Володя Злобин
Гул
Странный гул стелется над Россией - то хрипит взбунтовавшийся город. Ворочает он механизмами, бьёт многопудовыми молотами. Дрожит город, а трудовой народ по улицам ходит, руками машет. Непривычно им, лишённым вериг, двигаться - всё норовят небу скулу своротить. Режет вышину заводская сирена. Проголодался город. Нельзя его не кормить, иначе потухнут домны, перестанет литься металл - как без снарядов мировое неравенство уничтожить?
Вот и хватают попов беременных, скопидомников и юнкеров. Был царский генерал, саблей охранявший грановитый капитал, стал краскомом, поклоняется коммуне-иконостасу. Вензельных орлов на звёздочки пустили: много звёздочек получилось, астрономам на века работы хватит. Колокол церковный обернул броненосец. Там зубовным скрежетом турбины ворочаются. То викинги революции, морской народ бескозырный, кушать хотят. Много припасов нужно, чтобы кругосветное плавание совершить - закрасить охрой все гавани, в каждом порту рудяной флаг поднять.
Но вот беда - нет хлеба, а город знать ничего не хочет, требует насытить оловянный желудок, и рыщет народ в поисках поганой собственности. Однажды ворвались красные люди в дом старого бога. Поймали шестикрылого серафима, не успевшего уплыть в эмиграцию. Повыдергали дефицитные перья, отнесли в канцелярию приказы выводить. Пухом железным подушки набили, чтобы боевые жёны во сне не ворочались. А одно перо послали Римскому Папе - чтобы, дурак, в жопу себе вставил. Ощипанного же серафима привели под белы рученьки в заводскую столовую. Только как без хлеба кушать? Вот и выбивают алюминиевые ложки на столах морзянку - принимают её писари, обмакивают перья в голубую кровь. Сцедили те чернила из дворян и аристократов. Зря они рабочего человека тлёй почитали.
На зов телеграмм пришли абреки с синих гор. Каурые степи прислали своих делегатов. Отрядили богатырей железные чудища, плавающие по морям. Грузится в вагоны винтовочный народ. Тут же вылетает из города бронепоезд. Искры, гудки, шум - засиделся чугунный парубок в депо, кушает с лопаты угольную икорку. Не хочет знать паровоз, что в банный день долго скрёбся и чесался город, чтобы добыть для котла драгоценные крошки. Мчит бронепоезд через леса и жжёные поля в край единоличников, да спекулянтов. Везёт с собой злые буквы ЧОН-а. Красные буквы, литера к литере. Готовы чоновцы вытрясти амбары, и даже кулацких мышей забрать - на опыты в большевистскую лабораторию.
В Тамбове бронепоезд отдохнул, залил станцию струёй мутной воды и подобрал на борт новых бойцов во главе с посланцем ГубЧека. Потянулся состав на юго-восток, в край лесов и болот, где ещё теплилось недобитое Антоновское восстание. Вдруг споткнулись восемь паровозных ног. Вздыбились вагоны. Посыпалась с платформ жухлая солдатская ягода. Поскользнулся поезд на разобранном полотне. Когда улеглась пыль, из обломков поднялись, облепленные угольной кутьёй, коммунисты.
Кто руку сломанную лелеет, кто голову бинтует. Разбирают товарищи завалы - не товар ищут, а друзей своих. Собираются солдатики в чёрные тучки, разбиваются на ручейки, и течёт поток к людским избам. Там мечутся в страхе огоньки, и тянет от деревеньки хлебом, жизнью.
А затихающий паровоз бил колёсами воздух. Тот сгустился до пара, который выпал дождём, и затух пожар. Над чугунным трупом плакал уцелевший машинист. Лишился рабочий человек друга. Неведомый гул, выползший на поминки из синего тамбовского леса, мягко обнял безутешные плечи.
Комиссар Олег Романович Мезенцев сидел на открытой орудийной платформе и держался за лафет. Не от тряски спасался мужчина, а хотел перенять холод, чтобы успокоить разболевшуюся голову. Она у него была большая, вытянутая сверху вниз, прямо от светлых, почти белых волос до твёрдой квадратной челюсти. Комиссар вообще был большой, вытянутый и белый, как застывшая от резкого холода капля. Иногда зажмуривал Мезенцев синий глаз, а другим, жгучим, как июльское небо, пристально глядел на красноармейцев. Будто уже доложили ему обо всех солдатских прегрешениях: про кур, в обход власти ощипанных, и частнособственническую самогонку.
- Ничего... Верикайте нас в обиду не даст, - шептались бойцы.
Евгений Витальевич Верикайте был легендарным командиром, пронесшимся на бронепоезде "Красный варяг" через всю Гражданскую. Солдатам не нравилось, что присматривать за их батькой прислали незнакомого человека. Они и сами глядели в оба. Чоновцы, набранные по деревням и городским окраинам, ещё не успели освоить премудрость интернационализма. Батька-то батькой, однако была одна заковырка. Отчего любимый батька носит женскую фамилию на балтийский лад? По каким таким законам командир бронепоезда - Верикайте, а не Верикайтис? Как ни старались, не могли объяснить разницу даже призванные в отряд варяги. Ну Верикайте, ну и что? В том двадцать первом году люди норки мышиные разрывали, чтобы драгоценные зерна выковырять. Это, пожалуй, поважнеё будет. Не задумывался о женской фамилии командира и Олег Мезенцев. Он остужал об орудийный лафет свой белый череп. Дела, порученные военному комиссару в Тамбове, клонили больную голову в сон.
Евгений Витальевич сидел в штабном вагоне и изучал карту. Уж слишком зелёная была карта. Каждый лесной массив мог обернуться отрядом Антонова. Напирали зелёные пятна на крохотные серенькие городки, где скучились растерянные красноармейцы. Евгений Витальевич нервно приставлял концы циркуля к точкам деревень - не ускользнет ли враг в соседнюю губернию?
Поезд дрогнул на стыке. Задрожала и карта. Почудилось, что лес пришёл в движение. Зелёные пятна прыгнули на обожжённые ладони и поползли по защитному френчу. Верикайте, ещё при Феврале командовавший только что сформированной латышской ротой, не мог испугаться такой глупости. Он лишь удивился, что смерть подкралась неожиданно, даже без воя снаряда. Краскома с силой хряпнуло о стенку вагона. Грохот опрокинул стол, купе завертелось, и циркуль, которым Евгений Витальевич мерил расстояние от контрреволюции до коммунизма, воткнулся ему в руку.
Поезд ещё сотрясали судороги, когда Мезенцев откопал командира под обломками штабного вагона. Плотное и плоское лицо разгладилось, замерло. Верикайте впал в беспамятство. Мезенцев действовал хладнокровно. Командовал так, как командовал бы сам Верикайте. Погибших сложили вместе, раненых погрузили на носилки. Солдаты смотрели на комиссара с уважением, как на того, кто мог бы передать вождя малого вождю большому: Верикайте - Ленину.
Мезенцев, построив уцелевших людей, оглядел поредевшее воинство. Больше для себя, чем для солдат, произнёс комиссар короткую речь:
- Наша миссия - высокая миссия. И хотя продразверстку уже ликвидировали, но не ликвидировали кулаков. А значит, есть лишний хлеб. Если есть лишний хлеб, значит, есть и те, кому его не хватает. Не хватает в городе, а излишек в деревне. Не дойдем до деревни - не добудем хлеба. Не добудем хлеба - рабочие останутся голодны и не смогут дать нам оружие. Не будет оружия - враги уничтожат Республику и всю нашу деревню. Командованием задано прибыть в злобандитское село Паревка и выкурить из его окрестностей окопавшихся бандитов во главе с Антоновым. Поймаем его - восстанию конец. Уйдет - будет ещё долго баламутить край.
На близлежащей станции комиссар послал в Тамбов телеграмму. Он, Олег Романович Мезенцев, ввиду ранения военного начальника, принимает боевое командование ЧОН-ом на себя. Ответ пришёл скоро. Губернский революционный комитет подтвердил силу приказа N 171: революционной тройке отныне подчинялись все советские учреждения и партийные организации на территории Кирсановского уезда. Ввиду чрезвычайных обстоятельств ревтройка имела право ареста, временной изоляции и расстрела лиц, обвиняемых в соучастии в бандитской шайке и вредительстве революционной власти. Граждан, отказывающихся назваться, полагалось расстреливать на месте. Оставленные дома бандитов - сжигать. За найденное в избе оружие - расстрел старшего работника в семье. Аналогичная мера - за укрывательство. Заложники изолировались в специальных лагерях. Один из них чоновцы проезжали на станции Сампур: оголодавшие люди понуро сидели за колючей проволокой.
Когда вошел ЧОН в соседнюю со станцией деревеньку, то всех мужиков построили у длинной, во всю улицу, канавы. Это местный энтузиаст, надышавшись социализма, задумал водопровод провести. Да толку - не нашлось для рва металла.
Мезенцев рассудил просто, но точно. Деревенька - ближайший населенный пункт к месту крушения. Антоновцы обязательно сюда заходили за провиантом и на разведку. Так как никто не донёс железнодорожной власти о готовящемся злодействе - виновны все. Комиссар, выстроив крестьян в линию, в третий раз объяснял, что если не выдадет мир антоновцев, группа заложников, набранная по принципу первый... второй... и ты, третий, подь, подь сюды... будет расстреляна. Однако крестьяне попались хорошие, крепкие. Никто не выдал деверя с кумом. Народец держался даже немножко надменно. Ишь, захотел на цугундер нас взять? Думаешь, так мы тебе всё и рассказали? А ты поди-ка докажи свою правоту.
Вот Олег Романович Мезенцев и доказал.
Отряд двинулся в сторону Паревки. На носилках в беспамятстве лежал Евгений Верикайте. Глупый Кирсановский уезд и знать не знал, что фамилию носил Верикайте неправильную, почему-то женскую, шиворот-навыворот. На странную фамилию у командира бронепоезда было одно тайное основание.
Паревка расположилась на юго-востоке Тамбовщины, неподалеку от Саратовской губернии. Пугачевские места, лихие. До революции жило в старом богатом селе семь тысяч душ. Прилепилось оно задницей к холмам, где распушился барский сад, а другой край протянуло к реке Вороне. Река неширокая, метров шесть-восемь будет, но быстрая: зазеваешься - снесет стремниной. За рекой, когда-то отделявшей Русь от Орды, в зарослях красноголового татарника схоронились новые кочевники. Лошади у них сильные, объезженные и злоба прежняя. Только глаза синенькие. Антоновцы засели в болотах и с ненавистью смотрели, как по их селу разгуливают незваные гости.
Была Паревка сердцем крестьянского мятежа, потому в оперативных сводках проходило село как злобандитское. Поделили весь Кирсановский уезд на сёла советские, нейтральные, бандитские и злостнобандитские. В злобандитских местах приказ N 171 действовал во всей строгости. Было отчего разозлиться. Густые паревские леса давали приют тысячам всадников. На влажных Змеиных лугах, что прилегали к речке Вороне, отъедались после долгих переходов кони. Сам Антонов ходил по селу, а народ звонил в колокола, играл на гармошке и ел пирожки из сбереженного зерна.
Однако война докатилась и до Паревки. Многажды разбивал Антонов противника, пока не укрепился тот вкруг села, вынудив отступить партизанскую армию к островку Кипец, что за Змеиными лугами. Там, окопавшись у реки, устроили антоновцы свой последний лагерь. Ни паревский гарнизон, ни повстанцы не хотели и не могли сойтись в открытом бою. Блюли перемирие, вместе выпасая на Змеиных лугах коней. Красные побаивались, что очередной выстрел всколыхнёт крестьянство и попрут на город с кольями не только мужики, но и бабы с ребятишками. Между ними Антонов и убежит. Ждали большевики обещанного резерва с химикатами, чтобы выкурить бандитов.
Антонову тоже было не с руки атаковать. Всего полторы тысячи осталось от восьми полнокровных полков, громивших большевиков по восточным уездам. Бабы, тайком приносившие из Паревки еду, крестили мужей, как будто в остывающих чугунках лежала не каша, а кутья. Пять раз на дню ожидался в Паревке конец света. Пронёсся слух, что жестоко расправился неведомый ЧОН с соседней деревушкой. Переполошились паревцы: что это за ЧОН? Помещики вернулись, что ли? Да нет, мелко как-то, разве человеческую силу ЧОН-ом назовут? Не иначе конец света на Паревку идёт.
Но ЧОН, вступив в село, повёла себя мирно. Даже местный гарнизон, состоящий из странной солянки комсомольцев, солдат, курсантов и бывших продотрядовцев, ничего кровавого не дождался.
Особенно миролюбиво вёл себя высокий и красивый комиссар. Он расквартировал пополнение и осведомился у командира боеучастка о текущем положении дел. Выяснилось, что легендарный Антонов находится буквально в паре вёрст от села и чуть ли не купается в Вороне с остатком своего воинства. На вопрос, почему же его до сих пор не изловили, паревские большевики ответили, что вождь повстанья тут же уйдёт в лес. Сил же, чтобы со всех сторон окружить Антонова, нет. Да и тронься с места, как Паревка в десятый раз забунтует, вырежет коммунистические ячейки и уйдёт в барские сады, вон гляньте на холмы - там густо-густо, тоже никого не найдёшь.
