Аннотация: "Письма к Марине Цветаевой" это размышления автора об истории и современной жизни.
К 120-летию со дня рождения Марины Ивановны Цветаевой
ЕЛЕНА
ЛАВРОВА
ПИСЬМА К МАРИНЕ ЦВЕТАЕВОЙ
"Я питаю отвращение к иллюзиям; вот почему я принимаю мир таким, каков он есть".
Наполеон
ПИСЬМО I.
Елена приветствует Марину!
Ты любила писать письма. Нынче письма не в моде. В наше время есть электронная почта, сотовые телефоны - можно послать сообщение. Нынче люди писать не любят. Сообщают информацию - и довольствуются этим. А что касается размышлений, чувствований, эмоций - всё это не в моде. Может, люди говорить стали больше? Не заметила. Сегодня люди живут в темпе presto. А мы будем общаться с тобой по-старинке, в темпе largo. Мы ведь никуда не спешим, не правда ли? Я люблю читать твои письма. Каждое твоё письмо, кому бы оно ни было адресовано, полно интересных мыслей. Я считаю твои письма маленькими философскими трактатами, и считаю тебя выдающимся мыслителем. Это не лесть, это именно то, что я на самом деле, думаю и чувствую. То же я думаю и о твоих дневниках. Для меня они - драгоценный кладезь мыслей. Сколько раз я их читала! Сколько раз буду перечитывать!
Нас разделяет с тобой время и пространство, но что такое время и пространство? Условные понятия.
Тебе, имеющему быть рождённым,
Столетие спустя, как отдышу,
Из самых недр, как на смерть осуждённый,
Своей рукой - пишу:
Не столетие, спустя, а четыре года спустя уже всё случилось, что ты предсказывала. Что, сто лет! Марина, каждый год родятся люди, которым предстоит полюбить тебя и твоё творчество.
И, наверное, столетие спустя, в 2041 году, родится человек. И этот человек, войдя в сознательный возраст, полюбит тебя так же, как люблю тебя я. Неважно, кто это будет, Марина, юноша или девушка, но, скорее всего, это будет девушка. Она непременно будет умна и образованна, прелестна и, как нынче выражается молодёжь, безбашенна, что попросту означает, что в ней будет та самая сумасшедшинка, что была в тебе, и что есть во мне.
Так вот, последняя строфа твоего стихотворения отвергает существование небытия, а, по существу, времени и пространства:
Сказать? - Скажу! Небытие - условность.
Ты мне сейчас - страстнейший из гостей,
И ты откажешь перлу всех любовниц
Во имя той - костей.
Сказано нагло и великолепно!
Друг, не ищи меня! Другая мода!
Меня не помнят даже старики.
Ртом не достать! - Через летейски воды
Протягиваю два руки.
Мода, Марина, сменилась много раз со времени твоего ухода, но какое отношение к моде имеет поэзия? Может быть, бывает мода на чью-то поэзию, я не знаю. Но это не среди умных, образованных и по-настоящему культурных людей. Мода на поэзию, это для - толпы. Куда дунет ветер, туда и поворачиваются их головы. А дует, как ты понимаешь, не ветер свободы, веющий, где хочет, а ветер, искусственный, направляемый чей-то заинтересованной рукой.
А старики, которые тебя помнили, действительно, почти все повымерли. В этом стихотворении меня удручает предпоследняя строфа:
Кто бескорыстней был?! - Нет, я корыстна!
Раз не убьёшь, корысти нет скрывать,
Что я у всех выпрашивала письма,
Чтоб ночью целовать.
Ночью, Марина, не письма надо было целовать! Не письма! Вырвавшаяся на волю, строфа о многом мне говорит. Да и всё стихотворение о многом говорит. - О чём?
О том, в чём ты позже призналась Анне Тесковой в письме, что тебя так мало любили, тебя так вяло любили. И вот - мечты о страстнейшей любви в стихотворении - о любви через сто лет после твоей смерти, о любви, как бы ты ни простирала руки через летейски воды, неразделённой. Я люблю тебя, но - где ты? Доносится ли до тебя мой голос? Эта любовь и необходимость общения с тобой доводят меня до такой тоски, что ...
Нет, ничего!
Эти письма к тебе, попытка общения с тобой. Я знаю, что ты не ответишь. И что из того?! Мне довольно и того, что ты меня выслушаешь.
"Во имя той - костей". Что мне, Марина, твои кости! Они лежат где-то там, на городском кладбище Елабуги, и сегодня никто не знает, где они зарыты, в какой могиле. Что мне твои кости, Марина! Я отдаю это тому, что родится через сто лет после твоей смерти. Мне нужны не кости. Мне нужна твоя живая, взволнованная, чуткая душа и твой несгибаемый дух. Они - в твоих стихах и в твоей прозе. Твой дух и твоя душа навечно отпечатались в них. Да, я люблю твоё творчество. Но мне невыносима мысль, что это - только печать. Как бы мне хотелось живого и непосредственного общения с тобой! Ты для меня - камертон мира, в котором я живу. Я говорю не об окружающем меня мире. Я говорю о моём внутреннем мире.
Если есть иной мир, о котором ты так много говорила, то ты знаешь, кто я. Возможно, ты оттуда видишь меня, как и других, кого ты хочешь видеть. Помнишь, ты писала об умершем Рильке в "Новогоднем"? Ты писала, что оттуда он видит тебя, как если бы ты находилась на сцене, а он сидит в верхнем ярусе ложи. Хороший образ! Но есть ли этот иной мир, о котором ты говорила, что сбудешься там по образу своей души? Ты говорила о существовании иного мира с такой уверенностью, которой только остаётся позавидовать.
Итак, сделаем допущение, что иной мир, откуда нет возврата, существует. Где-то там ты продолжаешь своё существование. И, разумеется, если ты существуешь, то, я уверена, живёшь полнокровной и полноценной жизнью, продолжая любить и творить. И, конечно, ты ничего не знаешь обо мне.
Сначала внешние данные. Мой рост 162 сантиметра. Сложение нормальное. Волосы были светлые и вились. С тридцати лет начала стремительно седеть. Волосы не крашу. Лицо северно-европейского типа, с правильными чертами. Губы неожиданно по-южному полные и чувственные. Глаза тёмно-серые миндалевидной формы.
Образование высшее филологическое. Имею учёную степень и учёное звание, но всё это не делает меня "синим чулком".
Разведена. Была инициатором развода. Дети есть.
Люблю философию, классическую музыку, классическую и современную литературу, кино, живопись, архитектуру, природу.
Люблю плавать в море, ездить на велосипеде, играть в бадминтон и настольный теннис, стрелять в тире, и кататься верхом на лошадях.
Характер волевой.
Черты характера, которые тщательно скрываю от посторонних - крайняя уязвимость, а также страстная нежность к тем, кого люблю.
Недостатки характера: желание казаться проще, чем я есть на самом деле.
Политические убеждения: либерал. Главный закон, который я признаю "Всеобщая декларация прав человека".
Религиозные убеждения: оных не имею.
Дурные привычки: постепенно избавляюсь от каждой из них. Недавно избавилась от курения.
В моих жилах течёт смесь русско-польско-германской крови. Русской больше, чем польской и германской вместе взятых.
Вот, в основных чертах. Остальное про меня ты узнаешь из этих писем.
Мне очень повезло с родителями. Главной ценностью в жизни они тоже считали рост, и вложили в меня жажду познания, любознательность, любовь к природе, трудолюбие и трезвое отношение к действительности.
Мой официальный прадед - дворянин Лавр Лаврович Лавров, генерал-майор артиллерии при Николае I. После смерти Императора он вышел в отставку, овдовел и тихо жил в своём поместье, где-то в Тверской губернии, наслаждаясь покоем, но судьба уготовила ему в конце шестидесятых кое-что, чего он никак не ожидал. Не знаю, как всё там на самом деле происходило, но внезапно он покинул поместье, приехал в Петербург, где неожиданно для всех знакомых женился на шестнадцатилетней девочке. Разница в возрасте была большой, но в те времена на это внимания не обращали.
Откуда взялась шестнадцатилетняя девочка? Я передам всё, что знаю, слово в слово, как рассказывал мне мой отец. Она была дочерью генерала явившегося из Германии для того, чтобы служить России и Александру II. Генерал был приглашён с супругой и дочерью в Зимний дворец на бал. Юность и свежесть дочери генерала обратили на себя внимание Императора. Он пригласил девочку на танец. Германка блистала выдающейся красотой: блондинка с правильными чертами лица, с тёмно-серыми глазами. После бала она очень скоро, но ненадолго стала фрейлиной Императрицы. А через два месяца срочно понадобилось выдать девочку замуж. Догадываешься, почему? Тут-то и был призван вдовец, генерал-майор артиллерии в отставке Лавров Лавр Лаврович, человек немолодой и достойнейший. И девочку срочно выдали за него замуж. Почему выбор пал на немолодого генерала артиллерии, я не знаю. Когда родился мой дед Константин Лаврович Лавров, то он с пелёнок оказался обладателем огромного многомиллионного состояния. Он, и без этого не был бы беден, но многомиллионного состояния у Лавра Лавровича, генерал-майора в отставке всё-таки не было. Итак, мой дед с пелёнок стал более чем богат. Для того времени он был фантастически богат.
В моей семье была тайна, в которую меня по малолетству не посвящали. Но были красноречивые эпизоды. Так, однажды вечером мой отец, слегка выпив, и потеряв контроль над собой, засучил рукав рубашки, и возбуждённо говорил моей матери:
В моих жилах течёт голубая кровь, а они предлагают мне вступить в их паршивую партию!
Мать испуганно указала ему глазами на меня, сидящую за книгой в углу комнаты. Мне было десять лет, и я уже знала, что значит, голубая кровь.
Были и ещё намёки. Однажды брат, работавший в другом городе, прислал свою фотографию. Ему было двадцать пять лет, он отпустил усы и бороду. Держа в руках фотографию моего брата, отец подозвал меня и указал на фотографию деда, висящую над его кроватью. Отец спросил:
Похож внук на деда?
Внук был чрезвычайно похож на деда. Те же правильные черты лица. Те же чёткие дуги тёмных бровей. Те же тёмно-серые глаза. У деда тоже были отпущены золотистые, как у брата, борода и усы. Отец усмехнулся и вынул из палисандрового шкафчика, висящего у изголовья кровати, фотографию Императора Николая II и положил рядом фотографии сына и Царя: Смотри! - торжественно сказал он. Я посмотрела и ахнула. С трёх фотографий смотрело одно и то же лицо. Сходство было поразительным. Я вопросительно смотрела на отца. Довольный произведённым на меня эффектом, он спрятал в шкафчик фотографию Царя, по-видимому, вырезанную из какого-то дореволюционного журнала.
Никаких вопросов! - строго сказал отец, развернулся на каблуках и вышел из спальни. Я последовала за ним, весьма озадаченная всем, что увидела.
И был ещё один намёк. Моя мать, как-то рассердившись на меня за какой-то проступок, сказала, гневно глядя мне в глаза:
В нашей семье так себя вести нельзя. В нашей семье есть тайна, которую я тебе не открою, потому что ты ведёшь себя недостойно. До тех пор, пока ты не будешь вести себя, как надо, я не раскрою тебе семейной тайны.
Я мысленно усмехнулась. Мне было тринадцать лет, и я давно уже догадалась. Но моя мать не знала, что я давно догадалась. Дети бывают проницательней, чем о них думают взрослые.
Мне очень повезло с родителями. Они тщательно заботились о моём образовании. Когда мне исполнилось пять лет, отец отдал меня в руки настоящей немки Фанни Александровне обучать меня и брата немецкому языку. Отец полагал, что его дети должны знать не только русский язык, но и язык своей прабабушки.
Фанни Александровна Баумейстер была гувернанткой отца, тоже обучавшая его немецкому языку. После революции она всё порывалась уехать на родину, но так и не уехала, потому что в Германии её никто не ждал. Она работала в советской школе, преподавая немецкий язык. На русском языке она говорила примерно так:
Ой, Лёленька, смотри, птичка села на сучку.
Лёленька, смотри, смотри, сколько воронок летает!
О директоре школы, где она преподавала, Фанни Александровна отзывалась так:
О, если бы я могла, я бы его кровнохлядно убила!
Потом была приглашена учительница английского языка. Я её что-то плохо помню. Наверное, она была - никакая.
Потом меня отдали в музыкальную школу по классу фортепиано.
Потом меня отвели в балетную студию. Там мне очень не понравилось. Надо было неестественно выворачивать ступни ног. Я отказалась ходить в балетную студию.
В девять лет меня отдали в секцию лёгкой атлетики: я быстро бегала и высоко прыгала. Со спортом тоже ничего и не вышло. У меня обнаружили высокую степень близорукости. Какая балерина или спортсменка в очках! Спорт тоже пришлось оставить. Но я об этом ничуть не жалела. У меня появилось больше времени для чтения - запойного! Я читала за завтраком, за обедом, но только не за ужином, потому что ужинали мы всей семьёй, за столом были интересные разговоры. Мой строгий отец не потерпел бы меня с книгой за столом. Я читала в постели, иногда под одеялом с фонариком, пока меня не застукали за этим занятием, портящим и без того плохое зрение. Я читала, пардон, в туалете, так что в дверь начинал кто-нибудь из домочадцев барабанить, требуя освободить место. Что я читала? О, мне было что читать! В библиотеке моего отца были собраны около трёх тысяч томов классики, русской и зарубежной. И отец постоянно подписывался на собрания сочинений русских и зарубежных классиков.
Я никогда не читала детскую литературу. Разве только сказки: русские и норвежские (дореволюционного издания), германские и французские. Потом пошла эллинская мифология, которой я упивалась. А потом, как-то сразу, пошла литература для взрослых: Пушкин, Лермонтов, Кольцов, Алексей Толстой, Лев Толстой, Чехов, Куприн, Станюкович, По, Мопассан, Лондон, и так далее, и так далее. Единственно, кого мне отец не давал - Достоевского. Сказал: это тебе рано. Но, как выяснилось, были и другие запрещённые книги. В запирающемся ящике комода отец хранил Апулея и Боккаччо (с иллюстрациями). Однажды отец забыл запереть ящик, а мой пятнадцатилетний брат это обнаружил, о чём незамедлительно сообщил мне. Мы вместе заглянули в ящик, и обнаружили там несколько книг. Пока я разглядывала иллюстрации к "Декамерону", брат с не меньшим любопытством разглядывал иллюстрации к Апулею. Потом спохватился, и посмотрел, что это я разглядываю. Увидев, выхватил "Декамерона" у меня из рук. Поздно! Я уже многое высмотрела. Брат показал мне кулак, и сказал, чтобы я молчала о том, что произошло. Впрочем, отец ничего не заметил. Или сделал вид, что не заметил. Нам не попало.
Читать я начала, как и ты, с четырёх лет. В сороковые-пятидесятые ничего, кроме кино, театра и радио, не было. Это сейчас есть театр, кино, радио, телевидение, интернет. Интернет может заменить всё вышеперечисленное. Безграничные возможности.
Так вот, мои родители, когда вновь соединились после войны, а точнее - после войн, ибо мой отец побывал на трёх войнах, установили традицию: читать вечерами вслух, а также слушать, кажется, по пятницам передачу по радио - Театр у микрофона. Кстати, замечательная была передача. Лучшие актёры и актрисы Москвы исполняли роли в классических и современных постановках. Правда, современные советские пьесы отец, мягко говоря, недолюбливал, и если давали такую пьесу, радио выключалось, и появлялась книга.
Читал вслух, как правило, отец. Пока он читал, мать шила нижнее бельё для всех членов семьи, бабушка вязала из шерсти варежки и носки, брат мастерил модели самолётов, а я играла на диване с кошкой и её котятами. Что я понимала в свои годы? Я понимала, что каждый вечер отец читает очень толстую книгу, которую я не могу поднять, и эту книгу написал Лев Толстой и называется она "Война и мир". "Война и мир" длилась всю зиму. А потом пошёл Пушкин, Гончаров, Лермонтов, и так далее. Я прислушивалась и запоминала имена и отдельные эпизоды. Целое от меня ускользало. Отец не просто читал. Он не забывал, что чтение слушают дети. Иногда он останавливался, объяснял брату значение отдельных слов. Самое интересное начиналось тогда, когда отец заканчивал читать очередную главу. Начиналось обсуждение прочитанной части романа. Бабушка, отец и мать иногда и спорили. Отец читал вслух также произведения, которые брат должен был изучать по школьной программе. Так я слушала "Руслана и Людмилу". От брата требовалось выучить наизусть отрывок, который начинался строкой:
Померкла степь. Тропою тёмной
Задумчив едет наш Руслан.
Помнишь, это место, где Руслан встречается на поле боя с головой великана. Мой брат повторял строку за строкой, но никак не мог запомнить текст. Мой брат дружил с математикой и физикой, но не дружил с литературой и историей. И через полчаса я, игравшая с котятами неподалёку, повторила этот текст, слово в слово. У меня оказалась превосходная память, на которую я до сих пор не жалуюсь.
В библиотеке моих родителей были редкие книги на английском, французском и немецком языках, изданные в середине XVIII - начале XIX века: Свифт и братья Гримм, Гофман и Вольтер, Байрон и Руссо. Тяжёлые тома в кожаных переплётах с золотым тиснением и золотым обрезом. Книги были великолепны! Теперь таких не издают.
Я вырастала среди редкостных вещей, место которым было в музее. Все они принадлежали моим предкам, а потом достались отцу.
Первым назову беккеровский кабинетный рояль, которому было больше ста лет. Но он хорошо сохранился. Отец регулярно приглашал настройщика. Звук рояля был изумительным. Позже мне приходилось играть на пианино советского производства, и это было мучением для моего слуха, привыкшего к звучанию беккеровского рояля.
Отцова скрипка. Она лежала в стареньком футляре на крышке рояля, и отец запрещал нам с братом к ней прикасаться. Но раз или два в неделю отец вынимал инструмент из футляра. Он должен был звучать. Отец учился игре на скрипке у композитора Ланэ Генриха Эмильевича и мечтал стать скрипачом. Но, увы! Мечте его сбыться не было суждено. Отец иногда разрешал мне подержать скрипку. Сам он при этом бережно поддерживал её снизу на тот случай, если я уроню. Но я никогда не роняла. Скрипка была удивительно красивой. Верхняя дека была матовой и однотонной. А нижняя ярко блестела, и выглядела как полосатая шкура тигра. Отец говорил, что верхнюю деку кто-то испортил ещё в Италии, покрыв её плохим лаком. Отец поворачивал скрипку так, чтобы я могла заглянуть в эфы. На дне скрипки, в таинственной полумгле её чрева было написано латинскими буквами: Antonio Stradivari. 1718. И стоял какой-то странный значок над фамилией мастера, похожий на царскую корону. Отец говорил, что это личное клеймо мастера Антонио Страдивари. Отец и я любовались скрипкой. Она была великолепна! Хрупкая, с тонкой талией, золотистая, как чудный южный плод, неизвестно как попавший в наш заснеженный сибирский город. Поиграв, отец бережно заворачивал её в кусок синего старого шелка и укладывал на дно футляра. Отец говорил, что в каком-то московском музее ему предлагали бешеные деньги за скрипку, но отец отказывался её продать, потому что она была семейной реликвией. Эту скрипку Лавр Лаврович Лавров купил в Италии, когда вместе с моей прабабушкой совершал свадебное путешествие по Европе.
От отца я маленькой девочкой узнала имена великих создателей скрипок: Страдивари, Амати, Гварнери, а также исполнителей: Корелли, Тартини, Локателли, Паганини, Венявский, Сарасате. Отец не только рассказывал мне о великих скрипачах, но и наигрывал кусочки из их сочинений.
Напольные швейцарские часы, если мне не изменяет память фирмы Иоганна Генри Мозера. Деревянный тёмного дерева корпус часов был выше не только моего отца, но и дяди Игоря, брата моего отца, который был ростом два метра. За стеклянной дверцей качался тяжёлый маятник. Мне всегда хотелось открыть дверцу и сунуть внутрь руку, чтобы остановить маятник. Но дверца была на замке.
Палисандрового дерева настенный шкафчик. Он висел над кроватью родителей в спальне. Резной, изящный, необычайно красивый, с несколькими отделениями. Впоследствии я нашла фотографию точно такого же шкафчика в Большой Советской Энциклопедии. Это была, как оказывается, музейный артефакт.
Мраморный бюст Артемиды стоял на шкафу в спальне родителей. В детстве я принимала этот бюст за скульптурный портрет матери. Сходство было изумительное.
Швейная машинка с ножным приводом на столике с чугунными ножками - Зингер. Она отлично шила, несмотря на почтенный возраст.
Две японские лакированные шкатулки с потайными ящичками, в которых отец держал дореволюционные фотографии, открытки времён I Мировой войны и календари с фотографиями последнего Государя и Царской Семьи.
Полочки от лакированной японской этажерки, развалившейся от времени. На полочках были нарисованы пейзажи в буддистском стиле. Эти полочки висели на стенах нашей квартиры, как картины.
Буфет из дуба, высоченный, украшенный резьбой, изображавшей японские языческие божества, стоял на кухне. Одно такое божество, снятое с дверцы этого шкафа, висит у меня сейчас перед носом на доске, закрывающей от кошек монитор стационарного компьютера. Этой деревянной скульптуре не меньше ста пятидесяти лет, если не больше.
Дубовые стулья, обитые кожей. Кожа была прибита медными гвоздиками с широкими шляпками. На ножки стульев были надеты медные башмачки.
Старый венский диванчик, с гнутой спинкой и подлокотниками, на котором я до семи лет спала. Но в восемь лет он стал мне мал и ступни ног вылезли за пределы диванчика и повисли в воздухе над полом. Меня переселили на большой диван.
И всяческая мелочь: плоские золотые часы отца - Брегет червонного золота отцовы запонки. Столовое серебро, серебряные чарки с гравировкой, вазы из мельхиора c хрустальным дном, старинная фарфоровая посуда. Страусиные перья, украшавшие дореволюционные шляпы бабушки, манто на кенгуровом меху, котиковое манто, дореволюционные зонтики с перламутровыми ручками и много других дореволюционных мелочей лежало в древнем дубовом сундуке, окованном медными накладками.
И однажды мать показала мне единственное украшение, подаренное ей в день свадьбы свекровью. Оно хранилось в потайном ящичке одной из японских шкатулок. Это украшение уцелело в дни войны. Мать голодала, но не продала его, как другие драгоценности. Это был золотой кулон с жемчужиной. Ни до, ни после - даже в музеях я никогда не видела подобного женского украшения. Это была огромная розоватая жемчужина неописуемой красоты. Она была немного неправильной формы. Мать сказала, что этот кулон когда-нибудь достанется мне.
Всё досталось моему брату, который считал, что он должен быть единственным наследником семейных сокровищ, потому что он мужчина и носитель фамилии. А я - носитель, чьей фамилии? У меня была та же фамилия, что и у брата.
Я не спорила с братом. Было бы низостью спорить из-за наследства, не правда ли? Я это презрела. Я с лёгкостью расстаюсь с материальными ценностями, что бы это ни было. Ты, которая всё потеряла, меня понимаешь. А беккеровский рояль мой брат продал, хотя он должен был достаться мне, как и кулон. Рояля мне, говоря по чести, жаль. Это был, как и книги, мой дружок детства. Хотя, с другой стороны, что бы я делала с роялем, достанься он мне, переезжая из республики в республику, из города в город, с одной съёмной квартиры - на другую? На верёвочке за собою таскала, что ли? Бог с ним, с роялем!
Когда я вспоминаю все эти старинные и добротные вещи, я с горечью смотрю на вещи, которые меня окружают сегодня, например, мебель из ДСП или МДФ. И если ты думаешь, что я знаю, как это расшифровать, то ты ошибаешься. Знаю только, что нынешнюю мебель делают из прессованных не то стружек, не то опилок, соединённых, надо полагать, клеем. Сверху вся эта хрень покрывается шпоном под натуральное дерево. Когда я вспоминаю платяной шкаф красного дерева в спальне моих родителей, моё сердце обливается кровью - красавец! Я старательно изгоняю из моего быта пластик. Если недоступно натуральное дерево, то пусть будет в доме, хотя бы натуральное стекло и натуральный металл.
И, наконец, ещё одна редкостная вещь - вышитый шерстяными нитками ковёр. Он тоже был дружком моего детства и юности. Ковёр занимал всю стену; к ней был придвинут огромный диван, на котором я спала. Размер ковра был примерно 3 х 4 метра. Больших трудов стоило отцу вешать его на стену после очередного ремонта квартиры. Этот ковёр мой дед Константин Лаврович Лавров тоже привёз из Италии, как и скрипку Страдивари. Он купил этот вышитый ковёр в католическом женском монастыре славного города Милана. Я представляю монахинь, молодых и старых, вышивающих этот огромный ковёр разноцветными шерстяными нитками. Сюжет, который они вышивали, был отнюдь не религиозным. Не был христианским. (Я подозреваю, что мой дед религиозный сюжет и не приобрёл бы). Больше того, сюжет был языческим. Больше того, он был из скандинавской мифологии. Почему итальянские католички-монахини вышили тот сюжет - не ведаю. Может быть, для разнообразия? Может быть, надоело им вышивать ангелов и серафимов?
Ковёр был куплен в Италии в конце XIX века и уже тогда он был замечательно старым - никак не меньше семидесяти лет, так что, к тому времени, как я родилась, ему было уже далеко за сто. Но выглядел он молодцом. Нитки не выцвели. Ну, разве что, самую малость. Меньше повезло фиолетовой бархатной окантовке шириной сантиметров в тридцать. Окантовка поблекла.
Что же было вышито? На переднем плане с корнем вырванное из земли, поваленное бурей огромное дерево. За деревом - на заднем плане густой дремучий лес. Из-под корня, из образовавшейся ямы, вышли и стоят вдоль шершавого ствола шесть гномов в красных коротеньких штанишках до колена, в красных бархатных курточках, на головах красные в белую полоску шапочки. Такие же - в красно-белую полоску - чулки. Гномы бородаты. Лохматые седые брови нависают над маленькими внимательными глазками, следящими за вами. Носы крупные, губы толстые. Гномы хорошо упитаны. Штанишки того и гляди - лопнут на толстеньких ляжках.
Гном, вышедший из-под корня дерева последним, ростом самый маленький. Он смотрит не на меня, а на кого-то, кто должен появиться из ямы, и чьи глаза сверкают в темноте, а пухлая ручка ухватилась за корень. Это седьмой гном. Вот, собственно и всё.
Всякий раз, ложась спать, я желала гномам спокойной ночи. Мои родители уверяли меня, что гномы охраняют мой сон. Просыпаясь утром, я открывала глаза и первыми видела гномов, освещённых утренним солнцем. Они всю ночь стояли на страже, и их глазки, утопавшие между пухлых щёчек, улыбались и подмигивали мне. Я всегда приветствовала их. Они были добрыми. Они не спали всю ночь, и теперь могут подремать, пока я пойду в школу. Мои родители уверяли меня, что видели, как гномы днём укладывались спать прямо на земле, а к моему возвращению просыпались. Я долго в это верила и, прежде чем войти в комнату после школы, тихо отворяла дверь и смотрела в приоткрывшуюся щель, не спят ли они ещё? Но они всегда были начеку, и просыпались прежде, чем я отворяла дверь.
Меня всегда занимало, как выглядит тот, последний, ещё не вышедший наружу, гном, и почему он медлит? Может быть, боится? Может быть, он меньше всех? Мои родители сказали мне, что под землёй у гномов множество ходов, коридоров, помещений, пещер, в которых хранятся несметные сокровища.
Как ты думаешь, какие сокровища охраняют под землёй гномы? - спросил меня отец.
Книги, тотчас ответила я.
Отец одобрительно хмыкнул, и оспаривать это мнение не стал.
Гномы оживали во время моих бесконечных ангин (за зиму не меньше шести). Вечерами я горела, мозг был воспалён, я пристально глядела на гномов и видела, как они переходят с места на место, шепчутся, поглядывая на меня. Лица их были озабочены. Я хотела к ним в лес, под вывороченный корень, в прохладу пещер. Я начинала разговаривать с гномами. Подходила бабушка, поила меня прохладным морсом, клала прохладную руку на мой горячий лоб. Я закрывала глаза, и оказывалась под землёй, в узком земляном коридоре с шершавыми серыми стенами. Откуда-то струился серовато-голубой свет. Я брела вперёд, с трудом передвигая ноги. Коридор уходил вдаль, и ему не было конца. И я всё брела и брела, и вскрикивала от отчаяния, что он не кончается. Боковые стены начинали сближаться, грозя стиснуть меня, и дышали жаром. Снова подходила бабушка и снова поила меня морсом. Я открывала глаза и смотрела на гномов. Они махали мне ручками и звали к себе, за собой.
