Аннотация: О стихах, о самолетах, о Петрограде и о любви.
Они прошли вдвоем по набережной до самого Николаевского моста, и там на Воронкова опять напала ненавидимая им хандра. Все ему казалось не таким, как надо, нелепым и бестолковым, и когда он попытался объяснить Наташе свое состояние, та удивленно пожала плечами:
- Странный вы. Мне все чаще кажется, что вы гений.
От комплимента (было ли это комплиментом?) Воронкову стало незначительно лучше. Он поманил Наташу к ограде моста, и там они стояли некоторое время, глядя, как возятся дикие утки на неугомонной Неве. Воронков сказал:
- Грустный месяц - май.
Наташа ему возразила. Она невероятно любила возражать, подумалось Воронкову, и говорить все ровно наоборот. Если бы не ее застенчивость, она могла бы стать искусным оратором. Одного Воронкова она никак не могла переубедить.
- Посмотрите же, как красиво, - смеялась Наташа и простирала вперед руку в нежном шитье поверх голубого льна, указывая одним взмахом и на мост под ее ногами, и на реку, и на речные трамвайчики - эти городские ласточки, предвестники весны. Воронков хмурился и ежился, из-под шляпы, как исподлобья, глядя на небесную выбеленную синеву. Светлое-светлое небо, светлее клочьев снега, притулившихся у оград набережных и мостов; странное небо, холодное, но по-весеннему высокое. Петроградский май - холод и покой. Воронкову вдруг очень захотелось в Москву: там теплее... но только нет Наташи.
- Ну что же вы...
Воронков озирался по сторонам, как насильно вытащенный на улицу ипохондрик, и прижимал к себе пухлый, вечно расстегивающийся портфель. Слабый ветер трепал торчащую из портфеля бумагу за уголок.
Наташа ласково взяла Воронкова за запястье:
- Вы уже так долго молчите. Все ли хорошо с вами? Вы больны?
Она была такая бесцеремонная, эта Наташа. Воронков взглянул на нее, из обеих рук не выпуская портфеля, и хмурые морщины над переносицей ненадолго оттаяли. Наташа сама была похожа на тающий снег. Белая до прозрачности, потому что петроградская, курносая, чернявая, с полуоткрытым от стеснительного удивления маленьким ртом, она была очень красивая - а значит, слишком бесхитростная, чтобы не быть бестолковой. Некрасивые женщины, подумалось Воронкову, всегда умнее красивых. Там, где красавицам все доступно, им приходится искать окольные пути.
Анна Северянова - некрасивая...
К черту Анну, встряхнул себя Воронков. Он заставил себя сосредоточиться не на грядущем, а на текущем, и, откинув критические мысли насчет Наташиной наивной прямолинейности, ответил ей не менее прямо:
- Нет, милая, я здоров, если, конечно, мои переживания не превратятся в болезнь душевную.
Она вскинула атласные брови. Она действительно была милая. Особенно когда испуганная. Воронков ощутил особый, жестокий всплеск удовольствия, свойственным людям хандрящим и печалящимся.
- Это все из-за романа, - признался он наконец со вздохом и почувствовал, как сама по себе ослабела хватка на ручке портфеля. - Видишь, у меня тут рукопись, - сказал Воронков с болью и надрывом, как будто сообщал о давнем неизлечимом увечье. - Глава должна быть готова на следующей неделе, в среду. У меня ничего не написано. У меня дрожат руки, Наташа.
Ее мягкая ладонь обняла его запястье. Воронкову казалось, он вот-вот услышит звук Наташиного сердца. Уголки ее губ дрогнули, взгляд сделался серьезным и сосредоточенным, и едва успел Воронков, выдохнувший с облегчением после такого признания, залюбоваться ей так, как прежде не любовался, Наташа снова все испортила, когда заметила, недоуменно хмурясь:
- Но вы не пишете главу. Вместо того вы позвали меня на прогулку.
Воронков не ответил. Ему трудно было объяснить.
- Почему?
Воронков молча перегнулся через перила вниз, как через борт лодки - человек, страдающий морской болезнью. Обессиленный от собственных переживаний, он полулежал на холодной кованой ограде и думал, что это не так уж и плохо.
- Нет, но скажите мне, почему? Вы ведь рискуете потерять работу! Этого не стоит одна маленькая бесстрастная встреча... вы ведь постоянно молчите.
Воронков стиснул зубы и выругался про себя. "Не вини ее, - обратилась к нему, готовому разозлиться, какая-то подсознательная сущность вроде ангела на плече, которая постоянно подсказывала, как не идти на поводу у чувств, чтобы не пришлось потом жалеть. - Она ребенок, на самом-то деле. Она еще не научилась угадывать, когда простые слова могут ранить человека. Просто переведи разговор на другую тему. Терпи!.."
Наташа робко протянула руку и погладила Воронкова, как ребенка, по волосам. Если бы они были наедине, она бы, подумалось писателю, может, притянула бы его к себе, обняла и долго ласкала, как она умела утешать своего младшего брата; но они были не одни.
"...терпи, она же тебя терпит..."
- Наташа, я не знал, что еще мне делать, - упавшим голосом ответил Воронков, не отстранившись от ее руки. - Я не могу писать. Я не знаю, о чем. Я загнал бедняжку Северянову и дорогого Покровского в тупик и не представляю, как им оттуда выкарабкаться. Наташа... мне было скучно и уныло, и я решил навестить вас. Я давно взял за привычку, когда мне грустно, идти к вам. Вы единственная, кто так славно утешит.
Воронкову показалось - или на мгновение хорошенькое лицо Наташи перекосила гримаска неодобрения?..
"...переводи разговор на другую тему..."
- Наташа, хотите карамели? - Воронков быстро послушался внутреннего голоса. - Там, на углу, у Gourmets.
- Нет, давайте никуда не пойдем, - рассеянно отозвалась Наташа. - Мне здесь так нравится, хотя и ветрено. Смотрите, какие милые утки!..
Воронков взглянул на этих уток, будто видел их в первый раз. В его мире, в который он постепенно погружался снова, никаких уток не существовало и не было даже Невы; там была полупустая комната, где Анна протирала рукавом запотевшее стекло, были герои незавершенной книги, их трагедия - и еще была Наташа. Она была иголкой, проткнувшей ткань, она была голосом, который будит утром и вырывает из завесы сна. Она стала последним якорем, который удерживал Воронкова в этом настоящем, непридуманном мире, где Нева, жмущиеся друг к другу птенцами клочки снега, какой-то далекий, будто будущий, гул и белизна речных трамваев. Если бы не Наташа, Воронков рухнул бы в пучину отчаяния, в тяжелый дурной сон о чужой боли, который он был бы обречен просматривать тысячу раз, круг за кругом, как работник кинотеатра крутит фильм; и как работник кинотеатра, как зритель, а не как режиссер и автор, он был бы не в силах ничего изменить. Воронков не мог писать. Не мог.
- Быть может, я смогу вам помочь? - зазвенел голос Наташи. Она сама шумная, как Нева. И такая же несносная. - Я могу что-нибудь подсказа-а-ать... взглянуть свежим взглядом, так сказать.
