- Такая тоска, - говорила она ночью в телефонную трубку. - Как будто осенние дожди всей Земли залили мое сердце.
И он мчался к ней. Такси, вино, сигареты.
- Никак не пойму, что со мной, - будто крыльями в пуху оренбургской шали, обвивала она его шею.
- Чего-то хочется, но сама не знаю чего.
Когда три дня назад она произнесла эту фразу режиссеру театра, в котором была актрисой, тут же ощутила под юбкой его ладонь. Он толкнул ее в декорации "Чайки"...
Через время, глядя в зеркальце и пудря ободранный от неистовства подбородок, сказала:
- Я даже вскрикивала как она...
- Как кто? - не понял режиссер.
- Как чайка. Я - чайка.
Ей нравились витиеватые фразы, инсталляции Андрея Бартенева и стихи Уильяма Блейка. Она любила снег в фонарях и мерзлую вишню. Один поэт как-то написал о ней:
Ее улыбка из жести,
Ее мечты, как трава.
Элементарные жесты,
Больные оспой слова.
Любовь к неточным наукам,
Под шифоньером вино.
Гостеприимные руки,
Глаза с двойным глазным дном.
Она влюблена во вращенье Земли.
Ну а он был уездным журналистом и писал о театре. Впрочем, особо писать было не о чем. Спектакли были скучными, актрисы распутными и бездарными. То ли дело его коллега Витька Бубнов. Витька был человеком безграмотным, но имел умеренное нахальство и, что называется, хватку. Он встречался с известными режиссерами, актерами, поэтами. Только что вернулся с Московского кинофестиваля.
- Ну и как? - интересовались корректорши.
- Интервью с Николсоном сделал. Спускаюсь по ступенькам в Доме кино, он - по другой лестнице - поднимается. Я: "Хелло, Джек". Он вскинул руку, расплылся в улыбке. Тут охрана - хыщ-щь - его в одну сторону, меня в другую. Но ниче, - закончил Витька, - полосу написал.
И обращаясь к Фролову:
- Старик, в слове "вперед" - "ф" вместе пишется или раздельно?
Впрочем, в театре играла она. Слезно, лажево, надрывно, но что-то тянуло его к ней. Быть может, глаза? Они и в самом деле были с каким-то двойным дном, влекли к себе, засасывали.
А ей уж было мало мужика. Ей хотелось поиграть с ним, как с бритвой. Есенин говорил о таких: "И не хочешь пойти, да пойдешь". И он таскался за ней. Бродили по набережной, говорили. Он фотографировал ее обнаженной возле ржавых сухогрузов на отдаленной верфи. Она стояла на носу заброшенной баржи, раскинув руки, как птица.
- Я похожа на чайку?
Иногда дня по три они не выходили из ее уставленного всюду ароматическими свечами дома. Она билась в его объятьях, и впрямь как зажатая в ладони птица. И с присущей ей эпотажностью называла это днями постельной поэзии.
Изможденная, со взмокшими кольцами волос на бледной шее, она отползала от него в угол тахты и, свернувшись кошкой, засыпала. Едва отдышавшись, он будил ее поцелуями, и мучил снова и снова.
Как-то Фролов уехал в Вологду. Вернулся вечером, когда полыхал в окнах закат. Прямо с такси позвонил ей.
- Три дня назад, - сказала она, как ни в чем не бывало, - зашел Бубнов с бутылкой Крымского муската. Мы танцевали. Я и сама не знаю, как так вышло. Но я летала.
Осень будет звенеть о стекло. Всю ночь он будет писать ей письма. Писать и смахивать бумагу на пол. Писать и смахивать.
А потом за бутылку в парашютном клубе уговорит летчика АН-2. Самолет оторвется от земли и через мгновенье за ним протянется шлейф из ночных писем. Ветер разметает их по городу. А чуть раньше прозвенит в театре третий звонок. Она выскочит на тускло освещенную сцену и вскрикнет: