Плетневы, муж и жена, еще далеко не старые люди, шли по неожиданно опустевшей улице, и обманщица супруга говорила давно подозревавшему ее в неверности супругу:
- Ты глубоко наивный человек, и, как всякий простоватый мужчина, ты плохо знаешь женщин, Митя. Самец... куда от этого денешься?.. естественно, самец волнует женское воображение самки, как же без этого, природа! Но когда дело касается духовных сторон существования - картина другая. Человек, а лучше сказать незнакомец, сумевший загипнотизировать женщину, как бы даже по случаю, играючи, принудить ее к исповеди, становится для нее богом. Тут, пока не сложились условия для полного раболепия, надо уже о многом подумывать. Перво-наперво: докапываясь до секрета притесняющего тебя обаяния, разгадать, откуда чары и какова их суть. То есть пока не поглотили. Чтоб хоть знать, что это за напасть такая и чертовщина творится с тобой. Поспевай только! - крикнула Полина. - Оглянуться не успеешь, а этот незнакомец окружен уж в твоих глазах ореолом таинственности. Он теперь не просто незнакомец, а незнакомец с большой буквы. Когда еще начнешь его презирать и ненавидеть! Докапываться, Митя, занятие правильное и полезное, но, если по существу дела говорить, так просто-напросто послушной собачонкой бежишь, стоит тому идолу несусветному и несказанному свиснуть.
- И ты, - усмехнулся Митя с видимым, слишком, пожалуй, бросающимся в глаза простодушием, мало, стало быть, внушающим доверие, - уже, значит, готова стартовать, припустить, осталось только услышать свист?
- Дурачок, ты напрасно горячишься. - Женщина досадливо поморщилась. - Бегу или не бегу... разве тебя это волнует по-настоящему? Ты думаешь только о себе. А для меня главная сейчас задача - это в первую голову объясниться с тобой. Но до чего же ты напрасно горячишься, да, горазд ты закусывать удила. Стань, наконец, благоразумным. Пойми, в мире есть вещи, которые сильнее нас с тобой. Есть справедливость, добро, любовь, есть ненависть, зло, отчаяние. Пока они остаются для тебя отвлеченными понятиями, ты можешь воображать себя кем угодно, героем, великим негодяем, отщепенцем или посланцем небес. Но когда кто-то запускает в твою душу огромные и цепкие щупальца, тогда уже не до шуток и не до отрешенности, тогда вертись, поворачивайся, затылок почесывать некогда. А суть вся в том, что тогда уже не ты диктуешь правила и условия игры. Да, когда в мире правят такие громадные понятия и с одной стороны справедливость, а с другой - несправедливость, или, если опять же говорить по существу, вступают в страшное единоборство добро и зло, нам остается мало места для нашего прозябания, а для волеизъявления и прочих штук - совсем ничего, и мы все равно что щепки кувыркающиеся, все равно что пыльца, уносимая ветром...
Плетнева охватило раздражение, он запыхтел и, странно, по-детски толкнув жену в бок, воскликнул:
- Полина, чтоб тебя... откуда такая мораль? Незнакомец с большой буквы научил?
- Никто никого ничему не учит. История разве что... но и она учит лишь тому, что еще никогда и никого ничему не научила. Просто в какой-то момент приходит знание, и все тут. А не примешь его - будешь наказан.
Уже по произносимому, по маленьким волнам и всплескам слов побежала тоненькая улыбка. И тут же прогнав ее, Полина посмотрела на мужа с живой и доброй, почти кокетливой вопросительностью.
Там же, на широкой, оживленной улице, Плетневы вошли в просторный, как заводской цех, пивной бар. Оба хорошо смотрелись, высокие, стройные, красивые. Полина не отказалась выпить бокал пива, и Митя отправился к стойке, где словно купалась в пивной пене огромная, мрачного вида баба. Оказываясь в ее руке, бокал или монета как-то вовсе пропадали, поскольку баба, мощно сжимая руку в кулак, определенно ломала форму схваченного предмета, и он словно быстро терял свою материальность и впитывался в каменную кожу раздобревшей на торговой стезе феи, лишь чудесным образом возникая затем под желтоватой струей из краника или в приятно поблескивающей кучке, обозначающей доход заведения. Митя и на саму бабу глянул как на чудо природы, разве что только в потенциальном развитии его философствующей мысли могущее предстать произведением высокого искусства сидящего на облаке старичка, всемогущего и давно уже, должно быть, утомленного. Ему представилось, что с ним тоже проделает баба свои волшебства, как только он к ней обратится, не с его монетой или предназначенным ему бокалом, но непосредственно с его физическим составом, его сугубо личным и самодеятельным тельцем. О жене он размышлял в том смысле, что отлично раскусил ее, а никакого решения на ее счет у него нет. Когда он вернулся, с бокалами в руках, к занятому им и женой столику, вместо жены за тем столиком стоял журналист Панкратов. Какой-то, однако, невинной хотела выглядеть эта странная сценка, все как будто указывало на то, что в этой игривой подтасовке нет и намека на заговор, на некую интригу. Подумаешь, была жена, стал Панкратов. Митя с беспокойством огляделся, стараясь понять, как пьяницы, гуляки и прочие посторонние лица истолковали, или могут истолковать, случившуюся в его жизни перемену сюжета, после которой ему предстояло общаться уже не с женой, а с незнакомцем с большой буквы, в общем-то, более или менее ему известным. Между тем журналист одобрительным кивком маститой головы показал, что как раз не прочь выпить пива, и даже сразу взял бокал. Его глаза с мешочками под ними, навевавшими мысль о бессонных ночах, проведенных в раздумьях, излучали мягкий, завлекающий свет. Этот человек желал пива, пластичным сгибом пальцев обхватил бокал и влил в себя его содержимое. Он имел намерение высказаться, и было важно, что он скажет, а не то, что он бесцеремонно занял чужое место. Готов он, между прочим, и расплатиться за выпитое. Уязвленный Митя молчал, снисходительная усмешка Панкратова отзывалась в его душе острой неприязнью к этому субъекту.
- Бывают особые предчувствия, проблески интуиции... все, эту мысль прерываю! - начал журналист и тут же оборвал вдруг самого себя. - Кое у кого, наверное, уже закралось соображение, что я поступил неблагородно, и вообще, мол, привык именно в таком духе поступать, всюду, образно выражаясь, гадить. Но в действительности мне инкриминировать нечего. Не пользуюсь, нет, то есть ситуацией не пользуюсь, во всяком случае, никаких выгод специально и нахально не извлекаю. Хотя если расценивать сложившуюся ситуацию как покушение на запретный плод, что ж, готов признать - не устоял. Даже каюсь.
- А перестань ты мне все это говорить! - внезапно пропищал Митя, выведенный из себя напирающим высокомерием Панкратова.
- Я каюсь, но не раскаиваюсь. Есть поступки, которые именно тем возвышают в мужчине мужчину, что он, совершая их, не задумывается о последствиях, да и о моральной стороне тоже. Я никогда никого не обижаю, не интригую, - говорил Панкратов, словно не замечая, что Плетнев тоже все еще как бы что-то рассказывает слишком медленно слабеющим продолжением писка и разными невнятными возгласами. - Не интригую, нет. Все выходит само собой, и хорошее, и дурное. Вышло так, что я сгодился Полине. И это сильнее и выше всего, что можно сказать по этому поводу одобрительного или осуждающего. Ты заметил, что в своих статьях - если, конечно, ты их читал - я никогда не прибегаю к нравственным оценкам, не вывожу мораль. Сила любой моей статьишки именно в добросовестном описании события как такового. Я и выбираю материал что называется боевой, с огоньком, от которого попахивает дымом пожарищ, гарью, а то и прямо серой.
Митя отчасти успокоился. Он слушал, и слова обволакивали его, как туман. Для чего появился этот человек? о чем он говорит в переполненном зале пивной, призрачный и бесконечно уверенный в себе? Табачный дым мхом печально ложится на его еще не старую физиономию, тусклое освещение, в котором носится смутный, исторгающийся из множества глоток говор, искажает то правильное и благородное, что присуще его осанке, его лицу, и его облик предстает давно знакомым, почти затертым. От его существа исходит дух чужеродности. Его появление неестественно, противозаконно, так могло бы быть, когда б в действие одной пьесы каким-то образом вторглось действие другой. Но что делать в подобных случаях? Кричать: мы еще не доиграли свои роли, не мешайте нам? Митя прошел к стойке и взял еще пива; вернувшись, поставив перед задумчивым и невозмутимым Панкратовым бокал, сказал:
- Как-то и не верится, что ты журналист.
- Кого же я тебе напоминаю? Завсегдатая этой пивной? А хоть бы и так. Но хочу предостеречь от вполне вероятной ошибки: не подумай, будто журналист Панкратов и Панкратов, пьющий с тобой пиво, - два разных персонажа. Я никогда и никому не обещал, вступая на поприще журналистики, что буду сиять звездой гуманизма. Другое дело, что я в состоянии быть гуманистом, человеколюбцем. Полине повезло. А тебя я не прочь растормошить, вызвать на откровенность, внушить тебе стремление сблизиться со мной.
- Разве это возможно? - как-то мимолетно удивился Митя.
Панкратов неподвижно смотрел прямо ему в глаза, и истинное выражение его взгляда заслонялось какой-то плотной, непроницаемой мглой.
- Я же пытаюсь войти в твое положение, - сказал он. - До сих пор я, кажется, и не встречался с тобой, ну, разве что мельком, а если было что существенное в наших встречах, напомни прямо сейчас, пока есть время. Но я много о тебе думал. Я произвел на Полину выгодное впечатление и с некоторых пор пользуюсь ее особым доверием, и она убедила меня, что твоя судьба должна кое-что значить в моих глазах. И что я должен полагать, будто мне позарез нужно переговорить с тобой. Ты, - журналист поднял руку, призывая помолчать вскинувшегося было Митю, - плохо обращался со своими родителями, грубил им, не помогал, не согревал их одинокую старость. Отцу не позволял размахивать руками, когда он почему-либо входил в раж. Как ты это делал? Бил его по рукам? И с каких пор? С каких пор ты принялся бить его по рукам? С младых ногтей? Ты с тем и родился, чтобы этим заниматься? Ты исходил из педагогических соображений? Или просто торжествовала твоя злая воля, твоя непотребная натура? Понятно одно: что-то тебе не нравилось в несчастных виновниках твоих дней, что-то постоянно досаждало. Появится мать, заговорит отец - ты уже как на иголках. Как зверь. Зверел. Много горя ты им доставил, и в конечном счете кто же, если не ты, свел их прежде времени в могилу. А ради чего? Желал покоя. И вот он, покой, ты его добился, оставшись без тех единственных, кто любил тебя, кто прощал тебе твой эгоизм и бесчеловечное отношение к окружающим. Прошло много лет с тех пор, как ты осиротел, и что мы видим - ты самоутвердился и зажил без взлетов и падений, не размахивая руками, стильно, сфокусировавшись на собственных мудрованиях, и теперь я говорю с тобой не только как порядочный человек с порядочным человеком, но и как мудрец с мудрецом, понимаешь? Нужно ли продолжать обсуждение этой занятной и по-своему животрепещущей, но все же очень уже давней истории медленного умерщвления бессердечным сыном его бедных родителей? Тебя что-нибудь до сих пор волнует в этой истории? Для меня она - всего лишь избитый сюжет, каких тысячи, миллионы. Но я связан с твоей женой, а через нее с тобой, следовательно, я не имею права обойти этот сюжет стороной. И в первую очередь я требую уважения к себе.
Митя затравлено озирался по сторонам. Очевидно, слышат все, теперь все убеждены, что он недобрый сын, подлец, загнавший в гроб папу Гришу и маму Глашу, по странной случайности совокупившихся в ладную парочку производителей человеческого материала, производителей, несомненно, первоклассных, когда судить по их единственному чаду. Имена, кажется, не были произнесены, но образы, образы, стоящие за ними, уже стоящие перед глазами, - как они умилительны, и с какой силой взыскуют мести, если брать за основу нарочито громко и пафосно высказанную журналистом правду. Хотя еще бабушка надвое сказала, что это правда. И потревоженный Митя жутко и ожесточенно вообразил, как бы припоминая, свою бабушку, невозможно прямолинейную даму, оставившую в его душе след, какой не оставил бы и каток, сглаживающий на улицах горячий асфальт. Припомнил он и своих мелковатых дядюшек, своих толстых тетушек, всех их, слабо стиснутых родственностью и словно еще в незапамятные времена разлетевшихся по миру, по неведомым норам, по кладбищам. Ему казалось, что даже не говорливый и вооруженный кое-как усвоенными сведениями журналист, а жена обложила его со всех сторон, травит, как зверя.
- Тебе плохо? - участливо осведомился Панкратов.
Митя кивнул. И Панкратов спросил:
- А что так?
Митя пожал плечами, пробормотав: да вот так. Спину сковал мороз, а лицо, обращенное на говорящие с ним уста, обливалось потом. Вряд ли он сумел бы объяснить свое состояние. Говорящие уста приблизились, украсились неким многоцветием, зашевелились перед глазами Мити энергично, сочно протекающей жизнью, властно утверждая свой мир; нежно играла кровь в крупных деснах, белыми сугробами тянулись ряды ровных зубов.
- Полина видит, какой я славный и вообще свой в доску, - проговорил Панкратов, доверительно и сочувственно наклоняясь к упавшему духом собеседнику. - Не станешь же ты отрицать, что ее самосознание пребывает на очень и очень высоком уровне? Вполне высокий дух и достойные высшей похвалы чувства. Кстати, знаешь, как бывает, когда женщины впадают в истерику и некоторым образом сбрасывают маску? Я, к слову сказать, весьма высокого мнения о ней, а она - о тебе. И я готов это мнение у нее перенять.
Митя прохрипел:
- Какого черта она болтала тебе о моих отношениях с родителями?
- Вот только слишком ты как-то сник, сомлел... - продолжал журналист после небольшой паузы. - Даже не притронулся к пиву. Это зря. Я же не человек со стороны, мы теперь, можно сказать, близкие люди, свои. Я, разумеется, размышлял о твоем положении. Ну вот, допустим, уходит от тебя Полина. Я так думаю, после долгих лет брака ты не очень-то будешь переживать. Что для человека, загнавшего в могилу своих родителей, может значить внезапный уход жены?
- Добиваться развода, - вздохнул оратор, - я не рекомендую, это бумаги, пыль и обыденность. А ты-то, как водится, ждешь катарсиса! А тут еще этот грязноватый мир журналистики, бульварной прессы, глядишь, сыщется щелкопер, который с надрывной ноткой смастерит из тебя первостатейного негодяя, терроризировавшего жену, обобравшего ее, домик ее загородный присвоившего, а как наскучило, затеявшего бракоразводный процесс. Так распишет, что у тебя запершит в горле и слезы невольно выступят на глазах. Но не будет во всем этом никакого чистосердечного возмущения или проблесков милосердия, стало быть, не будет и взлета к небесам, к солнцу. Только пустота, равнодушие. Ты окажешься в тупике и убедишься, что это скучно.
- В заключение, - стал подводить итог Панкратов, - дам тебе совет: забудь прошлое, разные прискорбные факты своей биографии. Тебе еще жить и жить, ну так и живи себе в прелестном загородном домике. Мы верим, что ты будешь вести там достойную жизнь. - Приметив, что Митя затрепетал, желая что-то принципиальное высказать о домике, он бросил внушительно: - Ну-ну, не дергайся. Все, что говорится здесь и сейчас, и далеко не в последнюю очередь то, что будет сказано после, это не что иное, как небывалый и жизнеутверждающий акт доверия с нашей стороны, и прежде всего - с ее, Полины, стороны. Я ведь совершенно ее очаровал, и она теперь готова заключить в объятия весь мир, а среди прочих и тебя. Я ничего для нее не жалею. Со мной она не пропадет, поверь, твоя жена в надежных руках. Так что тебе, со своей стороны, ровным счетом ничего не нужно предпринимать. Обо всем позабочусь я. Я человек, будем откровенны, обеспеченный, образованный, развитой с какого ракурса ни посмотри и в каком разрезе ни возьми. Женщины предпочитают чувствовать твердую почву под ногами, как это происходит в дамских романах, а не витать в облаках, о чем только и помышляют сомнительные типы твоего пошиба. Ты, насколько мне известно, лаборант, и перспективы у тебя не очень-то радужные, перспективы, прямо сказать, скудные, как у скота, у которого и нет ничего впереди, кроме бойни. Полинка моя заслуживает большего, согласен? Что-то ты совсем раскис. Что такое с тобой случилось?