- Ну, слушай, - вздохнул Воронков, не побеспокоившись тем, что перешел на "ты". - Я оставил Анну метаться по комнате и сходить с ума, раз за разом прокручивать в голове каждый разговор с Покровским и видеть его призрак в зеркале вместо своего отражения. Так я закончил предыдущую главу. Я предполагал, отсутствие Покровского затянется едва ли не вдвое дольше, чем он говорил Анне, но... - Воронков чуть смутился, как гимназист перед учителем, и даже, казалось бы, покраснел, - но теперь я вижу. Я очень хорошо ее понимаю, Анну. И я боюсь за нее. Как я ни рассматриваю ситуацию со всех сторон, я вижу теперь, что Анна может д е й с т в и т е л ь н о сойти с ума, - Воронков в отчаянии стукнул кулаком по ограде, и в ответ на его досаду насмешливым гудком далеко где-то отозвался пароход. Ни минуты покоя! Не город, а гнездо. Шумит, гудит, монотонно воет. - Чтоб ее черти взяли, Северянову! Я ее автор, но больше над ней не властен. Когда я думаю о том, что она свыклась с исчезновением Покровского, мне это кажется таким натянутым, неискренним, надуманным. Как будто мою Анну кто-то подменил. И она... - Воронков вошел в азарт: он всегда любил говорить о своих книгах. Но этот азарт был сродни похмелью: удаль в нем граничила с отчаянием, - портит мне весь сюжет! Все, все портит! Она должна свыкнуться, иначе все дальнейшее повествование летит к черту... и она не может... не может, Наташенька.
К концу исповеди Воронков вдруг вспомнил, что рядом с ним есть внимательная Наташа; пока он говорил, он смотрел на нее, но не видел, как будто девушка стала прозрачной и сквозь нее просвечивала блеклая Нева. Теперь она снова обрела форму и цвет.
- Это... это, конечно, трудно, - растерянно пробормотала Наташа. Воронков снова ощутил мстительное удовольствие - теперь оттого, что удалось ее привести в замешательство. Наташа не знала ответа на незаданный вопрос Воронкова: что ему делать?..
Он смотрел, как Наташа вцепляется взглядом в носки своих туфель, и думал об Анне Северяновой. Героиня казалась ему ничуть не менее реальной, чем сама Наташа. А может, даже более. Наташа - красивая... Анна - нет. Но она хитра. И предприимчива. И самодовольна. И гордая она, вон, из Бестужева вила веревки, из Покровского, а теперь и сам автор ей не указ... Воронков невольно восхитился ей.
- ...но что же вы будете делать?
И Анна не задает вопросов, на которые собеседник заведомо не знает ответа. Воронков покачал головой, сам не зная, что этим собирался сказать, и извлек из портфеля сложенный вчетверо потертый, исчерканный листок со смятыми уголками. Наташа взглянула с любопытством.
- Это вот, - Воронков разгладил этот обрывок, положив его на ограду, и тотчас же налетел порыв ветра, будто поставивший единственной целью вырвать из рук писателя листок и бросить в Неву, - мои изначальные наброски плана романа. Но я уже слишком далеко отступил от них. Когда пишешь скелет, ты видишь только основные точки, но порой мельчайшая деталь будет значить больше, чем сюжетный поворот, и она, так случайно мелькнувшая в одной из глав, сделает целую последовательность событий, заранее продуманную, нелогичной. И ты останешься в тупике худшем, чем Анна. Если бы я только мог переписать главу!.. но нет, журнал ее уже опубликовал.
- А если переписать планы?.. - робко предположила Наташа, но Воронков ее не услышал. Все больше распаляясь и растекаясь гневом, как по веткам дерева движется пламя, он скомкал листок в руке, гордо выпрямился, даже будто по-военному, хотя военным никогда не был, и заговорил с удвоенной горячностью:
- Если бы у меня только было время!.. Но нет! Если бы я мог написать роман, как это положено делать, до публикации... но нет! Издатель, верный друг мой и советчик, - голос его наполнился морем язвительности, - пришпилил меня к стенке, мол, чтобы была готовая к публикации первая глава срочно, а затем вторая, третья... Когда у меня горели все сроки, я был вынужден отступать от намеченного плана. Я писал "на коленке". Не успевал. Не укладывался. Я пытался объяснить издателям причину своего отчаяния, но они только отмахивались! И поделом им! Видно, вместо хорошего романа за моим авторством они получат дешевку, бабочку-однодневку, написанную в угоду срокам. Сроки - вот величайшее зло! Они губят творчество. Разве так Лев Николаевич писал свой magnum opus?..
