Я решил написать рассказ-попрошайку. Сначала я писал его для своего кастрированного кота Хорхе. Хорхе очень хотелось жить, но виду он никогда не подавал. Поэтому, когда несколько лет назад появился человек в шляпе и предложил кастрировать Хорхе, Хорхе особенно не сопротивлялся. Наверное, он воображал, что если у него отнимут лишнее, то из него получится Пигмалион-наоборот. Но получился не Пигмалион, а Галатеос, бог Галы, Сальвадор. Поглядев на себя в зеркало, Хорхе моментально издох и вскорости разложился.
И все же, скрепя сердце, я стал писать рассказ дальше. Речь шла об одной старинной книге, в которой описывалась осада несуществующего города варварами. Вождя варваров звали Баргузин ибн Зияд. Пользуясь достоверными сведениями, переданными с шариатского Полумесяца Грядущего, Баргузин безошибочно отыскивал в обороне осаждаемого города места, защищаемые одними лишь однорукими эллинами, и направлял туда однозубых кочевников, способных вести переговоры на трех мертвых языках одновременно. Наконец, эллины сдались. На бархатных подушках вынесли они перст своего полководца Кратероса, указующий всегда на восток. В последний момент перст был обезногтен - эллины все еще надеялись на милость богов.
Каково же было их удивление, когда за городской стеной они не обнаружили ни варварского войска, ни самого Баргузина ибн Зияда. Самые нетерпеливые стали звать:
- О, Баргузинэ, приди и владей нами, и понтом Эвксинским в придачу!
Но в ответ с холмов доносился лишь заунывный плач сусликов о потоптанных варварскими жеребцами норах. В смятении разбредались эллины по берегам Эвксинского понта и звали, звали...
Дописав до этого места я задумался: уходя с яйцами Хорхе в саквояже, человек в шляпе сказал: "Нет в мире вещи дороже, чем отчаяние - за него мы расплачиваемся покоем своей души". Я уже собрался закрыть за ним дверь, но он просунул в щель свой индейский мокасин сорок пятого размера и внушительно произнес: "Никогда не давай другому того, чего хотел бы для себя - вдруг не вернет?" Я наступил ему на ногу, он взвизгнул от боли, и дверь закрылась. В какие местности уводил Баргузин свое варварское войско? Ответа не было.
Между тем, кочевники брели, брели уже не один, а много-много одинаковых и мертвых, как сухостой, дней. Поджарые скелеты жеребцов остались в траве у коновязи на реке Потамос, за сто дней пешего хода от Эвксинского понта. Баргузин, видя, что старейшие воины уже грызут ногти и завидуют воронам-людоедам, решил разделить свою армию на четыре когорты. Первая, пустившаяся вплавь по реке, состояла из одних лишь бородачей с зелеными, как изумруды, глазами. Вторая, ушедшая в горы, включала лишь немых и глухих на одно ухо, чтобы не слышать собственное эхо, а следовательно и не рождать его. Третья возвращалась обратно, пятясь - это были тени поверженных эллинов - защитников города. В четвертой когорте шел сам Баргузин. О своих товарищах он не знал ничего, кроме того, что все они носили его имя.
Еще через десять дней они вышли на огромное поле в сотню стадиев. Посреди поля высился камень, наполовину заросший мхом, наполовину обглоданный ветром так, что этой половины не существовало вовсе.
- Панта кинэсай петрон! - Приказал Баргузин, удивившись тому, что осада города вынудила его изучить язык горожан на родном алфавите. - Петройси левстенай! - Добавил он с угрозой.
- Нун калон эстин, - кивнул Баргузину седой скиф, его левая рука, - самое время.
Баргузин нехотя двинул перстом, и отряды уставших воинов поплелись к камню, обнажая мечи и улюлюкая.