Панкратов придвинулся к Мите, усиливаясь разглядеть и понять, что тот делает, согнувшись над столом. Митя подавлял желание заговорить. А что до других, то и ничего, если даже вся пивная слышала болтовню журналиста. Это больше не тревожило Митю. Но надо было не поддаться искушению заговорить, не исключено, Панкратов только и ждет, что он какими-нибудь словами выдаст свои чувства, зреющий у него замысел. Хорошо бы еще и удержаться на ногах. Панкратов совершенно его вымотал, и теперь он, обессилевший, с терпеливым волнением ожидал, что будет и как с ним самим все решится и закончится. Надо бы избавиться поскорее от Панкратова, от его пустых и навязчивых высказываний. Силы с безумной стремительностью тают, уже пора сесть, найти какую-нибудь опору. Он искал, на что бы присесть, и чувствовал, что удобное, уединенное место есть поблизости, но туман, вяло мерцавший перед глазами, мешал его найти.
- Ну? В чем дело-то? - допытывался неуемный Панкратов.
Митя нашел какой-то выступ, сел и только теперь поднял взгляд на льнувшего к нему журналиста. Слов не было. Он попробовал жестом или беззвучным шепотом выразить, что устал и лучше всего ему остаться одному, слабо пошевелился, и Панкратов, для которого вся эта сцена внезапного физического страдания была настолько удивительна, что он даже забыл наслаждаться впечатлением, произведенным его речами, спросил:
- Плохо? Вот так ты мучаешься, Митяй?
- Да, - пробормотал Митя.
- Да что за дела, дорогой! Я тебя обидел? Я был недостаточно аккуратен? Я не активизировался вовремя и не сделал ничего для сбережения дружеских отношений между нами? Чем же теперь я могу тебе помочь?
- Ничем. Просто уйди, а я побуду здесь один.
Тогда Панкратов повернулся и медленно пошел к выходу, колеблясь в тумане, как свечечка, лавируя между столиками и крикливыми, веселыми людьми, толпившимися в проходах. Если он был обижен тем, что Митя фактически прогнал его, то его удаляющаяся фигура вовсе не говорила об обиде, как ничего не говорила она и о некой покорности судьбе или высоком сознании исполненного долга. Словно что-то тихо изменилось в окружающей действительности, послужив сигналом, что он должен повести себя иначе, а он спокойно воспринял указание и отправился восвояси. Митя тупо смотрел ему вслед. Панкратов продвигался не без важности и явно не потерпел бы каких-либо препятствий на пути, но тех и не возникало: его широкая спина размеренно покачивалась в такт уверенным шагам.
***
Митя Плетнев встал и тоже направился к выходу. Казалось ему, что бесконечные ряды странных, тусклых людей с ядовитыми ухмылками тянутся вдоль его пути и, пока приходится слушать их беспорядочный и торопливый гомон, никуда он не уйдет от жутковатого подозрения, что с ним приключилась непоправимая беда. Жена предала его. Он едва протиснулся в узкий, запруженный снующим народом прямоугольник выхода. Кто-то отдавил ему ногу, другой человек, которого он задел локтем, громко выругался.
Улица почти у того места, где очутился Митя, не то чтобы жутко обрывалась вниз, но все же крен, словно не выдерживая собственной тяжести, давала заметный, и по нему, оживляя тягостный вид испуганно зарывающихся в землю домов, увлеченно скатывались машины и успевавшие с некоторой картинностью переставлять ноги пешеходы. После смрада и шума пивной с облегчением вздохнув на тротуаре - напротив маленького, вытянутого в длину парка, где он, будто освобождаясь от тумана, просматривал некую четкую и надежную перспективу, Митя немного ниже по улице, на чудившемся там перекрестке, снова увидел Панкратова, а затем еще и приближавшуюся к нему Полину. Но эта картина была опять же как сон, в нее уже поспешно вливался рассеявшийся было туман, мутил все, искажал. Слишком уж медленно те двое сходились - можно было подумать, что они попали в невыносимую для обитания среду и, на глазах густея вместе с ней, мало-помалу претворяются в причудливую, а то и прямо смехотворную скульптурную группу. А в парке напротив все было ясно и чисто, оттуда веяло уютом аккуратной, почти образцовой провинции.
Он прислонился к фонарному столбу и увидел, что рука Панкратова легла на плечо Полины. Недвусмысленно обозначившееся предательство. Или глупо трактовать столь буквально? Однако иначе он не мог. Жена перешла в руки другого человека, продалась. Мир перевернулся, душа помертвела, небо гибельным бременем легло на землю, и для жизни осталось лишь узкое пространство, тесная щель. И вот уже вместо человека живого, разнообразного, даже веселого, вместо проворного и исполнительного лаборанта получается человек, живущий в темном каменном мешке, ороговелый, суетящийся по мелочам и не способный к прекрасному, всепоглощающему труду. Мите Плетневу трудно было узнать себя прежнего в этом новом, сразу неприятно поразившем его существе. Впрочем, нужно было двигаться. Перебежав улицу в запрещенном, опасном месте, он вошел в парк, который один и сиял у него перед глазами и служил ориентиром.
Было тепло, и неспешно, приятно темнело. В парке царило многолюдие. Пробежал с выпученными глазами тренирующийся гражданин, следом молодая мать сердито пронесла на руках хнычущего ребенка; причмокивали разбитные ловеласы, целуя щуплых, с важностью принимающих ласку девиц. Птица почти задела крылом, стрелой пролетела кошка, приятно чем-то удивленная, изящно выгибая спинку, спускалась по корявому стволу головой вниз белка. Путались под ногами, взвизгивая, ругаясь, выпившие. Здесь, в этом образцовом парке, вышколенные, отнюдь не плюющие на дисциплину, они знали сокрушающую силу минут, как-то страшно ознаменованных особой организованностью. Распрямившись вдруг, отскочив от намечавшегося в виде удара судьбы вынужденного отрезвления, парами и в одиночку чинно прогуливались они тогда по аллеям, заложив руки за спину, с круглыми, как у сов, честными и мудрыми глазами. Подтянутого, словно бы преследующего некую цель Митю поразила мысль, что и он рискует быть прихваченным этой ужасающей трезвостью страстотерпцев, не сознающих, похоже, безвременности своего ухода в старость и отупение. Затем удивлением отозвались быстрые, кувыркающиеся звуки музыки, и он, с каким-то особенным вниманием прислушиваясь к ним, заглянул в залитое ярким светом помещение и несколько времени растерянно топтался перед входом, изумленный зрелищем неистово танцующих парочек. Некоторые танцоры, впрочем, не кружились парами, а извивались и прыгали так, словно для каждого из них существовал свой отдельный мир. А для него, Мити, существовала лишь теснота, где всякое движение было одновременно и его и великого множества других существ движением, и оттого он с великой заинтересованностью прослеживал обособленность то одного, то другого плясуна, вдруг выпрыгнувшего над массой. Но скоро шумное и полное суетности зрелище ему надоело, и он побежал дальше, пока не скрылся в темноте улиц.
Позже, когда ехал в электричке, разумея, что едет, собственно, в некое логово, но фактически в тот самый прелестный домик, о котором упоминал Панкратов, он лучше понимал не верные приметы и неизменные вехи изученного до тошноты маршрута, а фантастические выдумки человеческого искусства, с завидным упорством плодящего разных уродов, гомункулов, вампиров. Разных субъектов, которым отрывали головы и пришивали чужие, вживляли жабры, крылья, разных бедолаг, из которых вдруг, разодрав им грудь, вырывались мерзкие, преисполненные жажды убийства чудовища и которые делали или с которыми делали еще много самых невообразимых и невероятных штук. А когда несколько раннее он покинул прекрасный парк и углубился в вялую, только очень уж сумрачную путаницу улиц, ему воображалось, что его с проклятиями преследуют сонмы и сонмы, легионы и легионы. Вот стая ищущих столкновения птиц, а следом ватага разъяренных мамаш! Бегут, дыша ему в затылок, вздернувшие хвост трубой коты, судорожно ковыляют, и не помышляя отставать, худосочные, будто водруженные на ходули девицы, навевая ужас переносятся по воздуху вырвавшие корни из тяжелых объятий земли деревья, раз за разом, и все отчаянней, рискованней, стартуют внезапно разгорячившиеся и пожелавшие непритворно захмелеть мужчины с преждевременной сединой на висках. Все эти порывы фантазии, необузданно взметнувшейся, понемногу свертывались в мысли, которыми неблагополучный Митя Плетнев пытался истолковать свою новую реальность. И впрямь необходимы были ему всякие мысли для конечного и решающего вывода, предварительно гласившего: изменения, похоже, случившиеся с ним, состоят не в том, что с ним впрямь уже случилось нечто новое и необратимое, а только еще в надобности проделать с собой нечто важное, имеющее невыразимо серьезные последствия. Может быть, повеситься? Однако он уже не мог лукавить, как перед входом в танцевальный зал, где прикидывался простачком. Он ведь не шутя думает нынче о фантастических, чудовищных и глупых вещах, сочиненных людьми или подсказанных, подброшенных людям сторонними, не спешащими назвать себя сочинителями. Это так, это есть! И не случайно он внушает себе, что вполне уже осведомлен: в том отрыве от земли, в превосходном взлете, каким ему видится окончательное решение (а оно сейчас будет принято), он не поднимется выше придуманного еще в пивном баре, почти выпестованного там намерения хорошенько встряхнуться.
Встряхнуться, да, и с рвением, но ведь не самого себя встряхнуть, стало быть, ему необходимо проделать что-то не с собой. Не взять себя на какой-то особый лад в руки. Не воспользоваться собой. Но устроить так, чтобы всевозможные признаки его натуры и свойства характера, исполненные и неисполненные пожелания, принятые и не принятые решения вдруг резко обозначились, вдруг оставили глубокий след, а то и чудовищные шрамы, потрясающие воображение борозды. Где и как он оставит след, Митя Плетнев пока не решил, но ему уже мерещилось, несколько даже как бы грезилось удобным и разумным взять топор и в ярости порубить любимые вещи жены, схватиться с ними как с живыми существами, задумавшими окончательно испортить ему настроение. Он пошевелился на жестковатом сидении с грохотом летящего вагона. Одинокий, лишенный соседства, в присутствии немногих пассажиров, не претендующих стать настоящими его спутниками, он поерзал, свободный в выборе, хотя пустота вагона вовсе не означала широты пространства. Поежился - такой страшной, немыслимой и гордой, величественной представилась ему необходимость принять решение, почти уже и принятое, но которое он сейчас окончательно утвердит. Да, хорошо. Взмахнет раз-другой топором, и жизнь приобретет иную окраску, иную форму, вольется в тихое и уединенное русло кротости, смирения, чистоты.
Все ближе дом. Проехать-то и нужно всего несколько остановок. Безумно просвистел встречный поезд. В иные мгновения у Мити замирало сердце, как у малыша перед поркой, а затем он расправлял плечи и гордо озирался по сторонам, довольный принятым решением, ублаженный, отчасти презирающий мир, в котором он уже предстоящей ночью станет другим, не таким, как все. Он раздумывал, не выпить ли на пути к преображению стакан вина; впрочем, провидя, как раскричится Полина, столкнувшись с актом вандализма, он испытывал некоторое смущение при мысли о ее сметливости, которая, чего доброго, поможет ей догадаться, что он выпил для храбрости, прежде чем взяться за топор.
Дома он действовал четко, во всяком случае, ему верилось, что все его движения носят отлично продуманный характер. Взял фонарик, прошел в сарай, отыскал топор. В аптечке достал бинт - на случай промаха и ранений, разложил все необходимые для акции предметы в кухне на столе и с суровой пристальностью огляделся. Женины кастрюльки, салфеточки, полотенца. Ее халатик, изящно повисший на гвоздике. Вот, к примеру, доска, на которой Полина, когда ее одолевала кулинарная блажь (так он это называл), рубила мясо, разделывала рыбу. Ахнуть бы по ней. Будет ли предварен удар удивительным и нуждающимся в дополнительных разъяснениях возникновением на убогой дощечке серого вещества, этого источника поварских, брачных и просто отвратительно плотских идей? А у бедных животных, которых добивала на дощечке, у этих сгустков материи, порубленных злыми мясниками, не было уже ни идей, ни затей. Не задумывалась о боли несчастных, почему-то заведомо обреченных созданий, о бесконечном их желании жить, даже для виду не погружалась в сомнения, не надевала маску мировой скорби. В кухне своей, вооруженная топориками и ножами, обставленная кастрюльками, заблаговременно соблазненная лукавым, как Ева в раю, и не помышляла давать истинные имена погибающим существам, не обдумывала и собственное имя, не вникала в свое предназначение. Митя еще не решил, с чего начнет, и присел обмозговать это, и быстро пришло рассуждение, что топор следует схватить правой рукой, ей ему удобней орудовать, в ней больше силы, опыта, разнообразных умений. Не в том дело, что он хочет как-то увековечить эту правую руку, создать ей большую славу, а в том, что она действительно более сильна, проворна и полезна. Поменьше спекуляций, побольше дела, вскрикнул Митя. И если кто-то ему скажет, что задуманное им вовсе не таково, чтобы нельзя было воспользоваться левой рукой, что же и отвечать, как не то, что целесообразнее все же воспользоваться правой. Ему ли, разумному, в решающий момент своей жизни отказываться от удобств в применении, которая ясно предлагает испытанная и всесторонне проверенная рука? Кажется, все готово. Дом погружен в сон, все по соседству стихло и пропало из виду. Несколько отдаленно поселковый фонарь уныло светил в листве, но его свет не разгонял тьму.
Предстояла большая работа. Платьишки Полины, ее кресло, любимый диванчик, ее книжки в бумажных, ахово размалеванных переплетах, слоники, коврики, вазочки, коробочки с мазями, флаконы с шампунями, приспособления для консервирования, засолки, замораживания, размораживания, культурного потребления пищи, приготовленной в соответствии с громкими мировыми стандартами. Некие помочи для бодрствования, для сна, для быстрого разрешения всяких недоумений, для моментального исцеления от всевозможных недомоганий. На мгновение Митя в тревоге замер перед грандиозностью заданной им самому себе задачи. Все яснее ему становился ужас жены, все отчетливей вырисовывалась перед ним картина смертной тоски женщины, погруженной в созерцание хаоса, оцепеневшей среди разрухи, теряющей почву под ногами. Там, у Панкратова под боком, распадающимся умом постигает она исполинство погрома, слепнет и глохнет под невозможностью выразить умоисступление и безысходно стискивается в немоту.
Однако за дело пора браться. Знал он все, что можно сказать себе в такую минуту: что тянуть больше нельзя и чем скорее все произойдет, тем лучше, а что страшно и бьет лихорадка и что будет нечеловечески тяжко на сердце, то это все преходящее и завтра он сочтет свое новое состояние великолепным. Топор как будто выскальзывал из руки. Можно было бы взять тот, которым жена рубила мясо, но очень он какой-то игрушечный, несерьезный. А все это я делаю потому, вдруг с удивительной отчетливостью подумал, почти произнес вслух Митя, - что вот этими руками готов задушить их, журналиста в первую очередь, но и свою бывшую тоже.
Заторопился он, скорее всего из соображения, что порубить вещи все же легче и проще, чем лишить жизни обездоливших его негодяев, и что нужно как раз поторопиться, пока не переменилось мнение о справедливости кары, заслуженной вещами жены. Вскочил, схватил покрепче топор и обрушил удар, метя в стол, на котором предварительно аккуратно поместил намеченную в жертву дощечку. Странным образом лезвие остановилось в миллиметре от дощечки, хотя он вложил в удар всю свою силу. Чего-то не смог я преодолеть, какого-то сопротивления, понял Митя. Тяжело отдуваясь, пережидая чувствительные толчки сердца, он душевно удивлялся недоступности дощечки.
Следует повторить процедуру, но не грех и отдохнуть немного, перевести дух, заново собраться с силами. Неожиданно ему послышался неясный шум в глубине дома. Он вскочил с табурета и метнулся, на ходу закуривая, искать источник подозрительного звука. Но было тихо и спокойно везде. Митя Плетнев в порыве ярости, вознесши высоко над головой топор, не бросив сигареты, ворвался обратно в кухню и с диким всхлипом нанес удар. Топор пролетел мимо стола и увлек его за собой. Лезвие вошло глубоко в деревянный пол. Очутившись на половицах, где другой, более внимательный в эту минуту, как, наверно, и в любую другую, человек обнаружил бы много пыли и довольно объемного, но давно потерявшего форму мусора, Митя отметился тычком в металл, составлявший главную ударную силу топора. Больно жгли его губы огоньки из рассыпавшейся сигареты, и он кричал, чертыхался, проклинал все на свете, а затем, уже вставая, с чувством некоторого освобождения припоминал удачную истину, гласившую, что утро вечера мудренее. Уныние овладело им, но и как-то легче сделалось на душе. Потирая растущую на лбу шишку и обожженные губы, он отправился спать. Спал долго, как беззаботный и бессмысленный кот.