- Теперь командование переходит к ревтройке, - сказал на это комиссар.
О Мезенцеве было известно мало, поговаривали, что он приплыл откуда-то с Севера. Знали - воевал: то ли плавал по Балтике в брюхе железной черепахи, то ли дышал галицийской пылью. Когда пошли красноармейцы в баню, стали золой себя скрести, вспучились по телу Мезенцева шрамы, похожие на запёкшиеся под кожей молнии. С недоверием косились на командира голые красноармейцы. Сами они были тоненькие и худющие, до того остренькие, что даже штыком не проколешь - кость одна. Мезенцев смотрелся средь них великаном. Был у него ещё один шрам. Особенный, над правой бровью. Белый и тягучий. Как будто ткнули пальцем, чтобы лопнул глаз, да попали в твердую надбровную дугу, сломавшую чужой напор.
Мезенцев помылся, вытер сильное, жилистое тело и вышел на улицу, где распрямился во весь свой великий рост. Смотрясь в солнце, зачесал назад золотые волосы. Приладил к поясу наган и пошёл один, без страха, по селу. Из-за лопухов зыркали на комиссара девки. Тайком от родителей заглядывались они на широкую большевистскую спину. Не знали бабы, что лежало за душой Мезенцева воспоминание о женщине - тонкой, как игла. Когда с нежностью думал о ней комиссар, отступали головные боли. Может, поэтому был милостив Мезенцев к затаившейся в страхе Паревке? Или испытывал голубоглазый Мезенцев к толстозадым и носатым паревцам воинское презрение, как когда-то варяг к стелящейся по долу чуди и мери?
Паревка не была так уж беззащитна и миролюбива. К окраинным избам каждую ночь подползали лазутчики. В огородах, завернутые в холстину, сховали паревцы винтовочки - выкапывай вместе с картохой, когда жрать захочешь. Затаились по подворьям повстанцы. Кто-то стикал от Антонова к жинке под бок, кто-то был ранен и отлеживался у родни, а кто-то, как Гришка Селянский, выполнял важное нравственное задание.
Парень числился бандитом ещё при старом режиме. Успел в тюрьме погостить, откуда его выпустила февральская распутица. Справедливость ведь наступила. Но что делать развесёлому парню, если хочется не мировой уравниловки, а быстрого коня? Тут уж не плуг в руки брать надо. Антонов, будучи в 1918 году начальником всей кирсановской милиции, разбил банду, где орудовал Гришка. Хотел было пристрелить конокрада и насильника, но тот купил жизнь, показав большой тайник с оружием. Антонов уже тогда зачем-то собирал винтовки и переправлял их в лесные схроны. Попритёршись друг к другу, молодые люди сроднились: оба имели представление о блатном мире и занимались экспроприациями; оба хотели чего-то большего, нежели жить в малиннике. Гришка, любивший вольность и фарт, принялся наводить Антонова на товарищей по ремеслу. Не была у Гришки душа шерстяная, просто не любил он людей, кто убивает от сухости мозга, без всякой идеи, мечты. Вот он, Гришка, терроризировал крестьян, потому что им конь нужен, чтобы землю ворошить, а дочка - чтобы её замуж выдать. Ему же они нужны, чтобы прославиться. Вот как Антонов. Гришка завидовал вождю, боялся и лип к Антонову, чувствуя, что тот может пообещать ему смысл жизни.
Александр Степанович поставил бандита командовать 8-м Пахотно-Угловским полком. Антоновские офицеры, прошедшие кто империалистическую, кто Гражданскую, от такого решения плевались, однако ничего поделать не могли: Гришка лихими атаками не раз сбивал дозоры красных. Удалой из Гришки Селянского получился атаман. Под горячую руку порой попадала не только коммунистическая шея, но и нехитрые крестьянские сбережения и такие же глупые женщины. Те, к слову, не всегда противились. Много на фронтах погибло мужей.
После весенних поражений 1921 года Гришка из повстанья дезертировал, укрывшись под ложными документами в Паревке. Здесь он ничем не прославился, разве что всем на радость удавил бывшего комбедовца.
- Пущай харчуется, холера. - Мужики недавно узнали новое болезненное слово и полюбили им ругаться.
Хотя какой холерой был Гришка? Сызмальства называли чернявого, подвижного пострелка бабником. И неважно, что не было передних зубов: их, как говорил Гришка, выбили стражники в тюрьме. Без труда прилипал жиган к людям и к женщинам, интересуясь не только сладким имуществом, но и душой: вдруг кто суть жизни успел скопить?