Куда вёл подземный шершавый коридор, теперь я понимаю. Хорошо, что я так и не дошла до конца этого коридора. Если бы дошла, то некому было бы писать эти строки сегодня.
До встречи, моя дорогая Марина,
Елена Лаврова.
ПИСЬМО II
Моя дорогая, любимая Маринушка,
На твоё поколение обрушилась вся жестокость века. Твоему поколению, как и последующему, ужасно не повезло то революция, то войны! Нашему поколению, появившемуся сразу после Второй мировой войны, повезло больше. Глобальных войн - не было.
Мой отец старше твоей дочери Ариадны на год. Он родился в 1911 году и был третьим ребёнком в семье. Всего детей было четверо.
В детстве я часто рассматривала семейные фотографии. Дедушка сидит в огромном кожаном кресле вполоборота к фотографу. Деду лет сорок. Левая рука лежит на столешнице письменного стола. Стол покрыт сукном. Папа говорил - зелёным. Стол обведён по трём сторонам деревянными бортиками - балюстрадой. Такой стол позже я видела в Хамовниках в доме-музее Льва Толстого. На дедушке сюртук. В правой руке, лежащей на подлокотнике кресла, ручка. Дед что-то писал, когда его оторвали от дела, чтобы сфотографировать. У ног деда лежит, подняв огромную благородную голову, Дэзи - датская догиня. Её размеры изумляют, хотя она лежит. Уши Дэзи стоят торчком, глаза внимательно следят за действиями фотографа. Представляю, как он нервничал, видя перед собою собаку, превосходящую размерами телёнка.
Трёхлетний барчук в матросском костюмчике сидит в кожаном кресле и удивлённо смотрит круглыми глазам и в объектив. Это младший брат отца, Игорь.
Пятилетний папа стоит, положив руку на спину Дэзи. Мраморный окрас. На этой фотографии собака сидит. Мальчик стоит. Головы мальчика и собаки на одном уровне. Папа рассказывал, что частенько катался верхом, как на лошади, на этой гигантской собаке. Судьба Дэзи была печальной. У неё родились щенки, а когда пришло время, их отдали новым хозяевам. Дэзи сошла с ума. Она бесновалась в своей комнате. Никто не мог войти к ней, даже мой дедушка, её любимый хозяин. Она не ела и не пила, страшно выла и бросалась на дверь, в которую вынесли её щенков. На третий день дедушка решился войти к ней. Обезумевшая Дэзи, не узнав хозяина, прыгнула на него, оскалив клыки. Её остановил выстрел из револьвера. Вооружиться посоветовал дедушке ветеринар. Дедушка мог застрелить свою собаку через стеклянный верх двери. Но он вошёл в комнату в надежде, что Дэзи узнает его и образумится. Она не узнала. Или не захотела узнать.
Были у деда и другие собаки: в основном борзые. Мой отец рассказывал, что они бродили по дому из комнаты в комнату, и выпрыгивали в сад прямо из окон первого этажа. Дедушка позволял им это и не держал собак в отдельной псарне. Охотиться дед не любил. Зато любил трудиться "на благо Отечества", как он выражался. А ведь он мог вообще ничего не делать и жить в своё удовольствие. Но дед никогда не был рантье. Своё фантастическое состояние он постоянно приумножал, основывая то одно, то другое дело: строил мосты и фабрики, школы и больницы при этих фабриках для рабочих. Так, он "заболел" Дальним Востоком. Поехал в Хабаровск и где-то в тех краях основал рыбоводный завод. Нынче я в Интернете нашла упоминание о дедушке: "Основателем лососеводства на российском Дальнем Востоке стал рыбопромышленник К. Л. Лавров, построивший в 1909 году на р. Праурэ (Хабаровский край) первый рыбоводный завод". У меня сохранилась открытка, изданная до революции.
Занявшись рыбоводством, дед курсировал между Петербургом, Москвой, Иркутском и Хабаровском. В Иркутске он сделал промежуточную резиденцию, чтобы останавливаться в ней с семьёй. Почему он не сделал резиденцию для семьи в Хабаровске? Ну, что такое Хабаровск в начале XX века по сравнению с Иркутском? Хабаровка стала Хабаровском и получила статус города только в 1880-м году. А Иркутск старинный сибирский город, основан как острог в 1661-м году. Иркутску присвоен статус города в 1686-м году. Чувствуешь разницу? Конечно, дед сделал резиденцию там, где было комфортно. В Иркутске были каменные дома. В нём было Дворянское собрание, банки, магазины, аптеки, отели (пока не было резиденции, дед останавливался в "Гранд Отеле"). 554Иркутск уже тогда был культурным центром Восточной Сибири. Там был Краеведческий музей, основанный в 1782 году, картинная галерея городского головы В.П. Сукачёва, гимназии, кадетская школа, духовная и учительская семинарии, институт благородных девиц, основанный в 1845 году, и много чего другого. Иркутск был процветающим купеческим городом. И он был на полпути между столицами и Хабаровском.
Дед купил в Иркутске большой дом с садом, и мог путешествовать с семьёй и останавливаться на весну и лето в этом большом городе. Пока семья жила в Иркутске, дед уезжал в Хабаровск по делам. Дальше Иркутска он семью не возил. В конце осени он возвращался, и семья возвращалась в Москву или Петербург, где у деда тоже были резиденции.
Помимо своих четверых детей, у деда было четверо воспитанников: два мальчика и две девочки. Мальчиков дед отдал в кадетский корпус. Орест погиб в Великую Отечественную войну. Константин (дядя Котя), как и мой отец, вернулся с войны. Жил он неподалёку от нас и часто приходил к нам в гости. Он был убеждённый холостяк. Но мой отец говорил, что дядя Котя не встретил свою любовь.
Девочек, когда они подросли, дед выдал замуж. И не просто выдал, а с большим приданым, и не за кого попало. Одну за офицера артиллерии. Другую за капитана дальнего плавания.
Шестилетний мальчик в бархатном костюмчике с белым кружевным воротником стоит возле огромного кожаного кресла, положив на подлокотник руку. Белокурые локоны спускаются на плечи. Мальчик похож на принца из сказки. В кресле сидит молодая тётя Соня, гувернантка папы, обучавшая его математике и французскому языку. О тёте Соне расскажу отдельно. Она того заслуживает.
Потом наступил 1917 год. Фотографий долго не было. Было не до фотографий. Революция застигла семью в Иркутске. Дедушка даже и не думал эмигрировать, надеясь, что большевики это ненадолго, и всё вернётся на круги своя. А в начале 1918 года дед потерял всё своё состояние. Он, как и все, кто имел в России капитал, был ограблен большевиками. Большевики оказались надолго. Хватило на всю жизнь моего отца и моей матери, да и мне перепало достаточно. Семья прочно застряла в Иркутске, потому, что были потеряны все резиденции деда в центре.
Моему отцу пришлось учиться в советской школе вместо кадетского училища или классической гимназии. Он очень любил читать, играть на скрипке и мечтал поступить в консерваторию. Желательно в Париже, или в Риме, или, на худой конец, в Берлине. Но это были несбыточные мечты. Оставались Москва или Ленинград.
Дед нанимал моему отцу учителей музыки, а в семнадцать-восемнадцать лет отец оттачивал мастерство скрипичной игры у самого Ланэ.
Ланэ Генрих Эмильевич композитор, скрипач, поэт. Он работал скрипачом оркестров кино, радио, филармонии, преподавал в музыкальном училище и школах Иркутска, Шелехова, играл в струнном квартете филармонии. Ланэ создано свыше 10 произведений для симфонического оркестра, Много написано хоровой музыки: кантаты, хоры а'капелла, много романсов и песен. Много инструментальных пьес. Словом, Ланэ был иркутской знаменитостью. Мой отец уважал его и всегда отзывался о нём с теплотой, несмотря даже на то, что, когда мой дядя, отец и дед были арестованы, Ланэ стал держаться с выпущенным на волю отцом несколько скованно и даже холодно. Клеймо врагов народа, носимое моими родственниками, отпугивало людей.
Дедушка изо всех сил постарался дать своим детям лучшее образование в дореволюционном духе в дополнение к советской школе. Я редко встречала людей столь всесторонне и превосходно образованных, как мой отец. Помнишь, ты написала, что в сына "Русь вкачала, как насосом". Так и в меня отец вкачал историю и литературу, и много всяческой информации о России и других странах. Чего он только не знал! А какой он был рассказчик!
Но чтобы ты не подумала, будто бы я идеализирую отца, скажу: в его характере были черты, которые отравляли жизнь его близким. Но об этом немного позже.
Ещё одна фотография после длительного перерыва. Отец в шестнадцать лет. Пышная белокурая шевелюра. Синие глаза твёрдо глядят в объектив. Он стоит у рояля со скрипкой, прижатой подбородком к ключице. Правая рука со смычком взлетела над струнами. Отец явно позирует. Из-за его плеча выглядывает улыбающийся Ланэ.
Отец окончил советскую школу, получил аттестат зрелости и отправился не в Рим, не в Париж, и не в Берлин, а в Москву - поступать в консерваторию. Какой Париж! Какой Рим! Какой, на худой конец, Берлин! Нечего делать, решила советская власть, советским мальчикам в капиталистических странах! Ни секунды не был мой отец советским мальчиком! Он всегда помнил, кто он на самом деле. И советский режим отомстил ему. В Московской консерватории у отца не приняли документы. Знаешь, что ему сказали? Ему сказали, что с его неправильным происхождением нечего соваться в советский вуз, тем более, в консерваторию, наипаче же - в Московскую консерваторию. Отец попросил, чтобы послушали, как он играет на скрипке. И ему ответили, что даже если он играет, как Паганини, ему всё равно не место среди советских студентов.