- В кухне топор! Неразбериха, грязь, окурки на полу! Топор воткнут в пол! У тебя на лбу шишка! У тебя губы словно в пепле! Губы словно в блевотине! Вот что творится, вот какая пошла катавасия! Я пришла забрать кое-какие вещи, и что я вижу? Странности! Почти крах!
Митя Плетнев выкручивался, как мог. Неожиданно он сосредоточил внимание на спутнике Полины. Панкратов, а это был именно он, стоял посреди комнаты, покачиваясь и глупо ухмыляясь. На затылок его была сдвинута исковерканная соломенная шляпа, штаны, недостаточно удерживаясь на талии, все копошились, все кишели отвратительно, сползали с нелепо переминающихся ног этого господина, образуя вид широко растянутой гармошки. Мите почудились звуки там, в ногах у его соперника, даже некая способность создавать нотные знаки, которые уже как будто текли невразумительной жижей, забирались внезапно на неимоверную высоту, помогая выделке твердого и жесткого аккорда, и затем уже разливались беспредметно и бесцельно.
- Что ж такое, что же это? - подумал вслух Митя. - Человек взопрел, посмотрите на него - опустошенный, взлохмаченный человек, по виду сущий доходяга, прохвост, мерзавец, каких свет не видывал, а взял-таки Полину. Взял и отнял! И у кого? У меня! Я никогда так не пил, я всегда знал меру. Не правда ли, дорогая?
- Заткнись лучше, - оборвала его Полина.
- Да мне нравится перебирать нелестные слова, быть нелицеприятным, безответственным, я стараюсь определить, что это за человек, этот твой Панкратов...
- Это не игра!
- Мне следует утвердиться в своем отношении к нему, уродливому, пьяному, беспутному незнакомцу.
- А ты сам не пьян? Ты, что ли, не пугало?
- Почему это? - отшатнулся Митя.
Панкратов что-то промычал. Он раздул щеки, и если нижние их края тотчас укрепились и, ярко заблистав, образовали выпуклость спелой груши, то верхние странным образом подались на уши, выползли на разнообразные округлости беспокойной головы этого смертельно пьяного человека, сбрасывая шляпу и слипаясь в некое подобие толстого пухового платка. Митя хохотал, указывая на панкратовские метаморфозы, однако Полина словно не замечала происходящего с ее новым другом.
- А как еще тебя назвать, если не пугалом? - иронизировала она, усмехалась, кривя губки, вздергивала нос, хищно поводила им из стороны в сторону.
Притоптывала она соблазнительной ножкой.
- Я твой муж, - тоном глубоко обиженного человека ответил Митя.
- Что вы здесь делаете, вы, оба? - вдруг гаркнул Панкратов, дико вращая глазами.
- Ох, мы же пришли с тобой, - объяснила Полина, - и только я вошла и осмотрелась, а тут такое, и этот еще... бывший... его лепет, его абракадабра... Долго ли не узнать дом, где прожиты многие годы? Топор на полу, торчит ручкой вверх... Черт возьми, ты влиятельный человек, Панкратов, и тебе бы слово, чтоб сказал, что думаешь о подобных неурядицах, чтоб помог мне справиться... А ты напился безбожно и без повода.
- Но и ты... - вмешался Митя.
- Ага! - прокричал журналист, пытаясь взмахнуть руками. - Вот оно что! За моей спиной...
Полина разъясняла:
- А могла ли я отказаться, не опрокинуть стопочку, когда он меня так благородно подхватил под ручку, вытащил из помойки, которая у меня тут с тобой была, повлек на широкий путь? Но я не распускалась, а он выпил и говорит: поехали к твоему бывшему, раз и навсегда все выясним, вещички твои заодно прихватим, чтоб не покупать зазря новые. По дороге ни одной пивной не обошел стороной, в каждую завернул, оставляя меня на улице, как собачонку. Я ждала. Он выходил улыбаясь. Мы шли дальше. Ехали. Здесь, в поселке, он вытащил из кармана брюк бутылку, запрокинул над головой, высосал всю до дна. Здоров черт! Дальше ехали уже его штаны - сам видишь, сползает сволочная материя и морщинами, глянь-ка, какими обрастает, ну, чистая умора! Это смешной человек, а выставлялся загадочным.
- Так возвращайся ко мне, заживем здорово, как прежде.
- На хрена ты мне нужен? Он смешной, а ты еще смешнее, он смешной случайно, просто по стечению обстоятельств, а ты смешон всегда и неизбывно, всегда один и тот же беспрерывно смешной человек. Я уже давно устала смеяться, а ты все тот же, все такой же однообразно, однозначно смешной, и не было этому конца, пока не пришел другой, по-своему загадочный, воистину незнакомец с большой буквы. Это важно. Буква, когда она велика, производит на меня самое что ни есть неотразимое впечатление. Я сразу беру и преклоняюсь.
Глаза Мити ожили, взгляд, не то возмущенный, не то растерянный, блуждал.
- Значит, хватай свои вещи, уходи и не возвращайся, - сделал он вывод. - А то как потаскуха тут топчешься. Вещи она пришла забрать... На-ка, - показал кукиш, - вот тебе вещи!
- Не учи меня, как жить! - запищала Полина.
- Умоюсь, почищу зубы, позавтракаю - и порублю твои вещи на мелкие кусочки, разнесу вдребезги. Нет, прежде покурю, - добавил Митя задумчиво.
- Я тебе дам! Порубишь? вещи мои? Уже и топор заготовил? Только попробуй! Смелый какой... А не хочешь, чтоб Панкратов, как протрезвеет, накрутил тебе хвоста да поучил уму-разуму?!
Митя заговорил рассудительно:
- От вещей, если желаешь очищения души и ее возвращения к высшему смыслу человеческого существования, надо избавляться. Ибо они отвлекают, растлевают, превращают человека в бездушную...
Неожиданно пустая бутылка, жалобно и истерически стуча, покатилась по полу, и женщина возмущенно пнула ее ногой.
***
День сменился ночью, и Митя Плетнев, залегши, ушел в сон как в сказку; ему снились чудесные картины и таинственные дела, и выспался он отлично. Когда он проснулся, солнечные лучи весело терзали окна и разливались по комнате. Митя подумал, что все предшествовавшее этому его бодрому и чем-то определенно удачному пробуждению значило не больше детского недоумения и нимало не объяснимых страхов перед огромной действительностью, может быть, ужасной, но вовсе не замышляющей его растоптать. И если уж на то пошло, глазами своей взрослой, зрелой, бывалой плоти видишь, что мир, в сущности, очень даже узок, вообще слишком стеснен, чтобы толкаться в нем с топором в руке, пытаясь разнести в щепы вещи улизнувшей жены. Той жертвой, которую он задумал принести, бросив мысленный взгляд на вещи, то есть на утомительные предметы быта, никого не удивишь и не обескуражишь. Выдумка это, блажь! Для себя же, если понимать угрызения совести или порыв страсти как потребность что-то сделать для себя, он сделал предостаточно, до того, что уже удовлетворен вполне и вправе с гордостью оглядываться на пройденный путь: измученный и надломленный, он, благодаря сну и сновидениям, обрел небывалую свежесть и бодрость. Стремился к выправлению и возрождению на руинах порубленных вещей, а вышло все как будто даже лишь для смеха, который все никак не пройдет у навязчивой и чрезмерно критически настроенной Полины. Заслуги, да, заслуги сна и интуиции, тонко различающей, что совестливо, правильно и достойно некой награды, а что так себе и даже, может быть, на редкость сомнительно. Но человеку не следует отвечать за какие-то мелкие неувязки и просчеты, если в целом он хорош. Не нужно только быть законченным негодяем, но... где они, эти негодяи? Митя пытливо огляделся. Все хорошо, все спокойно! Человек в целом - все равно что ангел. Впрочем, от его сосредоточенного и даже придирчивого внимания не ускользало, что еще остаются некоторые ощущения, сбитые в карикатурную кучу, что-то нестройно гомонящие, как пьяницы в огромном, похожем на заводской цех баре. А среди них одно прихрамывает-подскакивает совсем уж безрадостное и постыдное - и словно могучее скользкое животное, ударяя хвостом, вгрызается голову и выедает мозг. Но это, конечно же, незнакомец с большой буквы наскочил, остро пропорол всю защиту и маскировку, выел жену, вот и все ощущение. И Бог с ней, не велика потеря, думал Митя Плетнев об утащенной Панкратовым жене, о ее жалкой плоти, очутившейся в зубах у хищного и проворного журналиста.
