Литов Михаил Юрьевич : другие произведения.

Сходство положений

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

   Михаил Литов
  
  
   СХОДСТВО ПОЛОЖЕНИЙ
  
  
  Маленький невразумительный человечек Виктор Сергеевич весьма прилично и даже затейливо одевался и улыбался открыто, приветливо, желая обаять, но уж очень смахивал на обезьяну. Это сходство усиливала жидкая или, может быть, чересчур аккуратно, до въедливости, до пугающего педантизма, подстриженная бородка. Люди постоянно превосходили его размерами и частенько толкали с оскорбительной небрежностью. Между тем время деньжата, водившиеся у него, как бы и навязывали ему роль загадочного, едва ли не могущественного двигателя иных событий, как говорится, воротилы, и не составило бы ему большого труда наказать если не всякого, то уж, по крайней мере, каждого десятого обидчика. Но он этого обычно не делал, а только усмехался в бороденку, усмехался поучительно, с намеком на урок какого-то дьявольского знания жизни и людей.
  К этому субъекту нередко приводили Гущина его далеко не всегда осмысленные скитания. Связывало их предположение Виктора Сергеевича, что он является отцом Гущина, основанное на том факте, что в ранней юности Виктор Сергеевич несколько времени сожительствовал с будущей матерью недотепы, каковым и был на самом деле Гущин. Именно тогда женщина, нынешняя Гущина-мать, забеременела. Но следует принять во внимание и то обстоятельство, что тогда же она нагло изменяла Виктору Сергеевичу.
  Он ее за это отнюдь не упрекал, легкомысленно полагая, что страсть, если у нее с этим посторонним, неким Гущиным, речь впрямь шла о страсти, уляжется сама собой и жизнь вернется в нормальную колею. Однако этого не случилось, посторонний, втершись у женщины в доверие, всячески дурачил и подминал ее под себя, смущая ее бесхитростный ум уверениями, надо сказать, не совсем беспочвенными, что Виктор Сергеевич вор и по нем плачет тюрьма. Этот наглец был красив, а Виктор Сергеевич, хотя и не давал еще в ту пору безоговорочного повода считать его настоящей обезьяной, успеха у женщин добивался разве что за счет своей бездонной энергии. Женщина колебалась. Наконец капитулировала, и похититель увез ее в свой загородный дом, где сбросил великолепную маску искусного обольстителя и обернулся обыкновенным Гущиным, человеком в пижаме и домашних тапочках, обреченным (это можно было угадать уже и тогда) на естественную и спокойную, но крайне преждевременную смерть.
  Прежде чем пришла пора упомянутых тапочек и пижамы, ретивый похититель слабого дамского сердечка показал себя еще и грозным воителем. Вот как происходил побег. Женщина в присутствии этого самого Гущина собирала вещи, и неожиданно появился Виктор Сергеевич, тогда еще юный и абсурдный. Он протестовать не стал: уходи, беги, женщина! Он даже не оспаривал право беглянки взять ту или иную вещь. Однако в глазах Гущина-обольстителя, а равным образом и Гущина-воина, он был объектом, чрезвычайно удобным для преподания особого рода назиданий, и не успел покидаемый опомниться, как был объявлен смутьяном и негодяем, отравившим существование несчастной женщины. Виктор Сергеевич любил всякое расследование запутанных положений начинать с простодушного предложения распить бутылочку. Так он поступил и в данном случае. Но воин без обиняков приступил к делу и, воспользовавшись элементом неожиданности, опрокинул соперника на пол. Пошла обработка ногами. Несчастная женщина, уходившая в новую жизнь, не осталась в стороне и налегла на другой бок повергнутого и внезапно обнаружившего нестерпимо ужасный, гадкий, ненавистный облик Виктора Сергеевича.
  От такой обработки у того зашатались ребра, и когда победители удалились, бросив его зализывать раны, и он поднялся с пола с единственной мыслью (в голове или в спином мозге - кто знает?), что опаздывает на деловую встречу, - а тогда была начальная стадия его коммерческой деятельности, впоследствии весьма бурной, - ему не оставалось иного, как еще четверть часа потерять на то, чтобы привести себя в относительный порядок. Наконец он вышел на улицу; был теплый серый день. К счастью для него, Виктор Сергеевич не опоздал на встречу. Но дорога стоила ему огромных трудов, его мутило и качало, в груди теснилась, как большая рыбина в аквариуме, тупая боль, и он вынужден был даже на несколько минут зайти в какой-то сумрачный подъезд и присесть на ступени. Он сидел в полумраке, часто дышал и сокрушался, что вышло так неуклюже, так некстати и больно. Он прикладывал руку к груди, где злобно теснилась рыбина, недовольная тем, что ее туда поместили, и тихонько сетовал на судьбу. Но, по сути, судьба его сложилась счастливо, и уже в те минуты, сидя в чужом подъезде, вздыхая от боли и моля стрелки часов двигаться медленнее, он сознавал, что в потере женщины вовсе нет настоящей невосполнимой утраты. Он остался страдающей, даже побитой стороной, женщина предала его, сбежала и на прощание ударила ногой. Но больно ли душе? В ответ на этот мысленный, а в определенном смысле и душевный вопрос Виктор Сергеевич улыбнулся великой, неподражаемой улыбкой спокойного и несокрушимого знания.
  Когда Гущин-старший, оставив после себя дом, пижаму, тапочки и зыбкую память, перекочевал в мир иной, а Гущин-младший достиг возраста, обязывавшего в той или иной мере оправдать надежды, что он аккуратно ступит на путь будущего прославления данной ему фамилии, Виктор Сергеевич, до того издали наблюдавший за ростом сына, явился к нему с миссией восстановителя правды. Он открыл сыну глаза. Мол, вот кто истинный папа... Никто при этом не горячился, ни отец, ни сын, но отец был искренне убежден, что говорит сущую правду, а сын выслушал его с тем отвлеченным безразличием, которое обличало в нем благостное равноденствие идиотизма и гениальности. И даже не удосужился рассказать матери о встрече с ее давним любовником. Седая старина, представшая перед ним в облике обезьяноподобного правдоискателя и в разоблачениях, покрывающих позором седины его матери, не увлекла, ни на что не подвигла молодого Гущина. Однако он стал бывать у новоявленного отца, а поскольку тот сам редко бывал дома, то и находил в его квартире прекрасную возможность уединения.
  В описываемое время, покончив с довольно-таки странным положением - он оказался завернутым в ковер - Гущин в очередной раз отправился пожить к отцу. Где-то в скобках следует, по всей видимости, заметить, что эта завернутость в ковер, может быть совсем не удивительная для самого Гущина, способна ведь поразить, даже ошеломить человека, ведущего размеренную повседневную жизнь, например, умного и образованного мужчину, каждый день читающего отличные книжки, или сосредоточенно хлопочущую по хозяйству женщину, которым и в голову не приходит, что в один прекрасный день они могут внезапно очутиться не просто вблизи или посреди хорошо знакомых им предметов быта, а именно внутри некой утвари. Что они могут предстать завернутыми в тюлевую занавеску... Что они могут оказаться на полу с головой, засунутой в валенок или в туфлю, к примеру сказать, позолоченную, роскошно изукрашенную и прежде совершенно недоступную им в силу ее неподъемной стоимости... И все это против их воли... Все это неожиданно, неизвестно для чего, непонятно как...
  Но это предполагаемые персонажи, их способность еще чему-то удивляться, их вероятные истории, а что касается Гущина, то его в ковер завернули вполне реальные люди, Варя и Петя. Гущин необыкновенно спокойно жил с Варей - до тех пор, пока не появился Петя. Этот последний принес вихреобразные движения, какую-то судорожную пульсацию, он заметался, показывая пример Варе: ей, дескать, следует заметаться тоже, но не Гущину, тому-то как раз следует, увидев этакую скифскую страсть, присмиреть, сесть в уголке и оттуда глядеть испуганно. Гущину Петя показывал не пример какой-либо возни, борьбы, скажем, за женщину или за идею, а свой собственный портрет, выполненный, можно сказать, в иконописных тонах, на котором он изображался благообразным господином с твердо и строго поднятым перстом: не балуй! Гущин не испугался, но впал в некую рассеянность и все словно бы никак не мог смекнуть, что, собственно, от него требуется. Отпустить на все четыре стороны увлекшуюся Петей Варю? Так он и не держит ее... Удариться в благоговение перед иконописным Петей, прославить его в выспренних речах, даже, может быть, в стихах? Но для этого необходим поэтический дар, а если Господь не дал такого дара, то какой же с него, Гущина, спрос?
  Просто помолиться на возвышенного и грозного Петю? Он взялся за это, но в своих тихих молитвах, строящихся на лепете, сворачивал все больше на просьбы поскорее убрать с глаз его долой и Петю и Варю, а к кому он обращал эти просьбы, несчастный и сам не знал. Между тем у тех двоих все кипело в руках, все преображалось в огненную стихию, и они, сами непомерно обжигавшиеся, уже не могли исчезнуть с гущинских горизонтов без того, чтобы не только обвинить Гущина в тех или иных своих неудачах, но и сделать его причиной, а также конечной целью всех грехов смертных. Доходило до судорог, до конвульсий, до стонов. Петя и Варя в какой-то момент совершенно перестали понимать, что за любовь с ними приключилась и что это за страсть такая околдовала их, а поскольку ответа явно не приходилось искать ни в книгах, ни у мудрецов, трактующих устно, менее же всего - у Гущина, они решили на время раствориться в воздухе или в некой тьме, затаиться где-нибудь, замереть, сдерживая дыхание и вздохи. Но Гущин, Гущин, раздражавший их, как никто другой... Причина всех их действительных и мнимых бед... Олицетворение мирового зла... Символ всех мыслимых и немыслимых пороков... Воплощенная мерзость, пакостность... Чтобы напоследок не убить его ненароком, не поранить, чтобы, наконец, избежать соблазна начать побои, разумеется с перспективой закончить их не раньше, чем придет конец самого негодяя, они, более или менее аккуратно свалив Гущина, завернули его в затоптанный и пыльный ковер и тем самым удалили из зоны видимости, из той лезущей в глаза реальности, где они не могли не горячиться. Ну, пнули разок-другой. Но это уже, так сказать, стрельба по ковру, а не по живому человеческому существу.
  