Представляешь, как был душевно травмирован шестнадцатилетний юноша?! Тогда он решил подать документы в Московский университет на исторический факультет. Но и в Московском университете у него не приняли документы по той, же причине. И никуда документы не приняли, потому, что советская власть решила давать высшее образование детям крестьян и пролетариев. Она решила создавать свою советскую интеллигенцию. И куда было деваться моему отцу? Он вернулся домой и собрался получить какую-нибудь профессию. Кто-то подсказал ему, что с его "неполноценными" документами, точнее, с "неполноценной" графой о происхождении, можно будет со временем поступить в Красноярский лесотехнический институт. Там, по слухам, брали документы у таких людей, как мой отец, но при условии, что будет рабочий стаж по специальности, близкой к будущей профессии. Отец твёрдо решил получить высшее образование. Пусть даже советское высшее образование, если нельзя уехать за границу. Пусть даже техническое, хотя именно оно не влекло отца. Как туманно и таинственно объясняла мне моя мать, все члены нашей семьи (нашего клана, нашего рода-племени) непременно должны иметь высшее образование. Почему - не объясняла. Должны, и - баста! И, вернувшись, домой, мой упорный и целеустремлённый отец поступил учеником к краснодеревщику. Он овладел этим ремеслом. Он полюбил работу с деревом. Он научился владению инструментами. Позже он обучит этому и меня с братом. На краснодеревщика я, конечно, не потяну, но забить гвоздь - умею. Шесть лет подряд мой отец в начале сезона абитуриентов подавал документы в Красноярский лесотехнический институт. И на седьмой год, видя такое упорство, и такую надежду, и такую целеустремлённость, у отца приняли документы, невзирая на "неправильную" графу о происхождении.
Итак, мечта отца о высшем образовании стала сбываться. Правда, не о том высшем образовании он мечтал, но скрипку он не забывал, и играть не бросал. Будучи студентом четвёртого курса, мой отец ходил на танцы в Красноярский университет, где училось много красивых девушек. Там-то, на танцах, мой отец и высмотрел мою будущую мать, студентку третьего курса биолого-химического факультета. А она пригласила его на концерт студенческой художественной самодеятельности. Посадила его в первом ряду, а сама ушла. А потом объявилась на сцене, где исполнила под скверно настроенное пианино арию Татьяны из "Евгения Онегина" (сцена письма). Мой отец, по его собственному признанию, сошёл с ума. Мало того, что его избранница была обладательницей потрясающей фигуры и изумительной красоты лица (помнишь статую Артемиды?), так она ещё была обладательницей дивного драматического сопрано. Моя будущая мать призналась в тот же вечер моему будущему отцу, что она мечтала поступить в консерваторию, но этому воспрепятствовала её мать, не желавшая отпускать от себя единственную дочь в другой город. Две родственные души нашли друг друга. Через неделю они поженились. Какое несчастное это было поколение! Получив дипломы о высшем образовании, мои будущие отец и мать, планировали быть счастливыми, поступить в аспирантуру, родить детей. Но судьбой уже всё было распланировано без их участия.
Как только мой отец получил диплом о высшем образовании, его арестовали. А вместе с ним арестовали его старшего брата и их отца, моего деда. В чём была их вина? Старший брат отца был виноват в том, что при свидетелях щёлкнул по носу Сталина и спросил:
Ну, как дела, вождь краснокожих?
Ну, конечно, не самого Сталина щёлкнул по носу, а его гипсовый бюст, стоявший в вестибюле того учреждения, где работал старший брат отца. При этом он был уверен, что кругом - коллеги, доценты университета, и им в голову не придёт, придать политический смысл щёлчку по носу бюста товарища Сталина. Но кому-то из коллег эта "замечательно-соблазнительная" мысль в голову пришла, и на следующий день за старшим братом отца пришли.
Мой дед провинился перед советской властью тем, что воспитал "контру". Но официальное обвинение прозвучало так: сокрытие от советской власти золота и драгоценностей. Советская власть посчитала, что не полностью ограбила моего деда, и решила ещё раз пошарить по его карманам. А потом добавилось обвинение в том, что мой дед германский шпион, потому, что он получил высшее образование в Берлине. Железная логика, не правда ли? То, что он учился в славном городе Берлине, когда революционеры болтались в том же городе без дела, и называлось это у них - быть в эмиграции, значения не имело.
Мой отец провинился перед советской властью тем, что был младшим братом и сыном "политических преступников", и содействовал своему отцу в сокрытии золота и драгоценностей. Кроме того, началось расследование, как это детям бывшего миллионера, удалось получить высшее образование? Уж не замыслили ли они взорвать завод тяжёлого машиностроения?
Все трое были виноваты перед советской властью самим фактом своего беззаконного существования на территории СССР.
Всех троих допрашивали "с пристрастием". Деда и его старшего сына расстреляли. Моего будущего отца отпустили с напутствием:
Всё равно на чём-нибудь попадёшься!
И отец попался, но совсем не так, как предполагали его мучители.
Летом 1938 года моего отца отправили воевать с японцами. Видишь, меня могло бы не быть. Меня просто не должно было быть. Но мне повезло. Не дважды или трижды, а многократно. Это судьба! Судьба меня замыслила. Сначала это были бои, у озера Хасан, а потом у реки Халхин-Гол. Русских солдат там полегло немало. Отца не убили, а только ранили. А когда подлечили, то тут же отправили воевать с финнами. Это была зима 1939-1940 года. У меня сохранилась фотография отца в эту зиму. Отец в белом полушубке. В петлицах три эмалевых "кубика" старший лейтенант. Не знаю, какого цвета кубики. Фотография чёрно-белая. На голове отца белая шапка со звездой. Звезда, догадываюсь, красная. Наверное, для того, чтобы удобнее было врагу целиться и попасть. Ничем другим не могу объяснить эту красную мишень на белой шапке во время военных действий. На плече отца висит белый маскировочный халат. Отец отлично бегал на лыжах и стрелял, потому и пригодился на финской войне.
Началась Великая отечественная. Отец был переброшен в 78-ю дивизию сибирских стрелков. В середине ноября эта дивизия остановила немецкие танки на подступах к Москве. Рассказал он мне одну поразительную историю, после которой я окончательно поверила, что меня замыслила судьба. Отец ехал в кабине грузовика в расположение полка, в котором он служил. В кузове сидели солдаты. Налетели немецкие самолёты и стали охотиться на грузовичок сбрасывать бомбы. Один заход, другой заход. С третьего захода попали! Ты не поверишь! Бомба как-то так упала, что был убит водитель и все сидящие с его стороны солдаты в кузове. А отец и солдаты, сидящие в кузове с его стороны, оказались целы. Ни царапинки! Отец рассказывал, что грузовик был как бы разрезан вдоль на две половины, и одна половина оказалась разрушенной и все, сидящие с этой стороны - убиты. Разве это не судьба! Я должна была родиться!
Потом отец был ранен, эвакуирован, и лежал в госпитале. Когда его подлечили, то отправили защищать восточные рубежи страны от японцев. Когда началось наступление Красной армии, таких людей, как мой отец, власти сочли за лучшее отправить на Дальний восток. Там отец был капитаном войск противохимической защиты. Он как-то рассказал мне, что японцы опрыскали ипритом кусты дикой малины в леске, а также близлежащее поле, а русские солдаты пошли в этот лесок собирать ягоды. Там их и нашли. Отец рассказал мне, как они выглядели, а потом удивлялся, что я кричу по ночам. Отец сто раз пожалел, что рассказал об этом. Надо признать, что он никогда не считался с моим возрастом; он рассказывал всё, как было. Всю правду до конца, какой бы она ни была. Он воспитывал во мне стойкость.
В полку отца был комиссар, который донимал его придирками и слежкой. Этот комиссар что-то сказал отцу о его брате и отце, как-то оскорбил их память. Отец не стерпел, вспылил и вызвал комиссара на дуэль. Да, да, мой отец стрелялся на дуэли. Из табельного оружия. Самое удивительное в этой невероятной истории то, что комиссар не побежал жаловаться, не арестовал отца, а принял вызов.
Они стрелялись без секундантов, в землянке, в кромешной темноте. В этой землянке было два входа с противоположных сторон. В них вошли противники и выстрелили по разу наугад, ничего не видя. Отец не попал. Комиссар прострелил отцу правое плечо.
Надо было как-то объяснить ранение. Объяснили тем, что в расположение части залетели случайные японские пули. Объяснение начальство приняло. Комиссару дуэль сошла с рук. Отец был отправлен поначалу в иркутский госпиталь. Пока он залечивал рану, дивизию, в которой он был капитаном, начисто вырезали японцы. Комиссара тоже вырезали. Именно, вырезали! Подкрались ночью и работали ножами. Вот и не верь в судьбу! Если бы не дуэль, если бы отец не был на этой дуэли ранен, если бы его не отправили в госпиталь, отец бы той ночью погиб, и меня бы не было. Кстати, отца в госпитале, заодно, лечили от дистрофии и малярии, которую он подхватил на Халхин-Голе. Кормили пограничные войска на Дальнем востоке плохонько. Все харчи шли на кормление действующей армии.
И мать моя тоже страдала в это время от дистрофии. Два дистрофика родили меня. Минус на минус дал плюс. Смешно, не правда ли?!