Ему пришло на ум, что он давно не купался, давно не плавал в реке, спокойно и равнодушно протекающей у самых стен поселка, как раз вовсе не спокойного, вечно сотрясаемого всевозможными драмами, заселенного разным неугомонным людом. Направляясь, с полотенцем на плече, в уединенное местечко, где он любил подолгу загорать и прежде частенько бывал с Полиной, Митя с Полиной и встретился, с женой, ставшей олицетворять прошлое, сейчас вдруг угрюмо выдвинувшейся из узкого и как будто сумрачного переулка, таинственно обрисованного бесконечными линиями заборов, плетней и высоких оград.
- Я за вещами, - коротко и резко бросила она.
- Оставь ты это, - воскликнул Митя беззаботно, - охота тебе заниматься всякой чепухой, пошли лучше на речку.
- Я это дело не оставлю, - дрожащим от гнева голосом возразила Полина, - я была, я буду... в конце концов и принципиальность... Я не позволю тебе распоряжаться моими вещами и решать, забирать мне их или нет. Обращаясь так с ними, ты не лучше обращаешься и со мной! - выкрикнула она. - И я докажу... Напрасно ты воображаешь, что меня легко извести!
- Послушай, никто не собирается тебя изводить, а я тем более, и ничего ты не докажешь. Никуда не ходи, кроме... Ну, в общем, посмотри, какое великолепное утро, и пойдем на речку.
- Никуда не ходить? Еще чего! Я домой, и ты меня не остановишь. Вещи мои...
- Ну, тогда бывай, и удачи тебе.
Митя шагнул в сторону, намереваясь обойти Полину и двинуться дальше, к реке, но женщина взмахом руки остановила его.
- Меня удивляет, что ты легко и быстро сдался, - сказала она твердо. - Как трусливый зверек. Но ты просто не чувствуешь размеры и огромный масштаб происходящего, происходящих перемен, а все потому, что ты не обладаешь, как выясняется, чутьем, не умеешь вдуматься, внюхаться как бы в нечто актуальное, творящееся, заметь, прямо у тебя под носом. Прежде же выяснилось, что ты не обладаешь даром предвидения.
- На кой черт мне все эти обладания? - ухмыльнулся Митя. - Ведь и тебя я вижу какой-то фауной - ты словно дятел, долбишь и долбишь. И это не просто случайно подвернувшееся сравнение. Свою партию ты как по нотам разыгрываешь, а получается, однако, все равно что детский лепет.
- И у меня не случайно... Я же вижу. Неспроста сорвалось про зверька. Вот ты и готов опустить руки, выкинуть белый флаг. Ты даже перед Панкратовым готов склониться, ничтожный ты человек... Беда с такими мужьями! А как же совершенство? Люди всегда столько говорили о нем, мечтали о нем, карабкались к нему изо всех сил, а теперь все коту под хвост? Хоть трава не расти? И все из-за тебя, из-за твоего малодушия?
- Что ж, как знаешь, - пожал плечами Митя. - Иди, если хочешь, со мной, а нет, так катись своей дорогой и просто оставь меня в покое. Мне твоя демагогия без надобности.
- Ладно, схожу на речку, а то вспотела. Освежиться надо, - решила Полина и, круто развернувшись, зашагала в ясную перспективу улицы.
Скромная и как бы усидчивая река струилась плавно, катила безболезненно сменяющиеся краски, странно проткнутые внезапными тенями рыб. Утро бесшумно перекатывалось в день, в поле, открывшемся за поселком, было сладко вдыхать чистый воздух. Как в песнях о счастливых путниках, ступивших спозаранку на суровый путь к Богу, а встретивших любовь и упившихся ею, приветливо и ненавязчиво разворачивалось безграничное пространство, дыша в лицо отрадной греховностью, надоумливая на всякое, ласково поощряя. Из проникнутого солнцем мира перешли в прохладу кустов на берегу, похожих на усохшие водоросли. Забредили простором, свежестью воды, неисчерпаемой радостью бытия, воображая, что в этом укромном уголке просидят, бессмысленно перешептываясь, до тихого вечера, до громадного, размазанного по всей линии горизонта заката. И им налюбуются вволю. Будут симпатизировать себе, умеющим отдыхать после взбрыков чрезмерно насыщенной событиями жизни.
- Не вернешься ко мне? - спросил мокрый, по-собачьи отряхивающийся Митя. - Я так, между прочим спрашиваю, без всякой цели, без умысла. Я ж могу и не принять обратно.
- Я могла бы иногда приходить, рассказывать, что у меня все в порядке...
- Это дело. Это стоящий проект. Я же могу разволноваться, заметив, что ты слишком долго не появляешься, это совсем даже не исключено. Отчеты нужны для морального успокоения и для всякой общей пользы. Если учесть, что я не знаю, скажем, и того, например, где ты теперь живешь...
Митя не стал рассказывать жене, что не прочь оставить их семейную жизнь такой, какой она сложилась нынче, когда ничто не нарушает свободы, отличного качества и высокого культурного уровня его сновидений. Враги тишины не гремят посудой в кухне, подозрительные субъекты не шуршат по углам, бездумные особы не копят бесполезные вещи, легкомысленные тетки не лепечут о незнакомцах с большой буквы. Он замышлял выложить все это, но, забредая в некий тупик, отказывался от своего замысла, рассуждая сам с собой, что рискует только сбить жену неуместными словами, если она вдруг нацелится на быстрое сближение с ним в окутанных едва слышным шумом реки зарослях. Он доставал из кармана брюк смятый кулек, а из кулька карамельки и угощал женщину, показывая движением челюстей, что ей следует положить их в рот и энергично сжевать. И пока Полина не удосужилась взять конфеты и, следуя его совету, положить в рот, это доставание из кармана и кулька выглядело одновременно и происходящим, и повторяющимся, и застывшим, как если бы оно стало сюжетом живой и отделившейся от них, сидящих на песке, картины. А взяла она охотно, набила теми карамельками рот и принялась жевать медленно, методично, глядя на мужа коровьими глазами и розовым язычком слизывая с губ потекшую слюну. Иногда посмеивалась каким-то как бы всхрапом, а под занавес - как будто уже грозно вставал на горизонте закат и обрывалось разумное дневное существование - многозначительно заметила:
- Жизнь - это только короткие отрезки пути от искушения к искушению.
- А сами искушения - не жизнь?
Полина пожала плечами. Панкратов внушил ей желание затвердить его журналистские афоризмы, но не научил ее четко отвечать на глубокомысленные вопросы.
- Не знаю, что сказать... Или вопрос твой слишком для меня труден, или спросил ты лишь бы спросить, - ответила она неопределенно.
Тут Митя вскочил, как шальной, с гиканьем бросился, взрыхляя песок, к реке, изогнулся дугой и скрылся под водой, в тот же миг представившись Полине неуловимым, изменчивым, где-то в темных стихиях уже изменившимся до неузнаваемости. Думала она рассеянно о каком-то мифологическом персонаже, вот так же энергично меняющемся, как образы ее мужа, и, может быть, уже занявшем место этого мужа в ее воображении или под боком у нее, под коленом где-нибудь; приподнимала колено и заглядывала, не пристроился ли плутишка. Щекотал кто-то, она тихонько взвизгивала, застенчиво прикрывая рот ладошкой. Митя взмыл над рекой, как темная бомба, подброшенная невидимой мощью. Он вдруг выбросился на берег и многоруким, многоногим чудищем заспешил к жене, лихо взблескивая глазками.
Оказавшись на месте, где, уходя в реку, оставил Полину, он увидел, что она теперь разметалась по траве, закинула руки за голову и зрачки ее уплыли из глазниц и закатились под самый лоб, испуская оттуда таинственные лучи. Был тут хороший, свежий уголок природы. Река давала большой округлый поворот, не стремительно, но прихотливо, капризно ложась на душу настороженно и неохотно уступавших ей дорогу полей, и далеко на вершине холма светилось пятнышко разрушенной церкви.
- Панкратов учит, - сказала Полина с мягкой восторженностью, - что порой надо действовать так, словно живешь первый раз, хотя и не забывать о вероятных последствиях.
- А что иногда лучше жить так, словно у тебя осталась одна последняя минута, этому он не учит? - осведомился Митя деловито. Потирал руки.
