургами невольно останавливает внимание. Или это последняя трусость, граничащая с бесстрашием, - скачок (потому что ведь только каменные козлы на рога бросаются в бездну), или это пророческая смелость неофитов, верующих, что в момент падения вырастут спасительные крылья и понесут человечество над историей. Задача теургов сложна. Они должны идти там, где остановился Ницше, - идти по воздуху".
   И вот на скамеечке в Летнем Саду, глубоко вздыхая и закрывая глаза, он убеждается, что от столь недавнего, казалось бы, прошлого остались одни воспоминания: "я чувствовал: моя "звезда" не продержится в небе: она - фейерверочная: подлетает, чтоб в месте её быстрого вспыха - "ничто" обнаружилось" (А. Белый. "Начало века").
   Бездна разверзлась, прыжок свершён, состояние свободного падения и дальше - либо каменным лбом о дно, либо когда-нибудь да вырастут спасительные крылья.
  
  
   - А из дружбы и любви, из зорь, вышла вражда и ненависть. Как это могло случиться? Я и сейчас не понимаю...
   Саша изменился. Тогда вторым летом в Шахматове. Дни и ночи по-прежнему проходили в мистериях. Но он иронизировал. Отвратительно. Бездарно. Или молчал. Бездонно молчал. И я почувствовал - мы духовные враги. Но я не смел сознаться ни ему, ни даже себе в этом. Исступлённо объяснялся ему в любви и в статьях превозносил его безмерно. Я дико вдохновлялся его стихами и мистическим опытом. Я был мистически влюблен и в него, и через него в неё. Я тогда написал статью "Апокалипсис в русской поэзии" - о нём и о ней - чушь бесчеловечную: "Цель поэзии найти лик музы, лик жены, облечённой в солнце" - это о ней. - "Ты воскресла! Явись! Мир тоскует по тебе! Явись!" громко и гулко на весь сад выкривает он. И вдруг, неожиданно заливается мелким, беззвучным смехом, широко раскрывая рот и показывая зубы - белые, нетронутые порчей, молодые зубы, совсем не подходящие к его морщинистому лицу, к его, как он сам определяет его "лягушиному рту".
   - А из всего этого - продолжает он грустно, словно и не смеялся только что - вышел "Балаганчик". Даже не балаган, а уменьшительно-уничижительно - балаганчик. "Чик! Голову долой!" как в армянском глупейшем анекдоте. Так Саша и чикнул нам всем голову долой. Всем нам, Аргонавтам, как золоторунным баранам. И ей - "Жене, облечённой в Солнце", "Прекрасной Даме". Она, обезглавленная, стала картонной куклой. Я чуть не помешался от негодования и обиды, за неё. Ведь я любил её священной любовью. А она оказалась картонной куклой. Ужас. Ужас. Но он был прав - картонная кукла. С кукольной душой. Нет, и кукольной души у неё не было. Ничего не было. Пар. Пустота. И всё-таки из-за неё всё погибло. Мы очутились в петле. Ни разрубить. Ни развязать. Ни с ней, ни без неё. О, до чего она меня измучила! Меня и его, Сашу. Тогда я и почувствовал:
  
  Меня несут
  На Страшный суд.
  
   За вину мою, за грех перед Сашей. Ведь это я погубил их жизнь. Он продолжает её любить и по сегодняшний день, он всегда о ней заботится. Только для неё живёт. Но не общей с нею жизнью. Жизни их никогда по-настоящему больше не сошлись. Я разбил их жизни. Хотя виноват не я, не я... Видит Бог!
  
  (И. Одоевцева. "На берегах Невы")
  
  
  Вечность
  
  Шумит, шумит знакомым перезвоном
  далёкий зов, из Вечности возникший.
  Безмирнобледная, увитая хитоном
  воздушночёрным, с головой поникшей
  и с урной на плечах, глухим порывом
  она скользит бесстрашно над обрывом.
  
  Поток вспенённый мчится
  серебряной каймой.
  И ей всё то же снится
  над бездной роковой.
  Провалы, кручи, гроты
  недвижимы, как сон.
  Суровые пролёты
  тоскующих времён.
  
  Всё ближе голос Вечности сердитой...
  Оцепенев, с улыбкою безбурной,
  с душой больной над жизнию разбитой -
  над старой, опрокинутою урной -
  она стоит у пропасти туманной
  виденьем чёрным, сказкою обманной.
  
   1902
  
  
   Затем последовала чудовищная, трагическая весна 1906 года.
   Белый и Любовь Дмитриевна не расставались. Блок готовился к государственным экзаменам, бездонно молчал или пытался шутить, если не уходил пить красное вино в кабаки к пьяницам с глазами кроликов. Любовь Дмитриевна не могла простить ему "Балаганчик". Один день она любила аргонавта Белого, другой - супруга, а на третий ненавидела их обоих.
   - Нам надо с тобой поговорить, - как-то сказал ему Белый.
   - Что ж? Я рад, - кривя губы от боли и улыбаясь сквозь боль, ответил Блок тихо и посмотрел на него детски беспомощно, беззащитно голубыми, чудными глазами, в которых читалось: "не надо".
   Белый сказал ему всё, - как обвинитель, - и стоял перед ним в ожидании удара и поединка.
   - Что ж... Я рад, - после долгого молчания ещё тише, чем раньше, с той же улыбкой медленно повторил Блок.
   - Саша, да неужели же? - прокричала с дивана Любовь Дмитриевна.
   Но он ничего не ответил, и дева радужных ворот вышла со своим паладином, плотно затворив за собой дверь.
   Оба плакали: им было за себя стыдно.
   В тот же вечер Белый вернулся в Москву.
  
  
   "Есть бесконечность в бесконечности бегущих проспектов с бесконечностью в бесконечность бегущих пересекающихся теней. Весь Петербург - бесконечность проспекта, возведённого в энную степень.
   За Петербургом же - ничего нет".
  
  (А. Белый. "Петербург". С. 18)
  
  
   Потом были её болезнь, его возвращение в Петербург, решение безотлагательно уехать в Италию и ещё одно лето Блоков в Шахматове, ультиматумы друг другу в "Праге" на Арбате, расставание без рукопожатий, попытка заморить себя голодом в усадьбе Дедово у Сергея Соловьёва, вызов Блока на дуэль...
   У Александра достало выдержки и благоразумия отказаться:
   - Повода нет. Просто Боря ужасно устал.
  
  
   "О, русские люди, русские люди!
   Толпы зыбких теней не пускайте вы с острова: вкрадчиво тени те проникают в телесное обиталище ваше; проникают отсюда они в закоулки души: вы становитесь тенями клубообразно летящих туманов: те туманы летят искони из-за края земного: из свинцовых пространств волнами кипящего Балта; в туман искони там уставились громовые отверстия пушек".
  
  (А. Белый. "Петербург". С. 24)
  
  
   Типично русская история: письмо за письмом "Саша, тебя люблю", увивания за его женой, скорее жениховствования в присутствии молчащего Одиссея, чем дружеские посиделки, всё это под кисло-сладким соусом низведения небесного до земного - и наконец, нате вам, вызов на дуэль от большой духовной любви. Боря, несомненно, ужасно устал, если Софию Премудрость Божью перепутал с профессорской дочкой, да к тому же супругой своего друга...
  
  Зовёт за собою
  старик аргонавт,
  взывает
  трубой
  золотою:
  "За солнцем, за солнцем, свободу любя,
  умчимся в эфир
  голубой!.."
  
  Старик аргонавт призывает на солнечный пир,
  трубя
  в золотеющий мир.
  
  Всё небо в рубинах.
  Шар солнца почил.
  Всё небо в рубинах
  над нами.
  На горных вершинах
  наш Арго,
  наш Арго,
  готовясь лететь, золотыми крылами
  забил.
  
  (А. Белый. "Золотое руно")
  
  
   "Уплыл ли Ницше в голубом море? Нет его на нашем горизонте. Наша связь с ним оборвана. Но и мы на берегу, а золотая ладья ещё плещется у ног. Мы должны сесть в неё и уплыть. Мы должны плыть и тонуть в лазури.
   Одни из нас обращены к прошлому, где старинное золото сжигается во имя солнечных потоков. В их очах убегающее солнце, и о сожжённом золоте, быть может, они плачут" (А. Белый. "Символизм как миропонимание").
   После разрыва с Блоками идейный вдохновитель аргонавтов на некоторое время поселился за рубежом. Ссора с Блоком окончательно и навсегда стала связана для него "с темою революции, с мыслями о всякого рода террористических актах, - не потому, что и Блок сочувствовал революции; не ассоциация сходства, а противоположность мне сплела обе темы" (А. Белый. "Между двух революций". С. 10).
   Любовь Дмитриевна ушла в театр к своему учителю Вс. Э. Мейерхольду.
   А Блок, выйдя из возраста, который позже назовут комсомольским, написал:
  
   * * *
  
  О доблестях, о подвигах, о славе
  Я забывал на горестной земле,
  Когда твоё лицо в простой оправе
  Передо мной сияло на столе.
  
  Но час настал, и ты ушла из дому.
  Я бросил в ночь заветное кольцо.
  Ты отдала свою судьбу другому,
  И я забыл прекрасное лицо.
  
  Летели дни, крутясь проклятым роем...
  Вино и страсть терзали жизнь мою...
  И вспомнил я тебя пред аналоем,
  И звал тебя, как молодость свою...
  
  Я звал тебя, но ты не оглянулась,
  Я слёзы лил, но ты не снизошла.
  Ты в синий плащ печально завернулась,
  В сырую ночь ты из дому ушла.
  
  Не знаю, где приют своей гордыне
  Ты, милая, ты, нежная, нашла...
  Я крепко сплю, мне снится плащ твой синий,
  В котором ты в сырую ночь ушла...
  
  Уж не мечтать о нежности, о славе,
  Всё миновалось, молодость прошла!
  Твоё лицо в его простой оправе
  Своей рукой убрал я со стола.
  
   30 декабря 1908
  
  
  
  
  *** "Встречаю осень сердцем робким"
  
  Отношения между модернистами начала прошлого века складывались вполне постмодернистски. Фрейдистский внутренний конфликт, любовные треугольники, экзистенциальные кризисы - всё, что обусловливало фрагментарность и предельную субъективность литературы модернизма, всё оказывалось погружено в пучины хаоса обыденной или артистической жизни, перед которыми одинаково бессильны как художники, так и властители мира. Единственное, что отличает поэта от придавленных банальностью существования других людей, это то, что его экзистенция - творческая: он вступает в игровые отношения с хаосом, творя искусство в жизни и жизнь в искусстве. Спасает ли это его в конечном итоге, можно судить опять же исключительно по текстам, восполняющим чувство до мысли, а мысль оживляющим до страсти и боли. Всё различие в том, что модернисты ещё верили в человеческую возможность заклясть хаос, в действительное достижение порядка и смысла при игровой форме отношений с реальностью, когда "не одинок, и одинок", а постмодернисты, глядя на их печальный опыт, знали, что любой порядок и смысл - лишь фрагмент в огромном коллаже хаоса и случайности.
   В 1929-м Андрей Белый вполне эклектически восклицал:
  
  
   "...Не прикрепляйте меня вы, прикрепители, объяснители, популяризаторы, - всецело: к Соловьёву, или к Ницше, или к кому бы то ни было; я не отказываюсь от них в том, в чём я учился у них; но сливать "мой символизм" с какой-нибудь метафизикой - верх глупости; прикрепите к Соловьёву - и наткнётесь на фразу в статье-воспоминании о Соловьёве о его малоговорящей метафизике; прикрепите к Риккерту - и наткнётесь на едкую пародию (против неокантианцев); самое моё мировоззрение - проблема контрапункта, диалектики энного рода методических оправ в круге целого; каждая, как метод плоскости, как проекции пространства на плоскости, условно защищаема мною; и отрицаема там, где она стабилизуема в догмат; догмата у меня не было, ибо я символист, а не догматик, то есть учившийся у музыки ритмическим жестам пляски мысли, а не склеротическому пыхтению под бременем несения скрижалей.
   Если вы пыхтите, когда мыслите, то не переносите пыхтения ваших тяжелодумий на мой символизм, которому девизом всегда служили слова Ницше: "Заратустра плясун. Заратустра лёгкий... всегда готовый к полёту... готовый и проворный, блаженно-легкоготовый... любящий прыжки и вперёд, и в сторону..." Шопенгауэровским пессимизмом отрезавшийся от обидно ясного оптимизма позитивистических квартирок, стихами Соловьёва пропевший о заре, учившийся афоризму у Ницше, а академическому дебату у гносеологов, сидевший в чаду лабораторий и дравшийся с жёлтой прессою, я - ни шопенгауэрианец; ни соловьист, ни ницшеанец, менее всего "ист" и "анец", пока не усвоен стержень моего мировоззрительного ритма, бойтесь полемики со мной; всегда могу укусить со стороны вполне неожиданной; и, укусив, доказать по пунктам (гносеологически), что я поступил не вопреки мировоззрению своему, а на основании его данных, ибо мировоззрение моё для вас весьма туманная штука: оно ни монизм, ни дуализм, ни плюрализм, а плюро-дуо-монизм, то есть пространственная фигура, имеющая одну вершину, многие основания и явно совмещающая в проблеме имманентности антиномию дуализма, но - преодолённого в конкретный монизм".
  
  (А. Белый. "На рубеже двух столетий")
  
  
   Прошлому
  
  Сентябрьский, свеженький денёк.
  
  И я, как прежде, одинок.
  Иду - бреду болотом топким.
  Меня обдует ветерок.
  Встречаю осень сердцем робким.
  
  В её сквозистую эмаль
  Гляжу порывом несогретым.
  Застуденеет светом даль, -
  Негреющим, бесстрастным светом.
  
  Там солнце - блещущий фазан -
  Слетит, пурпурный хвост развеяв;
  Взлетит воздушный караван
  Златоголовых облак - змеев.
  
  Душа полна: она ясна.
  Ты - и утишен, и возвышен.
  Предвестьем дышит тишина.
  Всё будто старый окрик слышен, -
  
  Разгульный окрик зимних бурь,
  И сердцу мнится, что - навеки.
  Над жнивою тогда лазурь
  Опустит облачные веки.
  
  Тогда слепые небеса
  Косматым дымом даль задвинут;
  Тогда багрянец древеса,
  Вскипая, в сумрак бледный кинут.
  
  Кусты, вскипая, мне на грудь
  Хаосом листьев изревутся;
  Подъятыми в ночную муть
  Вершинами своими рвутся.
  
  Тогда опять тебя люблю.
  Остановлюсь и вспоминаю.
  Тебя опять благословлю,
  Благословлю, за что - не знаю.
  
  Овеиваешь счастьем вновь
  Мою измученную душу.
  Воздушную твою любовь,
  Благословляя, не нарушу.
  
  Холодный, тёмный вечерок.
  Не одинок, и одинок.
  
   Февраль 1907
   Париж
  
  
   С осени 1911 года Андрей Белый ощущал Россию как нечто ему чуждое и вынужден был отправиться за границу без осознания того, что делать дальше. Москва проваливалась под ногами... Он ликвидировал связи с Москвой, а Петербург - это сон - никогда не был близок поэту, вызывая чувство раздвоения не только у его героев, но и, вероятно, у самого автора:
  
  
   - Оригинально, - трещал, отвечая себе самому Александр Иванович, - верней трещало из Александра Ивановича... - Петербург имеет не три измеренья - четыре; четвёртое - подчинено неизвестности и на картах не отмечено вовсе, разве что точкою, ибо точка есть место касания плоскости этого бытия к шаровой поверхности громадного астрального космоса; так любая точка петербургских пространств во мгновение ока способна выкинуть жителя этого измерения, от которого не спасает стена; так минуту пред тем я был там - в точках, находящихся на подоконнике, а теперь появился я...
   - Где? - хотел воскликнуть Александр Иванович, но воскликнуть не мог, потому что воскликнуло его горло:
   - Появился я... из точки вашей гортани...
  (А. Белый. "Петербург". С. 302)
  
  
   Критики уже с 1907 года искажали его творчество, приписывая А. Белому что-то вроде: "Чтобы в листьях туберозы / Лишь меня лобзали козы...", или систематически твердя о нём: "Труп, труп, труп". Чуждое отношение к России вместе с тем возникало и во многом из-за натянутости отношений с матерью, которая не приняла новую любовь поэта - художницу Асю Тургеневу. Некоторое время спустя любовники заключили гражданский брак в Берне: у Аси была идея-фикс - она ненавидела условности и дала клятву не соглашаться на церковный брак.
   "Всё лицо заливали глаза, обливаясь тёмными под глазами кругами, - такие-то у неё были глаза", - напишет поэт об одной из своих героинь (А. Белый. "Серебряный голубь". С. 123).
   Ася ярко переживала средневековье и готику, но ей был чужд ренессанс и барокко. Получив от издательства "Мусагет" заверение высылать деньги на "революцию жизни", поэт отправился с ней в путешествие по Италии, Тунису, Египту и Палестине, частично повторяя путь В. С. Соловьёва.
  
  
   Станция
  
   Г. А. Рачинскому
  
  Вокзал: в огнях буфета
  Старик почтенных лет
  Над жареной котлетой
  Колышет эполет.
  
  С ним дама мило шутит,
  Обдёрнув свой корсаж, -
  Кокетливо закрутит
  Изящный сак-вояж.
  