   ***
  
  Гущин обладал философским складом ума. Он, правда, не выработал никакой умственной системы и даже не предполагал когда-либо заняться подобной выработкой, но это, может быть, было даже хорошо, ибо открывало перспективу свободного от догм разлития всякого рода суждений и умозаключений.
  О том, что Гущин был философом, по-своему даже незаурядным, и вовсе не стоило бы упоминать, если бы не одно любопытное обстоятельство, связанное, как всякий уже может догадаться, именно с вышеописанным завертыванием в ковер. Пребывание там, внутри состроившегося в некую круглую нору ковра, в условиях далеко не прекрасных, в эпицентре пыли и грязи, а если брать нравственную сторону этого происшествия, то и, естественно, в тяжелейших тисках унижения и бесчестия, - оно, это пребывание, само по себе мало поразило нашего философа. Поразило его сходство этого происшествия с тем, что произошло некогда с Виктором Сергеевичем, с некоторых пор выступавшим его как бы самозваным отцом. Гущин мог бы преспокойно выбраться из коверной норы пыльным и грязным, взъерошенным, помятым и тут же позабыть все только что произошедшее, разве что отряхнуться для большего удобства дальнейшей жизнедеятельности. Но этого не случилось. Он даже и не отряхнулся. А все потому, что была история Виктора Сергеевича, которая внезапно обернулась не одной из множества историй, ходящих по миру, записанных и устных, а единственной в своем роде, чем-то вроде, как ему представилось, памятника или почти фантастического монумента; словно в некой мистической мгле, далеко во тьме, куда, по соображениям некоторых мистиков, убегает по ночам душа в поисках истины, увидел он давнюю историю приблудного отца, и она предстала перед ним в виде туманного сгустка, вещества не вполне материального характера, некой абсолютной знаковости, существующей полноценно и без всяких на то причин, как Бог - причина нашего существования - сам существует беспричинно.
  Хмельной от соображения, что в обнаружившемся сходстве есть что порассмотреть и осмыслить, что наверняка найдутся в нем лазы и тайные тропки, ведущие к очень даже любопытным выводам, взъерошенный, помятый, дикий, он и подался к Виктору Сергеевичу. Тот, выслушав сбивчивый и в то же время чрезмерно подробный рассказ сына, иронически ухмыльнулся.
  - Я сходства не вижу, - заявил он уверенно.
  - Не будь ослом, объяснись, - потребовал Гущин.
  - Во-первых, меня в ковер не заворачивали.
  - Это мелочи, детали. Детали бывают разные, но суть-то, она - в моем и твоем случае - одна!
  - Во-вторых, я, после того как мне вправили мозги, не забредил, не бросился что-то там толковать и трактовать, а пошел дальше делать жизнь, ковать свое будущее и, как всем известно, преуспел.
  - Нет, ты не понимаешь. Ты не видишь, что тут знак.
  - Какой?
  - Скажи сначала, что у тебя там в-третьих.
  - В-третьих, о подобных вещах что ни думай и что ни говори, всегда выходит в конечном счете несусветная чепуха.
  - А вот как раз нет! - крикнул молодой человек. - Ну, вот скажи, ты мне отец?
  - Еще бы! Безусловный отец.
  - А я в этом совершенно не уверен.
  Виктор Сергеевич тонко улыбнулся.
  - Только потому, что я не вижу какого-то выдуманного тобой знака?
  - Этим вопросом ты меня, конечно, обижаешь, но сейчас не та минута, чтобы заниматься разными дурацкими обидами. Следует поразмыслить. Ты рассмотри... Будь внимателен!
  - Да ты сам ровным счетом ни хрена не понимаешь. Где уж тебе, недотепе... Если бы ты был образованнее, сообразительнее, дальновиднее, если бы ты обладал высшей проницательностью, ты, сын, давно бы уже понял, что чрезмерное внимание и сосредоточение на каком-либо предмете ведет не к выводам каким-то, а к бесконечному погружению в этот предмет. И это огромный риск! Риск оказаться в безбрежности, как говорится, без паруса и ветрил... ну, или что-то в подобном духе...
  - То, о чем ты говоришь, это из другой оперы. Тебе туда лучше не лезть. Каждый сверчок знай свой шесток. Этак можно допогружаться, докопаться до Господа Бога, а я пока не о том, я пока хочу решить наш вопрос, и я вижу тут возможность решить его окончательно. Ты не видишь указанного мной сходства? А зря. Какой же ты после этого отец мне? Нет его, сходства, так еще, знаешь ли, бабушка надвое сказала, что ты действительно мой папаша. А есть - так вот оно, вот тогда-то можно уже по-настоящему, уже не шутя, а в высшей степени серьезно рассматривать эту версию, то есть что ты впрямь не кто иной, как виновник моих дней. Понял? Дошло теперь до тебя, глупый старик?
  Виктор Сергеевич погрузился в размышления. Еще подмывало его крикнуть насмешливо: вон куда тебя занесло, дуралей! - еще слова крутили вихри в груди и подступали к горлу, но он подавлял их всей своей сознательностью и невероятным волевым усилием. Сам он ни минуты не сомневался, что Гущин его сын; доказывать же это он считал делом бесполезным. Но вот возникла возможность доказать. И притом не мудрствуя, не усердствуя. Просто закричать, как оглашенный: признаю, вижу сходство и признаю его безоговорочно! И после заулыбаться, захохотать, пуститься в пляс, приговаривая: вот как, оказывается!.. вот оно что!.. стало быть, сапог сапогу пара, и вся недолга!..
  В высшем смысле это вероятие доказательства не имело никакого значения, как, собственно, не имел значения и факт его отцовства. Но не всегда же оперировать высшим смыслом, не всегда же играть по высшему разряду, и если принять во внимание, что в бытовом плане Гущин уже вполне твердо существует в виде часто являющегося в его дом субъекта, субъекта, кушающего его хлеб и пьющего его вино, то и в самом деле напрашивается, как нечто серьезное, надобность объяснить все эти гущинские явления глубиной и даже нерасторжимостью каким-то образом возникших родственных связей. Эти связи не есть нечто мое, и он, этот недалекий малый, не очень-то к ним причастен, они существуют сами по себе, как данность, не зависящая от наших желаний и воли, и все дело в том, что мы по причинам, которые здесь не место разбирать и анализировать, должны с ними считаться, - рассудил Виктор Сергеевич мысленно. Это долг, подумал он, в моем случае - отцовский, в его - сыновний, а в целом это история, в которой, так сказать, виден абсолютный образец поведения и своеобразная попытка копирования, хотя, как всегда в таких историях, нет ни малейших оснований думать, что сын, пойдя вдруг в какой-то момент по стопам отца, достигнет тех же успехов и проживет жизнь в тепле, с удобствами, в сытости, а не в тоске, не в убожестве и тем более не в блужданиях по дебрям пустых слов.
  Виктору Сергеевичу захотелось сердечно, с ненавязчивой душевностью поговорить с сыном, выправить его, отвратить от вещей бессмысленных или даже прямо погибельных, наставить на путь истинный. Вообще, порассказать Виктору Сергеевичу было что. Было и фантазий много у него, даже нелепых выдумок, пропасть примитивного и убогого самовосхваления. Все пережитое и придуманное толпилось в его голове, как какая-то человекообразная масса толпится в кривых зеркалах комнаты смеха. Так, по его исполненным похвальбы рассказам выходило, что он свободно, запанибрата, общается с министрами и дипломатами, а работать на себя заставляет низы, всякое отребье, бродяг и проституток. Молодого Гущина, которому нередко приходилось выслушивать все эти отцовские басни, ужасно подмывало порой широко размахнуться, ударить, и не в высшие сферы и не в дно, а ровно в ту середину, где находился всего лишь сам Виктор Сергеевич собственной персоной, маленький и уродливый, с гаденькой ухмылкой, бойкий и ничтожный. Из того, как он четко очерчивал границы, в которых должен был бы совершиться его удар, молодой Гущин умозаключал, что участь его уже образовалась и путь прояснился и путь этот - срединный, не ведающий великих взлетов и безобразных падений.
  Виктор Сергеевич открыл рот, готовый удариться в назидания. Вдруг двое развязно, с раздражающей бодростью вошли и приблизились, когда он уже окончательно склонился к идее выдать сыну нечто вроде духовного завещания. Хотя вовсе не собирался умирать, о нет, тут было другое, некое просветление; завидел он возможность прорыва к тайнам бытия и пожелал заблаговременно выкинуть сыну оттуда, из неизведанного, весточку высокого содержания, самой высокой пробы. На вошедших он взглянул исподлобья, угрюмо. Это была энергичная, вертлявая семейная парочка, племянник Виктора Сергеевича Фокусов и его жена Лиза.
  Отцом и сыном овладело желание устроить новым гостям какую-нибудь подлость, но они взяли себя в руки и рассказали им свою историю, то есть, собственно говоря, изложили ту философскую проблему, которая неожиданно захватила их, в особенности глубоко реагирующего и склонного к продолжительным размышлениям Гущина. Этот последний чувствовал в себе, вырвавшемся из какой-то подковерной борьбы, вопиющую правду, и эта правда выпирала наружу, наполняя жизнью реальные и воображаемые окрестности, отчего он говорил с необычайным воодушевлением, словно бы ораторствуя перед огромной аудиторией. Виктор Сергеевич, напротив, проявлял сдержанность, слова произносил не без осторожности, не торопился с выводами. Его, кстати сказать, всегда забавляла и умиляла та важная, солидная постановка, с какой Фокусов, человек упитанный, вздорный и отчасти невменяемый, нарочито, по-детски старался держать себя на людях.
  В конечном счете Фокусов снисходительно хмыкнул. Узко, не обременяя себя волнением, приоткрыл рот, на ходу придумывая веский и остроумный ответ на все недоумения и философские запросы хозяев. На вид ему можно было дать лет тридцать, впрочем, и сорок тоже. Выглядел он прекрасно, модно, живо. Виктор Сергеевич с обычной своей гаденькой ухмылкой смотрел на него.
  - Ладно, - бросил Фокусов небрежно, - все эти проблемы оставьте для малохольных и желторотых, для смурных. А тебе скажу отдельно, - упер он насмешливый взгляд в горделиво возвышающегося перед ним, со скрещенными на груди руками, дядю, - вот позвоню сейчас прокурору, открою ему на тебя глаза, узнаешь тогда, почем фунт лиха.
  Этот балагур сыто и нагло развалился на диване, а к теплому его боку притулилась тоненькая, гибкая, скорая на выдумку Лиза.
  - Свобода, - сказала она, - не предполагает запретных тем, а в то же время даже истинная свобода, а может быть, именно она в первую очередь, некоторым образом, я бы сказала, снабжена внутренней цензурой каждого отдельно взятого человека. Свобода - дело внешнее, цензура - внутреннее, практически интимное дело всякого, кто причисляет себя к думающим и действительно разумным. Следовательно, существуют границы дозволенного. Вместе с тем нельзя не замечать того факта, что в наше время эти границы очень и очень расплывчаты.
  - Мы не говорим ничего запретного, постыдного или глупого, - возразил Виктор Сергеевич.
  - Нечего нам крутить мозги, - вмешался горячо Гущин. - Мы решаем важный вопрос, решаем для себя, а если для вас это лишь повод к насмешкам или пустой болтовне, так это ваше дело. Внешнее или внутреннее это дело - решайте сами, а к нам не суйтесь, как глисты какие-то.
  Опешили гости.
  Виктор Сергеевич налил себе рюмку коньяка и с удовольствием выпил.
  - Моя деятельность... а то, что я делаю, иначе как деятельностью не назовешь... приносит немалую пользу, несомненную пользу, и общество должно быть мне благодарно, - возвестил он.
  Лиза опять подала голос:
  - Думаю, вы либо уже соврали, либо собираетесь соврать, но в любом случае, что бы вы ни задумали нам сообщить, вы скажете мерзость. Хотя бы потому, что вы притворяетесь, будто не видите смысла в том, что в разговор могла бы по-настоящему вступить я, могла бы очень многое поведать и вообще разъяснить, что к чему.
  - Ну, если можете, так вступайте, - пробормотал Виктор Сергеевич, неприятно пораженный навязчивостью женщины и ее странной диалектикой. - Я только боюсь, милая, что вы не настолько дальновидны...
  - А недальновидность, - захохотал Фокусов, - плавно переходит в близорукость, мы знаем. Ты, дядя, большой оригинал и словесный мастер, однако твои шансы в споре с моей женой все равно дрянь. Пытаешься выставить себя мозгом нации, а выставляется говно.
  Виктор Сергеевич обиженно поджал губы. Внутренне он не противился вынесенному племянником приговору, тем более что этот приговор был исторгнут из могучей груди и в силу этого обладал всеми свойствами беспощадной правды. Ему разве что хотелось ужом протиснуться и глубоко вникнуть в некую тайну отношений Фокусова с женой, с этой безответственной, фактически подлой женщиной, которая тоже могла завести любовника, какого-нибудь прыткого, а то и вовсе безумного молодца, склонного наносить побои своим соперникам или заворачивать их в ковер. И что же тогда? Разве уже сейчас отношения племянника с этой женщиной не носят сколько-то сомнительного характера? А между тем он косен, непрошибаем, по-прежнему уверен в себе и тучно витает в облаках. Он настолько глуп, что ничего дурного не приходит ему в голову. Все то злое, что порой срывается с его губ, навеяно и подсказано Лизой, которая, возможно, уже таит где-то поблизости опасного человека, готового рвать и метать, - если, конечно, она сама и не есть этот загадочный человек.
  Между тем Лиза, поднявшись на ноги, с какой-то судорожностью заходила из угла в угол, погруженная в себя, независимая, немыслимо потревоженная. В иные мгновения она даже обхватывала голову руками или только сжимала ими виски, а то подносила к носу пальцы и недоуменно внюхивалась, округляя глаза. И все же чувствовалось, что это волнение, при всем том, что причиной его послужили нелепые истории отца и сына, уже как-то очень высоко вознесло Лизу над этими историями и продолжает возносить, обесценивая их, превращая в хлам, кучку мусора, и в отношении их может случиться разве лишь то, что она, Лиза, некоторым образом, морально или физически, вдруг обрушится на них всей своей тяжестью, а может быть, просто поставит невзначай ногу на хрупкую оболочку донесенных до ее сведения побасенок и те лопнут под ее ногой, как мыльный пузырь. Подобного оборота дела Виктор Сергеевич вовсе не допустил бы, но уже и нервные приготовления Лизы, совершающиеся на его глазах и, возможно, ни к чему не ведущие, глубоко его возмущали и тревожили, и он, наблюдая за женщиной, сидел как на иголках.
  - Судя по всему, вы ждете от меня подведения итогов, - после довольно продолжительной паузы произнесла Лиза; она заговорила не вопросительно и не утвердительно, ее фраза была самой задумчивостью, получившей словесное выражение.
  - От тебя? Подведения итогов? - мгновенно взорвался Виктор Сергеевич. - С какой стати нам ждать этого?
  - И в самом деле, - поддержал отца Гущин, - какой с тебя спрос, если ты не третейский судья и мы к тебе за помощью не прибегали? Факт этот, то есть что у старика моего история и у меня история, а вместе мы ту и другую, так сказать, огласили, ни к чему тебя, Лиза, не обязывает, а еще менее обязывает нас ждать от тебя каких-либо суждений и приговора и тем более надеяться на твою помощь в разрешении наших недоумений. У нас тут свое дело, своя тема...
  Лиза оборвала его речь - словно саблей рубанула:
  - Ничто не мешает мне считать главным вопросом в настоящую минуту вопрос о моем участии в дальнейшем обсуждении, - сказала она ледяным тоном.
  - О каком участии ты вправе мечтать, Лиза? - улыбнулся Гущин. - Вопрос в другом, дорогая, вопрос стоит так: подтверждает ли сходство наших историй, моей и его, - он небрежным жестом указал на Виктора Сергеевича, - родственную связь между нами... то бишь, заметь, Лиза, не между нами и тобой или им, - теперь указал он на Фокусова, - а между мной и вот этим стариком. Иными словами, в том, что случилось с ним когда-то, а со мной нынче, находит ли подтверждение, с одной стороны, его отцовство, с другой - мое сыновство?
  - А разве это не одна сторона? - удивился Фокусов. - Просто сыновство одного оборачивается отцовством другого, или наоборот - вот и весь сказ.
  - Погоди! - Лиза остановилась и подняла руку, прерывая мужа. - Я вам так скажу, люди добрые. Вот вы говорите о сходстве... А ведь это сразу обращает нас к миру, где царят однообразие, пошлость, глупость моды и всяких поветрий, а то и предрассудки всевозможные, суеверия. Моя же мысль заключается в том, что надо изо всех сил отбрыкиваться от этого мира с царящей в нем серой массовостью, а не стремиться к нему, не тяготеть. И если вы, вместо того чтобы засверкать предо мной всеми гранями своих личностей и индивидуальностей, вместо того чтобы увлечь меня в мир неких избранников и подлинных баловней судьбы, суете меня носом именно в этот гнусный мир однообразия и утраты самобытности, поворачиваете меня лицом к нему, ставите меня лицом к лицу с ним... - женщина смолкла на миг, устремив взгляд куда-то поверх голов своих слушателей, и затем внезапно взвизгнула: - ... а там, глядишь, заговорите еще о глобализации, потребуете глобализации!.. то как же я могу молчать? Это вы молчите, а я буду говорить! Сходства вам захотелось? Истории какие-то рассказываете, чтобы подтвердить: мы похожи, мы одно целое? А я вам скажу, что такое ваше сходство. Одному паяцу бока намяли, и другому тоже. Что-то вы там чувствуете при этом по-разному, а со стороны видится в результате один клоун с печально опущенными уголками рта, с кое-как подрисованной слезинкой на щеке, изображающий скорбь... Э-э! - крикнула она. - Если бы хоть настоящая драма!.. Или неожиданность, резкий поворот, если бы там перелом какой, мощная травма, даже ампутация... Если бы чувствовалась боль, если бы виделось, как вы там, в тех ваших историях, корчитесь на земле и стукаетесь головой о камни, и как сопли из носа, юшка там и кровушка, а в душе зарождаются трагические ощущения, вообще трагическое мироощущение и особое, неповторимое понимание жизни, следом же - готовность даже описать все это, сказать свое новое, веское слово... Но ничего этого нет. Только случай и шутовство. И из такого вот материала вы хотите составить историю о том, как отец и сын находят друг друга? Как путем анализа и сопоставления якобы исторических фактов они приходят к выводу, что ошибки нет, подтасовки нет, а есть тщательно проверенная и доказанная правда родства? К этому вы стремитесь? Или просто немножко поразмять ум, поболтать, пофилософствовать? Может быть, вам на пресловутое родство, на это ваше отцовство с сыновством, в действительности наплевать, и в глубине души вы это знаете?
  - Мы этого не знаем, - вдруг глухо, как бы сквозь рыдания, произнес Гущин.
  - Не знаете? Бедные мои... не знаете и того, что к каким бы выводам вы ни пришли и какого бы состояния ни достигли, выйдет, однако, все то же шутовство?
  Гущин простонал:
  - Почему это?
  - Ларчик открывается просто.
  - Объясни. Не играй словами, объясни просто и доходчиво.
  - Раны! - крикнула Лиза. - Тебя избили сегодня... Раны где? Где у тебя болит?
  - Меня только в ковер завернули, а бить не били.
  - А папаша твой, если по вашей философии брать, так вообще ветеран в известном смысле... но где же его раны? Ему разве больно? Посмотри на него: стоит и ухмыляется! О-о! Сказать бы, что я о вас думаю, но разве пронять таких... Вам что огонь, что медные трубы - все как с гуся вода!
  Лиза вышла, громко хлопнув дверью.
  