А когда отца подлечили, то отправили в концлагерь. Во-первых, за дуэль, которой отец был инициатором. Всё-таки комиссар успел настучать на отца. Во-вторых, за то, что выжил. Фантазия у энкаведешников была небогатая. Вся дивизия, видишь ли, была вырезана, а отец подозрительно уцелел. То, что у него было ранение, значения не имело. То, что он, пока японцы вырезали его дивизию, был в Иркутске, тоже значения не имело.
Моя мать попала сразу после моего рождения в больницу. У неё обнаружили туберкулёз. А потом была отправлена в высокогорный санаторий Аршан (Бурятия) для излечения, где она провела несколько лет. Воспитывала меня и брата бабушка, мать моей матери. Отец семь лет провёл в лагерях.
Отца и мать я впервые увидела, когда мне исполнилось пять лет.
В 1954 году семья вздохнула свободнее. После XX съезда партии отца реабилитировали. Новая власть решила оправдаться. Отец получил номенклатурную должность, личного водителя, личную секретаршу, легковушку "Победа", большую зарплату и новую квартиру, сменил военный френч и галифе на штатские костюмы, а мать перешла работать из средней школы в педагогический институт. У нас появилась домработница Поля. Она приехала из деревни в город на заработки.
Мать была всем довольна, кроме наличия у отца секретарши. Секретарша её сильно напрягала, хотя та была не слишком молода и не слишком красива. Хуже того, у секретарши был чрезмерно длинный подбородок, уродовавший её. Но мать всё равно была начеку. Мой брат был недоволен домработницей, которая не позволяла ему мусорить, где попало, и разбрасывать по всем комнатам ржавые железки, которые он подбирал на каких-то помойках.
Мой брат Виктор меня ненавидел. Увы, но это так! Он был на пять лет старше меня, и считал, что мне больше достаётся родительского внимания, чем ему. Правду сказать, ему то и дело доставалось от отца за то, что брат мой был изрядный раздолбай. Он мог пройти мимо школы и заглядеться на работу подъёмного крана на стройке. И это хождение мимо школы продолжалось так часто, что в пятом классе моему брату угрожало второгодничество, что было, как считала моя мать, большим позором. Потребовалось немало сил, чтобы замять скандал и общими усилиями его перетащили в шестой класс. Мой брат вечно вляпывался в истории, драки, скандалы.
Виктор меня ревновал к родителям, завидовал мне, что я девочка и хорошо учусь, и ненавидел. Его ненависть принимала агрессивные формы. Почти каждый день на протяжении всего моего детства он разбивал мне нос кулаком так, что из носа хлестала кровь. Делал он это без объявления войны, просто так, из удовольствия, проходя мимо меня и выбрасывая в направлении моего лица кулак. При этом брат даже не смотрел в мою сторону. И тогда мог попасть вместо носа в глаз, или в губы. Бабушка унимала кровь холодными компрессами и грозилась всё рассказать отцу. Но никогда не рассказывала, зная, что наш строгий отец снимет с гвоздя широкий офицерский ремень и выпорет сына. Щадя внука, бабушка мирилась с моим вечно разбитым носом. А отец сердился, видя на моём лице вечные кровоподтёки и синяки, и выговаривал мне, что девочка не должна бегать, как сумасшедшая, и драться.
Мой брат отравил мне всё детство террором. Я боялась его и тоже ненавидела его, тихо и безнадёжно. Последний раз он ударил меня, когда мне исполнилось тринадцать лет. Но он, восемнадцатилетний верзила, не учёл, что я тоже выросла, и что я могу дать сдачи. Я дала сдачи от отчаяния. Я не хотела, чтобы меня систематически избивали. Во мне заговорило достоинство. Я подпрыгнула, чтобы достать, и изо всей силы ударила его кулаком в нос. Брат от неожиданности согнулся, закрыв лицо ладонями. Между пальцев потекла кровь. Я была отомщена. Всё это произошло на глазах у бабушки. Помню, что я выкрикнула:
Если ты меня ещё раз ударишь, я тебя убью!
Больше он меня не трогал.
Окончив политехнический институт, брат уехал работать на Сахалин по распределению. Наши пути разошлись навсегда. Я не видела брата сорок лет. Честно говоря, я и не хочу видеть его. Я не знаю, жив ли он. Мне всё равно. Если кто-нибудь вздумал бы прочесть мне мораль и призвать к христианскому всепрощению, я бы послала этого человека по известному адресу. И я спросила бы этого человека: А как же моё отравленное террором детство?!
Помнишь, ты как-то написала, что тебя терроризировали в детстве дети: "Я не простила детям!".
Вот и я не простила брату.
Но вернёмся к отцу.
Отец мой был мужественным человеком. Мужественность сказывалась не только в его бесстрашии, но и во внешности. Стройный, всегда подтянутый, он производил впечатление человека строгого и даже сурового. Он редко улыбался. Я никогда не слышала, чтобы он смеялся. Жизнь отучила его от открытого выражения радости и счастья. Для меня было величайшим откровением, когда мать рассказала мне, как в молодости, ухаживая за ней, он любил удивить её, а заодно и почтенную публику. Он мог, рассказывала мать, выпрыгнуть из трамвая не обычным способом, а проделав в воздухе сальто-мортале, затем невозмутимо подхватывал мать под руку и удалялся с нею, оставив позади невольных зрителей с открытыми от изумления ртами. А завернув за угол, отец принимался хохотать. Представить, как он делает сальто-мортале - могу. Представить, что отец хохочет - не могу.
Отец был строг с нами и требовал беспрекословного подчинения и исполнения порядка, который он завёл в доме. Он был настоящим Зевсом-громовержцем, и мы перед ним трепетали. Стоило хоть на йоту нарушить порядок, установленный отцом, как на головы виновных обрушивалась кара. Понятно, что порядок нарушали мы с братом. Отец требовал, чтобы мы ужинали строго в семь вечера и собирались всей семьёй за столом. Если я или брат по какой-то причине опаздывали на ужин, то за стол нас не пускали. И не кормили до утра. Завтракать нам приходилось в разное время. Обедать - тоже. Только по воскресным дням завтракали, обедали и ужинали все в одно время.
Вот как проходили ежедневные ужины - когда вся семья в сборе. Отец - во главе стола, размером с футбольное поле. По его левую руку на широком подоконнике восседала кошка Дымка, которая время от времени деликатно трогала серой лапкой в белоснежной перчатке локоть отца, требуя внимания и лакомств из хозяйской тарелки. По левую руку отца сидела его супруга, наша мать. Затем следовал мой брат. Затем я. И в торце стола сидела бабушка, мать нашей матери. У ног отца лежала, как сфинкс, восточноевропейская овчарка Чара. Во время ужина детям полагалось молчать. Говорить разрешалось только тогда, когда к нам обращались с вопросами взрослые. Сначала ели молча. За десертом начинались разговоры. Кстати, отец свою порцию десерта отдавал матери. Он не любил ни мороженого, ни конфет, ни компота, ни киселя, словом, ничего, что мы называем десертом. Разговоры вели отец с матерью. Мы благоговейно внимали. Бабушка только слушала и никогда не вмешивалась в беседы дочери и зятя. В этом смысле она была идеальной тёщей и матерью. Разговоры каждый день были разными. Отец с матерью обсуждали, что произошло у каждого из них за день на работе, новый фильм, который они посмотрели, театральную постановку, новую книгу. Никогда не говорили о политике. Только о работе, литературе, кинофильмах, театре и достижениях науки и техники. Ужин мог длиться два, а то и три часа и мог закончиться либо чтением вслух, либо музицированием. Мать пела, отец аккомпанировал ей. Однажды, когда отец с матерью обсуждали за ужином новый фильм, я прервала речь матери удивленным возгласом и вопросом. Не помню, о чём я её спросила, зато отлично помню реакцию отца на мой проступок:
Как ты посмела, загремел он, прервать мать! Тебе полагается молчать и слушать, слушать и молчать, если тебя не спрашивают. Вон из-за стола! В угол! Вон!
Я встала, изнемогая от страха, и пошла в угол. Брат, пока я поднималась, успел больно пихнуть меня ногой под столом. Отец с матерью, как ни в чём не бывало, продолжали беседовать. Бабушка принялась собирать грязную посуду со стола, но с излишним шумом, который, по её мнению, мог намекать на молчаливый протест. Меня в углу забыли. Часа через два, наговорившись всласть, отец с матерью пошли в свою спальню. Брат и бабушка уже спали. И я осталась стоять в углу, тихонько плача. Выйти из угла без разрешения я не посмела. Сон сморил меня, и утром бабушка, встававшая раньше всех, нашла меня спящей на полу в этом самом углу. Бабушка прикрыла меня одеялом, дождалась, когда встанет моя мать и подвела её к тому месту, где я спала. Бабушка устроила сдержанный скандал, и даже мой отец, молча, слушал её обстоятельную речь в защиту обижаемых детей, разбудившую, кстати, меня. Отец, чтобы не потерять лица, милостиво разрешил мне выйти из угла. Он оценил моё беспрекословное послушание и ласково потрепал мою лохматую голову. Говорят, что у меня был подозрительно угрюмый вид.
Помню и ещё один случай, когда отец приучал меня к порядку. Я вынесла из дома молоток. Во дворе с ребятами, мы сколачивали самокат из двух досок. Молоток я потеряла. Просто, отложила в сторону и забыла о нём. Вечером отцу зачем-то понадобился этот злополучный молоток. Он долго искал его и, наконец, устроил смотр на домашнем плацу, допытываясь, кто взял молоток. Я чистосердечно призналась, что вынесла молоток из дома и забыла во дворе. Отец взял меня за шиворот, подвёл к двери, распахнул её и сказал:
Иди, ищи, и без молотка не возвращайся!