  А там: - сквозь кустик мелкий
  Бредёт он большаком.
  Мигают злые стрелки
  Зелёненьким глазком.
  
  Отбило грудь морозом,
  А некуда идти: -
  Склонись над паровозом
  На рельсовом пути!
  
  Никто ему не внемлет.
  Нигде не сыщет корм.
  Вон: - станция подъемлет
  Огни своих платформ.
  
  Выходят из столовой
  На волю погулять.
  Прильни из мглы свинцовой
  Им в окна продрожать!
  
  Дождливая окрестность,
  Секи, секи их мглой!
  Прилипни, неизвестность,
  К их окнам ночью злой!
  
  Туда, туда - далёко,
  Уходит полотно,
  Где в ночь сверкнуло око,
  Где пусто и темно.
  
  Один... Стоит у стрелки.
  Свободен переезд.
  Сечет кустарник мелкий
  Рубин летящих звезд.
  
  И он на шпалы прянул
  К расплавленным огням:
  Железный поезд грянул
  По хряснувшим костям -
  
  Туда, туда - далёко
  Уходит полотно:
  Там в ночь сверкнуло око,
  Там пусто и темно.
  
  А всё: в огнях буфета
  Старик почтенных лет
  Над жареной котлетой
  Колышет эполет.
  
  А всё: - среди лакеев,
  С сигары армянин
  Пуховый пепел свеяв, -
  Глотает гренадин.
  
  Дождливая окрестность,
  Секи, секи их мглой!
  Прилипни, неизвестность,
  К их окнам ночью злой!
  
  1908
  Серебряный Колодезь
  
  
   Странствие по истории и культурам для А. Белого было таким же побегом из Москвы, как в своё время для В. С. Соловьёва, хотя опять же не наедине с неким "лучезарным покровом", как это было у философа, но вдвоём с вполне конкретной возлюбленной - Асей: "путешествие было предлогом: остаться одним на морском бережку иль с вершины горы, в одиночестве думать, вбирая ландшафты сознанья" (А. Белый. "Между двух революций". С. 367). Всё, что до этого было пережито в Москве, подавляло, взывало к переоценке ценностей, и Ася стала ему, символисту, символом этой переоценки.
  
  
   "Вот день отъезда; мы поехали на вокзал из Штатного переулка, где жили Тургеневы, с нашими матерями, ближайшими друзьями и родственниками Тургеневых; но на перрон неожиданно явились многие "мусагетцы" и даже "почтенные" личности из независимых: маленький, клокочущий, дружески возбуждённый М. О. Гершензон, в барашковой шапочке, и Н. А. Бердяев с пуком красных роз, поднесённых Асе, проводили нас, как новобрачных; в последнюю минуту влетевший в вагон Кожебаткин, в цилиндре, сунул мне громаднейший список работ, которые я должен был выполнить за границей. Поезд пошёл. А мы со смехом читали, какими делами я должен был заниматься в Италии (планировать, редактировать тексты, писать предисловия и т. д.); дойдя до пункта пятидесятого, я с хохотом бросил список; ведь выходило: вместо Италии, музеев я должен был с первого же дня согнуться над пыльными листами рукописей, составлявших не менее трети всего багажа; список этот утрачен был мной ещё до Венеции; и вместе с ним утрачен был в душе навсегда "Мусагет".
   А впереди ожидали: гондолы, Венеция, жаркий и грозный Неаполь, Сицилия, великолепный Тунисский залив, Средиземное море, пирамиды Египта и Сфинкс, поглядевший в глаза тайной жизни и предложивший её разрешить.
   Свобода странствий, или - съеденное молью кресло редакторского кабинета (за время жизни моей в Африке моль съела эти кресла)".
  
  (А. Белый. "Между двух революций". С. 360)
  
  
   Совесть
  
  Я шёл один своим путём;
  В метель застыл я льдяным комом...
  И вот в сугробе ледяном
  Они нашли меня под домом.
  
  Им отдал всё, что я принёс:
  Души расколотой сомненья,
  Кристаллы дум, алмазы слёз,
  И жар любви, и песнопенья,
  
  И утро жизненного дня.
  Но стал помехой их досугу.
  Они так ласково меня
  Из дома выгнали на вьюгу.
  
  Непоправимое моё
  Воспоминается былое...
  Воспоминается её
  Лицо холодное и злое...
  
  Прости же, тихий уголок,
  Где жёг я дни в бесцельном гимне!
  Над полем стелется дымок.
  Синеет в далях сумрак зимний.
  
  Мою печаль, и пыл, и бред
  Сложу в пути осиротелом:
  И одинокий, робкий след,
  Прочерченный на снеге белом, -
  
  Метель со смехом распылит.
  Пусть так: немотствует их совесть,
  Хоть снежным криком ветр твердит
  Моей глухой судьбины повесть.
  
  Покоя не найдут они:
  Пред ними протекут отныне
  Мои засыпанные дни
  В холодной, в неживой пустыне...
  
  Всё точно плачет и зовёт
  Слепые души кто-то давний:
  И бледной стужей просечёт
  Окно под пляшущею ставней.
  
   1907
  Париж
  
  
   "На третий день бегства из Москвы рухнули для меня картины московского "рабства"; и больше не возвращались; это было в высоковерхих штирийских горах, с оснеженными венцами, мимо которых, виясь меж ущелий, проносил нас экспресс; на какой-то станцийке я, выскочив из вагона, закинул голову кверху, впиваясь глазами в гребнистый зигзаг; в душе вспыхнуло:
   - Горы, горы, я вас не знал; но я вас - узнаю!"
  
  (А. Белый. "Между двух революций". С. 362)
  
  
   В Италии цивилизация стала видеться поэту упадком культуры, росло осознание кризиса. В противовес ей он романтически выдвигал культуру арабов и некоторое время был весьма увлечён остатками патриархального арабского быта. В Египте пред ним предстали изображения людей с головами кошек, птиц, крокодилов, собак - то, что видел в детских кошмарах, пока болел корью и скарлатиной.
   Мистика повседневности: жизнь выверяла кошмар его сновидений.
  
  
   "Старый арабский Каир не волнует; а пятитысячелетний древний Египет, кометой врезаясь в сознание, в нём оживает как самая жгучая современность; и даже: как предстоящее будущее. В чём сила, превращающая тысячелетнюю пыль в наше время? Терялся в догадках, почему в стране мумий Европа оказывалась неотличимой от мумии? Вероятно, что мы стоим накануне работ, осуществимых лишь миллионными коллективами, подобными тем, которые некогда выбросили в небеса громады сфинксов и пирамид. Но вздрагивало сознанье, что мы стоим накануне возведенья циклопических контуров, какие взлетали в древнем Египте. Рабы ли мы - вот что меня волновало в Мемфисе, когда я попирал ногами гранитную статую фараона Рамзеса II, источённую дождями и ветром; сам фараон живо мне улыбался из своего стеклянного гроба и выглядел моложе своего изваяния; в Египте я прозирал новый Египет, развивавший вокруг себя свои повторные формы; скоро открылось мне, что в бетонах Европы тот же, по существу, не изменившийся египетский стиль; Египет папирусов - прах: подлинное перевоплощенье Египта - технические сооружения электростанций, мостов и т. д.; и этот Египет повсюду присутствовал с нами; он восставал перед нами и образом египетского полисмена в английской каске, с поднятой белой палочкой, задержавшего перед нами трамвай тем же самым египетским стилизованным жестом, который сохранил полубарельеф, выщербленный на мастаба; этот Египет выскакивал на европейский проспект обелиском; из парка, посыпанного пирамидным песком, перекочёвывали мы на... этот самый песок; пирамиды притягивали; мы ощупывали рябые их камни, тая умысел самим, без феллахов, вскарабкаться на вершины их, хотя бы ценою невероятных усилий; но толпа крючконосых "дьяволов" в чёрно-синих абассиях и эффектно задрапированных в серые и фиолетовые вуали бросалась за нами, едва пытались мы подняться на первые массивы, брошенные у основания пирамиды; нас стаскивали обратно; раз удалось лишь добраться до входа во внутренность пирамиды: нам показалось, что смотрим мы с вершины трёх-четырёхэтажного дома; тут же толпа вскричавших феллахов грубо нас сволокла; мы оказались у будки, где мне предложили дать подпись, что управление пирамид не ответственно в нашей гибели; пришлось покориться; но когда я увидел толпу человек в тридцать пять, составлявшую наш эскорт при подъёме, я опять взбунтовался; и тяжбу с толпой разрешил шейх деревни, дав нам по два проводника, которые должны были тянуть нас за руки при подъёме; третий должен был подкидывать сзади; проводники пригласили новых проводников; при нас сверх того оказались: сказочник, кофейник, гадальщик; словом, - двадцать человек с гамом и криком ринулось с нами, когда мы понеслись на гигантских прыжках осиливать не менее 180 - 200 ступеней, вышиной около полуметра; это скакание задыхающихся, вверх подбрасываемых тел, молящих об остановке, было подобно пытке; сначала адский галоп пошёл вверх по ребру; остановка; мы оказались припёртыми к площадке, на которой едва могли удержаться ноги; внизу была бездна, куда я бы свергся, если бы не кольцо из феллахов, нас прижимавших спиною к ребру; потом тем же адским галопом швыряли нас вкось от ребра; так достигли половины подъёма; и после присели; Асе тут сделалось дурно; я оказался припёртым к ступени, которой высота была более метра, а широта сиденья не более 20 сантиметров; в этом месте ужасна иллюзия зрения: над головой видишь не более трёх-четырёх ступеней; вниз - то же самое; ступени загнуты; пирамида видится повешенной в воздух планетой, не имеющей касанья с землёй; ты - вот-вот-вот свергнешься через головы тебя держащих людей, головой вниз, вверх пятами; мы вдруг ощутили дикий ужас от небывалости своего положения; это странное физиологическое ощущение, переходящее в моральное чувство вывернутости тебя наизнанку, называют здешние арабы пирамидной болезнью, средство от которой горячий кофе; пока мы "лечились" им, проводники, сев под нами на нижних ступенях, готовы были принять нас в объятия, если б мы ринулись вниз; а хотелось низринуться, несмотря ни на что, потому что всё, что ни есть, как вскричало: "Ужас, яма и петля тебе, человек!"
   Для меня же эта вывернутость наизнанку связалась с поворотным моментом всей жизни; последствие пирамидной болезни - перемена органов восприятия; жизнь окрасилась новой тональностью; как будто всходил на рябые ступени одним, сошёл же другим; изменённое отношение к жизни сказалось скоро начатым "Петербургом"; там передано ощущение стоянья перед сфинксом на протяженьи всего романа".
  
  (А. Белый. "Между двух революций". С. 393-395)
  
  
   Эпитафия
  
  В предсмертном холоде застыло
  Моё лицо.
  
  Вокруг сжимается уныло
  Теней кольцо.
  
  Давно почил душою юной
  В стране теней.
  
  Рыдайте, сорванные струны
  Души моей!
  
   1908
   Изумрудный Посёлок
  
  
   По возвращении в Европу в марте 1876 г. В. С. Соловьёв сообщал И. И. Янжулу:
   "Положительных результатов из своего путешествия я, разумеется, никаких извлечь не мог, зато получил много отрицательных впечатлений, как, например, что Восток есть куча старого мусора и нового г...на, что Италия есть пошлейшая страна в свете, и т. п."
   Отцу он писал:
   "Больше уж путешествовать не буду, ни на восточные кладбища, ни в западный н... не поеду" (Цит. по: А. Ф. Лосев. "Владимир Соловьёв и его время". С. 285).
   Тем не менее за свою жизнь философ совершил шесть зарубежных поездок и последнюю, в марте 1898 г., снова в Египет. Поездка его освежила, однако достоверные сведения о том, достиг ли философ во второй свой приезд на плодотворное лоно дельты Нила египетской Фиваиды, отсутствуют.
   - Говорят, любое событие неизбежно - хотя бы раз в бесконечной вселенной всё должно сложиться так и сейчас.
   Эта мысль преследует людей со времён возникновения рационального мышления как предрассудок древнего, иррационального, недоступного осмыслению потенциально бесконечного космического бытия.
   Приехав в Египет на три недели, А. Белый намеревался достигнуть нильских порогов в Асуане и храмов в Луксоре, но из-за "несчастного разгильдяйства" секретаря издательства "Мусагет" Кожебаткина остался без денег и вынужден был провести в раскаляемом день ото дня и овеваемом хамсином Каире пять недель.
   Явь мешалась с кошмаром, любовники бредили, шатаясь по набережной Каср-эль-Ниль, и тщетно пытались бежать из Египта.
  
  
   Воспоминание
  
  Декабрь... Сугробы на дворе...
  Я помню вас и ваши речи;
  Я помню в снежном серебре
  Стыдливо дрогнувшие плечи.
  
  В марсельских белых кружевах
  Вы замечтались у портьеры:
  Кругом на низеньких софах
  Почтительные кавалеры.
  
  Лакей разносит пряный чай...
  Играет кто-то на рояли...
  Но бросили вы невзначай
  Мне взгляд, исполненный печали.
  
  И мягко вытянулись, - вся
  Воображенье, вдохновенье, -
  В моих мечтаньях воскреся
  Невыразимые томленья;
  
  И чистая меж нами связь
  Под звуки гайдновских мелодий
  Рождалась... Но ваш муж, косясь,
  Свой бакен теребил в проходе...
  
  Один - в потоке снеговом...
  Но реет над душою бедной
  Воспоминание о том,
  Что пролетело так бесследно.
  
   Сентябрь 1908
   Петербург
  
  
   Наконец через Яффу и Одессу на пароходе Русского пароходного общества путешественники вернулись в северную империю. А. Белый заметил, что граница между Волынью и Австрией резко чувствуется при отъезде на Запад, а по возвращению между Африкой, Азией и югом России границы не ощущаешь.
   Без прока они осмотрели Одессу и около суток провели в Киеве, чьи холмы расцветились пёстрыми пятнами крестьянских одежд. Ася сказала:
   - Посмотри-ка, чем это всё отличается от Палестины? Те же краски на людях и даже в ландшафте.
   На родине поэт впервые стал наблюдать в Асе "стремление выращивать утончённую фантастику из всякого ощущения бытия". Да и сами его ощущения были не менее фантастичны: "а уж кто заглядится на дорогу, так того позовёт та тёмненькая фигурка, что вон стоит там и манит, и манит, и делает тебе издали знак рукой, а ближе ты подойди - обернётся кустом..." (С. 121). Супруги вдруг страшно устали от взаимного одурманивания.
   Ощущения были описаны в первом романе Андрея Белого "Серебряный голубь" (1909), часть действия и духовных поисков которого происходила в усадьбе со странным "сетевым" названием Гуголево.
  
  
   "Когда тебе приглядится темноглазая писаная красавица, со сладкими, что твоя наливная малинка, губами, с личиком лёгким, поцелуем несмятым, что майский лепесток яблочного цветка, и станет она твоей любой, - не говори, что люба эта - твоя: пусть не надышишься ты на округлые её перси, на её тонкий, как воск в огне, мягко в объятье истаивающий стан; пусть ты и не наглядишься на ножку её беленькую, с розовыми ноготками; пусть пальчики рук перецелуешь ты все и опять перецелуешь, сначала, - пусть будет всё это: и то, как лицо твоё она тебе закроет маленькой ручкой и сквозь прозрачную кожу увидишь тогда на свету, как красным сияньем в ней разливается её кровь; пусть будет и то, что не спросишь ты ничего более от малиновой своей любы, кроме ямочек смеха, сладких уст, дыма слетающих с чела волос да переливчатой в пальчиках крови: нежна будет ваша любовь и тебе, и ей, и более ничего не попросишь у своей любы <...>
   Если же люба твоя иная, если когда-то прошёлся на её безбровом лице чёрный оспенный зуд, если волосы её рыжи, груди отвислы, грязные босые ноги и хотя сколько-нибудь выдаётся живот, а она всё же - твоя люба, - то что ты в ней искал и нашёл, есть святая души отчизна: и ей ты, отчизне ты, заглянул вот в глаза, - и вот ты уже не видишь прежней любы: с тобой беседует твоя душа, и ангел-хранитель над вами снисходит, крылатый. Такую любу не покидай никогда: она насытит твою душу, и ей уже нельзя изменить; в те же часы, как придет вожделенье и как ты её увидишь такой, какая она есть, то рябое её лицо и рыжие космы пробудят в тебе не нежность, а жадность; будет ласка твоя коротка и груба: она насытится вмиг; тогда она, твоя люба, с укоризною будет глядеть на тебя, а ты расплачешься, будто ты и не мужчина, а баба: и вот только тогда приголубит тебя твоя люба, и сердце забьётся твоё в тёмном бархате чувств. С первой - нежный ты, хоть и властный мужчина; а со второй? Полно, не мужчина ты, но дитя: капризное дитя, всю-то будешь тянуться жизнь за этой второй, и никто никогда тут тебя не поймёт, да и не поймёшь ты сам, что вовсе у вас не любовь, а неразгаданная громада тебя подавляющей тайны".
  (А. Белый. "Серебряный голубь". С. 122)
  
  
   Тексты А. Белого, как большинство модернистских и постмодернистских художественных текстов, косвенно прочитывают и описывают собственное языковое становление.
   "Дикой красой звучали его стихи, тьму непонятным заклинающие заклятьем в напоре бурь, битв, восторгов", - говорит он о стихах героя "Серебряного голубя". На деле же, говорит о себе и своих поэтических опытах:
  
  
   "И, сковывая эти бури, битвы, восторги, - он насильно обламывал их ухарством - и далее: побеждал ложное, но неизбежно отламываемое ухарство византийством и запахом мускуса: но - о, о: запах крови дымился над запахом мускуса.
   И этот путь для него был России путём - России, в которой великое началось преображенье мира или мира погибель, и Дарьяльский...", -
  
  
  но здесь, сознавая, что дела нет ему ни до какого вымышленного Дарьяльского, а есть дело только до самого себя и опосредованного о себе повествования, восклицает:
  
  
   "Но чёрт с ним, с Дарьяльским: да пропади пропадом он: он уже вот перед нами: не дивитесь его поступкам: их понять до конца ведь нельзя - всё равно: ну и чёрт с ним!
   Надвигаются страсти: будем описывать их - не его: вы слышите, что уже где-то гремит гром"
  
  (А. Белый. "Серебряный голубь". С. 84).
  