   ***
  
  В душе Виктора Сергеевича камнем осела уверенность: Лиза посягнула на самое драгоценное, что в настоящий момент было у них с сыном, на их твердеющую готовность укрепиться, благодаря выяснившемуся сходству судеб, в родстве, и он не мог так это оставить. С хитрой неприметностью мститель выскользнул вслед за довольно-таки проворной особой, какой была Лиза; звук ее шагов успел уже рассеяться. Но Виктор Сергеевич как будто точно знал, где ее искать, и продвигался безошибочно. И вот она шуршит в ванной, а он стоит под дверью, слушает и ждет.
  Лиза отправилась в ванную вымыть руки, зудевшие после неприятного разговора. Едва щелкнул замок, и она, тощая и строгая, возникла на пороге, Виктор Сергеевич грубо втолкнул ее обратно.
  - Все-то вы там, в гостиной, врали, да и в любом случае ваши слова - шлак. Как и рассуждения вашего сына, - четко выговорила Лиза.
  - Болтай... Собака лает - ветер носит, - мрачно усмехнулся Виктор Сергеевич.
  Лиза продолжала угрюмо карать:
  - Вы другой, и не в лучшем смысле. Вы не нашего круга и все равно что накипь на котелке, который и без того выглядит дерьмово. Каши в таком не сваришь.
  Старик, взвинченный до крайности, последовательно и жутко терял терпение. Лиза этого словно не замечала.
  - Ты не очень-то, бабенка... - прошипел он, приближаясь. Лиза отступила на шаг, и ее остро выпирающие ключицы уперлись в покрытую кафелем стену. Преисполненный ненависти, в причинах которой он и не думал разбираться, старик предполагал сразу выразить всю решимость нового тона, взятого им нынче в обращении с этой жеманной чистоплюйкой. А она именно таковой ему представлялась. Однако решимость в последний момент, похоже, изменила ему, и он вдруг почувствовал себя распалившимся до глупости мальчишкой, смеха ради спрятанным в старую шкуру. Смутился он и даже наивно погрозил куда-то в воздух нелепо скрюченным пальчиком, как бы заблаговременно отбиваясь от зреющего гнева старших. А перед ним стояла красивая, в сущности, женщина с защитно вытянутыми вперед руками, женщина, которая удивленно смотрела на него и холодно дивилась его первобытному неприличию. - Не задавайся, - невнушительно сказал он, старый мальчик. - Гордиться тебе нечем и заноситься нечего, я тебя всю давно напрочь раскусил.
  Он пытался гнуть свое, а логика чужой, сильной, блестящей жизни гнула его самого, даже и до земли, и он был в состоянии думать лишь о том, что капельки воды, уныло капающие из крана, отсчитывают оставшееся ему до полного краха время. Лиза хотела сделать свою жизнь сильной и блестящей и, вероятно, добилась этого, и ему ее пожелание и ее успехи были известны, как знал он и то, что его собственная жизнь, тоже по-своему сильная и блестящая, в конечном счете не стоит ломаного гроша.
  - В чем дело? - наконец осведомилась молодая женщина буднично, как если бы лишь теперь возвращаясь к действительности из каких-то дальних и поэтических странствий.
  Виктор Сергеевич таинственно прошептал с многозначительным видом, словно выкидывая свой главный козырь:
  - Муж сожжет тебя.
  Лиза пожала плечами. Это Фокусов-то сожжет? Ее? С какой стати? Она в задумчивости присела на край ванны. Ополчившийся на нее карлик был смешон, а вместе с тем в его натиске заключалось нечто существенное, не поддающееся разгадке. Но Виктор Сергеевич был еще и гадок, безусловно отвратителен, и ей вовсе не хотелось разгадывать его загадки. Не ведая, как и о чем говорить с ним, она неопределенно усмехнулась.
  Виктор Сергеевич взглядом указал ей на заполненную почти до краев ванну. Этому обстоятельству Лиза подивилась еще раньше, когда только вошла, а теперь, не вставая с края этой самой ванны и только слегка повернув голову, подивилась еще раз, но, как и прежде, смутно и словно невзначай.
  - Сейчас я тебе устрою купание, русалка ты моя ненаглядная, сирена кухонная, - шипел старик.
  И снова Лиза пожала плечами.
  - Дайте хоть платье снять, оно новое, жалко мочить.
  - Пожалуйста...
  И вот красавица стоит перед стариком в милом розовом купальнике. Смотрит, костлявая, на негодяя спокойно, ждет, что еще случится.
  Старик опрокинул ее в ванну, стал окунать и приговаривать, что он в конце концов не только ее, но и всех поучит уму-разуму. В какой-то момент он отстранился, отирая пот со лба, и тогда Лиза несколько времени покоилась под водой, скрестив на груди руки и выставив наружу лишь исполненный безмятежного и тупого пресыщения взгляд.
  Дышит носом, сообразил Виктор Сергеевич, приметив над водой слабые очертания ноздрей. Он подумал, что так еще ничему и не научил эту женщину, и снова взялся за дело, но его педагогике определенно был поставлен твердый предел, дальше которого он зайти то ли не смел, то ли не имел ни малейшей возможности. Он только окунал Лизу, долго держал под водой - пока она знаками не показывала, что ей необходим глоток воздуха, - а затем, когда ее чудесная головка выныривала на поверхность, пространно обещал преподать еще какой-то страшный урок. Колебания воды, вызванные погружением тела, относили худенькую купальщицу к противоположному от мучителя борту ванны, и это происходило с ней легко и как-то независимо, словно в невесомости. Свет внезапно убавился - то вошел и заслонил его могучий Фокусов. Виктор Сергеевич подмигнул племяннику.
  - Тварь! - закричал тот, побледнев, с перекошенным лицом, и, корчась как от нестерпимой зубной боли, потряс над головой дяди кулаками. - Ты что это? Да как ты посмел?!
  Он поднял взъерошенного Виктора Сергеевича в воздух и, запутавшись немного в тесноте помещения, не умея сразу решить, куда бы вышло побольнее зашвырнуть подлеца, два или три раза ударил его кулаком прямо в воздухе, затем пронес через коридор и выкинул на лестницу.
  Виктор Сергеевич, пострадавший, побежал по улицам. Сам факт, что он был выкинут из собственного дома, мог придать ему что-то вроде статуса пострадавшего невинно, особенно если мысленно перенести эту жертву собственных страстей в некий условный мир, менее всего стремящийся к юридической обоснованности и достоверности. Но Виктор Сергеевич ни о чем подобном не думал, обелять себя не собирался, а равным образом не входило в его намерения и исчисление степени его виновности. Если он и предполагал, хотя бы в высшей степени отвлеченно, какую-то возможность бодрящего приближения к столь величественному понятию, как презумпция невиновности, то едва ли мог позволить себе не думать о потенциальном характере применения этого понятия к сюжету его нынешних похождений как о несколько надуманном и превратном.
  Раны, нанесенные ему, всегда с замечательной лечебностью зализывала та обезьянья природа, из которой он не выходил даже в минуты наивысшего приближения к человечеству. Он уже почти забыл о грубом насилии племянника, и глубокое чувство сообщности с сыном, веру которого в возможность теоретического утверждения их родства вздумали опорочить и смять, владело им. Был сейчас Виктор Сергеевич сокровенно любящим отцом. Приятная прохлада вечера и освежающая пробежка наводили его на мысль, что любить ближнего можно и без теоретических построений, ничего не доказывая и никого не опровергая.
  