Я вышла во двор. Было время детям ложиться спать, в том числе, и мне. Обширный двор был закрыт со всех сторон боками домов, заборами и сарайчиками. Вход через калитку, которая запиралась на ночь щеколдой. Чтобы войти, нужно было знать секрет. Посторонний войти во двор не мог. Отец об этом, конечно, знал, но не знала - я. Мне было страшно в темноте. Двор освещался только светом, падающим из окон квартир. Я побрела к тому месту, где мы сколачивали самокат, опустилась на четвереньки и стала шарить по асфальту и в траве. Я шарила долго, ползая туда и сюда, и, наконец, нашла искомое. Этот чёртов молоток спокойненько лежал в траве и молчал. Я погрозила ему кулаком. Я взяла его за длинную деревянную ручку и понесла домой. Дверь открыл отец.
Принесла? - спросил он.
Я протянула ему молоток.
Умываться и спать! - приказал отец. - Никакого больше двора!
"Никакого двора" означало, что мне воспрещается выходить во двор и играть с детьми. Этот запрет существовал с тех пор, как мне пятилетний Юрка Кокоулин раскроил лоб над правой бровью игрушечной, но всё-таки железной лопаткой. За что? А так, ни за что. Поднял лопатку и ударил остриём. И смотрел с любопытством, как кровь залила мне всё лицо. У Юрки не все были дома, в том смысле, что ума не хватало, с психикой были проблемы. Шрам остался навсегда. Вот после этого отец запретил мне выходить во двор. Но бабушка, пока отец был на работе, выпускала меня поиграть. В половине шестого он вывешивала в форточке окна полотенце, что означало, что мне пора возвращаться домой. Отец всегда приходил в шесть. Если я забывала, то дети кричали мне:
Лёлька, сигнал!
И я скакала домой.
Отец обожал повиновение и порядок. Порядок в доме подразумевал идеальную чистоту полов, оконных стёкол, отсутствие пыли. В доме была чистота, как на военном корабле. Каждая вещь должна была быть на своём месте, как солдат в строю.
Нам детям, нельзя было громко разговаривать в присутствии родителей, смеяться, плакать и болтаться без дела.
Отец ежедневно строго следил, как мы едим, правильно ли держим нож и вилку, проверял, почистили ли мы перед сном зубы, приняли ли душ, переменили ли бельё. Мы привыкли к тому ежедневному контролю, как к чему-то самому собой разумеющемуся. Одно только меня стало удивлять, когда я стала старше: почему всеми этими мелочами занимался отец, а не мать? Даже, когда мне исполнилось двенадцать лет, о переменах в моей жизни со мной побеседовал отец, а не мать. Кстати, очень мягко, доходчиво и деликатно побеседовал.
Мой отец воплощён для меня в его почерке. Ни до, ни после я не видела такого почерка, как у него. Это был какой-то немыслимо идеальный ровный мелкий жемчуг. Машина так не пишет, как писал он. Но в этой идеальности почерка и кроется тайна моего отца. Почерк выдавал его, сдержанного и строгого, с головой. Почерк - это характер. Почерк - это судьба. Почерк - это кровь.
В отце преобладал германец. Прежде всего, германец древний храбрый, воинственный, властный. И германец цивилизованный - аккуратный, педантичный, честный, трудолюбивый. Русская кровь сказывалась в нём, видимо, больше в молодости. Его сальто-мортале было кипением его бесшабашной русской крови. Когда он дрался на кулаках с поклонниками моей матери, это тоже было кипение отчаянной русской крови. И когда он стрелялся в темноте промозглой землянки с противником-комиссаром, это тоже бурлила его русская кровь. Но в зрелости, каким-то таинственным образом германская кровь взяла верх. Отца я помню, замкнутым, строгим и педантичным до деспотизма.
Достоинства моего отца уравновешивались его недостатками.
Он был чрезвычайно аккуратен. Когда он сменил военный френч на бостоновый костюм, начались мучения его тёщи и жены. За военной формой ухаживал он сам. Сам начищал до зеркального блеска хромовые сапоги, сам чистил синие галифе, и френч. Единственно, что он доверял женщинам, это стирку портянок, белые подворотнички, и бельё. Но когда отец надел штатский костюм, он посчитал, что женщинам можно доверить стирку и глажение рубашек. Он требовал, чтобы воротники его рубашек были отглажены идеально, без складок. Если он замечал, хотя бы крошечную складочку, чистая рубашка летела в корзину с грязным бельём. Когда я подросла, то и меня подключили к сложному делу глаженья отцовых рубашек.
Глаженью брюк он тоже придавал особенное значение и обучал мою мать и тёщу, а потом и меня, как надо правильно сложить брюки, как их гладить через влажную марлю раскалённым утюгом. О складки брюк можно было порезаться. Обувь он начищал сам.
Бритьё у отца превращалось в ритуал, во время которого домочадцы ходили мимо ванной комнаты на цыпочках и не дышали. Дело в том, что отец брился дореволюционной опасной бритвой "Жилетт", которую сам правил на специальном ремне. Она была такой острой, что могла порезать пальцы на расстоянии. Отец строго-настрого запрещал нам с братом прикасаться к ней, лежащей в футляре на полочке. Конечно, мы прикасались. Но раскрывать её опасались. Во время бритья никто не совал нос в ванную комнату, где отец, внимательно глядя в зеркало, колдовал над своим намыленным пеной лицом. Зато из ванной он выходил "подобно ветреной Венере, Когда надев дневной наряд, Богиня едет в маскарад". Лицо отца сияло гладкостью и свежестью, и выражение его было даже весёлым.
Стриг его пышную шевелюру на протяжении десятилетий один и тот же парикмахер-еврей. Только ему мог отец доверить свою голову. Только этот еврей знал требования отца к причёске. Когда парикмахер умер, отец воспринял это как трагедию. Он ходил из угла в угол гостиной, хрустел суставами пальцев, и время от времени восклицал:
Кто теперь меня будет стричь?! Не могу же я стричь самого себя! Где мне взять такого парикмахера, как Кац?!
Впрочем, он нашёл другого парикмахера, снабдил его подробнейшими письменными инструкциями, какой длины оставлять волосы на затылке, какой на темени, как подравнивать виски, и.т. д. И было ещё одно требование: парикмахер непременно должен быть мужчина и еврей. Отец был уверен, что все женщины парикмахеры бестолковы, а лучше всех владеют искусством парикмахерского дела именно мужчины-евреи. Он нашёл парикмахера Зака и доверил ему свою драгоценную голову, и остался доволен. Ну, или почти доволен, потому что лучше покойного Каца, по мнению отца, никто не стриг и не причёсывал.
Кстати, когда отец вернулся из лагеря, его золотистая шевелюра стала чёрной. Отец переболел сыпным тифом, после чего его волосы поменяли цвет. И, конечно, он рано начал седеть.
К людям других национальностей у отца было эстетико-культурологическое отношение, если можно так сказать. Он воевал с японцами, но одновременно внушал нам с братом, что японские женщины самые красивые в мире, что японская архитектура - чудо из чудес, что японские традиции прекрасны, что синтоизм - замечательная религия, и недурно бы возвратить и русским благоговейное отношение к предкам.
Воюя с немцами, к германской культуре отец также относился трепетно, внушая нам, что немцы и австрийцы создали прекрасную литературу (один Гёте стоит тысячи превосходных писателей! - его фраза) и музыку (Гайдн, Моцарт и Бетховен - боги, уверял он).
К евреям он относился с юмором, но уважал их за то, что они не пьют, не скандалят, не бьют своих женщин, и досконально знают своё ремесло. Правда, когда хозяйственник, некто Семён Рубан, в его институте проворовался и сел в тюрьму, отец недоумённо развёл руками и сказал матери:
Странно! Рубана посадили, а я думал, что евреи никогда не воруют.
Из этого его высказывания я, пятнадцатилетняя, сделала вывод, что отец идеализировал, наверное, евреев, полагая, что они не способны к воровству.
Порядок на письменном столе отца был немыслимый, такой же немыслимый, какой был в "тёщиной комнате", приспособленной под мастерскую (отец всё по дому делал сам, не прибегая к услугам слесарей-сантехников, столяров, плотников и прочих ремесленников).
Так вот, порядок на письменном столе отца был таков, что если при уборке бабушка передвигала письменный прибор на два сантиметра вправо, она получала нагоняй. А однажды, смахнув пыль со стола, которой, впрочем, там никогда и не было, бабушка ненароком положила пресс-папье не с правой стороны, а с левой. Отец не смог его найти, устроил тихий, и поэтому ужасный для домочадцев скандал, когда все бросились врассыпную по комнатам искать злополучный предмет, а предмет в это время преспокойно красовался на самом видном месте письменного стола, но слева, а не справа. "Нашла" его мать и положила справа. Отец тотчас успокоился.
В мастерскую нам было запрещено заходить и трогать инструменты в отсутствие отца. Но, справедливости ради, я тебе скажу, что именно отец научил нас с братом владеть всеми инструментами, и я отцу благодарна за это. Я умею пилить, строгать, забивать гвозди, менять прокладки в водопроводных кранах. А чего я не умею? Не умею того, где нужно применение физической силы. То есть, теоретически я знаю, как нужно сделать то, или это, но если для исполнения задания мне нужны физическая сила, я за это не возьмусь. У меня мало физической силы. Всегда было мало. Как у птички. Это меня иногда раздражает, но что я могу поделать! В молодости выручала выносливость. По секрету признаюсь тебе, что выносливость моя тоже иссякла. И боль я так легко не переношу, как прежде. Как там у тебя? "Жить это значит сдавать крепости одну за другой". Сдаю - одну за другой. Утешает только то, что пока это касается только физики. А вот если придётся сдавать крепости интеллекта и памяти, то этого я точно не вынесу. Это - последняя крепость! С её сдачей заканчивается жизнь.