  
   Самосознание
  
  Мне снились: и море, и горы...
  Мне снились...
  
  Далёкие хоры
  Созвездий
  Кружились
  В волне мировой...
  
  Порой метеоры
  Из высей катились,
  Беззвучно
  Развеявши пурпурный хвост надо мной.
  
  Проснулся - и те же: и горы,
  И море...
  
  И долгие, долгие взоры
  Бросаю вокруг.
  
  Всё то же... Докучно
  Внимаю,
  Как плачется бездна:
  
  Старинная бездна лазури;
  И - огненный, солнечный
  Круг.
  
  Мои многолетние боли -
  Доколе?..
  
  Чрез жизни, миры, мирозданья
  За мной пробегаете вы?
  
  В надмирных твореньях, -
  В паденьях -
  Течёт бытие... Но - о Боже! -
  
  Сознанье
  Всё строже, всё то же -
  
  Всё то же
  Сознанье
  Моё.
  
  Февраль 1914
   Базель
  
  
   В автобиографическом документе-прощании с Серебряным веком Б. Л. Пастернак, переводчик "Гамлета" Шекспира и "Фауста" Гёте, писал:
   "Существует психология творчества, проблемы поэтики. Между тем изо всего искусства именно его происхожденье переживается всего непосредственнее, и о нём не приходится строить догадок.
   Мы перестаём узнавать действительность. Она предстаёт в какой-то новой категории. Категория эта кажется нам её собственным, а не нашим, состояньем. Помимо этого состоянья всё на свете названо. Не названо и ново только оно. Мы пробуем его назвать. Получается искусство.
   Самое ясное, запоминающееся и важное в искусстве есть его возникновенье, и лучшие произведенья мира, повествуя о наиразличнейшем, на самом деле рассказывают о своём рожденьи" (Б. Л. Пастернак. "Охранная грамота". С. 185).
   Страсти, разыгрываемые в романе, признания любви в стихотворении, блеск ума в афоризме - всё это и многое другое, чем автор "оснащает" свои тексты, рассказывает историю своего рождения. Даже если это "смесь свинописи с иконописью". Когда б вы знали, из какого сора...
  
  
   - Что такое это у вас? Кто вам дал?
   - Баронесса R. R. ...
   - Ну, конечно... А что такое?
   - Анри Безансон...
   - Вы хотите сказать Анн и Безант... Человек и его тела?.. Что за чушь?.. А прочли ли вы "М а н и ф е с т" Карла Маркса?
  (А. Белый. "Петербург". С. 112)
  
   Тела
  
  На нас тела, как клочья песни спетой...
  В небытие
  Свисает где-то мертвенной планетой
  Всё существо моё.
  
  В слепых очах, в глухорождённом слухе -
  Кричат тела.
  Беспламенные, каменные духи!
  Беспламенная мгла!
  
  Зачем простёр на тверди оледелой
  Свои огни
  Разбитый дух - в разорванное тело,
  В бессмысленные дни!
  
  Зачем, за что в гнетущей, грозной гари,
  В растущий гром
  Мы - мертвенные, мертвенные твари -
  Безжертвенно бредём?
  
   Декабрь 1916
   Москва
  
  
   "С какой-то минуты я понял: давящая меня материальность - не материальна; прочная почва наших квартир - не прочна; и это открылося с потрясающей просто реальностью; я не видел в те годы социально-экономических условий, ведущих к неравновесию; моя грамотность (естественнонаучная, философская, литературная) обогащалась ценою социальной неграмотности, опять-таки поданной бытом, в котором было много высказываний либеральных и политических; но лозунги научной социологии не доходили..."
  
  (А. Белый. "На рубеже двух столетий")
  
  
   В 1908 году с поэтом сблизилась Анна Рудольфовна Минцлова - большеголовая, грузно-нелепая оккультистка в платье чёрным мешком. Литературная остроумница, она была вхожа в самые разные круги Москвы и Петербурга: её считали "своей" у В. И. Танеева, в кругу вольнодумцев восьмидесятых годов, у К. А. Тимирязева, К. Бальмонта, Сабашниковых, В. И. Иванова.
   - Вы - избранный, - сообщила ему Минцлова и потрясла его руку. - Руки, руки мои вы почувствуйте! Вы слышите?
   - Что?
   - Как струится от рук...
  
  
   "Не стану описывать печального продолжения наших с ней отношений; скажу: тайно являясь ко мне раскрывать свои мифы, ходила и к ряду других, как впоследствии оказалось, знакомых; и, нащупавши точку доверия, старалася каждому сделаться необходимой: по-своему; после уже, сведя каждого с каждым, поставила каждого она перед фактом: она опирается на ряд людей, доверяющих её мифу о братстве, приобщенье к которому даёт силу каждому обновить свою жизнь.
   Пока она говорила туманно, под формою сказок, её слушали так же, как слушают песенные легенды; когда же был поднят вопрос о том, кто уполномочил её создавать свою группу, она стала косноязычна, ссылаясь на то, что её руководители скоро появятся среди нас; они-де и объяснят; её же задача - нас подготовить к этой встрече; она требует лишь доверия к себе как к личности; с недоумением некоторые из очарованных ею ждали; но раздавался и ропот на то, что она ввела в свои сказки не сказки, а тенденцию связи через себя нас с какими-то закулисными иксами; чаще из лепета её песен выглядывал бред; выяснялась картина душевной болезни; никто ей не верил уже текстуально; но интриговала разгадка: бред ли в ней до конца заявление, что она состоит ученицей каких-то таинственных магов; иль попалась она в чьи-то цепкие лапы; наконец, я и Метнер решили прервать с ней сношенья; такое решение пережила она как удар".
  
  (А. Белый. "Между двух революций". С. 321)
  
  
   Демон
  
  Из снежных тающих смерчей,
  Средь серых каменных строений,
  В туманный сумрак, в блеск свечей
  Мой безымянный брат, мой гений
  
  Сходил во сне и наяву,
  Колеблемый ночными мглами;
  Он грустно осенял главу
  Мне тихоструйными крылами.
  
  Возникнувши над бегом дней,
  Извечные будил сомненья
  Он зыбкою игрой теней,
  Улыбкою разуверенья.
  
  Бывало: подневольный злу
  Незримые будил рыданья, -
  Гонимые в глухую мглу
  Невыразимые страданья.
  
  Бродя, бывало, в полусне,
  В тумане городском, меж зданий, -
  Я видел с мукою ко мне
  Его протянутые длани.
  
  Мрачнеющие тени вежд,
  Безвластные души порывы,
  Атласные клоки одежд,
  Их веющие в ночь извивы...
  
  С годами в сумрак отошло,
  Как вдохновенье, как безумье, -
  Безрогое его чело
  И строгое его раздумье.
  
   Март 1908
   Москва
  
  
   К началу 1910 года Минцлова пропала: ни в Москве, ни в Петербурге, ни в Крыму её больше никто не видел, хотя знали сотни людей, а десятки считали "своей". А. Белый резонно полагал, что она где-нибудь в Норвегии бросилась в море.
   В последнюю встречу с теософкой и оккультисткой поэт получил от неё кольцо:
   - К вам явится человек и произнесёт фразу из Евангелия, - сказала она. - Вы покажете ему кольцо и ответите другой фразой. После этого он откроет вам великую тайну.
   Придя в себя после длительного путешествия, Андрей Белый с Асей Тургеневой отправились в Берлин. Там они посетили лекцию мистика и антропософа Рудольфа Штейнера, который начал выступление фразой из Евангелия, переданной поэту злосчастной оккультисткой. После лекции, увидев кольцо Минцловой, Штейнер, несомненно, его узнал.
   Так Минцлова привела Белого к немецкому мистику.
   - Забавное совпадение, - говорит герой американского фильма "Трасса 60".
   - Если верить в совпадения, - отвечает волшебник О. Ж. Грант. - Предпочитаю неизбежность. Любое событие неизбежно - иначе его бы не случилось.
   ...Уже при первой беседе Штейнер ошеломил Белого, открыв ему его сокровенную сущность.
  
  
   Мой друг
  
  Уж год таскается за мной
  Повсюду марбургский философ.
  Мой ум он топит в мгле ночной
  Метафизических вопросов.
  
  Когда над восковым челом
  Волос каштановая грива
  Волнуется под ветерком,
  Взъерошивши её, игриво
  
  На робкий роковой вопрос
  Ответствует философ этот,
  Почёсывая бледный нос,
  Что истина, что правда... - метод.
  
  Средь молодых, весенних чащ,
  Омытый предвечерним светом,
  Он, кутаясь в свой чёрный плащ,
  Шагает тёмным силуэтом;
  
  Тряхнёт плащом, как нетопырь,
  Взмахнувший чёрными крылами...
  Новодевичий монастырь
  Блистает ясными крестами: -
  
  Здесь мы встречаемся... Сидим
  На лавочке, вперивши взоры
  В полей зазеленевший дым,
  Глядим на Воробьёвы горы.
  
  "Жизнь, - шепчет он, остановясь
  Средь зеленеющих могилок, -
  Метафизическая связь
  Трансцендентальных предпосылок.
  
  Рассеется она, как дым:
  Она не жизнь, а тень суждений..."
  И клонится лицом своим
  В лиловые кусты сирени.
  
  Пред взором неживым меня
  Охватывает трепет жуткий, -
  И бьются на венках, звеня,
  Фарфоровые незабудки.
  
  Как будто из зелёных трав
  Покойники, восстав крестами,
  Кресты, как руки, ввысь подъяв,
  Моргают жёлтыми очами.
  
  1908
  
  
  
  
  *** "А ужо всем влетит на орехи!"
  
  Русское молчаливое слово, исходя от человека, при человеке и остаётся: он не обращает его к другому или к самому себе, но единственно - к Богу. Самим своим присутствием слово, изменяя что-то в человеческой душе, изменяет и бытие.
   Основатель Антропософского общества, религиозный философ и знаток гётеанства, "деятель - крупный, многосторонний, неутомимый, находчивый, практический, с культурно-общественным весом", Рудольф Штейнер (1861-1925) поделился своим знанием с Андреем Белым. И прежде всего знанием того, что хочет сам герр Бугаев: изменить мир - не больше и не меньше, чем заклясть хаос, открыть человеку его скрытое ангельство, дать ему крылья высокой любви.
   - Так, истинно так! - соглашался Борис Николаевич.
  
  
   "Интересно ведь: сознание о том, что "Я" - "Я", пришло мне в жару; и я боялся как бы, что "Я" - погаснет; может быть, это - явление физиологического страха смерти? Может быть, это - сама борьба со смертью в обессиленном организме моём?
   Немного позднее, уже выздоравливающий, переживаю ясно память о бреде, как ощущение, что чудом спасся от дикой погони, пробегая лабиринтами снов, рисовавших какую-то иную действительность с иными причинными связями; вот почему стихотворение Гёте "Лесной царь", которое мне было рано прочитано, произвело на меня такое потрясающее впечатление; я точно вспомнил погоню, которая и за мною была; гналась смерть; ведь ребёнок, которого лесной царь зовёт, бредит..."
  
  (А. Белый. "На рубеже двух столетий")
  
  
   Ловец душ, доктор Штейнер обладал незаурядными гипнотическими способностями: не подавляя сознания, он вводил людей в транс... Его учение ставило ту же, что и творческое усилие Белого, задачу преображения человеческого существа, выявления трансцендентальной сущности. Привести мир на новую ступень эволюции, посредством медитаций вызывая в себе особое состояние, превращающее человека в цельную сознательную часть космоса, - к этой цели призвал русского символиста немецкий философ:
   - Идите с нами, герр Бугаев, и не спрашивайте, а действуйте.
   Приглашение распространялось и на его жену Асю Тургеневу.
  
  
  Под окном
  
  Взор убегает вдаль весной:
  Лазоревые там высоты...
  
  Но "Критики" передо мной -
  Их кожаные переплёты...
  
  Вдали - иного бытия
  Звёздоочистые убранства...
  
  И, вздрогнув, вспоминаю я
  Об иллюзорности пространства.
  
   1908
   Москва
  
  
   Последующие годы супруги, как привязанные, колесили за сердцеведом и знатоком сверхчеловеческой мудрости по всей Европе, от мистерии к мистерии, с одной лекции на другую, и всё глубже увязали в его идеях и их воплощениях.
   Ася осталась со Штейнером на строительстве гигантского антропософского храма Гётеанум на "острове детей" в Дорнахе. Истовый, упоённый труд создания витражей большого зала был проникнут молитвенным экстазом. И Ася не захотела покидать "безусловно искреннего, выдающегося вдохновителя и вождя одного из важнейших духовных движений старого и нового света", когда он же - "мертвенно-схоластичный, плаксивый, бездарный писатель - извратитель Канта, Коперника, Гегеля, Платона и Гёте, не стоящий споров" - оккультный учитель Штейнер прогнал Бориса Бугаева из своего гнезда в предгорье швейцарских Альп.
  
  
   Асе
  
  Едва яснеют огоньки.
  Мутнеют склоны, долы, дали.
  Висят далёкие дымки,
  Как безглагольные печали.
  
  Из синей тьмы летит порыв...
  Полыни плещут при дороге.
  На тучах - глыбах грозовых -
  Летуче блещут огнероги.
  
  Невыразимое - нежней...
  Неотразимое - упорней...
  Невыразимы беги дней,
  Неотразимы смерти корни.
  
  В горючей радости ночей
  Ключи её упорней бьются:
  В кипучей сладости очей
  Мерцаньем маревым мятутся.
  
  Благословенны: - жизни ток,
  И стылость смерти непреложной,
  И - зеленеющий листок,
  И - ветхий корень придорожный.
  
   Июнь 1916
   Дорнах
  
  
   В новогоднюю ночь 1923 года Гётеанум внезапно сгорел.
   "В нить событий - вплетено: небытие!" (А. Белый. "Я").
   Не смерть, но именно небытие, и задача - при жизни не угодить в этот провал, в котором меркнет даже сама погибель.
   После расставания в Дорнахе в 1916-м и последнего объяснения в Берлине в 1922-м Ася Тургенева выпала из жизни поэта навеки.
   "Уже шестнадцати лет я поняла, - заметила Марина Цветаева, - что внушать стихи больше, чем писать стихи, больше "дар Божий", бόльшая богоизбранность, что не будь в мире "Ась" - не было бы в мире поэм". (М. И. Цветаева. "Пленный дух").
  
  
   "Бедные, бедные! Задумался Пётр: уже весь сон запада прошёл перед ним, и уже сон отошёл; он думал: многое множество слов, звуков, знаков выбросил запад на удивленье миру; но те слова, те звуки, те знаки будто оборотни, выдыхаясь, влекут за собой людей, - а куда? Русское же, молчаливое слово, от тебя исходя, при тебе и остаётся: и молитва то слово; как выплеснутая в воздух золотого чарка вина, что камушками, самоцветными брызгами горит в солнце, опадая каплями этими под ноги в грязь и тебя оставляя неутолённым, хотя бы и призывая к тебе посторонних людей минутно полюбоваться дождю золотых капель, - так вот и слова, которым нас обучает запад; свои там выплескивают наружу слова, в книги, во всякую премудрость и науку; оттого-то вот там и сказуемые слова, и сказанный склад жизни: вот что такое запад. Но ведь не слово - душа: грустит она о несказуемом, она о несказанном томится. И не то в России: полевые люди, лесные, в слова не рядятся и складом жизни не радуют взора; слово их что ни есть сквернословие; жизни склад - пьяный, бранчливый; неряшество, голод, немота, тьма. А ты и смекай: духовное винцо на столе-то перед каждым; и каждый слов несказанных и чувств несказуемых то винцо про себя выпивает. Говорит, будто заикается, да всё о таком простом; молчит же - диковинное молчанье! Уста последними тебя обругают словами в то время, как тонут очи в ясной заре; уста бранятся, а очи благословляют; начнёт говорить, что твоё обстругает бревно; а запел вот - и... словом, далеко по белу свету разлетелась молва о тех песнях о русских; а кто же те песни поёт, кто их сложил? Тот самый сложил их мужлан, который тебя при случае по-матерному ругнёт.
   Жить бы в полях, умереть бы в полях, про себя самого повторяя одно духомётное слово, которое никто не знает, кроме того, кто получает то слово; а получают его в молчанье. Здесь промеж себя все пьют вино жизни, вино радости новой - думает Пётр: здесь самый закат не выжимается в книгу: и здесь закат - тайна; много есть на западе книг; много на Руси несказанных слов. Россия есть то, о что разбивается книга, распыляется знание да и самая сжигается жизнь; в тот день, когда к России привьётся запад, всемирный его охватит пожар: сгорит всё, что может сгореть, потому что только из пепельной смерти вылетит райская душенька - жар-птица".
  
  (А. Белый. "Серебряный голубь". С. 166)
  
  
   Великан
  
   1
  
  "Поздно уж, милая, поздно... усни:
  это обман...
  Может быть, выпадут лучшие дни.
  
  Мы не увидим их... Поздно... усни...
  Это - обман".
  
  Ветер холодный призывно шумит,
  холодно нам...
  Кто-то, огромный, в тумане бежит...
  
  Тихо смеётся. Рукою манит.
  Кто это там?
  
  Сел за рекою. Седой бородой
  нам закивал
  и запахнулся в туман голубой.
  
  Ах, это, верно, был призрак ночной...
  Вот он пропал.
  
  Сонные волны бегут на реке.
  Месяц встаёт.
  Ветер холодный шумит в тростнике.
  
  Кто-то, бездомный, поёт вдалеке,
  сонный поёт.
  
  "Всё это бредни... Мы в поле одни.
  Влажный туман
  нас, как младенцев, укроет в тени...
  
  Поздно уж, милая, поздно. Усни.
  Это - обман..."
  
   Март 1901
   Москва
  
  
   Те самые мужланы, которые при случае по-матерному ругнут, убивают главного героя "Серебряного голубя" - убивают поэта Петра Дарьяльского жутко, безобразно, всем скопом. Прототипом его был С. М. Соловьёв. И даже молитвы Катерины Васильевны, невесты его, не спасают Дарьяльского. Не прошло и десяти лет, такие же мужланы штыками добивали царскую фамилию, а в 1931-м арестовали С. М. Соловьёва, русского католика восточного обряда. В ходе следствия друг детства и юности психически заболел и умер в 1942-м в госпитале для душевнобольных в эвакуации в Казани.
   "Много есть на западе книг; много на Руси несказанных слов..."
   Скажем, что немало и людей разных: и те, что ругнут и убьют, с погромом нагрянут, это тени, призраки, совсем другие люди, чем те, кто знает молчаливое, несказанное слово. И одной гребёнкой чесать их не след, под одно общее понятие "народа" подгонять тем более - тут Пётр маху дал, перепутал. Есть народ, народец, народишко, но есть и вырод, выродок, вырόдишко. И никакого единства между этими противоречиями нет и быть не может - только борьба. Либо народ, пусть даже захудалый народишко, - либо вырод, вырόдишко. Либо песенный сказитель с молитвенным словом в душе - либо тень, подобие человеческое, имитация. И тогда сквернословь не сквернословь, это ровным счётом ничего не решает.
  
  
   - Пётр думает, что ушел от вас навсегда; но тут не измена, не бегство, а страшный, давящий его гипноз; он вышел из круга помощи - и враги пока торжествуют над ним, как торжествует враг, глумится над родиной нашей; тысячи жертв без вины, а виновники всего ещё скрыты; и никто не знает из простых смертных, кто же истинные виновники всех происходящих нелепиц. Примиритесь, Катерина Васильевна, не приходите в отчаянье: всё, что ни есть тёмного, нападает теперь на Петра; но Пётр может ещё победить; ему следует в себе победить себя, отказаться от личного творчества жизни; он должен переоценить своё отношение к миру; и призраки, принявшие для него плоть и кровь людей, пропадут; верьте мне, только великие и сильные души подвержены такому искусу; только гиганты обрываются так, как Пётр; он не принял руку протянутой помощи; он хотел сам до всего дойти: повесть его и нелепа, и безобразна; точно она рассказана врагом, издевающимся надо всем светлым будущим родины нашей... Пока же молитесь, молитесь за Петра!
  (А. Белый. "Серебряный голубь". С. 130)
  
  
  2
  
  Сергею Михайловичу Соловьёву
  
  Бедные дети устали:
  сладко заснули.
  Сонные тополи в дали
  горько вздохнули,
  
  мучимы вечным обманом,
  скучным и бедным...
  Ветер занёс их туманом
  мертвенно-бледным.
  
  Там великан одинокий,
  низко согнувшись,
  шествовал к цели далёкой,
  в плащ запахнувшись.
  
  Как он, блуждая, смеялся
  в эти минуты...
  Как его плащ развевался,
  ветром надутый.
  
  Тополи горько вздохнули...
  Абрис могучий,
  вдруг набежав, затянули
  бледные тучи.
  
  
   Есть мнение, что личность Андрея Белого значительнее всего его творчества. Для символиста, который каждый день жизни рассматривал как предмет личного творчества, трудно подыскать более высокую оценку. Стать легендой, Огненным Ангелом, фигурой мистической, изначальной, заработать репутацию гения и пророка - в высшей степени похвально для декадента, желающего покончить с декадентством. И хотя в литературе Андрей Белый не достиг вершин своих великих современников, но именно в его произведениях могучим абрисом проступают темы и образы символизма А. Блока, узнаются интонации ариеток и романсов А. Вертинского, вырисовывается лесенка строф В. Маяковского и А. Мариенгофа, сплетается в целое мировоззрение, разрозненное рубежом веков и социальными потрясениями трёх революций, разрабатываются приёмы повествования и словообразования, используемые позднее не помнящими родства советскими литераторами.
  
  
   "Ничего одиноче его вечной обступленности, обсмотренности, обслушанности я не знала. На него смотрели, верней: его смотрели, как спектакль, сразу, после занавеса бросая его одного, как огромный Императорский театр, где остаются одни мыши.
   А смотреть было на что. Всякая земля под его ногою становилась теннисной площадкой: ракеткой: ладонью. Земля его как будто отдавала - туда, откуда бросили, а то - опять возвращало. Просто, им небо и земля играли в мяч.
   Мы - смотрели".
  (М. И. Цветаева. "Пленный дух")
  
  
  3
  
  Средь туманного дня,
  созерцая минувшие грёзы,
  близ речного ручья
  великан отдыхал у берёзы.
  
  Над печальной страной
  протянулись ненастные тучи.
  Бесприютной главой
  он прижался к берёзе плакучей.
  
  Горевал исполин.
  На челе были складки кручины.
  Он кричал, что один,
  что он стар, что немые годины
  
  надоели ему...
  Лишь заслышат громовые речи, -
  точно встретив чуму,
  все бегут и дрожат после встречи.
  
  Он - почтенный старик,
  а ещё не видал тёплой ласки.
  Ах, он только велик...
  Ах, он видит туманные сказки.
  
  Облака разнесли
  этот жалобный крик великана.
  Говорили вдали:
  "Это ветер шумит средь тумана".
  
  Проходили века.
  Разражались ненастные грозы.
  На щеках старика
  заблистали алмазные слёзы.
  
  
   В тот вечер, когда телефонная связь принесла в Москву известие об убийстве Григория Распутина, "крёстный отец" романов А. Белого, историк и литературовед М. О. Гершензон (1869-1925) привёл поэта В. Ф. Ходасевича к философу Н. А. Бердяеву обсудить последние события. Был декабрь 1916 года. Там, после долгой разлуки, В. Ф. Ходасевич увидел Б. Н. Бугаева, вызванного в Россию "для проверки своего отношения к воинской повинности".
  
  
   "Он был без жены, которую оставил в Дорнахе. С первого взгляда я понял, что ни о каком его успокоении нечего говорить. Физически огрубелый, с мозолистыми руками, он был в состоянии крайнего возбуждения. Говорил мало, но глаза, ставшие из синих бледно-голубыми, то бегали, то останавливались в каком-то ужасе. Облысевшее темя с пучками полуседых волос казалось мне медным шаром, который заряжен миллионами вольт электричества. Потом он приходил ко мне - рассказывать о каких-то шпионах, провокаторах, тёмных личностях, преследовавших его и в Дорнахе, и во время переезда в Россию. За ним подглядывали, его выслеживали, его хотели сгубить в прямом смысле и ещё в каких-то смыслах иных. Эта тема, в сущности граничащая с манией преследования, была ему всегда близка. По моему глубокому убеждению, возникла она ещё в детстве, когда казалось ему, что какие-то тёмные силы хотят его погубить, толкая на преступление против отца. Чудовищ, которые были и подстрекателями, и эриниями потенциального отцеубийства, Белый на самом деле носил в себе, но инстинкт самосохранения заставил его отыскивать их вовне, чтобы на них сваливать вину за свои самые тёмные помыслы, вожделения, импульсы".
  (В. Ф. Ходасевич. "Андрей Белый")
  
  
  4
  
  Потянуло грозой.
  Горизонт затянулся.
  И над знойной страной
  его плащ растянулся.
  
  Полетели, клубясь,
  грозно вздутые скалы.
  Замелькал нам, искрясь,
  из-за тучи платок его алый.
  
  Вот плеснул из ведра,
  грозно ухнув на нас для потехи:
  "Затопить вас пора...
  А ужо всем влетит на орехи!"
  
  Вот нога его грузным столбом
  где-то близко от нас опустилась,
  и потом
  вновь лазурь просветилась.
  
  "До свиданья! - кричал. -
  Мы увидимся летними днями..."
  В глубину побежал,
  нам махнув своей шляпой с полями.
  
  
   Итак, его отвергла Ася, а затем д-р Штейнер.
   Всё это было неизбежно, как убийство Распутина, как Февральская революция и Октябрьский переворот. После 4-летнего отсутствия Москва 1916 года поразила поэта "картиной развала, пляской над бездной".
  
  
   "Там стояли тюками дома; в каждом сколькие жизни себя запечатали на смерть; Москва - склад тюков, свалень грузов; и кто их протащит?
   Да время!
   И время, верблюд многогорбый, - влачило. Но он - изнемог и упал на передние ноги: тюки эти рушить; за домом обрушится дом; и Москва станет стаей развалин: когда?
   Поскорей!"
  (А. Белый. "Московский чудак")
  
  
   "...есть ли ещё всё, что есть здесь: Москва - не мираж? Под ней вырыта яма; губерния держится на скорлупе; грузы зданий проломят её..."
  (А. Белый. "Маски")
  
  
  5
  
  В час зари на небосклоне,
  скрывши лик хитоном белым,
  он стоит в своей короне
  замком грозно-онемелым.
  
  Солнце сядет. Всё притихнет.
  Он пойдёт на нас сердито.
  Ветром дунет, гневом вспыхнет,
  сетью проволок повитый
  
  изумрудно-золотистых,
  фиолетово-пурпурных.
  И верхи дубов ветвистых
  зашумят в движеньях бурных.
  
  Не успев нас сжечь огнями,
  оглушить громовым рёвом,
  разорвётся облаками
  в небе тёмно-бирюзовом.
  
   1902
  
  
   Со стоической отрешённостью Андрей Белый принимал изменения, происходящие в пространстве и времени - для него не было таких условий.
  
  
   - Мы рушимся, -
   - ррррууу: -
   - это "Скорая помощь" проехала...
   Поздно спасать!
   Да и нечего, всё - развалилось.
  (А. Белый. "Маски")
  
  
  Его проза - "совсем не проза; она - поэма в стихах (анапест); она напечатана прозой лишь для экономии места"; его строчки слагались на прогулках, в лесах, а не записывались за письменным столом. Он учился: "словесной орнаментике у Гоголя; ритму - у Ницше; драматическим приёмам - у Шекспира; жесту - у пантомимы, музыка, которую слушало внутреннее ухо, - Шуман"; правде же у натуры самих впечатлений - от Москвы 1916 года (А. Белый. "Маски").
   Непосредственное вмешательство в действительные события могло быть только творческим - мистическим преображением бытия, космическим переустройством мира: действительность оказывалась символом, символ - действительностью. Закаты и зори можно было вдохновенно читать, природное явление становилось текстом в буквальном смысле слова. Текстуальная реальность - древнейшие слои человеческой культуры, подложка всего явленного в мире - казалось, могла быть преобразована творческой личностью, великаном, гололобым титаном, которому доступны взлёты мистического озарения.
  
  
   "Разве в такие минуты о чём-либо думают? В такие минуты считают пролетающих мух; в такие минуты глухо молчит души половина, которая ранена насмерть: глухо она молчит дни, недели, года - и только после тех уже дней, недель и ушедших лет медленно начинаешь ты сознавать, что сталось с погубленной души половиной и есть ли ещё душа у того, у кого погублено полдуши; а пока ты не знаешь, умерла ли душа или то обморок, и душа тебе вновь отдаётся; но первое её к тебе благотворное возвращенье дикой в тебе отзывается болью или сказывается телесной болезнью, приносящей убожество; тебе явленная смерть - ты забыл? А души половина, вся-то она ещё гробовая; и, восставая от смерти, она страшному подлежит суду: сызнова она переживает всё то, что тобой уже давно пережито, чтобы нелепицу прежних дней претворить в небесную красоту; если же силы такой у души твоей нет, то её заражённые части сгнивают бесследно".
  (А. Белый. "Серебряный голубь". С. 224-225)
  
  
   День
  
  Я выбросил в день
  Теневую ладонь:
  "О день, - переполни!
  О, светом одень!"
  
  И пырснула тень:
  И как солнечный конь
  Вдруг бросил из молний
  Мне в очи огонь.
  
  И воздух игривой
  Улыбкой блеснул;
  И блещущей гривой
  Под облак мигнул;
  
  И гул прокатился
  В сутулых веках;
  И гром громыхнул
  В золотых облаках;
  
  Откуда, слезяся
  В свой плащ световой, -
  Над чащей склонясь
  Золотой головой, -
  
  Рукой золотой
  Поднимался в туман -
  Сутулый, седой,
  Гололобый титан.
  
   1931
  Кучино
  
  
   После революции поэт ютился в квартире знакомых, топя печурку своими рукописями, голодая и простаивая в очередях. Военный коммунизм переживал в лишениях и болезнях. Покинуть страну без разрешения большевиков поэт не решался, хотя разболтал "по секрету", что собрался бежать, и добрые люди начали интересоваться, скоро ли он бежит. Из этого он заключил, что чекисты за ним следят, и перенервничал до того, что пришлось обратиться к врачу.
   Это - судьба, - толстопятая, - тукала!
  
  
   "Чтобы прокормить себя с матерью, уже больною и старою, мерил Москву из конца в конец, читал лекции в Пролеткульте и в разных ещё местах, целыми днями просиживал в Румянцевском музее, где замерзали чернила, исполняя бессмысленный заказ Театрального отдела (что-то о театрах в эпоху французской революции), исписывая вороха бумаги, которые, наконец, где-то и потерял. В то же время он вёл занятия в Антропософском обществе, писал "Записки чудака", книгу по философии культуры, книгу о Льве Толстом и другое".
  
  (В. Ф. Ходасевич. "Андрей Белый")
  
  
   Воронка Мальстрема: Москва стала - яма.
  
  
  Киркою рудокопный гном
  Согласных хрусты рушит в томы...
  Я - стилистический приём,
  Языковые идиомы!
  Я - хрустом тухнущая пещь, -
  Пеку приём: стихи - в начинку;
  Давно поломанная вещь,
  Давно пора меня в починку.
  Висок - винтящая мигрень...
  Душа - кутящая...
  И - что же?..
  Я в веселящий Духов день
  Склонён перед тобою, Боже!
  
  (А. Белый. "Первое свидание")
  
  
   Большой друг русского народа и его литературы, интернационалист, готовый героически пожертвовать страной ради победы мировой революции, председатель Реввоенсовета молодой советской республики замечал:
  
  
   "...Белый заявляет: "Устои обычной действительности для меня - ерунда". И это перед лицом народа, который истекает кровью, чтобы передвинуть "устои обычной действительности". Ну, конечно, ни больше ни меньше: ерунда. А пайка требует - да не обычного, а для больших полотен, пропорционального. И негодует, что не торопятся преподнесть. Казалось бы, стоит ли из-за пайка-с, из-за "ерунды"-с омрачать христианнейшее состояние духа? Ведь он не он, а Христос в нём. Ведь в святом духе воскреснет. Чего же тут-то, в нашей земной ерунде-то, на печатный лист размазывать желчь по поводу недостаточности пайка? Антропософское благочестие освобождает не только от художественного вкуса, но и от общественной стыдливости".
  
  (Л. Д. Троцкий. "Литература и революция")
  
  
   Конечно же, словотворчество наркома по военным и морским делам, одолевшего контру на фронтах революции, не просто "оскорбляло чувства верующих": Троцкий, вещатель "общих дум", намеренно унижал достоинство голодающего русского поэта и литератора Андрея Белого, который - "покойник, и ни в каком духе он не воскреснет", как и любого другого христианина. Ну, да что только не простится атеисту у кормила народной власти да на гребне подъёма масс! Будем надеяться, что нарком ошибался: воскреснет и Белый, и Блок, и Гумилёв, пока есть ещё дух у этих самых народных масс, который, впрочем, сам Лев Давидович, похоже, на дух не выносил и после тучных лет царского режима неимоверно "щедро" одарил большевистским пайком и стыдливостью.
   Весной 1921 года А. Белый переехал в "ядовитое место", "пятно сажи" - Петроград, где литераторам, однако, жилось вольготнее. В гостинице на улице Гоголя ему дали комнату. Он между тем сторонился пишущей братии и подолгу гостил в Царском селе у своего друга историка и публициста Р. В. Иванова-Разумника. Крупнейший новатор и реформатор стиха, А. Белый начал писать традиционным пушкинским слогом. Поэма "Первое свидание" была отмечена удивительными прозрениями: "мир - рвался в опытах Кюри атомной, лопнувшею бомбой"!.. В поэме он вспоминал, как 19-летним студентом влюбился в жену богатого фабриканта и мецената, красавицу М. К. Морозову, и она стала для него первым воплощением Вечной Женственности.
   И всё-таки вольготнее чувствовать себя уже не приходилось:
   "Петербургские улицы обладают несомненнейшим свойством: превращают в тени прохожих; тени же петербургские улицы превращают в людей".
   Мир, как разбойник, вытягивал из него последнее.
  