   ***
  
  Взбучка, заданная ей Виктором Сергеевичем, не показалась Лизе унизительной, вообще не стала для нее сколько-нибудь значительным событием. Так вышло потому, что она, во-первых, могла увидеть в случившемся только очередной эксцесс из тех, что постоянно происходят в мире грубых форм и способны, положим, маленько оцарапать ее кожу, но никак не задеть внутреннюю сущность. Жизнь закалила Лизу. Жизнь приучила ее к беспрестанной борьбе, толкотне, к необходимости фактически неизбывного ожесточения и надобности всегда находиться, так сказать, во всеоружии, в готовности к отпору, преодолению всевозможных препятствий или достойному, беспроигрышному отступлению. Иногда выходить сухой из воды помогало смирение, хотя бы и показное. Нападение Виктора Сергеевича, человека, как ни крути, не чужого для ее мужа, она предпочла просто претерпеть, не задумываясь, чем оно вызвано и какая доля ответственности за случившееся с этим вздорным старикашкой лежит на ней.
  Во-вторых, она попросту не в состоянии была по-настоящему задуматься о выпавшем на ее долю новом столкновении с массовой глупостью, на сей раз вытолкнувшей в авангард Виктора Сергеевича и Гущина, поскольку по сути своей отнюдь не была созданием многодумным, а правду сказать, так и вовсе не утруждала себя пространными и связными размышлениями. А если порой она произносила веские слова, высказывала положения, явно требовавшие предварительного обдумывания и даже, как могло показаться, какого-то совещания с высшими силами, то и это в конечном счете всегда было лишь следствием внезапного попадания в исключительную стихию, где уж непременно должен был свершиться некий прорыв и бурный выплеск накопившихся в умственном подполье думок.
  В пределах подобного выброса каждый раз неизменно проглядывал намек на цитирование известного афоризма о выплеснутом, вместе с грязной водой, ребенке, и в тех случаях, когда этот пресловутый ребенок свидетельствовал не о чем-либо голословном только, а и впрямь представлял собой нечто материальное, результатом всего описываемого акта становилось либо страшное Ничто, в исполнении Лизы действительно отвратительное, как засохшие катышки крысиного дерьма, либо невероятная, сумасшедшая потребность в любви. Эта потребность тотчас принималась искать Фокусова и обрушивалась на него жутковато, фанатично, и если нет смысла ни сейчас, ни когда-либо после пытаться ответить на вопрос, как реагировала его душа на чересчур страстные искания и наскоки жены, - ибо это означало бы попытку написать историю болезни этого не слишком интересного человека, - то уместно и оправданно именно сейчас отметить, что Фокусов, при всей его простоте, при всем том, что едва ли он хотя бы одно мгновение своего никчемного существования выглядел достойным такого необыкновенного существа, как Лиза, он был, однако, тем единственным, кого готова была Лиза подпустить к себе и кем с неподдельным удовольствием пользовалась, когда в голову ей ударяла страсть.
  В первый момент, как мы уже говорили, происшествие у Виктора Сергеевича не обернулось для Лизы размышлением, однако последующие события все же заставили ее призадуматься. И тут важно пояснить, как она понимала себя, какое представление о самой себе жило в ее сознании или, если угодно, подсознании. Жизнь, как ясно уже из некоторых ее высказываний, упомянутых нами, представлялась Лизе сплошным и серым потоком случайностей, несуразностей, глупостей, этакой шутовской круговертью. Сама же она пребывала как будто вне этого потока, возвышалась над ним. Она нимало не размышляла над тем, насколько приписываемое ею самой себе величественное положение соответствует истинному положению вещей, может ли оно быть продолжительным и к каким результатам приведет ее в будущем. Но именно потому, что речь шла не о мыслительных построениях и что эта "речь" так или иначе задевала проблемы ее жизнедеятельности, то есть всевозможных мелких ежедневных стычек, споров, провалов в жуткую пустоту и порывов любви, образ стояния над потоком и без всякого раздумья сложился в ее сознании и неописуемо восторжествовал, утвердившись как глубоко материальный и несокрушимый. Он даже проходил, и с твердой, почти грубой последовательностью, стадию за стадией, ступень за ступенью и, начав с мутноватых завитков упомянутого потока у его выпуклых, замечательных, бесспорно Лизиных колен, завершил дело кристальной ясностью и поразительной художественной зрелищностью своего местонахождения на заоблачных неприступных вершинах. По мере этого продвижения вверх образ становился все плотнее и материальнее, а вместе с ним не могла не обретать и не впитывать непреклонный материализм и Лиза; и уже видела она, что зиждется темной глыбой в непостижимом пространстве, а окружающие либо не существуют вовсе, либо по необходимости выбегают из своего небытия в те минуты, когда ей взбредает на ум сообщить им, что они случайны, нелепы, глупы и подобны толпе скоморохов.
  Когда не было ни стычек, ни перспектив каких-либо, ни обвалов страсти, грозивших в конце концов похоронить бедного Фокусова, Лиза, спокойная, незыблемая, проникнутая своим резко очерченным материализмом, брала Фокусова за руку, и они выходили на прогулку, неизменно выводившую их на шумную набережную, - там Лиза развлекалась, созерцая мир как бы в интимной обстановке, а не в той грандиозной масштабности, где обычно протекала ее повседневная жизнь. Там была масса прелестных домиков и старинных храмов, а с высокого, отлично обработанного обрыва открывался чудесный вид на слияние двух мощных рек и на разные берега, заполненные своими домиками и остро вонзающими в небо кресты церквами. Лиза выдвигалась на эту набережную отнюдь не исполином, каким пребывала в своем воображении, и шла по ней мирно, человечно, с мягкой вальяжностью, забавлявшей Фокусова, ибо ему представлялось, что жена его в этой праздничной действительности прогулки вовсе не жена и даже не человек, а милая собачка, которую он господствующе ведет на поводке. Фокусов ведь был не просто чудаком, а и человеком с придурью; его нередко посещали невообразимые фантазии, и нужно было быть Лизой, какой сама она бывала лишь на картинах, написанных ее по-своему буйным воображением, чтобы не бояться его непредсказуемости.
  Полагая целью набережную, они обычно проходили вдоль глухой монастырской стены, смирно плелись по очаровательной, но и довольно сумрачной улочке с рядом не лишенных вычурности домов на противоположной от монастыря стороне. И вот там-то, на фоне пузатых, угрюмо овеянных седой стариной башен, случилось, вскоре после событий у Виктора Сергеевича, происшествие, заставившее Лизу вспомнить, что и она наделена разумом и способностью анализировать встряски, время от времени колеблющие ее громадное существование. Фокусов, громко топая, говорил:
  - Я готов броситься в огонь по твоему первому знаку. Боюсь, тебе этого не понять... Ты заметила, что выше меня на полголовы? Неужели это причина смотреть на меня свысока? Скажи, ты лучше поймешь меня, если я тебе кое-что растолкую? Ты умная. О, я еще способен жить как вполне свободный человек, даже на широкую ногу. Постарайся это понять! Мне уже хватило ума сообразить, что психология современного человека и преогромная отрасль промышленности работают лишь на то, чтобы женщина стала красивей, хорошо оделась, получила разнообразные удовольствия и, в свою очередь, подарила некоторые удовольствия нам, мужчинам. Мы отдали женщине образованность, таланты, мудрость, а в иных случаях даже власть. У нас вошло в привычку отдавать женщинам все, чем мы сами овладели долгим трудом и в муках, а когда они принимаются беззаботно распоряжаться этим достоянием, мы с удовольствием подчиняемся им. Поэтому человек превращается в вещь в ряду прочих вещей.
  Он поморгал, уберегая глаза от бурного солнечного сверкания.
  - Когда все вертится вокруг красоты и власти женщин, - добродушно заметила Лиза, - забывается простая истина, что человек стареет, утрачивает красоту и рискует перейти в разряд ненужных, заброшенных особей. Тогда не остается места для справедливости, милосердия, любви.
  - Ты все перепутала, - горячо возразил Фокусов, - у тебя выходит, что как будто женщина тоже человек... а это не так, я этого не говорил! Я разделил и обозначил четко! Образно выражаясь, кесарю - кесарево, Богу - богово. А вообще-то суть в том, что мы потеряли веру в бессмертие.
  - Но не потерял же ты веру в собственное бессмертие?
  - Моя маленькая личная вера может значить что-то лишь для меня одного и именно тогда, когда я один, ни с кем не сообщаюсь. Тебя я не беру в пример, тебя нужно на особый лад сберечь, некоторым образом законсервировать... Но стоит мне заговорить, например, с дядей или его мифическим сыном, стоит мне увидеть их или только о них подумать, я тотчас сознаю, что не бессмертен, что я песчинка, червь, что, если уж на то пошло, бессмертны они... Потому что они, возможно, совсем не думают о моей душе и о моем разуме, способном все же, как ни крути, сделать из меня умного человека. Огради меня от людей, от дяди, от всех - и я сравняюсь с Богом, в мыслях, конечно, духом, душой. Наш мир устроен так, что можно жить обособленно и все-таки пользоваться его благами. Похоже, ты именно так и живешь. А я? Что делать мне? Как быть?
  
   ***
  
  Тут, после некоторой паузы, Фокусов, дико взглянув на жену, вырвал свою руку из ее руки, отбежал в сторону, сгорбился, что-то проделывая и старательно пряча свои приготовления. Затем вернулся, страшно заскрипел зубами и выкрикнул: вот сейчас я обособлю тебя на все сто! С этими словами, судорожно дергаясь, он поднес уже пылавший в его руке небольшой факел к короткому рукаву платья, составлявшего гордость Лизы.
  Фокусов мало зарабатывал. Иногда куда-то выезжая, он привозил из своих загадочных поездок подарки, дарил жене, скажем, дешевое платье или шляпку, торжественно вручал, приговаривая "носи на здоровье", и потом некоторое время имел очень довольный вид, как если бы его окрыляло сознание, что он, Фокусов, не хуже других мужей. Однако вскоре им овладевало беспокойство непонятно с кем и за что ведущейся борьбы, и он, выбрав ту или иную позицию, хмурясь, с необыкновенной мрачностью наблюдал с нее за всяческими, как ему представлялось, метаморфозами подаренного предмета. И вот нынче он решил сжечь то самое платье, которым месяц назад порадовал жену, сам вернувшись загорелым, исцарапанным и с внушительным синяком под глазом.
  Что оставалось Лизе, как не замахать руками, не взвизгнуть, не броситься прочь? Но убежать ей удалось не сразу, поскольку сильные руки мужа довольно долго скользили по ее бедрам и сковывали ее естественный порыв к бегству. Ей даже пришло в голову, что Фокусов таким образом выражает интерес к ее прелестям, не вполне уместный в сложившихся обстоятельствах, однако в действительности Фокусов всего лишь нашаривал кармашек, чтобы засунуть в него вчетверо сложенный листок с записью рассказа "Умри". Фокусов и был автором этого рассказа, с которым Лизе довелось ознакомиться позднее, уже существенно после того, как она побывала и в пламени, и в лужице, куда ее опрокинул, пытаясь это пламя сбить, какой-то предприимчивый прохожий.
  В то время, отданное дотошному знакомству с фокусовским творчеством, Лизе уже представлялось, что в огонь она шагнула, будучи в брюках, а не в платье, - и все из-за кармашка. Ничто не могло убедить ее в неизвестном ей существовании последнего на платье, а поскольку и версия о непоколебимом желании Фокусова поместить рассказ непременно ей в карман, побудившей его накануне преступления соорудить нечто схожее с кармашком на ее платье, не выглядела убедительной, она в конце концов создала в своем воображении весьма фантастический образ объятых пламенем брюк, имевших какие-то странные разветвления, или крылья, в виде едва доходивших до локтей рукавов.
  Что там, на месте фокусовского преступления, откуда Фокусов, кстати сказать, убежал с заячьей стремительностью, едва ему удалось разместить, как он и задумывал, рассказ, пламя разгулялось ужасно, а лужа была на редкость грязна и тошнотворна и даже непомерно глубока, - все это преувеличения, естественные у перепугавшейся насмерть женщины, даже у такой могучей дамы, как Лиза. А вот в том, что фокусовский рассказ "Умри" вполне искусно и, можно сказать, профессионально проливает свет на некоторые стороны безумия этого человека, нет и не может быть ни малейшего сомнения.
  К разряду недоразумений как таковых можно отнести довольно странный вопрос, сплетающий в одно целое медицинские и литературные проблемы. Кто он, этот автор рассказа, избранную читательницу которого он едва не сжег прежде, чем она успела приступить к чтению? Любой ответ на этот вопрос придает важность личности Фокусова, а это совсем не тот итог, какого добивается или должна добиваться настоящая пытливость, наблюдающая в промежутке между определенно начавшимся сожжением и навязыванием прочтения какого-то ничтожного рассказа мерцание едва не погубленной жизни восхитительной и по-своему трогательной женщины, молодой и суровой, мужественно проходящей неприглядную школу испытаний.
  Факт же, что рассказ предназначался именно Лизе, утвержден, так сказать, вовсе не какими-нибудь очевидцами и свидетелями (мнения их, кстати, не получили официального хода, поскольку уголовное дело возбуждено не было и широкой огласки происшествие у монастырской стены не имело), но самой действительностью, куда как отчетливо выразившейся в пошаривании рук Фокусова по Лизиным бедрам в поисках кармана. Кому придет в голову сумасбродная мысль отрицать этот факт? Но вопрос не в том, почему Фокусов, вместо того чтобы предоставить Лизе возможность спокойно ознакомиться с плодом его творчества, сначала попытался поджечь рукав ее платья и только потом пустился в действия, более или менее ясно намекающие, что читательницей своего рассказа он видит ее, может быть, даже только ее и никого больше. Вопрос о характере творчества Фокусова, - и прежде всего о том, какие характерные черты Лизы отразились в его творческих исканиях, стала ли жена подлинной героиней или хотя бы вдохновительницей его рассказа и нашла ли достойное внимания преломление ее личность в призме, каковой, может быть, тем или иным способом предстают действия героев повествования, Вари и Пети, не случайно же именно так названные автором. Вот о чем речь! Опять же, что рассказ написан безумцем, этого никто не отрицает и никогда отрицать не станет. Но безумец литературный - это ведь не то же, что заурядный обитатель желтого дома.
  Если автор изобразил в своем рассказе реально существующих людей, это наводит на соображение, что не помешало бы этих людей разыскать и досконально разобраться в их деяниях, как и в замышляемых ими действиях, вполне могущих приобрести преступный характер, а также дает несомненное право считать автора вполне упрочившимся, законченным реалистом. Если Варя и Петя, действующие в рассказе, лица абсолютно вымышленные, не имеющие ни малейшего отношения к хорошо известным Гущину персонажам действительности, и поступки, совершенные ими в их частном, рассказом ограниченном безумии, - чистый вымысел, то мы имеем в лице самого автора бесспорного фантаста или даже, не исключено, мистика, что, в свою очередь, заставляет призадуматься о характере его собственных поступков и вероятных планов на будущее, а также о возможности применения к нему пусть не вымышленных, но все же в той или иной мере фантастических методов лечения.
  Заметим тут, что вопрос, поднятый нами, довольно остр. Куда как остр, особенно если принять во внимание, что масса людей пишет рассказы о злодеяниях и безумцах, их совершающих, а значительная часть народонаселения скрывается в сумасшедших домах, до поры до времени придерживая огромный потенциал безрассудного творчества и сомнительных делишек, но отнюдь не считая правильным и навсегда решенным его пассивное состояние. Однако особую остроту вопросу придает наше намерение всякий вопрос в данном случае гнуть в сторону, где с посильной ясностью, а то и как в откровении, раскрывается последующая судьба Лизы. Положим, в свете сказанного ясно, что проблему творчества и сумасшествия, задолго до нас соединившихся в единое целое в лице как некоторых творцов, так и ряда исследователей, необходимо как-то решать и вовсе не грех также пролить, и основательно, свет истины на случай Фокусова, что и позволит, между прочим, осознать вопрос о доле вымысла или правдоподобия в его рассказе, как и о том, что он хотел этим своим сочинением сказать, как отнюдь не стоящий ребром, даже если он распадается на множество других, столь же рьяно и озабоченно требующих безотлагательной постановки. Но заинтересованы мы, повторяем, лишь в попытках уяснить, насколько овладевшее Фокусовым творческое вдохновение повлияло на его выходку у монастырской стены, и не найдет ли Лиза в ситуации, описанной в рассказе, черты сходства с тем, что было или могло быть в ее с Фокусовым совместной жизни, и не возьмется ли Лиза, после пережитого и прочитанного, за перо, причем с не меньшим успехом, чем это удалось ее мужу.
  