Полину как будто сморил сон, прекрасный, глубокий сон, навеянный лаской и приветливостью хорошо знакомых мест, этого славного берега тихой, потаенно куда-то стремящейся реки. Пробуждаясь, она вздыхала и бесцельно, просто в свое удовольствие, прищелкивала языком, цокала, зубами вдруг разбивала в дробь звуки сердцебиения, думая о том, что она безупречна, совершенна, и ей остается лишь позавидовать счастливцу, имеющему возможность созерцать ее со стороны. Митя, читая ее мысли, присел рядом. Счастлив же тот, кто имеет теперь на нее права более существенные, чем имеет он, ее муж. И снова поникала в сон женщина, внешне увядая, но распускаясь, как ночной цветок, под сводами погруженной в ослепительную тьму души. Митя осторожно, словно он только еще нащупывал почву, некие возможности и шансы, склонился, вдыхая исходящий от жены жар. Он хотел задуматься над тем глубоким и сокровенным, что объединяет их, из чего он мог и теперь, когда она была рядом с ним лишь гостьей, извлечь ощущение счастья и вместе с тем простительной гордости за то одиночество, на которое он, не справившись своевременно с величавым незнакомцем, обрек себя. Жена со смехом открыла глаза, взвившимися руками обхватила его шею, залюбовалась им, как бы восхищенная его мыслями и потребностями, и воскликнула:
- Ты тоже мое искушение!
Огласил Митя окрестности воплями и стонами наслаждения. Как подстреленный заяц валялся и кувыркался он в траве, барахтался на песке, увлекал подтаявшую, посыпавшуюся - не туда сдрейфовал айсберг - женщину в водоворот новых событий и перемен.
Вечером он степенно выдвинулся из дома, желая проводить жену на станцию. Она возвращалась в город, к Панкратову. Митя не видел причин для беспокойства и полагал, что весь этот процесс расставания - на станции он достигнет кульминации - пройдет гладко, без сучка и задоринки и как бы под внешним наблюдением Панкратова. Журналист, разумеется, удовольствуется тем, что они, его подопечные, так покладисты и послушны, так далеки от стремления нарушать его установки, а в кульминации, пожалуй, и вовсе прослезится, растроганный. Еще бы! Малый сей наверняка уже рукоплещет им, и если Полина вздумает резко изменить курс, а то и, чего доброго, попытается остаться с мужем, она будет с презрением отвергнута, что, между прочим, подаст журналисту повод выступить с обличением женского легкомыслия. Полина, ничего не думая о Панкратове-наблюдателе, его установках и предусмотрительных восторгах, теснилась в себе, однако, с какими-то неудобствами, как будто глубоко потрясенная тайными открытиями, внушавшими ей смутное восхищение и в то же время отвращение к собственной неспособности понять их до конца. Мите представлялось, как на станции до странности отдаленно прозвучит свисток, извещающий об отправлении электрички, и Полина войдет в вагон, чтобы исчезнуть навсегда, а для его дружественных чувств человека провожающего главным будет, что она уезжает удовлетворенная, до отвала накормленная им, сытая и воспоминаниями о хорошо проведенном дне. Полина, она теперь как блестящая медаль с выбитым на ней символическим изображением полного довольства, вообще полноты бытия, счастья и ощущения сбывшихся желаний и исполненных надежд, тогда как на оборотной стороне тоже все отлично и в лад с общим настроем чувств. Пусть на этой стороне нет такого количества духовных обретений, нравственных взлетов и морального удовлетворения, как на лицевой, а есть только натуральная сытость, доводящая до некоторого отупения и даже чуть ли не до отрыжки и икоты, все же и она достойна внимания. Тут и сомневаться нечего, и очевидность, как это у нее в заводе, говорит сама за себя: не может же эта женщина не радоваться той заботливости, с какой муж перед отправкой угощал ее великолепным ужином. Не исключено, она сядет не в тот поезд - это возможно, и отчего же не предположить, что именно это случится? - но никакой беды в том не будет. Ее прекрасное лицо, так или иначе, быстро рассеется в окне набирающего скорость вагона, пожалуй, и перрон тоже стронется с места, медленно поплывет, чтобы передоверить скупо обитающую на его каменном теле жизнь другому эпизоду. А Митя помашет рукой вдогонку и поезду, и перрону.
Пока все это длилось у Мити, заполняя его голову картинами одна ярче другой, Полина ожесточенно боролась с принципом, заставлявшим ее покинуть место, где она совсем не плохо устроилась за день. Она ведь только из принципа уезжала, и это причиняло ей боль, вынуждало ее стыдиться и бояться самой себя. И то она, вспыхивая как-то нездорово, с чрезмерной экзальтацией, гордилась принципом и радовалась, что он так надежно скрепляет и держит ее, то с претензией на какие-то реальные свершения выдергивала его из своего существа, швыряла на землю и топтала своими стройными, сильно обнаженными ногами, то, словно очутившись в вакууме, беззвучно кричала, что никакого принципа нет вовсе и она лишь напрасно бьется, почем зря копошится перед входом в ясность и процветание, где нужно только спокойно открыть дверь и без колебаний переступить через порог. Когда она уже не могла сдерживаться и в каком-нибудь особенно темном переулке у нее из груди вырывался рассыпчатый клекот, как у потревоженной птицы, Митя выразительно откидывал назад голову и кратко прыскал себе под нос, разыгрывая сценку приятного изумления. Это мешало женщине разговориться, объяснить клокотавшие в ней чувства, выразить их, донести до сознания спутника, как бы он там ни отгораживался, ни обособлялся. Иной раз она и фразы начинала, и все они мгновенно набирали немалую высоту, выстраивая грубовато изгибающиеся конструкции. "Если на минуточку представить себе, что", причудливо изгибалась Полина вслед за очертаниями букв, "а вот что, если", "попробуем взять себя в руки и подойти с должным вниманием к тому вопросу, который", - в общем и целом это были обрывки текстов, перед тяжеловесностью которых несчастная благоразумно пасовала. А беспечный Митя не слыхал ни обрывков, ни тем более текстов.
На станции было спокойно, безлюдно и светло. Время от времени женский голос, разносясь от края до края, механически прокрикивал что-то невразумительное. Хрупкий оборванец с изможденным и жалобным лицом подошел, спрашивая копеечку-другую, и отошел, пораженный той силой, с какой у предполагаемых благодетелей понимание его нужд, вполне вероятное и даже как будто намечающееся, заслонилось внезапно твердым, как гранит, недоумением.
Она с удивлением посмотрела на него. Ей показалось, что сейчас он, уменьшившись в росте и увлекшись собой, неожиданно ладной, а где-то и соблазнительной фигуркой, в какой-то сверкающей обуви, не вполне как будто и уместной на его тонких и выставленных паучьим узором ножках, бродит по неким темным и перепутанным тропам. Он переходит с тропы на тропу очень серьезно, значительно и с неизменной осмотрительностью, не мешающей ему, однако, не замечать ее, Полину. Сейчас он дитя обстоятельств, острой ситуации, сложившейся вокруг непредвиденного ухода жены, таинственный наблюдатель, неутомимый исследователь секретов, в своем далеке знающий всю подоплеку дела, другого, не его, сделавшего незнакомцем с большой буквы. Полину тронула до глубины души самостоятельность, показная важность малыша, скитающегося поодаль и вместе с тем так близко. Миленький, миленький, прошептала она, зная, что он не услышит. Чужие секреты, разведанные им, делают его самого неуязвимым, придают его маленькому, едва заметному облику слишком крупные черты бесстрашия и самоотверженности. Он и сейчас знает нечто громоздкое, не умещающееся в его сознании, и этой громадой Полина увидела себя, - вдруг словно забилась она выброшенной на песок рыбиной, задрыгала конечностями где-то в тесном сознании мужа. Ей было странно и жутко, что этот человек, судя по всему, знает ее как облупленную. Он продолжает ситуацию, которую она имела все основания считать умершей. Разве принцип больше не действует?
В его присутствии, как он ни мал, человечек этот, таится огромное что-то, темное, люди, подобные ему, умудряются порой вершить историю. Она как будто читала книгу невероятной толщины, а в той книге повествовалось о склонности Мити Плетнева утверждать, что он вечно стоит на перепутье, в частности и сейчас, когда он занят размышлением, как отобрать у Панкратова свою сбежавшую жену и стоит ли утруждать этим себя. Ни на что Митя Плетнев, говорилось в книге, не способен решиться основательно. И это трогательно в нем, умозаключал неизвестный автор. Вполне можно вообразить, что он, этот Митя, нарядным мальчуганом, едва ли не в матросском костюмчике, стоит даже и на самых странных и возвышенных перекрестках человечьего мира.