  
   Христос воскрес
  
   17
  
  А из пушечного гула
  Сутуло
  Просунулась спина
  Очкастого, расслабленного
  интеллигента.
  
  Видна, -
  Мохнатая голова,
  Произносящая
  Негодующие
  Слова
  О значении
  Константинополя
  И проливов, -
  В дующие
  Пространства
  И в сухие трески
  Револьверных взрывов...
  
  На мгновение
  Водворяется странная
  Тишина, -
  В которую произносятся слова
  Расслабленного
  Интеллигента.
  
  
   - Жизнь - давит нас; оттого мы и давим друг друга; жизнь - давка: в пожарах, - говорит интеллигент, благородный герой трилогии Андрея Белого "Москва" профессор Коробкин.
   - Да, душа моя, точно мировое пространство, - сравнивает петербургский террорист; - и оттуда, из мирового пространства, я на всё и смотрю.
   - Все люди делятся на паразитов и рабов, - объясняет барон Павел Павлович Тодрабе-Граабен в романе "Серебряный голубь"; - паразиты же делятся, в свою очередь, на волшебников, или магов, убийц и хамов; маги - это те, кто выдумал Бога и этой выдумкой вымогают деньги; убийцы - это военное сословие всего мира; хамы же делятся на просто хамов, то есть людей состоятельных, учёных хамов, то есть профессоров, адвокатов, врачей, людей свободных профессий, и на эстетических хамов: к последним принадлежат поэты, писатели, художники и проститутки...
   - А ужо всем влетит на орехи! - восклицал Боренька Бугаев, прияв придуманный для него М. С. Соловьёвым псевдоним "Андрей Белый".
   - Белый верит в магию слов; об нём позволительно сказать поэтому, что самый псевдоним его свидетельствует о его противоположности революции, ибо самая боевая эпоха революции прошла в борьбе красного с белым, - язвил один из светочей Октября, погибший позднее от ледоруба.
   - Течём, как струя из сортирных пространств, - признавал уже совсем не интеллигентный персонаж "Масок".
  
  
   "Грубый Ф** вызывал меня к своим гостям: демонстрировать им "идиотика"; и обращался ко мне с такими оскорбительными вопросами:
   - А скажи-ка, если тебя разрубить пополам, будут ли два Бореньки, или один?
   Я, дрожа от обиды и оскорбления, ибо знал, что вопрос - демонстрация моего идиотизма, бросал истерически и назло:
   - Будут нас двое!"
  (А. Белый. "На рубеже столетий")
  
  
   В августе 1921-го умер А. А. Блок, в те же дни казнён Н. С. Гумилёв:
   "Называл себя дедом; повадки не дедины; кто его ведает; да-с, страшновато; вдруг понял, - не "вато": страшным-страшно!" ("Москва под ударом")
   В начале сентября 1921 года после пяти лет пребывания в революционной России Борису Николаевичу Бугаеву, наконец, оформили заграничный паспорт и разрешили выезд из советского государства.
  
  
   Христос воскрес
  
   8
  
  От огромной скорби
  Господней
  Упадали удары
  Из преисподней -
  
  В тяжёлый,
  Старый
  Шар.
  Обрушились суши
  И горы,
  Изгорбились
  Бурей озёра...
  И изгорбились долы...
  Разламывались холмы...
  
  А души -
  Душа за душою -
  Валились в глухие тьмы.
  
  Проступали в туманы
  Неясные
  Пасти
  Чудовищной глубины...
  
  Обнажались
  Обманы
  И ужасные
  Страсти
  Выбежавшего на белый свет
  Сатаны.
  
  В землетрясениях и пожарах
  Разрывались
  Старые шары
  Планет.
  
  
  
  
  *** "Мои слова - жемчужный водомёт"
  
  В воспоминаниях об Андрее Белом, озаглавленных "Пленный дух", многозначному таланту поэта Марина Цветаева поставила в соответствие ряд неоднозначных оценок:
  
   "И ещё: что ему было "Марина Ивановна" и даже Марина, когда он даже собственным ни Борисом, ни Андреем себя не ощутил, ни с одним из них себя не отождествил, ни в одном из них себя не узнал, так и прокачался всю жизнь между наречённым Борисом и сотворённым Андреем, отзываясь только на я.
   Двойственность его не только сказалась на Борисе Николаевиче Бугаеве и Андрее Белом, она была вызвана ими, - С кем говорите? Со мной, Борисом Николаевичем, или со мной, Андреем Белым? Конечно, и каждый пишущий, и я, например, могу сказать: с кем говорите, со мной, "Мариной Цветаевой", или мной - мной (я, Марина Ивановна, для себя так же не существую, как для Андрея Белого); но и Марина - я, и Цветаева - я, значит, и "Марина Цветаева" - я. А Белый должен был разрываться между наречённым Борисом и самовольно-осозданным Андреем. Разорвался - навек.
   Каждый литературный псевдоним прежде всего отказ от отчества, ибо отца не включает, исключает. Максим Горький, Андрей Белый - кто им отец?
   Каждый псевдоним, подсознательно, - отказ от преемственности, потомственности, сыновнести. Отказ от отца. Но не только от отца отказ, но и от святого, под защиту которого поставлен, и от веры, в которую был крещён, и от собственного младенчества, и от матери, звавшей Боря и никакого "Андрея" не знавшей, отказ от всех корней, то ли церковных, то ли кровных. Avant moi le déluge! Я - сам!
   Полная и страшная свобода маски: личины: не-своего лица. Полная безответственность и полная беззащитность.
   Не этого ли искал Андрей Белый у доктора Штейнера, не отца ли, соединяя в нём и защитника земного, и заступника небесного, от которых, обоих, на заре своих дней столь вдохновенно и дерзновенно отрёкся?"
  (М. И. Цветаева. "Пленный дух")
  
  
   В. Ф. Ходасевич, к которому А. Белый издавна "чувствовал вздрог" и который казался ему "порою юнцом, убежавшим из склепа, где он познакомился уже с червём", изобличал поэта с прямотой и знанием дела:
  
  
   "Все автобиографические романы, начиная с "Петербурга" и кончая "Москвой под ударом", полны ... отвратительными уродами, отчасти вымышленными, отчасти фантастически пересозданными из действительности. Борьба с ними, то есть с носимым в душе зародышем предательства и отцеубийства, сделалась на всю жизнь основной, главной, центральной темой всех романов Белого, за исключением "Серебряного Голубя". Ни с революцией, ни с войной эта тема, по существу, не связана и ни в каком историческом обрамлении не нуждается".
  
  (В. Ф. Ходасевич. "Андрей Белый")
  
  
   Суровые судьи, они же были свидетелями неистового фокстрота Андрея Белого в разных берлинских Dielen (танцевальных залах) в 1922-м: "его фокстрот - чистейшее хлыстовство: даже не свистопляска, а христопляска" (М. Цветаева), "пьяные танцы", "чудовищная мимодрама, порой даже непристойная", "символическое попрание лучшего в самом себе, кощунство над собой, дьявольская гримаса самому себе" (В. Ходасевич), - "с хмурым лицом в пляс пустился, стараясь растопать младенческий плач; но он будто затаптывал жизнь" (А. Белый). Фантастическая пляска поэта была вызвана отчаяньем после окончательного разрыва с "дергоумной барышней" Асей Тургеневой, увлекшейся к тому времени молодым имажинистом, бывшим красным командиром А. Кусиковым (Кусикяном).
   Так что было с чего в оранжевом фраке орангутангом отплясывать танго...
  
  
  * * *
  
   Эстрада: -
   - ряд тем: один, два, - номера; три, четыре, пять, шесть; новый трюк: -
   - номер семь: - Темь!
   Отсвета мертвельного сизостылая синь: в ней явился мел белый, - не личико, маленькое, с кулачок, слабо дрябленький; плоские поля шляпы вошли пером огненным с огненным и перекошенным в пении ротиком в отсветы бледного и сизо-синего света: - мелодекламация!
  
  В окна
  Ударится камень...
  И врубится
  В двери - топор
  Из окон разинется -
  Пламень
  От шёлковых кресел и
  Штор;
  Фарфор;
  Изукрашенный шандал...
  Всё -
  К чортовой матери: всё!
  Жестокий, железный мой
  Кандал
  Ударится в сердце -
  В твоё!
  
  (А. Белый. "Маски")
  
  
   - Белый - покойник, - утверждал Л. Д. Троцкий в газете "Правда", - и ни в каком духе он не воскреснет.
   В литературе начала ХХ века после рассказов Ф. Кафки, прозы Л. Андреева и Ф. Сологуба "отвратительные уроды" романов Андрея Белого не были необычны. Кульминационные сцены его произведений - жуткие, натуралистические, исполненные надрыва - написаны на сломе психики персонажей. Это всегда взрыв, убийство, стихия, бунт против социального окружения и себя самого - всё это граничит с сумасшествием или, собственно, безумие и обнаруживает. Однако именно эти пароксизмы душевной боли и духовной безысходности соизмеряют язык художественной прозы писателя - по-другому, иначе и сказать-то было нельзя. Отсюда вся сложность нарратива и метрики строк, впечатление личностной драмы рассказчика, а может что и "носимого в душе зародыша предательства и отцеубийства".
   "...Сколькие сбивом таким заставляют ответчика глупо разыгрывать неисполнимую роль: коли ты о хвосте, - сади в голову; о голове - сади в хвост!
   Узнаёте себя, мои критики?" (А. Белый. "Маски")
  
  
   Мои слова
  
  Мои слова - жемчужный водомёт,
  средь лунных снов, бесцельный,
   но вспенённый, -
  капризной птицы лёт,
  туманом занесённый.
  
  Мои мечты - вздыхающий обман,
  ледник застывших слёз, зарёй горящий, -
  безумный великан,
  на карликов свистящий.
  
  Моя любовь - призывно-грустный звон,
  что зазвучит и улетит куда-то, -
  неясно-милый сон,
  уж виданный когда-то.
  
  Май 1901
   Серебряный Колодезь
  
  
   Вместе с тем Дорнах не выходил у А. Белого из головы. Он ехал, чтобы сказать братьям антропософам о тяжких духовных родах, переживаемых Россией, о страданиях многомиллионного народа. Он хотел открыть им глаза на Россию, почитая себя послом от России к антропософии, а вместо этого услышал холодное "Ну, как дела?"
   В. Ф. Ходасевич свидетельствует:
  
  
   "По всякому поводу он мыслию возвращался к Штейнеру. Однажды, едучи со мной в Undergrund"e и нечаянно поступая вполне по-прутковски: русские, окружающим непонятные слова шепча на ухо, а немецкие выкрикивая на весь вагон, - он сказал мне:
   - Хочется вот поехать в Дорнах да крикнуть д-ру Штейнеру, как уличные мальчишки кричат: "Неrr Doktor, Sie sind ein alter Affe!"
   Он словно старался падать всё ниже. Как знать, может быть, и надеялся: услышат, окликнут... Но Дорнах не снисходил со своих высот, а Белый жил как на угольях. Свои страдания он "выкрикивал в форточку" - то в виде плохих стихов с редкими проблесками гениальности, то в виде бесчисленных исповедей. Он исповедовался, выворачивая душу, кому попало, порой полузнакомым и вовсе незнакомым людям: соседям по табльдоту, ночным гулякам, смазливым пансионским горничным, иностранным журналистам. Полувлюбился в некую Mariechen, болезненную, запуганную девушку, дочь содержателя маленькой пивной; она смущалась чуть не до слёз, когда Неrr Рrofessor, ломая ей пальцы своими лапищами, отплясывал с нею неистовые танцы, а между танцами, осушая кружку за кружкой, рассказывал ей, то рыча, то шипя, то визжа, всё одну и ту же запутанную историю, в которой она ничего не понимала. Замечательно, что и все эти люди, тоже ничего не понимавшие, заслушивались его, чуя, что пьяненький Неrr Рrofessor - не простой человек. Возвращаясь домой, раздевался он догола и опять плясал, выплясывая своё несчастие. Это длилось месяцами. Хотелось иногда пожалеть, что у него такое неиссякаемое физическое здоровье: уж лучше бы заболел, свалился".
  
  (В. Ф. Ходасевич. "Андрей Белый")
  
  
   Пустой простор
  
  Рой серых сёл
  Маячит
  В голый дол;
  Порывы пыли;
  Вырывы ковыли.
  Сюда отдай бунтующий
  Глагол -
  В маячащие,
  Дующие
  Плачи...
  
  Прокопы, торчины, -
  Пески...
  
  Маячат трёпы туч
  На дико сизом небе...
  И точно -
  Скорбно скорчены -
  Лески;
  И точно -
  Луч
  На недожатом хлебе.
  
  Шатнёт листвою
  Ёрзнувшая
  Жуть;
  В пустой овраг
  По сорным косогорам
  Течёт ручей, -
  
  Замёрзнувшая
  Ртуть...
  Мой шалый шаг -
  В разлом
  Пустых
  Просторов.
  
  Страх,
  Как шарах мышей - в пустых
  Парах,
  Повиснувших, как сизый камень,
  В небе...
  Но грянет
  Гром,
  И станет
  Пламень
  В прах -
  
  Ерошить: - мглой
  Свой,
  Яснокрасный
  Гребень...
  
   1908, 1925
  
  
   Совсем седой, некоторое время он жил в Цоссене, под Берлином, недалеко от кладбища, в доме какого-то гробовщика. Глаза его выцвели. Страх, тоска и тревога одолевали - ему казалось, что за ним следят. Он боялся ночевать один. Кто знает, была ли за ним установлена слежка? Сдвиги в психике замечали многие, слежку - один Белый.
   - Губа - принадлежность едальная; фейерверк слов в ней - откуда?
   Эмиграция желала провозгласить его, по крайней мере, если не "королём символизма", то "новым русским Гоголем". Красные наркомы желали видеть его снова в России, ведь если не удалось бы сделать из Белого "красного Пушкина", то у эмиграции хотя бы не было своего Гоголя.
  
  
   "Он, стало быть, только во сне пережил мировую культуру из дебри своей допотопной; иль...?
   - В доисторической бездне, мой батюшка, мы: в ледниковом периоде-с, где ещё снится, в кредит, пока что, сон о том, что какая-то, чорт побери, есть культура!
   Опять, - точно молния: память о памяти -
   - рот был заклёпан.
   Нет, нет, - миллионноголовое горло, - не жерла орудий, - рыкало опять на него из-под слов Галзакова: не жерла орудий, которыми брюхи и груди рвались; и от мёртвого поля вставала она, голова перетерзанного.
   Не его рот заклёпан, а мир есть заклёпанный рот!"
  (А. Белый. "Маски")
  
  
   Меланхолия
  
  М. Я. Шику
  
  Пустеет к утру ресторан.
  Атласами своими феи
  Шушукают. Ревёт орган.
  Тарелками гремят лакеи -
  
  Меж кабинетами. Как тень,
  Брожу в дымнотекущей сети.
  Уж скоро золотистый день
  Ударится об окна эти,
  
  Пересечёт перстами гарь,
  На зеркале блеснет алмазом...
  Там: - газовый в окне фонарь
  Огнистым дозирает глазом.
  
  Над городом встают с земли, -
  Над улицами клубы гари.
  Вдали - над головой - вдали
  Обрывки безответных арий.
  
  И жил, и умирал в тоске,
  Рыдание не обнаружив.
  Там: - отблески на потолке
  Гирляндою воздушных кружев
  
  Протянутся. И всё на миг
  Зажжётся желтоватым светом.
  Там - в зеркале - стоит двойник;
  Там вырезанным силуэтом -
  
  Приблизится, кивает мне,
  Ломает в безысходной муке
  В зеркальной, в ясной глубине
  Свои протянутые руки.
  
   1904
   Москва
  
  
   Ленинская новая экономическая политика, задачи просвещения и налаживания жизни в стране "общественной стыдливости", нашедшей выход из ужаса социальных потрясений и гражданской войны, востребовали образованных мужей. Вернуть Белого надо было во что бы то ни стало. Личное его одиночество, потребность работать на родине, общаться с читающей публикой играли на руку большевикам. Миссию возвращения поэта в родные пенаты председатель коллегии ВЧК ГПУ В. Менжинский возложил на давнюю поклонницу поэта Клавдию Николаевну Васильеву. Она беспрепятственно выехала в Берлин и с первого свидания принялась убеждать "короля символизма", что его ждёт вся Россия: новое поколение читателей жаждет видеть великого русского писателя и слышать его пророческое слово.
   А. Белый обратился в советское консульство с просьбой разрешить ему въезд в Россию. 1 августа 1923-го телеграмма за подписью Наркомпроса Луначарского уведомила, что въезд разрешён.
  