   ***
  
  "Наконец отшумела свадьба, и молодые уединились в спальне, - писал Фокусов. - Они возлегли на брачное ложе. Варя была старше и гораздо опытней мужа, а Пете еще только предстояло потерять невинность. Варя разделась и лежала на кровати, раскидавшись в ожидании мужа. Петя удивлялся идеальной, прекрасной выпуклости ее членов, ведь у него самого все было таким худеньким, неровным, как бы нервным и беспокойным.
  Варя соблазнительно улыбалась, не понимая, что нужно бы улыбаться ободряюще, чтобы Пете было легче преодолеть робость и взяться за то, чего он еще никогда в жизни не делал. Он сидел на краешке кровати, смотрел в угол комнаты и боялся даже взглянуть на жену, а не то что прикоснуться к ней.
  - Давай, Петя, - сказала Варя, - исполни, не тушуясь, свой супружеский долг.
  Но Петю только испугали ее слова, особенно не совсем понятный ему призыв не тушеваться. Голый, беспомощный, он сжался в темноте от страха. Ужасная мысль, что он тушуется и что это изменить абсолютно невозможно, обожгла его мозг. В это же время Варя включила ночник, чтобы посмотреть, что такое происходит с ее новоявленным мужем. Увидев, что отвращают его от нее не какие-нибудь негативные чувства, внезапно проснувшиеся в его душе, увидев странную жалобность всей его скорчившейся в ногах постели фигурки, она улыбнулась. Петя как раз взглянул на нее краешком увлажнившегося глаза. И он увидел, что улыбка жены не предвещает ему ничего хорошего. Варя схватила его за жалко сморщенный детородный орган, у нее лично называемый, в своем подобии и в общем для всех половом предназначении, чреслами (это черным по белому записано на скрижалях священной истории), и принялась мощно, не иначе как изо всех сил, тянуть, стараясь, по всей видимости, придать ему потребную для масштаба брачной ночи величину.
  - А-а-а! - закричал Петя от боли.
  Гости, еще толпившиеся в соседних комнатах, решили, что Петя празднует свою любовную победу, нимало не предполагая его тушовки.
  Отнюдь, отнюдь... Дело обстояло совершенно иначе.
  Пете было очень больно, до крайности, отчего и прихваченная и тут же тягомая плоть могла показаться крайней, а в этом смысле практически ненужной, тогда как с необходимой величиной ее, к слову сказать, так ничего и не выгорело. Надо терпеливо разобраться в переживаниях Пети. Он не понимал, для чего Варя мучает его, зато от боли у него в голове взрывались какие-то ракеты, ползли и мелькали разноцветные пятна. И как всякий человек, еще не вполне отошедший от детства и не забывший суровых уличных драк, он прежде всего сознавал полную необходимость дать сдачи. Схватив настольную лампу, он ударил жену по голове, покрытой очаровательными кудряшками. Варя замертво откинулась на подушки.
  Откинувшись, Варя испустила дух, Петя же, видя, что с женой покончено, пустился быстро соображать, как вернее замести следы. Взобравшись на стол, он долго возился с люстрой, пытаясь устроить впечатление, что, мол, тяжелая люстра, неожиданно сорвавшись с потолка, размозжила Варе голову. Наконец ему удалось это устроить. Затем Петя, надев трусы, с плачем и воем выбежал к гостям...
  Казалось бы, теперь он мог зажить спокойно и в свое удовольствие. Все соболезновали ему. Родители покойной жены, чтобы как-то сгладить его горе, отдали Пете и все свои сбережения, и квартиру, и дачу, и машину, а сами стали добросовестно служить у него садовниками и по вечерам, желая немного поразвлечь вдовца, танцевали перед ним, сидящим на веранде, зажигательные танцы.
  Но не тут-то было... Все эти радости бытия словно и не замечал Петя. Со стороны поглядеть, так он просто-напросто тосковал по безвременно ушедшей жене. Но в действительности Петя постоянно думал о том, что он не кто иной, как убийца. Это камнем лежало на его сердце.
  Что же делать? Как снять с души камень? Рассказать людям о своем преступлении? И тем самым довести дело до суда? На это Петя не мог решиться, ведь на суде придется выложить всю правду о случившемся в брачную ночь, объяснять, что он разгорячился и дошел до крайностей после того, как молодая потянула его за орган, по научному называемый у нее, а может быть, и у самого Пети, гениталиями. Не избежать и откровений насчет причин, побудивших жену к неслыханному насилию. А стало быть, многие, очень многие не удержатся от улыбки...
  Но и жить, сознавая и тяжело переживая свою вину, Петя уже не хотел. Это уже была не жизнь как таковая, и никуда она не годилась, ни в какие ворота не лезла. Человек лишен права не понести наказания за свое преступление - пример Адама и Евы ясно это показывает; жаль только, что Адам не размозжил Еве голову за ее предпосылку, что-де темное дьявольское дельце можно провернуть втайне от всевидящего Бога. И если у Бога суд короткий, а он, Петя, вообще не желающий доводить свое дело до суда, лишь уклоняется настырно от проникнутой веяниями юриспруденции действительности, ничего иного не остается, как выслушать беспристрастный приговор говорящей устами Бога совести и не мешкая привлечься к его исполнению, беспощадному и проводящему знак равенства с вызвавшим его к жизни преступлением. Так решил Петя вставший перед ним нравственный вопрос. И тут же повесился на том самом крючке, с которого якобы сорвалась злополучная и ни в чем не повинная люстра.
  А оставил ли Петя записку, в которой сполна разъяснялся его поступок, пусть решает читатель. Мой юный друг! Перед каждым из нас по ходу жизни встают вопросы, более или менее соответствующие тем, что встали перед Петей. А на любой вопрос есть ответ. Его только надо найти, и поиски предпринимать следует не хаотично..."
  Лиза, не прочитавшая рассказа, не знала, что после всех приключений - после того, как пламя обожгло ей руку, и злоумышленник Фокусов прошуршал похотливыми пальцами по ее бедру, а удачно встретившийся незнакомец погасил огонь, зачем-то вываляв ее в луже, может случиться еще так, что затолканное в ее карман послание в конечном счете обратит свой словесный голос не к ней, а к условному юному читателю, в обращении с которым автор позволит себе некоторую игривость. Она не знала и, собственно говоря, не могла знать, что если ее жизнь и воззрения, ее мироощущение не изменятся в корне, если она не уйдет из фокусовского мирка в некие неисхоженные дали или не погибнет под колесами бешено вылетевшего из-за угла автомобиля, ничто так не возмутит и не оскорбит ее, как эта игривость в конце разбираемого рассказа, без которой все Петино и Варино, как оно складывалось в предшествовавших "юному другу" строках, показалось бы ей на редкость забавным и даже милым.
  Погруженная, после огня и воды, в бред и какую-то духовную агонию, она побрела куда глаза глядят, оставляя за спиной не только удивленных и несколько напуганных ее случаем свидетелей, но и несбывшиеся, отброшенные неиспользованными возможности. Впереди, казалось ей, никаких возможностей уже нет.
  Не прочитает рассказ, и это произойдет от недопонимания, для чего Фокусов лапал, ощупывал ее, бедра в частности, предварительно поджегши. Прочтет все-таки. Прочтет с удивлением, в глубине души ободренная странноватым делом возникновения у Фокусова способностей и воли к творчеству. Допустим... Но возможность смекнуть, с какой целью Фокусов обратился в конце рассказа к какому-то юному другу и посоветовал тому поискать ответ на некие вопросы, скорее всего так и останется неиспользованной. А смех? Разве дано ей от души посмеяться над пронзительно изображенной и по-своему поучительной брачной ночью Пети и Вари? До веселья ли ей? Разве среда не заела ее? Разве ей суждено закончить свои дни в молитвенных экстазах, совершив трудный подвиг возращения к верованиям детства? Или вот набережная, где она могла бы окунуться в массу интересных собеседников и просто веселых людей, если бы все-таки дошла туда, - почему она нарочито свернула в сторону от нее, предпочла тишь и серость мелких переулков, побрела среди обшарпанных домов, глядящих словно пустыми окнами?
  Из-за глупой и досадной болезни нервов, начавшейся в огне, она впала в состояние, в котором не нашлась бы с ответом ни на один из этих вопросов. А нервы были расшатаны, что называется расшалились. Надо было видеть, как она тогда брела! Колени подгибались, она шла на вообще подгибающихся, даже гнущихся уродливо в разные стороны ногах. Чувствовала, что на нее же, на ее собственное нутро и бьющееся в его тьме сердце обращается ее растущее раздражение; отвечала, однако, лишь слабостью души и какой-то невозможностью должным образом пользоваться своим телом. Фокусов, безумствуя, поджигая ее и ощупывая, нашаривая карман, чтобы сунуть в него мелко исписанный листок бумаги, не на нее, конечно, нацеливал глубинный смысл своих действий, о чем и свидетельствует его конечное обращение к таинственному юному другу, а с ней нынче совершался уход от фокусовских вывертов и выкладок, и выходило так, что она шла не в молодость, не в гордую юность, а в неизвестность, где уже шуршали и перешептывались, поджидая ее, невероятные чудовища.
  Чудовищным открытием стала эта слабость души и тела, не позволявшая ей и теперь возвышаться над темным потоком жизни. Дрожали колени, но не оттого, что терлись о них смешные и суетные фокусовы с родней их в лице похотливо щурящегося дяди, того, который в ванной... Застыла в ушах глухота, но не для защиты от трескучих и бессмысленных разглагольствований гущиных, а потому, что оглушил и придавил день, до странности, подозрительно тихий на пыльных, обшарпанных улицах, определенно затаившихся в ожидании своей законной добычи... Не было определенной цели, а шла, сама словно обшарпанная, нечистая, прокопченная отчасти. Пропала великолепная материализация образа громоздящегося над серым потоком истукана. Исчез материализм.
  Затем она присела на покрытую трещинами и зачатками мха ступеньку, обессилевшим телом разделив надвое казавшееся единообразным пространство: за спиной темнел как будто круглый лаз в дом, не похожий на обитаемый, а вдаль по улице круглился с удивительной продолжительностью ее тоскливый и, по сути, невидящий взгляд. Этот лаз и этот взгляд были как медные трубы, заготовленные для последующих, после огня и воды, испытаний. Фокусов, может быть, заподозрил, что она видит в нем человека тушующегося, и решил переменить образ ее мысли, поднеся объятую пламенем бумажку к рукаву ее платья, но не об этом думала сейчас Лиза. Это было мелкой деталью, тем, если обобщать, штришком текущей действительности, который едва ли мог привлечь ее внимание. Куда большее впечатление производила на нее догадка, что сама действительность уже, судя по всему, не текла, не растекалась смиренной жижицей у нее ног; потрясало и ужасало предположение, что ничего подобного уже и не будет никогда. Действительность, похоже, теперь неслась с треском и воем, летела Бог весть куда и независимо от ее воли, увлекала ее, Лизу, тащила, парализуя ее силы и возможности, крутила и вертела ее, как щепку. И не потому ли это случилось, что жуликоватый дядя ее мужа оказался загадочным фокусником и внес в действительность свои коррективы, сделал ее магической, предрекши, что муж, носящий говорящую фамилию Фокусов, попытается окунуть в огненную купель свою жену? Тогда, в ванной, это пророчество прозвучало странно и дико, тогда оно выглядело неуместным и, разумеется, несбыточным, а теперь оно осуществилось - пусть не вполне, но ведь достаточно, чтобы у несчастной, на чью голову оно пало как проклятие, ум зашел за разум. Что же теперь думать и полагать, как не то, что реальность пронизана элементами фантастики, а по большому счету так и полна магии и в мире действуют силы, способные даже такого пустого человека, как Виктор Сергеевич, превратить в настоящего провидца?
  И если так, это значит, что она, Лиза, не то что не способна громоздиться навсегда отвердевшей фигурой, рассматривая творящееся внизу, у ее ног, как кипение случайностей и бесконечную череду шутовства, но способна как раз сама вдруг очутиться среди случайностей и пасть жертвой предвидения, обнаружившегося у редчайшего из шутов. И эта ее новая способность сама по себе фантастична, не менее фантастична, чем провидение, выходящее на сцену, когда его вовсе не ждут или когда люди, ждавшие его, не без оснований представляются давно исчезнувшими в небытии. Виктор Сергеевич способен пророчествовать, а она, Лиза, способна исполнять, как умеет и, пожалуй, как должно, пророчество, - и все это означает, что мир отнюдь не соткан из случайностей и в нем творятся делишки, о которых люди не в состоянии и подозревать. Их происхождение темно, их истинная природа глубоко скрыта, и они, а не видимые случайности или разные хитрости умственной деятельности накрывают человека, особенно когда ему взбредает на ум, что он - венец творения, давно и надежно обуздавший первобытный хаос. Но значит ли это, что она, Лиза, готова лишь возмущенно сотрясать опаленной рукой и безропотно валяться в лужах, исполняя выкрикнутое пройдохой пророчество, даже более того, стремиться и к дальнейшему исполнению, иначе сказать, к тому, чтобы безумный Фокусов впрямь сжег ее? Не вправе ли она рассудить, что Виктор Сергеевич просто уговорил племянника проделать огнеопасную штуку, следовательно, можно еще повернуть колесо истории вспять и устроить все так, чтобы по-прежнему возвышаться над мирской суетой непоколебимой глыбой, а дядя с племянником вышли чудаками, глуповатыми искателями сомнительных приключений? А если все же рассудить так невозможно, следует ли ей признать свой материализм окончательно сшибленным с исторического постамента и втоптанным в грязь, и не следует ли задуматься о посильном сопротивлении, о том, чтобы, насколько это возможно в сложившихся обстоятельствах, взглянуть на происходящее трезво и в дальнейшем уже шествовать с более или менее гордо поднятой головой?
  