Наташа путалась в потоке слов и мыслей и смотрела на Воронкова, вытаращив большие, и без того выпуклые, глаза. Казалось, они вот-вот наполнятся слезами. В ее воображении разгневанный и разочарованный Воронков виделся полководцем, потерпевшим поражение из-за непростительной подлости врага, его пятна чернил, не оттиравшиеся с рук, - боевыми ранами, а листок планов - пробитым щитом.
- ...нет, конечно же, Лев Николаевич писал не так. Во-первых, он четко следовал плану. У него - в отличие от меня! - всегда была возможность вернуться назад на несколько глав, in retrospect, так сказать, - когда в Воронкове просыпался запальчивый оратор, видимо, несший в себе дух Цицерона, вместе с ним к молодому писателю приходила и нежная привязанность к латинским выражениям, - вернуться и переписать что-то. План! Порядок! Предписание! Вот что главное, и без этого никак невозможен роман, который будет нести не только какое-то чувство, но и Идею, Мысль... то есть, любой достойный роман, да и вообще достойное произведение.
- Но как же... - робко пробормотала бедная Наташа, - творческий порыв?
Воронков сбился на полуслове, как будто совсем забыл о присутствии девушки, и вопросительно на нее уставился. Осмелевшая Наташа продолжала:
- Да, творческий порыв. Вдохновение. Знаешь, то состояние, когда все, о чем ты думал до этого, кажется тусклым и бледным по сравнению с новой Идеей. Эта Идея занимает все твое существо, и вместо того, чтобы подогнать ее под рамки плана, ты разбиваешь целый план и скрашиваешь заново. И тебе совсем не жалко его. Ведь новая Идея этого стоит!..
- Почему ты так думаешь, а? Это как-то даже странно, - бестолково спросил Воронков. - Ты ведь не пишешь романов.
- Мне кажется, я чувствую, каково это, - спокойно ответила Наташа. Она задумчиво и устало склонилась ближе к Воронкову. В глазах ее промелькнул отблеск какой-то печали... но, может, тоже показалось? Воронков не успевал ловить ее выражения. - Я точно знаю. Бывает такое. Я... - она запнулась. Точь-в-точь актриса, не выучившая роль, но играющая прекрасно. Задний ум Воронкова выдвинул мысль, что она могла бы сыграть Анну... Но нет. Анна некрасива. Наташа - красивая. Такую красоту нельзя портить Анниной болью.
- Но ты не пишешь романов, а я пишу, - Воронков говорил с ней ласково, как с ребенком. Наташа вспыхнула, как свеча, и отделилась от ограды, чтобы стать перед Воронковым высокой и тонкой струной с поднятой головой и гордо признаться в страшнейшем грехе, от которого избавиться нелегко:
- Я стихи писала.
- Какие? - Воронков изумился и вздрогнул. В нем что-то щелкнуло, подобно фотоаппарату, и как на карточке, запечатлелся в нем новый облик Наташи: Наташи-поэтессы, отличавшейся особой осанкой, смущенным румянцем и вдохновенной, эйфоричной запальчивостью фраз. Он долго потом не мог отогнать ее такое видение.
- Разные, - голосок Наташи задрожал. Теперь был ее черед исповеди. - Знаете, когда? Вчера. Это после разговора с вами. Я тогда вечером сидела за фортепиано. Мне стало скучно играть, но не хотелось останавливаться, и я бездумно ударяла по клавишам, спутав в одно несколько детских пьес. И тогда мне в голову пришла... мелодия сначала. Затем строка. И я слышала ваш голос, когда придумывала вторую строку. Мне понравилось. Я весь вечер сидела со стихами. И может быть, потом я сделаю песенку и буду играть ее на фортепиано... - видно было, что она хотела говорить дальше, но остановила себя. Из-за стеснения? Внимательный и пристальный взгляд Воронкова ее смущал.
А Воронков... Воронков вдруг сегодня, в конце мая, в субботу, в Петрограде повстречал изумительного, прежде незнакомого ему человека.
- Но какие стихи? - повторил он, проговаривая фразу медленно, навязчиво и по слогам. Наташа промямлила что-то в ответ и зарделась:
- Вы не считаете меня глупой?.. Такие дурацкие стихи. Но мне нравятся они. Скажите, может, я стану поэтессой?
Если вы станете поэтессой, я вас полюблю еще больше, чем сейчас, чуть не сказал Воронков, но промолчал. Только улыбнулся коротко и грустно, одними уголками губ. Он знал, как любит Наташа эту его печальную улыбку с тенью забавной меланхолии. И часто ей благодарил Наташу - благодарил за все.
- Быть поэтессой - это ответственно. Я выдержу?
Она волновалась. Воронков поспешил ее утешить:
- Ты выдержишь.
- А если я стану плохой поэтессой?..
Воронков усмехнулся, но помедлил с ответом. Что если его любимая Наташа станет п л о х о й... нет, н и к у д ы ш н о й поэтессой? Он бы этого не вынес. Он бы вмиг ее разлюбил. И не с кем было бы ему гулять по набережной Невы, и стоял бы над рекой на Николаевском мосту, глядя на речные трамваи, на пестрые дамские юбки и мерную поступь лошадей, слушая этот нарастающий стрекочущий рокот откуда-то издалека, он бы в одиночестве. Но Воронков привык в жизни верить в лучшее.
- Один поэт там, - Воронков махнул рукой в сторону приблизительно запада, подразумевая Европу, - например, сказал, что хорошие писатели и артисты всегда в жизни невероятно скучны, ибо они всю свою душу вкладывают в творчество. Зато плохие писатели - изумительнейшие собеседники. Он, конечно же, был неправ. Все же... вот скажи, Наташа, я хороший писатель?
- Замечательный, - она кивнула сосредоточенно.
- А человек?
- Великолепный.
- Ты неискренняя.
Воронков произнес это быстро и зло. Наташа от него отшатнулась, как от лихорадящего. Обвинение подобного рода было для нее худшей из обид. Неискренняя! Кого упрекать в неискренности, ее ли? Если так, что тогда есть чистосердечность? "Найдите мне ее, покажите", - хотела сказать Наташа, но промолчала и не стала. Только румянец покрыл все ее лицо.
- Ты меня не любишь, - сказал Воронков, - и мне льстишь.
- Я люблю вас, - мгновенно возразила Наташа. Как же она любила все опровергать! Даже собственные чувства. Воронков грустно покачал головой. Наташа не знала, о чем говорила. Она не умела любить. Воронков умел.
- Ты не любишь меня, не ценишь, - повторил он, уже даже почти не отчаиваясь, - не дорожишь мной. Я вижу это, славная моя. Я вижу, я для тебя не больше чем приятный собеседник, развлекающий вечера. Я бы хотел...
Он высказывал мысли, разрывавшие на части голову уже давно... во всяком случае, точно до того момента, когда он понял, что не успевает дописать главу. Анна да Наташа - две головные боли, две героини миражей, Анна - храбрая и хитроумная, мудрая и волевая, Наташа - красивая... и любимая.
Он признавался ей в том, что призвано быть тайным. Он впервые признавался ей в любви, но так завуалированно, что Наташа не различала намеков. Но она краснела и не знала, куда деть руки; под градом упреков она сжалась и растерялась, исчез ее эйфорический пыл, ей стало неуютно и холодно. Воронков... Воронков цеплялся за милую, дорогую Наташу, как за тот же якорь, вытаскивающий из бездны, где его самого осыпала бы обвинениями безумная Северянова. Бросаясь в пучину своих собственных чувств, он так же эгоистично забывал об Анне, как утопающий забывает о том, что спасателю вытаскивать его больно и тяжело.
Наташа молчала.
- ...не так любишь.
"Не так!" Можно ли "не так" любить? Воронков сначала сказал, а затем серьезно задумался. Наташа смотрела на него взглядом выброшенного из гнезда орленка. Она действительно любила Воронкова. Как брата, как отца. Но - не была влюблена.
Есть любовь. Есть влюбленность. Влюбленность эгоистична: она желает взаимности. Любовь бескорыстна и жертвенна, она не требует ничего, и поэтому она - наслаждение. Влюбленность ветрена. Любовь... чуть более постоянна.
"Это что получается... мне не Любовь нужна, а Влюбленность?" - промелькнуло в голове у Воронкова. Ему, романтику, эта мысль совсем не понравилась, и он поспешил окинуть взглядом пространство вокруг себя в поисках чего-то, что могло бы мягко "перевести разговор на другую тему"... если это еще возможно было сделать.
Есть вещи сложные и простые. Вот, например, мост - простая вещь. Он совершенно обыденный. Но, пожалуй, даже красив. Его кованая оградка приятна. Вот Нева - вещь простая для всех, пожалуй, кроме географов... а Петербург - уже сложная. Любовь и ее порождения - тоже сложная. У Воронкова ум, как у уставшего философа, сейчас рвался к простым вещам.
И в этом мученическом поиске простого Воронков, как за соломинку, ухватился за мелькнувшую длиннохвостую мысль: где-то в портфеле должен был лежать огрызок карандаша... Он действительно там оказался. Покусав кончик карандаша и вновь развернув тетрадный вырванный листок, согласно которому должен быть развиваться сюжет, Воронков смотрел на переплетение фраз и линий и что-то объяснял вслух... не столько Наташе, сколько самому себе. Мысли умеют путаться. Но когда ты говоришь вслух, произносишь только одну мысль. Помогает выстроить их в ряд.
С карандашом в руке, как инженер над чертежом, смутно наслаждаясь тем, как Наташа положила голову ему на плечо, Воронков пытался спасти Анну. Нет, теперь она точно не выбежит, смеясь, встречать Покровского, когда он удосужится наконец вернуться в Петербург. Это будет выглядеть так наигранно. Невыносимо. Воронков гладил Наташу по волосам, не обращая внимания на чьи-то укоризненные взгляды ("ну и нравы в столице!"), но думал вовсе не о ней. Мысли цеплялись одна за другую и повисали друг у друга на хвостах, но каждая цепочка неизменно заканчивалась тупиком.
Воронков уже и забыл, что продумывает роман. Он думал, как спасти человека. Он удивлялся, какая все-таки Анна сильная: а могла бы спрыгнуть с моста... С моста! Вот с этого, Николаевского, в ночи, за несколько минут до того, как его разведут, она сидела бы на перилах в кольце фонарного света, рассеянно озираясь по сторонам и обхватывая себя за плечи от холода. Воронков неловко обернулся, чтобы взглянуть на воду и убедиться, что Анна никогда с Николаевского моста не прыгала.
Наташа приобняла его за плечо, верно истолковав, что досада и волнение Воронкова переходят в нервную болезнь. Она хотела утешить, но не умела утешать. Она была тем человеком, которого никогда не подпустят к постели тяжело больного, потому что он умеет неловкими словами сочувствия все испортить.
- А может, не будет она встречать Покровского?..
- Наташа! - огрызнулся Воронков. - Так должно быть. Их встреча - ключевой момент романа, и она должна выглядеть именно так, как здесь написано.
- А может, пусть Анна тоже уедет куда-нибудь из Петрограда?.. В этом городе сходят с ума.
- Нет, Наташа, так тоже не должно быть, - Воронков устало потер виски руками. Его все раздражало, все ему надоело. Все варианты и пути казались дурацкими, надуманными, неестественными. "Из тебя получился бы хороший драматург века этак пятнадцатого, - сказал себе Воронков. - Но сейчас - двадцатый! Век настоящего, а не бутафории! Думай..." Мысли не шли, не клеились, не связывались. Любая мелочь, хоть шум автомобиля, хоть цокот копыт по мостовой, хоть чей-то громкий голос, его отвлекала и выводила из себя. Еще и этот отвратительный гул, все громче и громче!..
Воронков поднял голову.
- Самолет, - Наташа указала ему. Она уже долго смотрела в небо. - Гляди, точно над Невой. Так низко и близко, совсем рядом. Красивый. Винт на носу крутится так быстро, что сливается в одно пятно. Чудесно, правда?
- Гудит по-жучиному, - буркнул Воронков. Он уже долго искал, на что бы такое, посмевшее его постоянно отвлекать, обрушиться с градом упреком, и под раздачу попал самолет. - У меня от этого шума болит голова! Ни минуты покоя! Не город, а муравейник, над которым вьются пчелы! - его голос сделался сварливым и неприятным, как у старомодной тетки. Иногда человеку нужно выместить свой гнев на чем-то, ну хоть на чем-то. Наташа, подумалось Воронкову, должна была быть благодарна этому самолету, иначе бы, может, вся эта порция недовольства досталась ей; а потом бы Воронков долго печалился и извинялся, ругая себя за несдержанность.
- Ну что вы, в самом деле, - укоризненно произнесла Наташа. Воронков в ответ буркнул что-то неясное. Ни разговор ни шел, ни размышление. Писателю вдруг захотелось сделать что-то такое, что изумит и озадачит Наташу, что-нибудь неожиданное, непредсказуемое и неприятное, но он не нашел ничего лучше, чем устроиться сидя на комьях снега, спиной к ограде, положить на колени листок и почувствовать себя, в общем-то, в этом неприхотливом углу неплохо.
Наташа рассеянно повела плечами. Она знала, что все писатели так или иначе странные. Ей надоело слушать мрачное бормотание Воронкова о судьбе бедной Северяновой, и девушка, облокотившись об ограду, стала с любопытством наблюдать за беспокойным городом и раздольной-вольной Невой. Ей подумалось, Воронков многое теряет, пока тонет в своем океане и не обращает внимания, что творится вокруг. Вокруг - красота. И весна. Высокое, но белое небо. Петроградский май - странные дни: белые дни, белые ночи.
Затем Наташа запрокинула голову и стала наблюдать за тем, как самолет идет на третий круг по-над мостом; круг третий, и по спирали все ниже, ниже. Ей стало интересно, что это за полет над городом, если, в сущности, самолет никуда не летит, а только кружит, с каждым витком заходя на все более крутые виражи. Стрекозиный стрекот винта заставлял многих прохожих поднять головы. Кто-то показывал рукой. Кто-то, прежде торопясь по своим делам, останавливался на мосту посмотреть, что же происходит. Из проехавшего автомобиля маленькая девочка, разряженная в кружева, таращилась в небо огромными глазами; но затем Наташа и вовсе перестала оглядываться на прохожих.
Самолет вышел на пятый заход. Он отдалился, но не скрылся из поля зрения, и Наташа готова была забраться на ограду, чтобы не выпускать из виду уменьшающееся пятнышко, гул которого еще был заметно различим. "Что же он делает?" - взволнованно спрашивала себя Наташа. Самолет снижался - и приближался снова; он скользил над Невой со скоростью, показавшейся Наташе совершенно бешеной.
Ниже, ближе, метрах в десяти от глади воды, затем в трех... Кто-то испуганно вскрикнул и бросился к ограде моста смотреть вниз; Наташа не видела и не оглядывалась. Она, как завороженная, выхватывала взглядом из общей картины лишь какие-то обрывки, то размах четырех стрекозиных железных крыльев, то мельчайшее их движение вбок, то вдруг руку пилота, без малейшей дрожи поворачивающую руль... и снова вниз! На последних метрах, остававшихся до моста, самолет нырнул под пролет. Два метра до глади воды - не больше. Наташа слышала рев мотора под ногами сквозь многотонную чугунную толщу.
Шарахнулась и остановилась чуткая лошадь, испугавшаяся этого торжествующего гула. Кто-то вскрикнул от страха. Наташе показалось, это был ее голос.
Девушка кинулась к другой стороне моста, даже не взглянув по сторонам. Но ей ничего не грозило - движение на Николаевском мосту замерло. Девушка обеими руками схватилась за ограду, и ей мерещилось, силы в ее руках было достаточно, чтобы сломать чугун.
- Осторожно! - забывшись, крикнул безрассудному авиатору прохожий, будто бы тот мог его слышать. Самолет едва не столкнулся с речным трамваем, и этот крик изумления и ужаса, наверное, был все-таки не с моста, а с палубы суденышка, где люди все как один, бросились к одному борту, а один некто даже закрыл голову руками. Рулевой запоздало дернул штурвал, и речной трамвай бросило в сторону, но он уже был спасен: самолет резко набирал высоту, пройдя в считанных дюймах от столкновения.
Наташа махнула рукой пилоту, тоже в подобии забытья, но тот, конечно, не мог этого увидеть. Она стояла и смотрела, и слушала, как стихает гул.
- Да что за... - буркнул Воронков, в недоумении подняв голову от исписанных листков. Он обалдело вертел головой по сторонам, озадачился, как Наташа, которая только что была рядом с ним, оказалась так далеко, и не понимал причин всеобщего замешательства. Он только что вернулся из того мира, где Петроград звался Петербургом, а Анна Северянова пыталась найти себе причину жить. - Наташа!
Та не ответила. Воронков поднялся, отряхнул брюки и бросился к девушке, прижимая к себе листки.
- Наташа!..
Бумажки выскользнули у него из хватки и рассыпались. К счастью, ветер стих.
- Ай, как хорошо, - прошептала, блаженствуя, Наташа, кусая губы и взмахивая руками. Она снова краснела и готова была плакать. - А летчик-то, летчик!.. Ай да умница, ай да храбрец!.. Разве не замечательно?..
- Да что с тобою?... - бессвязно пробормотал Воронков.
Наташа его не слышала. Она стояла раскрасневшаяся и прекрасная, прижимая ладони ко рту, с огромными безумными зрачками, с криком, которому руками пришлось мешать вырваться из горла, в том порыве страсти, в котором умирали шекспировские героини, странная, но восхищенная и восхитительная, как человек, которому вдруг открылась мировая тайна; совершенно не слышащая Воронкова и, конечно же, совершенно влюбленная.
"Что же я делаю не так?" - обреченно подумал Воронков. Совсем не понимая причину всеобщей суматохи, не найдя ничего лучше, он принялся ругать человеческий род и женский в особенности, но затем ему надоело, наскучило, и когда писатель совсем отчаялся, к нему вдруг пришло озарение.
Наташа вдруг исчезла. Растворилась тенью. Будто ее и не было. Жизнь, как неуловимая птица с ветки на ветку, перескочила с одного железного пути на другой, параллельный, туманный, но прояснявшийся. Больше не существовало ни Наташи, ни Воронкова, зато была Анна... только Анна!
Вот, явилось! Воронков поспешно собрал рассыпанные листки. Сердце билось учащенно, и не в груди, а где-то в ногах.
- Вот что она сделала, Анна, - задумчиво и грустно пробормотал Воронков. Наташа, очнувшись, испуганно обернулась к нему:
- Что же?
- Ты ее не обвиняй, - вместо ответа ласково произнес Воронков. Ему было так хорошо. Последняя деталь головоломки встала на свое место. - Она влюбилась в другого, Наташенька, за вдохновенные порывы, за жизнелюбие и за отвагу. Только ты ее не вини. Она все правильно, наверное, сделала. Человеку порой нужна эмоциональная встряска, знаешь, Пушкин увидел Анну Керн - и влюбился... и стихи написал. Что с того, что с ними было дальше? Стихи - это как чувства, только бессмертные. Плохие стихи - щебень. Хорошие - бриллианты. Из Анны получилась бы хорошая поэтесса, просто замечательная. Потому что она умеет чувствовать. И влюбляться. Знала бы ты, Наташенька!..
Она так и не услышала, что она должна была знать. Нахмурив атласные брови, Наташа сжала губы и сказала твердо:
- Я тоже буду писать. Стихи. И они будут хорошими.