Отец ел мало, но был чрезвычайно придирчив и привередлив в еде. Готовила в семье бабушка, его тёща, и поэтому она более все страдала от капризов моего отца. Так, супчики должны были быть протёртыми. Впервые борщ и щи я попробовала, будучи взрослым человеком, и не дома, а в гостях. Котлетки должны были быть не более трёх-четырёх сантиметров в диаметре. Картофельное пюре - непременно на сливках. И ко второму блюду, будь это котлетки, мясо или рыба, непременно полагались соответствующие соусы, которые бабушка научилась делать при помощи кулинарной книги Елены Молоховец дореволюционного издания. Отец отказывался наотрез кушать без соуса. И устраивал тихий скандал, если соус не подавался. Тихий, потому что он переставал разговаривать с домочадцами по два-три дня, что они весьма тяжело переживали. Отец никогда не пил компот, кисель, молоко или какао, считая их детскими или женскими напитками. Пил только крепкий чёрный чай и чёрный кофе.
В проектном институте, где отец был главным инженером, работало немало женщин: чертёжниц, секретарш, и просто инженеров. Мой отец их терроризировал, требуя, чтобы они носили в здании института сменную обувь - лодочки на высоких каблуках, вместо валенок или - позже - сапог на меху. За окном трещали тридцатиградусные сибирские морозы, а дамы проектного института, придя с улицы, вытаскивали ноги из уютных и тёплых валенок и со вздохом переобувались в туфельки. Отец был неумолим. Не переобуться, и попасть ему на глаза в валенках было равносильно самоубийству. То же относилось к мужчинам без галстуков. Отец терроризировал мужчин без галстуков ещё больше, чем женщин без туфелек.
Вы что, в баню пришли? - гремел отец. - Это институт, а не баня!
Женщинам он выговаривал мягко, но внушительно. Женщин он обожал.
Я хочу любоваться Вашими прелестными ножками, а Вы - в валенках, мягко упрекал он.
У него самого было несколько костюмов, десятка два рубашек и столько галстуков, что однажды я взялась считать их, сбилась со счёта, чертыхнулась и закрыла шкаф, где они хранились. Галстуки отец никому никогда не доверял. Он сам покупал их, сам завязывал, подолгу стоя перед зеркалом, хмурился, если узел не удавался, и светлел лицом, если удавался. Отец и меня научил, на всякий случай, завязывать галстуки двумя способами.
Вдруг твой будущий муж не сумеет их завязывать, пояснял отец. - Ты ему покажешь, как это делается.
Итак, мой отец был аккуратист и педант, каких я больше в жизни не видела. Была у него ещё одна черта характера, писать о которой мне тяжело, но надо для полноты картины. Мой отец любил ставить психологические эксперименты над детьми.
Вот как, например, он приучал нас к честности. Говорил, чтобы мы ни в коем случае не открывали ящиков его письменного стола. Любимой фразой отца была:
Категорически запрещаю!
Итак, категорически запрещалось лазать в ящики его письменного стола, в ящики комода, в палисандровый шкафчик, в японские шкатулки, в мастерскую.
Категорически запрещалось открывать футляр опасной бритвы, прикасаться к утюгу, мясорубке, т.е. к любому потенциально опасному предмету.
Мне и в голову не приходило нарушать запреты. Я была вполне честным ребёнком. Но мой брат - шило у него, что ли было в одном месте?! - запреты нарушал и меня подбивал нарушать. Между тем, у отца повсюду были ловушки, которые он расставлял, чтобы уличить нас в нечестности и наказать. Он скреплял концами нити ящики письменного стола со столешницей, так, чтобы это было незаметно для нас. Оборванная нить свидетельствовала о том, что я ящик кто-то лазал. Отцу оставалось выяснить, кто именно. Несколько раз, уличённый в нечестности и сурово наказанный брат, однажды пошёл на хитрость. Ему страстно захотелось купить цветные карандаши. Денег у него не было, и он знал, что я правом ящике отцова стола они хранились. Можно было дождаться вечера и попросить денег у родителей. На нужное дело они никогда нам не отказывали. Но брат не желал ждать. У него горело нутро. Карандаши ему нужны были немедленно. И поэтому он сказал мне, чтобы я открыла ящик стола и взяла деньги. Брат сказал, что папа разрешил их взять. Я послушно открыла ящик и взяла сумму, какую указал мне брат. Мне было семь лет. Брату двенадцать. Вечером отец обнаружил, что его ловушка сработала. Он поставил нас с братом перед собой и спросил, кто и зачем лазал в ящик стола. Брат немедленно сдал меня с потрохами. Отец потребовал принести коробку с новыми цветными карандашами. Брат принёс. Отец переломил коробку с карандашами пополам и выбросил в мусорное ведро, а мне велел идти за собой. Я пошла, ещё не вполне понимая, что происходит. Отец привёл меня в свою спальню, велел положить руки на деревянную спинку кровати, снял с гвоздя широкий двойной, прошитый суровыми нитками офицерский ремень, размахнулся и ударил им плашмя по моим рукам. Боль была такая, что, мне кажется, я подскочила до потолка и заорала так, что, наверное, было слышно в радиусе трёх километров. На этот вопль прискакала бабушка, и впервые я услышала, что она обозвала моего отца извергом. Бабушка увлекла меня на кухню, опустила мои распухшие от удара руки в тазик с холодной водой, и принялась утешать. Я громко плакала, и слышала, как в гостиной отец рассказывал матери, пришедшей с работы, о моих прегрешениях.
Представь себе, что она не только нарушила запрет и залезла в ящик, но ещё взяла без спроса деньги! - возмущался отец. - Только домашних воров нам не хватало!
Мой братец поспешно смылся из дома под предлогом, что его ждут на улице приятели. Представляю, как он трепетал от страха, что я расскажу родителям, как всё было на самом деле. Но я только плакала, и ничего не чувствовала, кроме боли в руках, и никто не пытался вывести брата на чистую воду, как следует допросив меня. С этого времени брату никогда больше не удавалось подбить меня на гадости, хотя попытки были неоднократно. Я больше не доверяла ему.
Потом отцу пришло в голову воспитать в нас с братом чувство собственного достоинства. Однажды вечером бабушка пригласила нас с братом в гостиную, где торжественно сидели на диване наши родители. Мне было семь лет, брату соответственно - двенадцать. Мы стояли перед родителями навытяжку, подавленные странной торжественностью выражения их лиц.
Отец обратился к нам с речью:
Вы должны встать перед нами на колени. Если вы не встанете, то будете сурово наказаны.
Мой брат, не раздумывая, бухнулся на колени. Я осталась стоять.
Отец с любопытством вглядывался в меня:
Ты не слышала? спросил он, Встань на колени. Иначе ты будешь наказана.
Нет, сказала я, опуская глаза. - Я не встану.
Она не встанет, со странной интонацией в голосе обратился отец к матери. - Как тебе это нравится?
Я подняла глаза на мать. Мать слегка улыбнулась:
Мне это нравится. Интересно, я кого она пошла, в тебя или в меня?
В обоих, ответствовал отец.
Брату надоело стоять на коленях, и он попросил разрешения встать. Ему разрешили. Брат переминался с ноги на ногу. Я ждала приговора и наказания.
Почему ты не встанешь на колени? - поинтересовался отец.
Я пожала плечами:
Не могу.
Почему?
Не знаю. Не могу.
Дура! - сказал тихо брат. - Сейчас ты получишь.
Отец это услышал. Он подошёл к брату и дал ему звонкую пощёчину. И ещё одну по другой щеке.
Никогда ни перед кем не становись на колени, сказал он брату. - Даже если тебе будут угрожать наказанием. Или смертью. Ты понял?
Брат с готовностью закивал головой.
А ты - молодец, обратился ко мне отец. - Правильно поступила. Молодец! Ступайте!
Мы с братом вышли из комнаты. Я отправилась в свою комнату, и тут у двери меня нагнал брат и дал мне в ухо. Крепко дал. Я ввалилась в комнату, держась за голову и тихо воя. Так мой брат поставил меня на место и отомстил за своё унижение. В то время он понимал только силу кулака.
И вот, если ты меня спросишь, любила ли я отца, отвечу: я его смертельно боялась. Любовь и страх - не совместимы.
Был ещё один случай, который напугал меня. Отец проявил черту характера, которую только как жестокостью я назвать не могу. Единственным оправданием может послужить то, что он слегка выпил, и, быть может, не вполне контролировал себя. Дело было летом, мы ехали в кузове полуторки на дачу. Даже мать, которую отец всегда оберегал, села не в кабину, а с нами. Видимо, в кабине было слишком душно. Не помню, почему мы ехали не в легковушке, но помню, что грузовик вёл водитель отца Петька. Нас обдувал приятный ветерок, мы сидели спиной к кабине и глядели, как бегут по бокам дороги горы в голубой дымке, бегут и отстают от грузовика. Мы проезжали какую-то деревню на малой скорости, и вдруг мальчик лет десяти - мой ровесник - уцепился за задний борт руками, подтянулся и легко перекинул через него стройное тело и сел на корточки на дно кузова. Мой отец поманил его. Мальчик доверчиво подошёл. Отец крепко взял его за руку и спросил:
Ты куда?
В соседнюю деревню, отвечал мальчик, там у меня бабушка живёт.
Ты сел в чужую машину без разрешения, строго сказал отец. - Я научу тебя порядку.