   ***
  
  Выйдя из тесноты пребывания там, в некоем подобии медных труб, и снова зашагав куда-то, Лиза продолжала мученически - с непривычки-то, без навыка всякого! - раскручивать нить рассуждений и медленно, но неуклонно восходила к умозаключению, что пророчество, брошенное Виктором Сергеевичем, отнюдь не случайно обрамлялось, так сказать, купанием в ванне, которому он ее тогда, безумствуя, подверг. Оно, как теперь выясняется, подразумевало именно унижение личности и разрушение воли, это был своего рода обряд принесения в жертву тайным силам, управляющим судьбами мира, которые затем либо безжалостно поглощают тебя, либо превращают в своего раба. В таком случае имеет какой-то, если даже не вполне определенный, смысл и предшествовавший купанию разговор в гостиной, - этот смысл некоторым образом разбивает в пух и прах выданную ею, Лизой, в стенах гостиной критику, делает последнюю не критикой - нравов или что она там пыталась раскритиковать, а набором пустопорожних фраз. В то же время этот внезапно обнаружившийся, а может быть, просто выстраданный смысл поднимает на щит заявление Гущина - оно прозвучало тогда, там, в стенах гостиной, - о сходстве положений как о средстве, помогающем утверждать искомую истину. Да, да... Утверждать, а то, глядишь, и отрицать. Виктор Сергеевич избит был некогда любовником жены, Гущин же на днях оказался завернутым, и тоже любовником жены, в ковер, и нынче Гущин, рассматривая оба эти события в разрезе их сходства, призывает и других признать его безусловным, что, дескать, автоматически докажет его, Гущина, родство с Виктором Сергеевичем. Любопытно! Тонко, хитро...
  Выходит дело, подумала Лиза, я постигну истину лишь по обнаружении какого-либо сходства, и, поскольку речь вряд ли идет о буквальном уподоблении таким глупцам и прохвостам, как те же Виктор Сергеевич и Гущин... я, по крайней мере, надеюсь, что это не так... мне, стало быть, надлежит напрячь извилины и припомнить, кого еще если не из моей родни, то уж не иначе как среди людей известных, уважаемых так же жгли и валяли в грязи, как это случилось сегодня со мной. О, многих, и были даже невосполнимые потери, и оттого, что иные из мучеников, уйдя в лучший мир, сохранились в людской памяти, а некоторые и стоят в виде памятников на городских площадях, впору заключить, что не всякое пророчество, даже если оно насыщено дьявольской силой и пышет всей адской мощью, окончательно губит человека, ломает его гордость и лишает достоинства. Не одна лишь черная магия правит миром.
  Лиза свернула за угол, и там сразу, как в жутком сне, образовалась чрезмерно оживленная улица. Ее перспектива уходила до чрезвычайности далеко, едва ли не в бесконечность, хотя на самом деле улица была вполне приличных размеров, и только царивший на ней хаос, тот беспорядок движения, который так и бросался нагло в глаза, создавал иллюзию какой-то абсурдной непостижимости. Странная перспектива порождала и разные туманности, но туман, застилавший глаза Лизы, как и тот, в котором она шла, принадлежали исключительно ей, тогда как улица в целом сияла ярко и чисто, озаренная все еще крепкими лучами клонящегося к вечеру солнца. Навстречу Лизе шел, бежал, чудаковато подпрыгивая, Фокусов, он раскрывал объятия, и его лицо разрезал от уха до уха темный внутри полумесяц радостной улыбки.
  - Наконец-то! - закричал он. - Где ты пропадала? Наконец-то я тебя нашел!
  Не успевшая прочитать рассказ "Умри" и даже не подозревавшая о его существовании, Лиза не могла ожидать, что муж повесится, осознав преступность своей выходки, почти убившей ее, а вот то, что совершенно не оправдалось ее предположение, что он, скрывшись с места преступления, постарается убежать как можно дальше и аккуратно сжечь за собой мосты, должно было вызвать у нее изумление и действительно вызвало, да так, что она и не знала, как его выразить.
  Она вцепилась обеими руками в плечи подвернувшегося прохожего и отчаянно взревела над ухом этого мгновенно сгорбившегося, поникшего в испуге человека:
  - На помощь! Убивают!
  Фокусов хохотал, хватая ее.
  - Струхнула, Лизок? - восклицал он. - Не узнаешь меня?
  Прохожий, вырвавшись, убежал. Какие-то люди быстро взглядывали на них и пробегали мимо. Фокусов вдруг повлек ее в жизнь, совсем не обещавшую, как тотчас же определила Лиза, прямых и легких путей к славе, доброй памяти в людских сердцах и сооружению памятника. И Лиза не сопротивлялась. Муж был бесконечно весел. Она словно очутилась, того не желая, но смирно, в некой идиллии. В скобках следует заметить, что Фокусов сейчас совершенно не был похож на человека, описавшего трагикомедию Вари и Пети или хотя бы способного вообразить нечто подобное. Лиза этого не знала. Но и в реальности, не имевшей ничего общего с приключениями этих двоих, Фокусов, каким он предстал перед Лизой после краткой разлуки, практически ничем не напоминал того, кто возле монастырской стены сначала дико взглянул на жену, а затем попытался поджечь и, как бы на прощание, добавочно, пошло облапил. О чем же это свидетельствует? О том, что сходства положений Фокусова недавнего и Фокусова нынешнего нет, а между тем супружество, связывающее этого человека с ней, Лизой, остается прежним и даже не требует доказательств? О том, что только сходство порождает истину, а несходство перекрывает все пути к ней и ведет лишь к обманам, противоречиям, все новым и новым сомнениям и моральному разложению? Или о том, что сходство, обнаруженное другими и сулящее им обретение истины, в твоей собственной неотвратимой жизни ничего дельного тебе не сулит, а то и оборачивается каким-то непостижимым или просто непотребным несходством, обрекающим тебя на блуждания в лабиринте нелепых загадок?
  