  
   "И вот, глядя мечтательно в ту бескрайность туманов, государственный человек из чёрного куба кареты вдруг расширился во все стороны и над ней воспарил; и ему захотелось, чтоб вперёд пролетела карета, чтоб проспекты летели навстречу - за проспектом проспект, чтобы вся сферическая поверхность планеты оказалась охваченной, как змеиными кольцами, черновато-серыми домовыми кубами; чтобы вся, проспектами притиснутая земля, в линейном космическом беге пересекла бы необъятность прямолинейным законом; чтобы сеть параллельных проспектов, пересечённая сетью проспектов, в мировые бы ширилась бездны плоскостями квадратов и кубов: по квадрату на обывателя, чтобы... чтобы...
   После линии всех симметричностей успокаивала его фигура - квадрат".
  
  (А. Белый. "Петербург". С. 17)
  
  
   Христос воскрес
  
   15
  
  Страна моя
  Есть
  Могила,
  Простершая
  Бледный
  Крест, -
  В суровые своды
  Неба
  И -
  В неизвестности
  Мест.
  
  Обвили убогие
  Местности
  Бедный,
  Убогий Крест -
  В сухие,
  Строгие
  Колосья хлеба,
  Вытарачивающие окрест.
  
  Святое,
  Пустое
  Место, -
  В святыне
  Твои сыны!
  
  Россия,
  Ты ныне
  Невеста...
  Приемли
  Весть
  Весны...
  
  Земли,
  Прордейте
  Цветами
  И прозеленейте
  Берёзами:
  
  Есть -
  Воскресение...
  С нами -
  Спасение...
  
  Исходит огромными розами
  Прорастающий Крест!
  
  
   О прощании и последнем привете А. Белого из Берлина вспоминала М. И. Цветаева:
  
  
   "Но был ещё один привет - последний. И прощание всё-таки было - и какое беловское!
   В ноябре 1923 года - вопль, письменный вопль в четыре страницы, из Берлина в Прагу: "Голубушка! Родная! Только Вы! Только к Вам! Найдите комнату рядом, где бы Вы ни были - рядом, я не буду мешать, я не буду заходить, мне только нужно знать, что за стеной - живое - живое тепло! - Вы. Я измучен! Я истерзан! К Вам - под крыло!" (И так далее, и так далее, полные четыре страницы лирического вопля вперемежку с младенчески-беспомощными практическими указаниями и даже описаниями вожделенной комнаты: чтобы был стол, чтобы этот стол стоял, чтобы было окно, куда глядеть, и, если возможно, - не в стену квартирного дома, но если моё - в такую стену, то пусть и его, ничего, лишь бы рядом.) "Моя жизнь этот год - кошмар. Вы моё единственное спасение. Сделайте чудо! Устройте! Укройте! Найдите, найдите комнату".
   Тотчас же ответила ему, что комната имеется: рядом со мной, на высоком пражском холму - Смихове, что из окна деревья и просторы: косогоры, овраги, старики и ребята пускают змеев, что и мы будем пускать... Что М. Л. Слоним почти наверное устроит ему чешскую стипендию в тысячу крон ежемесячно, что обедать будем вместе и никогда не будем есть овса, что заходить будет, когда захочет, и даже, если захочет, не выходить, ибо он мне дороже дорогого и роднее родного, что в Праге археологическое светило - восьмидесятилетний Кондаков, что у меня, кроме Кондакова, есть друзья, которых я ему подарю и даже, если нужно, отдам в рабство...
   Чего не написала! Всё написала!
   Комната ждала, чешская стипендия ждала. И чехи ждали. И друзья, обречённые на рабство, ждали.
   И я - ждала.
   Через несколько дней, раскрывши "Руль", читаю в отделе хроники, что такого-то ноября 1923 года отбыл в Советскую Россию писатель Андрей Белый.
   Такое-то ноября было таким-то ноября его вопля ко мне. То есть уехал он именно в тот день, когда писал ко мне то письмо в Прагу. Может быть, в вечер того же дня".
  
  (М. И. Цветаева. "Пленный дух")
  
  
   - И я - вернулся в Москву с решением: мне быть в России. (Из письма А. Белого Р. В. Иванову-Разумнику).
   - Не Петербург, не Москва - Россия: Россия и не Скотопригоньевск, не город Передонова, Россия не городок Окуров, не Лихов. Россия - это Астапово, окруженное пространствами; и эти пространства - не лихие пространства; это ясные, как день Божий, лучезарные поляны. (А. Белый. "Трагедия творчества. Достоевский и Толстой". Цит. по: В. Пискунов. "Громы упадающей эпохи". С. 434).
  
  Знаки Зодиака
  Строят нам судьбу:
  Всякая собака
  Лает на луну.
  Истины двоякой
  Корень есть во всём:
  В корне взять, - собака,
  Не дерись с котом.
  
  (А. Белый. "Маски")
  
  
   Перед самым отходом поезда в страну-могилу поэт выпрыгнул из вагона с криком:
   - Нет, не сейчас... Не сейчас...
   Это было одно из его пророческих озарений.
   Его втянули в вагон уже на ходу.
   Он знал:
   - Вы думаете, что гибель России подготовляется нам в уповании социального равенства. Как бы не так? Нас хотят просто-напросто принести в жертву диаволу. (А. Белый. "Петербург". С. 165)
  
  
  Отчаянье
  
   Е. П. Безобразовой
  
  Весёлый, искромётный лёд.
  Но сердце - ледянистый слиток.
  Пусть вьюга белоцвет метёт, -
  Взревёт; и развернёт свой свиток.
  
  Срывается: кипит сугроб,
  Пурговым кружевом клокочет,
  Пургой окуривает лоб,
  Завьётся в ночь и прохохочет.
  
  Двойник мой гонится за мной;
  Он на заборе промелькает,
  Скользнёт вдоль хладной мостовой
  И, удлинившись, вдруг истает.
  
  Душа, остановись - замри!
  Слепите, снеговые хлопья!
  Вонзайте в небо, фонари,
  Лучей наточенные копья!
  
  Отцветших, отгоревших дней
  Осталась песня недопета.
  Пляшите, уличных огней
  На скользких плитах иглы света!
  
   1904
   Москва
  
  
   А в это время...
  
   "В Москве поэты, художники, режиссёры и критики дрались за свою веру в искусство с фанатизмом первых крестоносцев.
   Трибуны для ораторов стояли в консерватории, в Колонном зале бывшего Благородного собрания, в Политехническом музее, в трёх поэтических кафе и на сценах государственных театров в дни, свободные от спектакля.
   Народные комиссары первого в мире социалистического государства и среброволосые мэтры российского символизма: Брюсов, Бальмонт и Андрей Белый - самозабвенно спорили с юношами-поэтами из Пензы и Рязани, возглашавшими эру образа, и не менее горячо - с несовершеннолетними поэтессами из Нахичевани, верующими в ничего.
  
  (А. Б. Мариенгоф. "Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги". С. 217)
  
  
   - В ком нет игры, тот едва ли способен к культуре...
   14 января 1924 года на сцене Театра Вс. Мейерхольда Андрей Белый был освистан - так его встретила московская революционная молодёжь: ничевоки и ничёделы. Бледный, весь сжатый, поэт стоял за лекторским столом и не мог вымолвить ни слова.
   - Волосы дыбом!
   - Ум дыбом: от этого - волосы дыбом!..
  
  
   "Помнится, в тот период пришлось ему развивать парадоксальнейшую теорию о необходимости разрушить культуру, потому что период историей изжитого гуманизма закончен и культурная история теперь стоит перед нами, как выветренный трухляк: наступает период здорового зверства, пробивающийся из тёмного народного низа (хулиганство, буйство апашей), из аристократических верхов (бунт искусств против установленных форм, любовь к примитивной культуре, экзотика) и из самой буржуазии (восточные дамские моды, кэк-уок - негрский танец: 38 и - далее); Александр Иванович в эту пору проповедовал сожжение библиотек, университетов, музеев; проповедовал он и призванье монголов (впоследствии он испутался монголов). Все явления современности разделялись им на две категории: на признаки уже изжитой культуры и на здоровое варварство, принуждённое пока таиться под маскою утончённости (явление Ницше и Ибсена) и под этою маскою заражать сердца хаосом, уже тайно взывающим в душах.
   Александр Иванович приглашал поснять маски и открыто быть с хаосом.
   Помнится, это же он проповедовал и тогда, в гельсингфорсской кофейне; и когда его кто-то спросил, как отнёсся бы он к сатанизму, он ответил:
   - Христианство изжито: в сатанизме есть грубое поклонение фетишу, то есть здоровое варварство..."
  (А. Белый. "Петербург". С. 297)
  
  
   Русь
  
  Поля моей скудной земли
  Вон там преисполнены скорби.
  Холмами пространства вдали
  Изгорби, равнина, изгорби!
  
  Косматый, далёкий дымок.
  Косматые в далях деревни.
  Туманов косматый поток.
  Просторы голодных губерний.
  
  Просторов простёртая рать:
  В пространствах таятся пространства.
  Россия, куда мне бежать
  От голода, мора и пьянства?
  
  От голода, холода тут
  И мёрли, и мрут миллионы.
  Покойников ждали и ждут
  Пологие скорбные склоны.
  
  Там Смерть протрубила вдали
  В леса, города и деревни,
  В поля моей скудной земли,
  В просторы голодных губерний.
  
   1908
   Серебряный Колодезь
  
  
  
  
  *** "Тысячемолнийный, гремучий светом диск"
  
  В первые же дни пребывания на родине обнаружилось, что "советскому Гоголю" негде жить: дом на Арбате, где прошло его детство и юность, был занят чужими людьми, другое жильё нужно было ещё заслужить. После скитаний по друзьям и знакомым ему пришлось снять две комнатки в дачном посёлке Кучино под Москвой:
  
  
   "Скольких, скольких в тайне сжигает полевая мечта; о русское поле, русское поле!
   Дышишь ты смолами, злаками, зорями: есть где в твоих в просторах, русское поле, задохнуться и умереть".
  (А. Белый. "Серебряный голубь". С. 167)
  
  
   Начинался счастливый, проветренный революцией быт: сахар по талонам, мука по карточкам, керосин в бесконечных очередях, - "бытик", расплющивающий всякую оригинальную и новую мысль о мире и жизни. Жил переводами. Его иногда печатали маленькими тиражами. МХАТ поставил спектакль по роману "Петербург": роль сенатора А. А. Аблеухова сыграл М. А. Чехов.
  
  
   - Я держусь мненья, что Спенсер был прав, выводя из игры достижения высших способностей, - и облизнулся, как кот перед мясом, на мысли свои, - меж игрой и фантами нет перехода; и нет перехода меж знанием, - выпрямился, озирая их всех, - и фантазией; так полагал Пирогов.
   И огладился.
   - Так полагаю и я.
  (А. Белый. "Маски")
  
  
   Родина
  
   В. П. Сеентицкому
  
  Те же росы, откосы, туманы,
  Над бурьянами рдяный восход,
  Холодеющий шелест поляны,
  Голодающий, бедный народ;
  
  И в раздолье, на воле - неволя;
  И суровый свинцовый наш край
  Нам бросает с холодного поля -
  Посылает нам крик: "Умирай -
  
  Как и все умирают..." Не дышишь
  Смертоносных не слышишь угроз:
  Безысходные возгласы слышишь
  И рыданий, и жалоб, и слёз.
  
  Те же возгласы ветер доносит;
  Те же стаи несытых смертей
  Над откосами косами косят,
  Над откосами косят людей.
  
  Роковая страна, ледяная,
  Пpoклятaя железной судьбой -
  Мать Россия, о родина злая,
  Кто же так подшутил над тобой?
  
   1908
   Москва
  
  
   Состояние А. Белого было на пределе: поэта держали в постоянном напряжении. Кто-то, казалось, с умыслом давил на его психику, нагнетая нервозность и страх. Ему угрожали на улице; в его комнате внезапно гас свет; неизвестный всю ночь бродил вокруг дома, заглядывая в окно: "волк; мы по жизни проходим волками, и жизнь есть волковня (пора бы, пора её - к чорту!)" ("Москва под ударом"). В целом, картина вполне знакомая рядовому советскому обывателю: хулиганьё в подворотне, перебои с электричеством, домушники, - но для символиста и декадента происходящее превращалось в грозный, мистический знак скорой гибели.
  
  
   "Звёзды, -
   - зернистые искры, метаемые, как икра,
   как-то зря, -
   - этой рыбой -
   - вселенной!
   Глаза прозвездило до... мозга".
  
  (А. Белый. "Маски")
  
   Однажды по дороге в издательство его как бы случайно толкнули под трамвай. Поэт остался жив, хотя получил сильный ушиб, был подавлен и сник.
  
  
  * * *
  
   В белой прилестничной, под эпистелем колонным, был крупный давёж, ералаш голосов; защемили мадам де-Мор-гасько; вдруг - сверху, на лестнице - куча; над нею, над нею, её обгоняя, неслись, перепрыгивая через ступеньки; вдруг кто-то стрельнул сверху вниз; приподпрыгнул, пере-приподпрыгнул, стуча -
   - при-под-прыг-пере-под-при-под-прыг-пере, при-пере, при-пере
   - пре
   - кааб
   - луками!
   И - спрыгнул. Все рты разодрали.
   - Несут!
   И хотелось увидеть, как мимо протащат; и... и...; где, где, где?
   - Не толкайтесь, коллега!
   - И я хочу видеть!..
   - Позвольте же!
   - Где? Гагагагага, гагага, га!
   - Что?
   - Как?
   - Где? Протащили!
   Никто не увидел: тащившие спинами загородили; увидели лишь - среди тел кто-то взъерзнул и - пал; болтыхулся каблук; голенище нечищеное с неприятно засученной чёрной штаниной торчало из спин - не лицо юбиляра!
   Так тащат ересеучителя: свергнуть со скал.
  
  (А. Белый. "Маски")
  
  
  Город
  
  Выпали жёлтые пятна.
  Охнуло, точно в бреду:
  Загрохотало невнятно:
  Пригород - город... Иду.
  
  Лето... Бензинные всхлипы.
  Где-то трамвай тарахтит.
  Площади, пыльные липы, -
  Пыли пылающих плит, -
  
  Рыщут: не люди, но звери;
  Дом, точно каменный ком, -
  Смотрится трещиной двери
  И чернодырым окном.
  
   1907, 1925
  
  
   - Не читайте ему сказок; у него слишком пылкая фантазия! - заявил доктор, вызванный к ребёнку Котику Бугаеву, когда того по ночам стали мучить кошмары и он кричал во сне.
   В романе "Ворон" Ольга Форш оставила живое описание лица поэта:
   "Лицо это было очень замечательно. Особенность его состояла в непрестанных изменениях. Мысль и чувство в таком совершенстве овладевали материалом этого лица, что для каждого мига как бы заново разрушали и созидали этому лицу новую маску. И весь он был зыблимый, переливчатый, перламутровый, словно состоял из лёгкого, телесного цвета пламени. И если б закрепить, остановить выражаемые его лицом миги, то в полчаса времени получилась бы целая лестница восхождений. То заяц с прижатыми ушами, настороженный на притаившихся псов, готовый стрельнуть дугой прямо в дверь и по улице в лес, то, на другом полюсе, минуя всё разнообразие градаций, это же лицо виделось осевшим гранитным подбородком, с прямым мраморным носом, с глазами, синевшими мудростью древнего бога. Засмеялся, крупнея зубами, и стал мальчишкой..."
   Привыкнуть к одиночеству было невозможно: непонимание, изоляция, заговор молчания, которым окружено было творчество Андрея Белого в стране Советов, очевидное пренебрежение его литературным даром, насмехательство над личным неустройством со стороны талантливой и не очень писательской поросли, - всё это нужно было принимать стоически, как неизбежность.
   Бежать было некуда.
   Ловушка захлопнулась.
  
  
   "Где страданье, как громами, охало, на состраданье переводила страдание.
   Повесть страдания - совесть сознания.
   Солнцем над тьмою страдания - самосознание: вспыхнуло!"
  
  (А. Белый. "Маски")
  
  
   Слабый на минутную выдержку, в пароксизме боли или экстаза не однажды падавший в обморок, поэт сохранял присутствие духа и мраморную мудрость философа, хотя, бывало, как прежде, "блистанием алмазных слёз" выдавал уязвимость сердечного переживания. Крестом и карой было его общественное положение: он переделывал старые стихи, работал над трилогией романов "Москва" и трилогией мемуаров "На рубеже двух столетий" (1930), "Начало века" (1933), "Между двух революций" (1934).
   "В. И. Танеев, авторитет, при мне говорил матери в Демьянове:
   - Ваш Боренька удивительно воспитан: откуда это в нём? Ни вы, ни Н. В. воспитывать не умеете... А у него - выдержка.
   Не выдержка, - подводил итог в своих воспоминаниях Боренька, - а, - увы! - передержка". (А. Белый. "На рубеже двух столетий")
  
  
   Сестре
  
   К. Н. Бугаевой
  
  Не лепет лоз, не плеск воды печальный
  И не звезды изыскренной алмаз, -
  А ты, а ты, а - голос твой хрустальный
  И блеск твоих невыразимых глаз...
  