И тогда, отчаявшись наконец, я решился показать рассказ какому-нибудь человеку с выразительными чертами и в массивных сапогах. Я выбежал на улицу и стал искать его глазами - его не было. Я бежал, сворачивал в переулки, заглядывал в подворотни, забегал в кафе, распугивая мелкую дичь - носителей полусапожек и полуботинок, но его не было. Его не могло не быть, но его не было. Быть может, уличная толпа измельчала и не смогла родить его в нужное время - этого я не знал. Начался дождь, теперь попадались многие, носящие тяжелые сапоги, но исчезла всякая выразительность черт. В конце концов, я присел на какой-то плите, обхватив голову руками.
- Хайре, антропос, - кто-то положил мне руку на плечо. - Не следует расстраиваться из-за того, чего ты не в состоянии постичь, ибо постижение само по себе может приносить одно лишь расстройство, поскольку отдаляет нас от блаженного состояния близости постижения.
Я обернулся, это был он - человек с выразительным крючковатым носом, в сапогах с мистической инертной массой. По волосам его стекали струи верхних вод с небесной горы Олимпос, перевернувшейся накануне вершиной вниз.
- Скажите, - спросил я, вставая, - зачем Баргузину понадобилось соскабливать мох с камня? Был ли это тот самый чудодейственный мох, способный излечить от жизни или восстановить смерть?
- Вовсе нет, - возмутился он. - Как ты не понимаешь?! Камень просто лежал у него на дороге.
- Но нельзя же отсечь от камня абсолютно все!
- Можно, поскольку в этом камне все оказалось лишним.
- Что же это за дорога, если любой преграждающий ее камень оказывается ничем? - Изумился я.
- Именно такова суть дороги, состоящей сплошь из одних камней. Однако, ты забыл показать мне то, с чем шел.
Я стал шарить по карманам. Рассказа не было. Его не было не только на бумаге, но и у меня в голове - я не помнил ни одного из написанных мною слов. Разве что вот это:
"Когда через много лун камень был побежден, Баргузин остался с Ним один на один - кучи мертвых тел окружали то место, где возвышался камень, и каждый мертвец прижимал к груди какой-нибудь осколок - кто побольше, кто поменьше. Левая рука Баргузина, седой скиф Бар-Гу-Зин обнимал мшистую верхушку и нежно приникал к ней мертвыми губами. Дорога была свободна.
Оно плескалось сразу за камнем. Баргузин подсупил к берегу, выждал очередной вал и с натугой качнул руками. Вал пошевелился".
И тут человек с крючковатым носом ткнул пальцем, и я увидел, как на противоположной стороне проспекта постепенно, буква за буквой, загорается неоновая вывеска:
"Каждый борхес в душе - чиста блядь, а без душа - блядь немытая".
В это время далече, в заснеженной Александровской слободе, привиделся боярину Бельскому сон на погибель: будто возлюбленный царский кречет Азазель, ослепленный не кстати сошедшей с неба благодатью, не уток стал бить, а своих же сотоварищей - кречетов, дермлигов и челигей. Те, лишь завидев нимб над его головою, сразу кинулись врассыпную - кто в камыш густой, кто в рожь колосистую, а кто и в лес дремучий. Но и там настигал их неумолимый кречет, разрывая благородную птицу на части, разделывая ее просто в синем небе, будто неповоротливого жирного лебедя к царскому столу. Уж прозвонили к заутреней, а Бельский все никак не решался подняться с лежанки - боязно было ему услышать от слуг, что в сенях дожидается его кречет Азазель, нетерпеливо помахивая собачьей головою.
Но страх ночной отошел, и осерчал боярин: как смел Тришка упустить кречета? Пошто дозволил ему залететь в сон боярский? В гневе вышел боярин в светлицу.
- Тришка!
Тут же из сеней вбежал рябой Тришка и поклонился земно - хоть и справедлив боярин, а крут!
- Так ли ты блюдешь боярское добро? - Властно вопросил Бельский. - А на ча тебе вабило? Нынче же сыщи мне Азазеля, да на цепь посади, а не то голову сниму. Тебе, я чай, не сподручно будет без головы-то!
Однако, следовало и делами заняться. Выйдя на двор, Бельский допреж сделал осмотр своим колодам с воткнутыми топорами, ни одну не обидел. Подходя к каждой, кланялся, прижимая ладонь к груди своей:
- Здрав буди, светлый княже Оболенский! Се кланяюся тебе, иже казнил есмь тя безвинно.
- Здрав буди, Курлятев-князь! Се кланяюся тебе, иже казнил есмь тя безвинно.
- И ты здрав буди, Никита Шереметьев! Се кланяюся тебе...
Исправив свой утренний обряд, вышел боярин за ворота. Перед ним открылась безвидная улица, быдто поземка, а не улица вовсе. И вновь испытал Бельский свой прежний страх: показалось ему, что не кречет уже несется с небес, а сам Иоанн мчится в санях навстречу ему, поигрывая дамасской метлою, и кричит: "Здрав буди, боярин! Я чай, без головы-то тебе сподручнее?"
- Не прогневись! - Пал боярин на колени и ткнулся лбом в сугроб. Когда же решился поднять голову, то увидел: не Иоанн перед ним, а Грязнов-юродивый в рубище.
- Вот те, боярин, от бога золотник, - сказал Грязнов, тыча Бельскому в руку монету. - Нравишься ты богу, боярин, так и велел боженька тебе переказать. Греши, боярин, сколь душе твоей угодно, бог все тебе простит, ибо возлюбил тебя как сына своего.
С покорностью принял Бельский золотник и поклонился вослед юродивому. Но не было благодати на сердце его - знал боярин, что хоть и милостив бог, да дорога ему - в ад, а уж черт, тот боярину не простит.
У тюремных врат ожидали его сотоварищи - Никита Романович Серебряный и Борис Федорович Годунов, оба в черных рясах монашеских, видать только из церкви. Поздоровались. Узрел боярин, что и товарищи его не в духе - али не на доброе дело собрались? Почему же не было радости на их лицах, как в тот день, когда звон колокольный прокатился по всей слободе Александровской - царь, царь уехал! Весь люд опричный выбежал тогда провожать царя, и девки срамные, намазавшие рожи огурцами, и ребятишки малые, и ремесленный люд. Да кто же знал тогда, что в царских санях не царь сидит, а шут царский Афонька Вяземский, кое-как шапку Мономаха на больную от приворотной сивухи голову нахлобучивший?
Молча вошли они в сырой подвал, где уже ждал их Басманов Алексей, прохаживаясь у столба с прикованным Иоанном.
- Здравы будете, бояре! - Недовольно молвил он. - Однако, не торопитесь.
- А куда торопиться-то? - Усмехнулся Никита Романович. - Я чай, царь от нас не уедет, ась?
- Буде! - Осадил его Годунов. - Он хоть и мертвый, а все великий князь. Не гоже это.
- Как делить-то будем? - Заторопил Никита. - Недосуг мне, бояре. Аленушка моя заждалась, я чай. Обещал к обеду принесть.
- По совести, - ответил Бельский, беря с лавки тесак. - Однако, бояре, прошу вашей милости. Обещали вы мне царское быдто?
- Был такой уговор, - нехотя молвил Никита. - Однако же, хоть и мал золотник, да дорог. Я чай, взамен отступного дашь?
- От тебя ли слышу я, боярин? - Рассвирепел Бельский. - Ведь был же уговор! Да и кто ты таков еси? Видали мы таких богатырей!
- Чего другого, а богатырей у нас не переводится, - подхватил Никита. - Есть у нас дядя Михей: сам себя за волосы на вершок от земли подымает. Есть у нас тетка Ульяна - одна ходит на таракана. А один, Скурлатов Малюта, так ходит с задом раздутым. Вишь, метлу ему в зад поставили, да так с метлою в заду и оставили.
- Смех смехом, а Никита правду говорит, - вступился меж ними Годунов. - То уговор старый был, а теперь время новое.
- А подавитесь же! - Воскликнул Бельский и швырнул им поданный Грязновым-юродивым золотник. - Все пропадать.
Поделили царя торопливо, кое-как. Завертывая царские ноги в холстину, Никита все поглядывал на валяющийся на каменном полу темницы золотник - не продешевили ли? Расходились молча, будто воры.
Малюта Скуратов-Бельский семенил к своим хоромам, трусливо оглядываясь, пряча царское быдто за пазухой - все слышалось ему хлопанье кречетовых крыльев за спиною, все мерещилось, что собакоголовый кречет падет на него камнем и вырвет быдто, а вместе с ним и пропащую боярскую душу.
И на беду не пришла тогда в боярскую голову мысль, что дьяк Пономарьов, единственный москаль в гетманском окружении, был чрезмерно худ телом и потому почитаем всеми за будущего святого. Почему-то все реестровое казачество придерживалось того мнения, что когда дьяка захоронят, приковав цепями к Острожской глыбе, он будет настолько нетленным, что из щелей могилы прорастут цветы папоротника, а тогда уже кто на что горазд - открывай могилу да черпай золото казацкой шапкой. Один гетман не верил и держался к дьяку всегда с издевкой, шпыняя его за малейшую провинность. Так, в одна тысяча шестьсот сорок шестом году взявши дьяка с собой до Варшавы, чтобы самолично передать сафьяновую султанскую туфлю с зашитым посланием королю Владиславу, пан Зиновий, хоть и не побрезговал пить с дьяком мед из одного кухеля под гогот шляхетных панов, однако сразу же после того добросовестно потягал дьяка за косу и заставил прочесть пять строк из католического Евангелия про явление Антихриста и звезды Познань. Дьяк отплевывался и ломал язык, но читал напевно, будто взаправдашний бритый служка в польском костеле. Однако не родился еще тот москаль, который все на свой лад не переиначит - читал он Евангелие, да читал наоборот.
С того самого дня и начались все беды пана Богдана Зиновия. Вышло так, что султанскую туфлю подменили, вместо правой вручили Зиновию левую, а в ней было совсем другое послание - казнить посланца всеми страшными казнями, какие только приняты между добрыми соседями, а после отсыпать ему из казны немалую толику и сделать магнатом над своими соплеменниками. Кто ведал про то, говорили между собою, что такова была султанская воля, и виною тому было запорожское письмо, доставленное незадолго до того к султанскому столу в виде зайца.
И вот пан Богдан Зиновий возвращался на родное пепелище хоть и с полною мошною, да с поникшею головою. Ему уже ведомо было про то, что ожидает его на родине - ибо восставлен был уже крест в Чигирине, и сидела на кресте том черная галка, и виден был тот крест от самого Днепра, и не было на нем божьей благодати. Бежавший рядом с панским стременем дьяк то и дело припадал ухом к земле - скоро ли долетит стук копыт полковничьего коня до Чигирина и отзовется стократно топотом Чигиринской сотни? Но время словно изменило пану полковнику, спряталось в гаях по обочинам дороги, влилось в вечерний хор девчат, вплелось в их косы васильками и затихло.
Ночь сгустилась, словно кисель из волчьей ягоды, над Украйной, казалось, это русалки варят в реках зелье на потраву крымчукам. Сморил сон пана полковника, и уже не бежал дьяк Пономарьов у его стремени, а шел размеренно и важно, будто на крестном ходу, и все поглядывал на подаренную полковнику гетманскую булаву из польского граба. Когда же поникла совсем седая голова, выхватил дьяк булаву и убежал в дремучий лес. Долго бежал, и уже представлялось ему, будто бежит он не в лесу, а в собственной могиле, когда увидел: стоит на поляне церковь, забитая досками и бродит вокруг церкви на цепи косматый павич с веками, волочащимися по земле. Почуяв чужака, павич обернулся на шорох и