А уж электричка заголосила, запищала издали. Полина сдалась. Митя Плетнев, что бы он ни воображал о себе, пересекающем спутанные тропы или стоящем на неких перекрестках и перепутьях, остается человеком совершенно не посторонним, не чуждым. В том-то и дело, что она не терпит одиночества, она всегда с кем-нибудь в паре. Хотя бы и с Панкратовым. Что мог Митя узнать об этом господине? где и как скрестились их пути? Я теряюсь в догадках, подумала Полина, собираясь остаться с мужем и прекратить всякие сношения с Панкратовым. Но думаю, продолжала она свою непокорную, ускользающую мысль, ничего такого, что бросало бы тень на меня, не мог этот маленький, смешной и трогательный проныра узнать о Панкратове. Панкратов болтлив, но и скрытен, главное он всегда таит в себе и даже не предполагает выбалтывать, стало быть, невозможно узнать, чем он занимался со мной, пока я бегала от мужа, это тайна за семью печатями, нечто познаваемое из общего людского опыта, но тщательно скрывающее частности, которые одни только и могут вывести из области догадок на чистую и ясную дорогу знания.
- Не поеду, - пробормотала женщина, подавленная взрывом размышления.
Электричка назойливо шумела и вздрагивала перед ней. С треском открывались двери.
- Поезжай, - сказал Митя, наспех имитируя добродушие, и легонько подтолкнул ее к вагону.
Она очутилась в пустом тамбуре и оттуда устремила на мужа вопросительный и растерянный взгляд. Но впору было и протереть глаза: просто и отчужденно взиравший на нее Митя был совершенно неизвестным ей человеком. Невозможно было бы ее убедить, что это не Митя Плетнев, ее муж, да ничто к тому и не располагало, если только не допустить, что какому-то загадочному и пока еще не проявляющему себя видимо наставнику вздумалось перевоспитать ее, покончить с ее состоятельностью, не в последнюю очередь коренящуюся в том, что Митя это Митя точно так же, как дважды два - четыре. А в то же время она не могла сомневаться, что Митя, внешне оставаясь тем же, переменился и даже преобразился вовсе, решительно и безвозвратно превратился в незнакомца, и это было настольно очевидно и непоколебимо, что не вмещалось в ее сознании, оставляя место лишь для крошечного и никчемного вопроса, известно ли самому Мите о случившемся с ним. Если знает, он, стало быть, уже страшен и, не исключено, опасен для окружающих и прежде всего для нее; если нет, он заслуживает сострадания, его следует пожалеть. Митя, между тем, стоял на перроне, сложив руки на животе, с благодушным видом кивал головой и проговаривал с размеренной настойчивостью:
- Поезжай, поезжай...
Так, аккуратно отвешивая слова, он мог говорить долго и после того, как электричка отправится, а пока сопровождал глухое и мягкое шлепанье слов обособленным, как бы укромным движением губ, похожим на то, как если бы он, надувая их, пережевывал что-то или пытался сложить в удивительную, вполне фантастическую ухмылку. Какие еще вопросы могли быть к этому человеку, к подобному человеку? По большому счету, Полина в глубине души сознавала, что и ее постигли существенные преобразования, она теперь вполне способна отвлечься от себя и увидеть со стороны, что представляет собой. Это было совсем не просто; пугала некая новая участь, и хотелось отказаться от нее, печально покачать головой, отрекаясь. Чудился близким и устрашающим какой-то барьер, и не то что преодолевать его, но и приближаться к нему не тянуло. Там, за ним, как вообще за россыпью бесчисленных версий дальнейшего бытования, стоит, похоже, необозримо мощная картина, на которой Митя и Полина Плетневы расходятся по отдаленнейшим углам неизвестности. Кем и куда гонимы? Бог весть! Но почему-то шагают твердо, уверенно, без остановки, как если бы и остановиться негде без того, чтобы тут же не возбудилась надобность следующего шага. Ничего завораживающего и притягательного не видела в этой картине Полина, затолканная в тамбур готового к отправке вагона.
Мите жалко было расставаться с женщиной, жаль было себя, терявшего жену. Но он знал, что разлука неизбежна и ничего не стоит борьба за что-либо другое, не схожее ни с ней, ни с всякими прочими вариантами разрыва с женщиной, еще, кстати сказать, совсем не отдалившейся, не потерявшей свою нужность и привлекательность. Она по-прежнему манила, очаровывала, представлялась желанной, и это раздирало грудь, вмешивалось в жизнь души, внося в нее разлад и сомнительную потеху. Но вместе с ясным знанием необходимости разрыва у Мити было смутное ощущение, что чья-то непререкаемая воля дунула между ним и женщиной, а от дуновения образовалась пропасть, наполненная разве что ледяной пустотой и космическая по своему размаху. Так устроилось не потому, что кто-то из них этого хотел, а лишь по той простой причине, что это нужно и ничего другого ждать не следует. Их пути, на карте ночи отмеченные бледными, последовательно возникающими черточками, расходятся все дальше, чтобы никогда больше не пересечься, во всяком случае жизненно и непосредственно, а пойдут ли они по тем путям с предназначением, у каждого своим, или без предназначения, исключительно под воздействием некой сторонней воли, это вопрос другой и едва ли доступный их разумению, ровно как пропасть, разделившая их, - сама по себе вне всякой возможности постижения. Точно так же не подлежит разумной постановке вопрос, будет ли Митя в дальнейшем сердит, не ожесточит ли его разлука с любимой женщиной, не сделается ли он похотлив, бранчлив, непозволительно груб с вдовами и сиротами. Заживет ли Полина в мире и согласии с Панкратовым, пойдут ли у них детишки, прославится ли Панкратов на своем газетном поприще, - это еще один вопрос, на который тоже нет внятного ответа, как, разумеется, и на вопрос следующий, основанный на удивительном предположении, что эти двое, то есть Митя и Полина, разорвут, может быть, не только между собой, но и с прочими, и станут другими, даже отдаленно не похожими на обычных людей. Пока не слишком бросается в глаза путаница в исчислении невесть откуда посыпавшихся вопросов, позволим себе без дальних рассуждений назвать четвертым-пятым переплетающий хронологию с неким предвидением вопрос, в какое это будущее вроде как переносятся приключения Мити и Полины, при том что основная масса их совершается, судя по всему, в настоящем времени. Да, чудны дела... Впрочем, когда мы думаем или говорим о Мите и Полине, а лучше сказать, о подобных им (их не так уж мало), нам, грешным, следует держать в уме, что жутковатая картина, смутно очертившаяся в сознании Мити, а отчасти и Полины, вполне может служить отражением истинного положения вещей, правда, скорее всего в каких-то иных мирах, едва ли смахивающих на легкодоступные. Там же, не исключено, принимаются некоторые решения на наш счет, не всегда нам понятные и редко приятные. Если у кого-то остаются сомнения в наличии таких решений, пусть попробуют удивиться отвратительной легкости, с какой Митя в мире, где все мы составляем одно целое, а не делимся на суетливые кучки всего лишь кому-то или чему-то подобных людей, расстался вдруг с женой. Он словно даже отмахнулся, и пусть он причмокивал на перроне, или что он там делал, пусть фактически сюсюкал, он, тем не менее, именно нагло и жестоко отмахнулся от жены, не собираясь и задуматься, что это их столь неожиданно, резко и властно разлучило. Иная богобоязненная старушка в этом случае покивает, пожалуй, головенкой, поджав губы, вообще придав лицу некоторую важную строгость, и под занавес скажет: небеса, стало быть, развели. Непонятно только, причем тут это "под занавес", - словно намек на близящийся конец света! Но продолжим... Найдутся, естественно, и солидные, но не слишком вдумчивые господа, которые тоже отмахнутся - уже от самого Мити, рассудив, что этот ничтожный парень не достоин их внимания и нет у них оснований удивляться исполненному скотского эгоизма приему, этому способу разрыва с женой, который тот, надо отдать ему должное, блестяще продемонстрировал на перроне какой-то захудалой станции. Всякий же разумный человек, каким бы Фомой неверующим или, скажем, лжецом, фарисеем он ни представал на фоне ворчливого человечества, проникнутого мистицизмом или, по крайней мере, мистическим ожиданием конца, очень даже кстати усмехнется в сложившихся обстоятельствах. По нашим прикидкам и расчетам, он спокойно и не без нотки смирения признает, что дело, заключающее в себе попытку удивления, а подзаняться таковым мы как бы невзначай предложили выше, кивая при этом на Митю, - дело в описываемом случае безнадежное и словно нездешнее.