  Редеет мгла, в которой ты меня,
  Едва найдя, сама изнемогая,
  Воссоздала влиянием огня,
  Сиянием меня во мне слагая.
  
  Я - твой мираж, заплакавший росой,
  Ты - над природой молодая Геба,
  Светлеешь самородною красой
  В миражами заплакавшее небо.
  
  Всё, просияв, - несёт твои слова:
  И треск стрекоз, и зреющие всходы,
  И трепет трав, теплеющих едва,
  И лепет лоз в серебряные воды.
  
   1926
   Кучино
  
  
   "Мою прозу, - объяснял А. Белый, - надо носить "на носу", а не обнюхивать её по-сумароковски; и тогда она понятна, как понятна нам песня (для жителя Марса, быть может, "песня" - наидичайшая бессмыслица).
   Моя проза - совсем не проза; она - поэма в стихах (анапест); она напечатана прозой лишь для экономии места; мои строчки прозы слагались мной на прогулках, в лесах, а не записывались за письменным столом; "Маски" - очень большая эпическая поэма, написанная прозой для экономии бумаги. Я - поэт, поэмник, а не беллетрист; читайте меня осмысленно; ведь и стихи в бессмысленной скандировке - чепуха; например: "Духот рицанья, духсо мненья"; вместо: "Дух отрицанья, дух сомненья"" (А. Белый. "Маски").
   Призыв "читать осмысленно" во времена, когда вне направляющей и указующей воли партии и "присяжных идеологов РАПП" (А. В. Лавров), каралось любое самостоятельное обретение цели и значения, мог исходить от юродивого или от самоубийцы.
   В 1932-м в своём последнем романе А. Белый писал:
  
  
   "Распахнулся ледник: из него повалили рабочие, как вырастающие из кочанной капусты: явился на свет, чорт дери, забастовочный весь комитет, заседавший бессменно в подпольи под домом, который искала полиция, - то есть: Сей-женко, Гордогий, Богруни-Бобырь, Умоклюев, Франц Узи-ков, Саша Шаюнтий.
   За ними - Пабло Популорум: из Пизы!
   А из-за заборов торчало в дыре гнидоедово рыло; и выпуклое и багровое, как голова идиота, свалилось огромное солнце".
  (А. Белый. "Маски")
  
  
   Действительно: маски.
   И - весьма сомнительная зарисовка забастовочного комитета, создающая впечатление многочисленных рыл, явленных на свет откуда-то из свинарника. Все Бугаевы - срыватели масок. Хотя на выходе "из ледника", пожалуй, получился тот самый "сюрприз для автора", о котором тот предупреждал в своём предисловии: "намерение - не исполнение, тот, кто намеревается, мыслит механически, рассудочно, квантитативно; процесс написания, т. е. процесс обрастания намерения, как абстрактной конструкции, образами есть выявление тех новых качественностей, в которых квантитативное мышление, так сказать, заново вываривается; мышление образами - квалитативно, мышление в понятиях - квантитативно. Художественное произведение есть синтез обоих родов мышления: и как всякий конкретный синтез, оно является порой сюрпризом для автора" (А. Белый. "Маски").
  
  
  Язык, запрядай тайным сном!
  Как жизнь, восстань и радуй: в смерти!
  Встань - в жерди: пучимым листом!
  Встань - тучей, горностаем: в тверди!
  Язык, запрядай вновь и вновь!
  Как бык, обрадуй зыком плоти:
  Как лев, текущий рыком в кровь,
  О сердце, взмахами милоти!
  Орел: тобой пересекусь...
  Ты плоти - жест, ты знанью - числа...
  "Ха" с "И" в "Же" - "Жизнь":
   Христос Иисус -
  Знак начертательного смысла...
  
  Ты в слове Слова - богослов:
  О, осиянная Осанна
  Матфея, Марка, Иоанна -
  Язык!.. Запрядай: тайной слов!
  
  О, не понять вам, гномы, гномы:
  В инструментаций гранный треск -
  Огонь, вам странно незнакомый,
  Святой огонь взвивает блеск.
  
  (А. Белый. "Первое свидание")
  
  
   В мае 1931-го чекисты, для которых "сам человек - только столб дымящейся крови", как видного деятеля антропософского движения в России, арестовали последнюю любовь поэта Клавдию Васильеву. Это был лучший способ свести несчастного с ума. В ту же ночь с полуподвала на Плющихе был изъят и его архив. В Детском Селе на квартире, где происходил арест, Белый набросился на них с криком: "Почему, почему её, а не меня? Я пойду с ней".
   Он вернулся в Москву и обратился с письмом к Сталину:
   "То, что я переживаю, напоминает разгром. Деятельность литератора становится мне невозможной. Случай с женой заостряет моё положение уже просто в трагедию".
   "Случаев с женой" в практике НКВД впоследствии было предостаточно, не менее и трагедий. Однако в 1931-м поэту удалось добиться её освобождения, преодолев ход событий, представляющийся неизбежным.
   После ареста муж Клавдии Николаевны, наконец, дал согласие на развод, и 18 июля 1931 года она стала супругой 50-летнего "короля символизма".
  
  
  * * *
  
   Есть такой старенький стишок:
  
  Наши Аполлоны
  Плохи с колыбели.
  Снявши панталоны,
  Ходят в Коктебеле.
  
   В этом самом Коктебеле, под горячим солнцем, я неизменно спорил с Борисом Николаевичем Бугаевым, то есть Андреем Белым; спорил с ним на мелкой гальке, устилавшей берег самого красивого на свете моря всех цветов. Ну просто не море, а мокрая радуга! Спорил в голых горах, похожих на испанские Кордильеры. Спорил на скамеечке возле столовой, под разросшейся акацией с жёлтыми цветочками. Андрей Белый был старше меня вдвое, но отстаивал он свою веру по-юношески горячо - порой до спазм в сердце, до разбития чувств, до злых слёз на глазах. Он являлся верноподданным немецкой философии и поэзии, а я отчаянным франкофилом - декартистом, вольтеровцем, раблэвцем, стендалистом, флоберовцем, бодлеровцем, вэрлэнистом и т. д. Я считал немцев лжемудрыми, лжеглубокими, безвкусными, напыщенными. А он моих французов легкоумными "фейерверковщиками", фразёрами, иронико-скептиками, у которых ничего нет за душой.
   Вероятно, оба мы были не очень-то справедливы - я по молодости лет, а он по наивности старого мистика с лицом католического монаха XII века. Ведь автор философии и теории символизма, книги стихов "Пепел", посвящённой Некрасову (хорошие стихи!), и великолепного романа "Петербург", инсценированного при советской власти и поставленного во 2-м МХАТе, этот полусоветский автор всё ещё вертел столы, беседуя с бесплотными духами.
  
  (А. Б. Мариенгоф. "Это Вам, потомки!". С. 108-109)
  
  
  Истины двоякой -
  Корень есть во всём:
  Этот - стал собакой,
  Тот живёт котом.
  
  Всякая собака -
  Лает на луну;
  Знаки Зодиака
  Строят нам судьбу.
  
  Верная собака,
  В зубы на-ка, Том,
  Эту кость... Однако, -
  Не дерись с котом!
  (А. Белый. "Маски")
  
  
   Так устроен мир Андрея Белого - "мастера, неспособного к художественному вымыслу как таковому" (А. В. Лавров): язык говорит больше, чем автор. Со-бытие с Блоком, Штейнером, Бердяевым вершилось, как есть, само собой, некоторой своей чередой, в согласии или антитезе, и - совершенно без его на то изволения:
   "За хвост поднимая селёдку из бочки селёдочной, видишь порой не селёдку, не бочку, а мысли мыслителей - Гегеля и Аристотеля" (А. Белый. "Маски").
  
  
   "Третьим великим спорщиком нашей компании, - продолжает А. Б. Мариенгоф, - был поэт Осип Мандельштам. Но у него на споры было меньше времени: чтобы читать в подлиннике сонеты Петрарки, он тогда рьяно изучал итальянский язык по толстому словарю, кажется, Макарова. Поэт дал зарок ежедневно до обеда зазубривать сто итальянских слов. <...>
   Андрей Белый ежедневно светился. Светились его бледнофиалковые глаза, его лысина, похожая на фарфоровое перевёрнутое блюдце; его редкие серебряные космочки, красиво обрамляющие лысину. Поэтому вначале мне даже было как-то совестно спорить с Борисом Николаевичем. Но постепенно я привык.
   А Мандельштам преимущественно витал в облаках и выше.
   У него тоже были редкие космочки, но пегие; была и лысина, но ещё не фарфоровая; он также напоминал монаха, но перешедшего в католицизм из веры иудейской. Говорил Осип Эмильевич презабавно - гнусаво, в гайморитный нос, и нараспев: "Вы зна-а-а-аете, Анато-о-олий, сего-о-о-одня вы-ыы-ымя застря-я-я-яло у меня-я-я-я в го-о-о-орле". Так в эпоху расцвета акмеизма модные поэты читали в литературных салонах свои стихи. На первых порах это поглупение, вызывая улыбку, мешало мне дискутировать. Но мало-помалу и тут я привык.
   Администрация нашего Дома творчества, вероятно из почтения к космочкам, посадила их в столовой за один столик. Доброе намерение совершенно испортило обоим лето. Ложноклассическая декламация Осипа Эмильевича и невероятное произношение итальянских слов, слов Данте и Петрарки, ужасно раздражало Андрея Белого. Мандельштам, как человек тонко чувствующий, сразу всё понял. И это, в свою очередь, выводило его из душевного равновесия.
   В нашей столовой перерыв между первым блюдом и вторым всякий раз был мучительно длинным. Чем же заполнить его? Как же быть-то? В придачу ко всему мнительному поэту казалось, что Андрею Белому он (Осип Мандельштам!) совершенно неизвестен.
   - Вы понима-а-а-ете, мо-о-о-ой друг, он не то-о-о-о-олько никогда-а-а-а не чита-а-а-ал ни одно-о-о-о-ой моей строчки, но даже фали-и-и-илии моей не ве-е-е-едает! - пел Осип Эмильевич, отводя меня под руку за тощую акацию. Других деревьев в Коктебеле не было.
   В конце концов, чтобы не сойти с ума от этой навязчивой мысли, Мандельштам сбежал из Дома творчества за десять дней до окончания путёвки".
  
  (А. Б. Мариенгоф. "Это Вам, потомки!". С. 109-110)
  
  
  Бывало, - затеваю споры...
  
  Пред всеми развиваю я
  Свои смесительные мысли;
  И вот - над бездной бытия
  Туманы тёмные повисли...
  - "Откуда этот ералаш?" -
  Рассердится товарищ наш,
  Беспечный франт и вечный скептик:
  - "Скажи, а ты не эпилептик?"
  
  Меня, бывало, перебьёт
  И миф о мире разовьёт...
  
  Жил бородатый, грубоватый
  Богов белоголовый рой:
  Клокочил бороды из ваты;
  И - обморочил нас игрой.
  В метафорические хмури
  Он бросил бедные мозги,
  Лия лазуревые дури
  На наши мысленные зги;
  Аллегорическую копоть,
  Раздувши в купол голубой,
  Он дружно принимался хлопать
  На нас, как пушками, судьбой;
  Бросался облачной тропою,
  От злобы лопаясь, - на нас,
  Пустоголовою толпою,
  Ругая нас... В вечерний час, -
  Из тучи выставив трезубцы,
  Вниз, по закатным янтарям,
  Бывало, боги-женолюбцы
  Сходили к нашим матерям...
  (А. Белый. "Первое свидание")
  
   Андрей Белый был убеждён, что "ритм сложения индивидуальностей в индивидуум коммуны взывает к равноправному свободному раскрытию всех свойств каждой из индивидуальностей, в переложении и сочетании всех видов <...> связей от каждого к каждому". (А. Белый. "Трагедия творчества. Достоевский и Толстой". Цит. по: В. Пискунов. "Громы упадающей эпохи". С. 434).
   "Я себя мню открывателем путей; - на закате дней признавался поэт, - я, может быть, жалкий Вагнер, фанатик, праздно исчисляющий квадратуру круга; не мне знать, добился ли я новых красок; но, извините пожалуйста, - и не Булгарину XX века, при мне пребывающему, дано это знать; лишь будущее рассудит нас (меня и поплевывающих на мой "стиль", мою технику); допускаю, что я всего-навсего лишь... Тредьяковский, а не Ломоносов; но и Тредьяковские в своих лабораторных опытах нужны; самодельные приборы, весьма неуклюжие, предваряют усовершенствованные приборы будущего. Моя вина в том, что я не иду покупать себе готового прибора слов, а приготовляю свой, пусть нелепый.
   Я могу показаться необычным; необычность - не оторванность; необычное сегодня может завтра войти в обиход, как не только понятное, но и как удобное для использования. <...>
   Всё это - вот к чему: я пишу не для чтения глазами, а для читателя, внутренне произносящего мой текст; и поэтому я сознательно насыщаю смысловую абстракцию не только красками, гамму которых изучаю при описании любого ничтожного предмета, но и звуками до того, например, что звуковой мотив фамилии Мандро, себя повторяя в "др", становится одной из главнейших аллитераций всего романа, т. е.: я, как Ломоносов, культивирую - риторику, звук, интонацию, жест; я автор не "пописывающий", а рассказывающий напевно, жестикуляционно; я сознательно навязываю голос свой всеми средствами: звуком слов и расстановкой частей фразы". (А. Белый. "Маски").
  
  
  Теперь переменились роли;
  И больше нет метаморфоз;
  И вырастает жизнь из соли;
  И движим паром паровоз;
  И Гревса Зевс - не переладит;
  И физик - посреди небес;
  И ненароком Брюсов адит;
  И гадость сделает Гадес;
  И пролетарий - горний лётчик;
  И - просиявший золотарь;
  И переводчик - переплётчик;
  И в настоящем - та же старь!
  
  Из зыбей зыблемой лазури,
  Когда отвеяна лазурь, -
  Сверкай в незыблемые хмури,
  О, месяц, одуванчик бурь!
  Там - обесславленные боги
  Исчезли в явленную ширь:
  Туда серебряные роги,
  Туда, о месяц, протопырь!
  Взирай оттуда, мёртвый взорич,
  Взирай, повешенный, и стынь, -
  О, злая, бешеная горечь,
  О, оскорблённая ледынь!
  О, тень моя: о тихий братец,
  У ног ты - вот, как чёрный кот:
  Обманешь взрывами невнятиц;
  Восстанешь взрывами пустот.
  
  (А. Белый. "Первое свидание")
  
  
   Среди последних работ Андрея Белого были теоретико-литературные исследования "Ритм как диалектика и "Медный всадник"" (1929) и "Мастерство Гоголя" (1934). В. В. Набоков, приведший в приложении к своему переводу "Евгения Онегина" на английский язык сокращённые выкладки А. Белого о ритме русского стиха, назвал его "гением въедливости".
   Летом 1933 года в Коктебеле с поэтом случился сильнейший солнечный удар. Последствиями были инсульт и кончина 8 января 1934 года.
  
  
   "Но из камеры жёлтого дома, - из камеры, стены которой обиты мешками, в которой воссело "оно" в своём сером халате, со связанными рукавами, - "оно" станет молньей - с востока на запад: вернётся огнём поедающим; некуда будет укрыться от этого дикого взгляда; и некуда будет убрать с глаз долой: стены тюрем - вселенных - падут!
   И возникнет всё новое".
  
  (А. Белый. "Маски")
  
  
  Но верю: ныне очертили
  Эмблемы вещей глубины -
  Мифологические были,
  Теологические сны,
  Сплетаясь в вязи аллегорий:
  Фантомный бес, атомный вес,
  Горюче вспыхнувшие зори
  И символов дремучий лес,
  Неясных образов законы,
  Огромных космосов волна...
  
  Так шумом молодым, зелёным, -
  Меня овеяла весна;
  
  Так в голове моей фонтаном
  Взыграл, заколобродил смысл;
  Так вьются бисерным туманом
  Над прудом крылья коромысл;
  Так мысли, лёгкие стрекозы,
  Летят над небом, стрекоча;
  Так белоствольные березы
  Дрожат, невнятицей шепча;
  Так звуки слова "дар Валдая"
  Балды, над партою болтая, -
  Переболтают в "дарвалдая"...
  
  (А. Белый. "Первое свидание")
  
  
   9 января 1934 года в газете "Известия" за подписями Б. Л. Пастернака, Б. А. Пильняка, Г. А. Санникова появился некролог:
   "Имя каждого гения всегда отмечено созданием своей школы. Творчество Андрея Белого - не только гениальный вклад как в русскую, так и в мировую литературу, он - создатель громадной литературной школы. Перекликаясь с Марселем Прустом в мастерстве воссоздания мира первоначальных ощущений, А. Белый делал это полнее и совершеннее. Джемс Джойс для современной европейской литературы является вершиной мастерства. Надо помнить, что Джемс Джойс - ученик Андрея Белого. Придя в русскую литературу младшим представителем школы символистов, Белый создал больше, чем всё старшее поколение этой школы, - Брюсов, Мережковские, Сологуб и др. Он перерос свою школу, оказав решающее влияние на все последующие русские литературные течения. Мы, авторы этих посмертных строк о Белом, считаем себя его учениками".
   Вместе с тем имя "жалкого Вагнера" русского стихосложения на все лады склонялось после смерти, как и при жизни: "Герои (герои воспоминаний. - О.К.) Белого, - писал такой же, как и Л. Д. Троцкий (Бронштейн), большой друг русского народа нарком Л. Б. Каменев (Розенфельд), - это галерея умственных импотентов, выставка идейных инвалидов, убогих и уродов. Белый - одного с ними поля ягода". Первый глава советского государства тем временем не пережил своего коллегу по цеху пламенных революционеров, одного с ним поля ягоду, наркома внутренних дел Генриха Ягоду (Еноха Иегуду) и был расстрелян 25 августа 1936-го.
  