   ***
  
  Лиза шла послушно, не ропща, не уклоняясь в сторону, не рассматривая варианты побега, однако муж зачем-то еще и подталкивал ее в спину. Поневоле она катилась, как мячик, и, на каждом шагу все более покладистая, уже до невозможного кроткая, в этом беспрерывном наращивании темпа, задаваемом мужем, смахивала теперь на загнанное животное, жаждущее только уменьшения и даже полного исчезновения в каком-то темном и безысходном покое. А муж, конечно, не замечал ее тревоги и горя; ему нравилось не замечать, делать вид, что все в порядке. Он создавал волшебную сказку, и ему нравилось думать, что жена, купаясь в роскоши его величавого создания, не замечает кое-как прикрытых там и сям ловушек и дыр в никуда.
  Так прибежали домой, и Лиза, вкатившись в дверь, миновала коридор и по инерции продолжила вполне темпераментное движение по комнатам, теперь уже в сторону постели, предполагая болезненно запрокинуться и уйти в забытье, однако муж легким, но властным прикосновением к плечу перенаправил ее в сторону кухни. Не успела Лиза осмыслить эту перемену или, на худой конец, сообразить, что в реальном осмыслении больше нет нужды в сложившихся обстоятельствах, как Фокусов уже с веселой истеричностью зашевелился между столиком и газовой плитой, забегал, сшибая стулья. Он включал и выключал телевизор, с неистощимой энергией вглядывался в этот словно повисший в воздухе аппарат, когда он был выключен, и переключал каналы, едва у Лизы возникало желание вникнуть в происходящее на экране. Бойким прыжком он внезапно достиг панорамы, раскрывающейся на прибитом к стене ковре, и замелькал среди матерчатых шероховатостей, гор, пальм, мавританских людей, пристально всматривающихся в красоты природы, крадущих чужих невест и седлающих коней, чтобы пуститься в погоню; там он, на миг остановившись, подмигнул Лизе и с таинственностью прожестикулировал, намекая, может быть, что готов завернуться в этот ковер и тем загадать жене новую загадку.
  Но вот он снова здесь, в испытанной временем - за долгие-то годы бытовой жизни, устойчивой повседневности! - реальности, по-прежнему оживленный, радостный, любящий.
  - Чайку, Лизок, а? Лизок, чайку - как ты на это смотришь?
  А сам уж вскипятил чайник.
  - Хлебнем? - маневрировал и как будто шустрил он.
  - Хлебай... - прошелестела Лиза.
  Фокусов крикнул:
  - Наливай, Лизок!
  И протянул ей чайник, а она, не подумав, взяла. Тотчас нечеловеческий вопль вырвался из ее глотки. Чайник дребезжал, звенел и стучал, подпрыгивая на кафельном полу.
  - Горячо же, - объясняла она несколько позже. - Просто-напросто раскаленная ручка...
  - А мне ничего, - удивлялся и пожимал плечами Фокусов.
  Он сумасшедший, подумала Лиза и едва слышно пролепетала:
  - Вот сам бы и наливал. Или тебе нужно было, чтобы я прикоснулась?..
  - Мне нужна только твоя любящая заботливость, - серьезно и внушительно объяснил Фокусов, - твоя хозяйская и как бы материнская забота обо мне как о законном супруге и избраннике сердца.
  Толком уже не сознавая себя, Лиза юркнула в спальню и, повалившись безвольно на постель, завернулась в одеяло. Лежала как в коконе.
  Вошел Фокусов и включил свет.
  - Выключи, - жалобно попросила Лиза.
  Выключил. После то ли ушел, то ли затаился где-то в комнате.
  Болела рука выше локтя, опаленная зажженной Фокусовым бумажкой. Болела ладонь, прикоснувшаяся к подсунутой Фокусовым - не был ли он коварен в ту роковую минуту, вероломен? - металлической ручке чайника. Болела вся и всеми болезнями. Но чайник-то каков! Обычный, привычный, давно смирившийся со своей участью, слегка проржавевший как будто и прохудившийся (Фокусов что-то недавно говорил на эту тему, сетовал на безденежье, мешающее обновлению утвари и быта в целом), а какой номер выкинул, как сподличал! Но надо действительность принимать, вот она какая - принимай, какая есть. А куда денешься?
  Но хорошо бы войти в разум, восстановить норму и форму, вернуться в себя и внутри себя прижать к груди руки, а к животу ноги, затаиться, как затаился где-то Фокусов, спокойно оглядеться, перестав быть издерганной, измученной, смежить веки, ограничивая в себе и собой тишину и покой.
  Душа ее, хотя и сжавшаяся, ставшая крошечной, словно напевала тихонько что-то умильное о том, что жива и готова к новым испытаниям, согласна принять все уготованное ей дальнейшей судьбой. Это было так, как если бы она свернулась калачиком, как было некогда, в материнском лоне, или сама стала матерью и, глядя на своего маленького уютного ребенка, думала о нем как о вместилище всей своей последующей жизни, ей лично уже ни для чего не нужной, а если и нужной, то разве лишь для того, чтобы действенно, не на словах только, преклоняться перед этим чудесным созданием, дерзко и радостно взявшим ее сердце.
  В коридоре за дверью, почему-то оказавшейся открытой, началось постепенное возрастание света. Желтоватый луч достиг кровати, не охватывая спальни, а только выделяя бессонную Лизу, и в нем зародился, миниатюрным, но последовательно растущим, Фокусов; этот человек, приближаясь, все больше, все очевиднее громоздился, как нагло внедряющееся в комнату чудище, и вот он уже стоит над Лизой великаном, вальяжно сбрасывающим одежды, возвышается гигантским дубом, презрительно стряхивающим устарелую листву. Лиза вышептывала слабые протесты, поводила, помавала над одеялом бессильными руками.
  - Скажи, - попросилась она в бессердечную несговорчивость мужа, в его угрюмое и не сулящее ничего доброго сбережение тайны, - ты хочешь меня сжечь? Тебя дядя научил и науськал?
  Фокусов метал пронзительные, испытующие взгляды - туда, сюда, в один угол, в другой, - но за внешней хмуростью был он, однако, все тот же веселый малый.
  - Что ты, милая! - вскрикнул Фокусов и выразительно всплеснул руками. - Какой дядя мне указчик? Я ему челюсть, сама помнишь, свернул набок, и это была расплата за его странное обращение с тобой, а еще я прокурору скажу, что он за гусь.
  - Ты что, совсем не помнишь, как сегодня меня поджигал?
  - Помню, отчего же не помнить... Помню, но тщательно стараюсь забыть. Ведь это вопрос щепетильности. Помню, что несколько расслабился, когда у монастыря на тротуаре увидел у своих ног выщербленную ямку и в ней, к изумлению своему и гневу, мусор и мусор, и стараюсь забыть последовавшие из этого похождения... танец огня!.. забыть как нечто недостойное мужчины. Бежал оттуда, как нашкодивший кот... Между тем, расслабленность, малодушие и малоумие мне не к лицу.
  - Нет, между тем как раз другое... между тем разворачивается драма... - пробормотала женщина.
  Фокусов расхохотался.
  - Какая драма, милая? Какая может быть в нашей с тобой жизни драма? Это у тебя явное малоумие так говорить. Не расслабляйся! Чуть дашь слабину, заскорузлость уже тут как тут у двери. Скок! Ты ее взашей, а она - скок! - в окно. Ты ее под кроватью ищешь, а она на кровати ухмыляется, скалит зубы. Нужно иметь большое отсутствие фантазии, чтобы воображать легкой победу над этой, над этой хреновой замшелостью. Она так свойственная нашему бытию! Ты в унитазе воду спускаешь, а она, гадина, вдруг обрушается сверху водопадом и смывает тебя заедино с какашками. Понимаешь, чем тут пахнет? А бунтовать... не забалуешь у нее!
  - Но роковое стечение обстоятельств... посуди сам... стечение, из которого видно, что дядя надоумил и сказал, а ты сделал... Дядя посулил, что ты, мол, не шибко согрешишь, сжегши меня, а ты... ты и рад стараться...
  - Ведать не ведаю, что посулил дядя и каково оно, стечение обстоятельств, а вот вижу, между прочим, что ты не читала моего рассказа. Зря! Этак недолго и до беды.
  Легкая тень набежала на вдохновенное в эти минуты лицо супруга. Лиза смотрела на него сквозь слезы.
  - Ты написал рассказ? Не знала... Поверь, и это тревожит...
  - Ты обязательно его прочтешь, но прежде я тебя спалю. Ну, такая фантасмагория, аллегория... Да только тебе ли не знать, что все, что делается между нами, сделано любовью? Бояться нечего, не впервой. Не впервой, но с новой силой спалю в пламени своей безграничной любви, а ты в курсе, как это бывает и какое это море удовольствия. А, бывало, помнишь ли, и сама... того... как говорится, очертя голову!.. Чудесная, несравненная, божественная, женщина ты моя единственная и неподражаемая...
  После этих слов обрушился Фокусов на жену, как могильная плита, и гулко кричал, словно втиснутый в железную бочку:
  - Огрызайся! Люблю, когда огрызаешься! Расцарапай меня!
  Лиза не знала ни Вари, ни Пети, но не возникло страха и даже показалось, что это добрая сказка, а Варя и Петя - старые знакомые, когда они, томно двигая призрачными конечностями и строя безгубыми ртами любезную улыбку, выдвинулись из тени, особым образом сгустившейся в углу комнаты, приблизились к супружескому ложу и, с любопытством взглянув на происходящее, тихо, но не без настойчивости заметили:
  - Не тушуйся, женщина!.. Чего много, даже в избытке, так это общего между нами, а все прочее - не твоего ума дело!..
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"