Бывший зек Эдик, который жил со мной в самарской коммуналке на 116-м, имел пять ходок и лет шестьдесят общего сроку. Тюремные замашки терзали его всюду. А уж когда напивался он, то все слова его вообще были сплошная феня. Как-то он разогревал в сковородке котлеты. Сковородка шипела, скворчала и щелкала. Подошел поддатый Эдик и крикнул: "Ша, бля!". Я сам видел, как сковородка умолкла.
Еще было у него зоновское завихрение: ночью вскакивать и куда-то бежать. Чаще он со всего маху влетал в шифоньер, сползал по нему, просыпался и снова ложился.
Но вот однажды у Эдика гостил его кореш. Моряк с Балтики. Видя, как он бьется едва ли не каждую ночь мордой об шкаф, сердобольный, кряжистый мужик, взял и открыл у этого шифоньера двери. И вот кромешной ночью Эдик влетает в этот шкаф, падает вместе с ним на двери и совершенно не может вылезти. Моряк кое-как его оттуда вытаскивает. А Эдик дает ему в морду.
Зимними вечерами, когда трещал за окошком мороз, и казалось, луна вот-вот от стужи расколется, Эдик заходил ко мне с чифиром и рассказывал.
Вот не знаю, выдумывал он что-то из своих этих рассказов или нет. Но дело вовсе не в этом.
Короче, на зоне был он библиотекарем. Книг имел вдосталь. Вся мировая литература была в его ведении. Да впридачу еще газеты.
Из собраний сочинений Ленина, он скручивал цигарки. Да и то сказать: на дерьмовой бумаге вождя не печатали. Правда, Эдик говорил, что произведения его были чересчур едки, и было из них много дыма. Ну и так, кое-что почитывал он.
Незаметно одолел Чехова, Бунина. Чуть-чуть не дочитал собрание сочинений Толстого. И потом - опять-таки эти газеты. Это мощное орудие пролетариата.
В общем, спустя время, стал Эдик за собой замечать, что выдумывает он на основе газетных заметок ли, или от въевшейся классики - некие истории.
Как-то ляпнул, что был в незапамятные времена любовником дочери Брежнева. Рассказал о ней все в деталях. Об этом узнали журналисты. Фотовспышки, диктофоны, телекамеры. Он стал известным. И понял, что на болтовне, оказывается, можно лихо жить. Даже там, за колючкой. Зоновское начальство наблюдало за этим театром абсурда со смехом, и вначале пыталось рассказать о сказочнике правду. Но затем махнуло на все рукой.
Журналистам вовсе не нужна была сухая протокольная истина. Им нужны были невероятные истории. И Эдик выдумывал их кипами, ворохами. Когда какие-то из них и в самом деле работали, он ощущал себя королем. Служители пера валили к нему валом. Начальство молчаливо то одобряло. Еще бы - им от газетчиков тоже кое-что перепадало - водка, шашлыки, винстоны-шминстоны. И потом - известность.
Эдик за встречу со щелкоперами брал сперва по-божески: литр водки да кило сервелата. Но известность штука сволочная. Она-то ему башку и вскружила. Он стал эпотажным, вальяжным и вообще "жным". Помимо наколки Ленина и девушки нагишом, он как-то взял и сделал себе татуировку на кулаке "Раб КПСС".
Начальство увидело и ахнуло. Его таскали везде. А он все отнекивался, говорил: "Извиняй, начальник. Я Советску власть не хаял. На кулаке, мол, значится мое ремесло. Работаю каменщиком, плотником, слесарем и стропальщиком."
За эти художества получил он еще три года. Ударился в поэзию. Писал стишки, что-то типа: " Под небом этих разных звезд я видел много разных пезд". Потом его освободили по амнистии. Он вернулся в Самару, на улицу Бакинскую. Там и жили мы с ним по соседству.
- А любовь. Любовь-то была в жизни? Или так и не заломило ничего там, в солнечном сплетенье, не ошпарилось кипяточком? - спросил я как-то его.
- Ох...ть - не встать! - прямо даже обиделся он. - А как же! Я ведь и впрямь был и конюх, и кузнец неплохой. Мотался по разным городам и этим... весям. Знаешь как? Вот еду в поезде. Гляжу на огни, епт. Выпиваю. А ночью встану, дерну стоп-кран - и покатился под откос. Иду в деревню или в город. Снимаю угол, бляха-муха. Куда-нть нанимаюсь. Так месяц, два работаю, потом снова, бля, в поезд. И вот раз еду, значит. Один в купе. Свет не включаю. Сижу, на огонечки любуюсь. И тут щелкает замок, дверь тихонько открывается, входит проводница. Медленно поднимает юбку и впивается мне прямо в губищи, нах. А потом обвивает своими белыми ногами, как веревками. Я ниче понять еще не успел, как она меня зверски оттрахала в такт качания скорого поезда. Хорошо помню, как проносились за окном фонари, как будто огненные шары. И тогда было видно ее красивое с блаженно закрытыми глазами лицо. Соскочившую с плеча лямку лифчика и тяжелую грудь. Потом так же медленно она опустила юбку, собрала в пучок волосы и тихонько, б...дь, так шепнула: "Кажется, вы чаю хотели?" А я, веришь-нет, никакого чаю и не просил! Пока то се, пока в себя приходил. Никто меня уже давно врасплох не заставал. А тут, как сука рваная сижу, и понять ниче не могу. Метнулся - туда, сюда. А ее нигде нет. Всех проводников разбудил, чуть рожу начальнику поезда не набил. Нет и все. И говорят, никогда такой не было. Я с поезда сошел, искал, искал по всем полустанкам. Х... там ночевал. Бесполезно. Вот уже 13 лет ищу.
Я цокнул языком, как цыган при виде знатного коня. Но, зная эту страсть к сочинительству, не верил ему. Он сверкнул зло глазами, и стих прочел (весь насквозь матерный), который все эти годы носил за пазухой. Как он говорит, в зоне вечной мерзлоты.