  
  Подражание Бодлеру
  
  О! Слушали ли вы
  Глухое рокотанье
  Меж пропастей тупых?
  И океан угроз
  Бессильно жалобных?
  И грозы мирозданья?
  Аккорды резкие
  Невыплаканных слёз?
  
  О! Знаете ли вы
  Пучину диссонансов,
  Раскрытую, как пасть,
  Между тернистых скал?
  И пляску бредную
  Уродливых кадансов?
  И тихо плачущий
  В безумстве идеал?
  
   Октябрь 1899
   Москва
  
  
   "Бобынин, Млодзиевский, Умов, Лахтин, - а не показываю ли я читателю коллекции ярких, редких уродств, махровых уродств? Нет, я показываю крупные, редкие, талантливые экземпляры вида homo sapiens; но, но: у одних менее обезображены ноги обувью, у других - более; те, кто носит жёсткие башмаки и много ходит, у того больше мозолей; кто сидит пентюхом, мозолей не имеет; но мозоли - не предмет эстетического разглядения; покажи кто свои мозоли, - ему скажут: "О, закрой свои бледные ноги!" А в Бобыниных, в Лахтиных мозоли большой работы вылезли на лицо; и рассеялись на нём бородавками: кричать издали; и люди указывали:
   - Какой урод!
   Урод, потому что много вертел головой в ужасных тисках быта, в результате чего мозоли вылезли и кричат с лица.
   И никому невдомёк, что это вопрос обуви, что надо что-то изменить в производстве обуви и не подковывать так ужасно ноги профессора..."
  
  (А. Белый. "На рубеже двух столетий")
  
  
   Подковывали и продолжают подковывать - никакой урок невдомёк.
   "Царство трупов - вся русская действительность", - заметил А. Белый в "Мастерстве Гоголя". (С. 25).
   Не иначе, что человеку разумному после "критики" многоопытных наркомов следовало поступать, как герою беловского "Петербурга": "Тут же мысленно он решил окончательно отмежеваться от ахинеи; если он ахинею эту не разложит сознанием тотчас же, то сознание самоё разложится в ахинею". (С. 301).
  
  
   Ночью на кладбище
  
  Кладбищенский убогий сад
  И зеленеющие кочки.
  Над памятниками дрожат,
  Потрескивают огонёчки.
  
  Над зарослями из дерев,
  Проплакавши колоколами,
  Храм яснится, оцепенев
  В ночь вырезанными крестами.
  
  Серебряные тополя
  Колеблются из-за ограды,
  Размётывая на поля
  Бушующие листопады.
  
  В колеблющемся серебре
  Бесшумное возникновенье
  Взлетающих нетопырей, -
  Их жалобное шелестенье,
  
  О сердце тихое моё,
  Сожжённое в полдневном зное, -
  Ты погружаешься в родное,
  В холодное небытиё.
  
  Апрель 1908
   Москва
  
  
   Оглядываясь на детство и юность, А. Белый вспоминал:
  
  
   - У вас замечательный мальчик, - Танеев, суровейший критик нас всех, говорил.
   То же самое утверждал старичок, мной любимый, Буслаев; и я, слыша это, не мог понять, что они видят во мне.
   Не знаю, чем был: разве вот - "рубежом" двух столетий, таящимся бунтом, уже "декадентом" (словечка такого ещё ведь и не было); до "декадентства" я стал декадентом; и до "символизма" я стал символистом; явления, связанные мне с последним, я встретил позднее гораздо, как... возвращение переживаний младенчества, но по-иному совсем (не они мной владели, а я владел ими, как "символами"); вероятно, для многих несло от меня "символизмом"; но "символизм" восприятий моих заставлял говорить их:
   - Особенный мальчик.
   А большинство обособленность мальчика воспринимали иначе (я знал, что другая есть партия):
   - У Николая Васильевича растёт сын - идиотиком!
   - Несообразительный!
   - Посредственный!
   - Глупый!
  
  (А. Белый. "На рубеже двух столетий")
  
  
   По смерти поэта сообразительная партия большевиков распорядилась изъять его мозг и тщательно исследовать в специально созданном Институте мозга человека с тем, чтобы "разгадать феномен Белого", проникнуть в тайну его гениальности.
   Исследования не дали результатов...
   - Я перед вами: в верёвках; но я - на свободе: не вы, я - в периоде жизни, к которому люди придут, может быть через тысячу лет; я оттуда связал вас: лишил вас открытия вы возомнили, что властны над мыслью моею; тупое орудие зла, вы с отчаяньем бьётесь о тело моё, как о дверь выводящую: в дверь не войдёте! (А. Белый. "Москва под ударорм")
  
  
  * * *
  
   Когда Андрей Белый умер, Мандельштам подвёл свои счёты с ним:
  
  Скажите, говорят какой-то Гоголь умер?
  Не гоголь, так себе писатель, гоголёк...
  Тот самый, что тогда невнятицу устроил,
  Который шустрился, довольно уж легок,
  О чём-то позабыл, чего-то не усвоил,
  Затеял кавардак, перекрутил снежок,
  Молчит, как устрица - на полтора аршина
  К нему не подойти - почётный караул,
  Тут что-то кроется - должно быть, есть причина.
  ...Напутал и уснул.
   янв. 1934
  
   В ту эпоху, названную справедливо сталинской, смерть для бессмертных была довольно стандартной: в тюрьме (как Бабель), на этапе (как Мандельштам), в подвале чекушки с дыркой в затылке (как Мейерхольд) или в сумасшедшем доме (как Белый).
  
  (А. Б. Мариенгоф. "Это Вам, потомки!". С. 125)
  
  
   Так это или не так, оба поэта были немногими из свободных в условиях, когда большинство литераторов побратались с внутренним цензором и полюбили Старшего Брата.
   Пусть даже так!..
  
  
   "О, радость свободы, - не есть или есть, испражняться иль не испражняться, пред блещущими писсуарами! Или, - отщёлкнуться дверью с "ноль-ноль", щёлком выкинув "занято", с кряхтом согнуться, - затылочной шишкою под потолок, точно кукишем, броситься: в корень вглубиться речений: царя Соломона!"
  
  (А. Белый. "Маски")
  
  
  В душе, органом проиграв,
  Дни, как орнамент, полетели,
  Взвиваясь запахами трав,
  Взвиваясь запахом метели.
  И веял Май - взвивной метой;
  Июнь - серьгою бирюзовой;
  Сентябрь - листвою золотой;
  Декабрь - пургой белоголовой.
  О лазулитовая лень,
  О меланитовые очи!
  Ты, колокольчик белый, - день!
  Ты, колокольчик синий, - ночи!
  
  (А. Белый. "Первое свидание")
  
  
   1904 год.
   Журнал "Мир искусства".
   В статье "Символизм как миропонимание" Андрей Белый утверждал:
   "Исходя из цветных символов, мы в состоянии восстановить образ победившего мир. Пусть этот образ туманен, мы верим, что рассеется туман. Его лицо должно быть бело, как снег. Глаза его - два пролёта в небо - удивлённо-бездонные, голубые. Как разливающийся мёд - восторг святых о небе - его золотые, густые волосы. Но печаль праведников о мире - это налёт восковой на лице. Кровавый пурпур - уста его, как тот пурпур, что замыкал линию цветов в круг, как тот пурпур, который огнём истребит миры; уста его - пурпурный огонь. То здесь, то там мы в состоянии подсмотреть на лицах окружающих ту или другую черту святости. То лазурно-бездонные очи удивят нас, и мы остановимся перед ними, как перед пропастями, то снеговой оттенок чела напомнит нам облако, затуманившее лазурь. Блеснёт Вечность на детски чистом лице. Блеснёт и погаснет, и не узнают грустные дети, печать какого имени у них на челе. Зная отблески Вечного, мы верим, что истина не покинет нас, что она - с нами. С нами любовь. Любя, победим. Лучезарность с нами. О, если б, просияв, мы вознеслись. С нами покой. И счастье с нами". (А. Белый. "Священные цвета". С. 101-102).
   О. Э. Мандельштам называл его "выпрямитель сознанья ещё нерождённых эпох".
   - Наблюдение и опыт лежали в основе моего "символизма"... (А. Белый. "На рубеже двух столетий")
  
  
  Дышал гранёный мой флакон;
  Меня онежили уайт-розы,
  Зеленосладкие, как сон,
  Зеленогорькие, как слёзы.
  В мои строфические дни
  И в симфонические игры,
  Багрея, зрели из зари
  Дионисические тигры...
  Перчатка белая в руке;
  Сюртук - зелёный: с белым кантом...
  В меня лобзавшем ветерке
  Я выглядел немного франтом,
  Умея дам интриговать
  Своим резвящимся рассудком
  И мысли лёгкие пускать,
  Как мотыльки по незабудкам;
  Вопросов комариный рой
  Умел развеять в быстротечность,
  И - озадачить вдруг игрой, -
  Улыбкой, брошенною... в вечность...
  
  (А. Белый. "Первое свидание")
  
  
   "Как многие гениальные люди, - сообщалось в "Известиях", - Андрей Белый был соткан из колоссальных противоречий. Человек, родившийся в семье русского учёного, математика, окончивший два факультета, изучавший философию, социологию, влюблённый в химию и математику при неменьшей любви к музыке, Андрей Белый мог показаться принадлежащим к той социальной интеллигентской прослойке, которой было не по пути с революцией. Если к этому прибавить, что во время своего пребывания за границей Андрей Белый учился у Рудольфа Штейнера, последователи которого стали мракобесами Германии, то тем существенней будет отметить, что не только сейчас же после Октябрьской революции Андрей Белый деятельно определил свои политические взгляды, заняв место по нашу сторону баррикад, но и по самому существу своего творчества должен быть отнесён к разряду явлений революционных. Этот переход определяется всей субстанцией Андрея Белого..."
  (Б. Л. Пастернак и др. "Андрей Белый (некролог)")
  
  
  Духовный, негреховный свет, -
  
  - Как нежный свет снегов нездешних,
  Как духовеющий завет,
  Как поцелуи зовов нежных,
  Как струи слова Заратустр, -
  
  Вставал из ночи темнолонной...
  Я помню: переливы люстр;
  Я помню: зал белоколонный
  Звучит Бетховеном, волной;
  И Благородное собранье, -
  Как мир - родной (как мир весной),
  Как старой драмы замиранье,
  Как то, что смеет жизнь пропеть,
  Как то, что веет в детской вере...
  
  (А. Белый. "Первое свидание")
  
  
   Программа, составленная студентом Борисом Бугаевым и обращённая к пересозданию действительности на путях культурного праксиса, - многоуровневая субстанция Андрея Белого, по которой надо уметь подниматься и опускаться, - не могла быть выполнена ни студентом, ни профессором, ни жизненным временем Белого и последующих поколений.
   Это был "заговор против тысячелетней культуры, выветрившейся в тысячелетний склероз".
  
  
   "Таким образом, <...> во мне ряды интересов, не сталкивающихся в одной плоскости, а лежащих, так сказать, рядом наслоений, образующих этажи, по которым надо было уметь подниматься и опускаться; вот эти этажи в одном разрезе: 1) факты наук, 2) соотношение методов, 3) увязывающий методы центр, или проблема перевода данных метода в форму выражения другого метода (например: явления, истолковываемые, как ритм, в явления, истолковываемые, как форма энергии, и так далее), 4) сфера символизации, или культурного праксиса, творящего акт познания не отвлечением от действительности, а пересозданием её. В первой сфере я был механицист, дарвинист; во второй - методолог с сильною склонностью рационализировать и теоретизировать; в третьей я был символист, и в последней сфере стояла проблема, которую я ещё не отчётливо себе осознал: проблема действия, или активного созидания и разрушения, право на которую мне дал бы символизм, забронированный методологией и умением владеть фактами научного мышления.
   Нечего говорить, что я себе начертал план, который не в силах были выполнить ни я, ни моё время, ни даже несколько поколений; передо мною стояла не более не менее, как программа осуществить революцию быта; и я, провидя её, бился как рыба об лёд, всё никак не умея приступить даже мыслями к этой программе-максимуму, видевшейся мне как заговор против тысячелетней культуры, выветрившейся в тысячелетний склероз. Как бы я ни вооружал себя (философски, эстетически, научно), у меня не было одного из главнейших орудий к пониманию себя и своей проблемы, именно: социологического вооружения. В этом пункте я был совершенно безоружен: мой ответ на социальную неурядицу - непримиримый, непроизвольный анархизм и отрицание не только государственности, но и общественности, построенной на государственности".
  (А. Белый. "На рубеже двух столетий")
  
  
  * * *
  
  Я - отстрадал; и - жив... Ещё заморыш навий
  Из сердца изредка свой подымает писк...
  Но в переполненной, пересиявшей яви
  Тысячемолнийный, гремучий светом диск.
  
  Мне снова юностно: в душе, - в душе, кликуше -
  Былые мглы и дни раздельно прочтены.
  Ты, - ненаглядная?.. Ах, - оветряет уши
  Отдохновительный, весёлый свист весны.
  
  Всё, всё, - отчётливо, углублено, понятно
  В единожизненном рожденьи "я" и "ты",
  Мгла - лишь ресницами рождаемые пятна:
  Стенанье солнечной, бестенной высоты.
  
  1926
  
  
  
  
   БИБЛИОГРАФИЯ
  
   1. Белый А. Апокалипсис в русской поэзии // Собрание сочинений. Арабески. Книга статей. Луг зелёный. Книга статей. М.: Республика; Дмитрий Сечин, 2012. С. 478-490.
   2. Белый А. Маски // Собрание сочинений. Т. 4. М.: Терра, 2004.
   3. Белый А. Мастерство Гоголя. Исследование // Собрание сочинений. М.: Республика; Дмитрий Сечин, 2013. 559 с.
   4. Белый А. Между двух революций. Воспоминания. М.: Худож. лит., 1990. 670 с.
   5. Белый А. Московский чудак. Москва под ударом // Собрание сочинений. Т. 3. М.: Терра, 2004.
   6. Белый А. На рубеже двух столетий. Воспоминания. М.: Худож. лит., 1989.
   7. Белый А. Начало века. Воспоминания. М.: Худож. лит., 1990.
   8. Белый А. Петербург: Роман в 8 гл. с прологом и эпилогом // Собрание сочинений. М.: Республика, 1994. 464 с.
   9. Белый А. Священные цвета // Собрание сочинений. Арабески. Книга статей. Луг зелёный. Книга статей. М.: Республика; Дмитрий Сечин, 2012. С. 91-102.
   10. Белый А. Серебряный голубь. Рассказы // Собрание сочинений. М.: Республика, 1995. 335 с.
   11. Белый А. Символизм как миропонимание // Собрание сочинений. Арабески. Книга статей. Луг зелёный. Книга статей. М.: Республика; Дмитрий Сечин, 2012. С. 169-184. http://www.e-reading.club/chapter.php/95091/57/Belyii_-_Problema_kul'tury_(sbornik_ocherkov_i_stateii).html
   12. Белый А. Формы искусства // Собрание сочинений. Символизм. Книга статей. М.: Культурная революция; Республика, 2010. С. 122-140.
   13. Белый А., Блок А. Переписка. 1903-1919. М.: Прогресс-Плеяда, 2001. 608 с. http://az.lib.ru/b/blok_a_a/text_1919_perepiska_block-belyj.shtml
   14. Лосев А. Ф. Владимир Соловьёв и его время. М.: Молодая гвардия, 2009.
   15. Мариенгоф А. Б. Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги. // Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Кн. 2. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. С. 127-428.
   16. Мариенгоф А. Б. Это Вам, потомки! // Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Кн. 2. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. С. 17-126.
   17. Одоевцева И. В. На берегах Невы. М.: Захаров, 2005. 432 с.
   18. Пастернак Б. Л. Охранная грамота // Собрание сочинение в 11 тт. Т. 3. Проза. М.: Слово / Slovo, 2004. С. 148-238.
   19. Пастернак Б. Л., Пильняк Б. А., Санников Г. А. Андрей Белый (некролог) https://ru.wikisource.org/wiki/Андрей_Белый_(некролог)
   20. Пискунов В. Громы упадающей эпохи // А. Белый. Петербург. Собрание сочинений. М.: Республика, 1994. С. 427-434.
   21. Соловьёв В. С. Тайна прогресса // В. С. Соловьёв. Смысл любви: Избранные произведения. М.: Современник, 1991.
   22. Троцкий Л. Д. Литература и революция. М.: Политиздат, 1991.
   23. Форш О. Ворон. М.: Гос. изд-во художественной литературы, Ленинградское отд-ние, 1934.
   24. Ходасевич В. Ф. Андрей Белый. http://silverage.ru/hodbely/
   25. Цветаева М. И. Пленный дух (Моя встреча с Андреем Белым) // М. Цветаева. Том 4. Книга 1. Воспоминания о современниках. М.: Терра - Книжная лавка РТР, 1997.
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"