Парень быстро втёрся в доверие к пришлым солдатикам и выяснил, сколько они привезли ружей, пушек, даже прознал про странные ящики с адамовой головой. Только к Мезенцеву боялся прилепиться Гришка. Хрустело галифе на жарком июльском солнце; медленно, как автомат, поворачивал Мезенцев голову, иногда поднося к ней широкие ладони - поправлял мозговую резьбу. Страшный человек, непонятный. Ледышка.
В задумчивости мял Гришка вдовушку, у которой жил в Паревке, да размышлял, как можно убить Мезенцева. Выходило, что никак. Точнеё, не с кем.
Разве что раскинулась по селу подпольная сеть социалистов-революционеров - Союз трудового крестьянства. Сидели там остатки городских эсериков, некогда самой многочисленной партии на Руси. Гришка с отвращением слушал полуинтеллигентские разговоры, где решалось, какой строй нужен России и как ловчее подбить мужика к топору. В перерывах помогал СТК деревне грамотой и народными вожаками. Крестьянин, известное дело, не знает, как ему за свободу сподручнеё сражаться. Потому и нужно умных людей слушать. Этот же СТК выправил Селянскому документы демобилизованного красноармейца. Гришку это всё равно не успокаивало.
- И вообсе тикать надо отсюда. - Гришка не выговаривал шипящие. - Возьмут да перестреляют. Вот спросят: чего же ты, молодой, не в армии? Ах вернулся? А где служил? Ба-а, так там у меня побратимы! Этого знаесь? Нет? А этого? И ты чего? Амба! И комиссар непонятный. Говорят, у него голова щёлкает и он пилюли жрет. Кто знает, до чего эта дылда додумается? Поситает, сто насы бабы месают, и обобсествит их.
Вдовушка, у которой жил Гришка, разводила руками. Глупая была баба, считающая, что и война неплохо, и волнения перенести можно, если ты в боках широка и мягка да каждый штык готова в печечке прокалить. До того вдовушка не соображала, что не побоялась бывшего антоновского командира на боку пригреть. А может, и не так глупа была толстушка - знала, что никто из местных на неё не донесет. Змеиные луга от Паревки близко, кому охота оттуда гостинцев получить?
- Чего хлебало открыла, - не унимался Гришка, - сказать нечего? Ты мне лучсе открой, кто это у вас по больсаку састает, хлам собирает? Я его суганул, а он без внимания.
- Это который агукает? Да это пришибленный наш, Гена. То тряпочку урвет, то железку. Уж не знаю, зачем ему. Может, в Ворону выбрасывает?
- И сто, дают? Железо же в цене. Вы же, сучье племя, из-за свиной сетины удавитесь.
- Пусть лучше полоумный всё подчистит, чем городские. Тем паче он всякий хлам берет. И взамен кланяется. Мужики бают, что нам потом заступка будет. Чего городской фельдшер сказал? Гена вам как адвокат перед Богом. Вот и дают. И я ему тряпку дала... Заагукал, миленький. Перекрестил меня грешную.
Давно повадился забредать в село мужичок неопределенной наружности и неизвестного имени. Собирал по подворьям мусор, платил где погнутой копейкой, где порванной собаками штаниной, а потом уходил из Паревки к реке Вороне. Было в юродивом так много странного даже для Гражданской войны, что никто особенно не роптал. Ну берёт блаженный человек ржавый гвоздь и обрывок ткани, так и бог с ним. Не корову же и не ржаной пуд. Ему важней. Бабки шептали, что на том свете на одну чашу весов положит Господь грехи человеческие, а на другую все те вещички, которые отдал паревец дурачку Гене. Перевесят они - попадет праведник в рай, а если нет - рухнет прямо в ад огненный, где ковалась большевистская рать и где Троцкий всем главный секретарь. Но агукающий Гена как будто имел на всё тайный план. Иногда искал он определённую вещь и отказывался от других подношений. Или особенно длинную вервь выпрашивал. Зачем, спрашивается, если ему всё равно?
- Тащит, - говорили уважительно мужики и понимающе переглядывались.
Дознавали умом, что не для личного обогащения брал дурак вещь, а для неизвестной коллективной пользы. Верилось скупым мужикам, что, собрав со всех по чуть-чуть, однажды изобретет юродивый что-то раз и навсегда полезное.
- Пли!
Ходит, улыбается Илья Клубничкин. Больше своих пушек любит комбат сельских вдовушек. Катается от одной к другой, вся сладость на него налипает. Нравится Клубничкину миловаться с теми, кто без присмотра остался. Сам комбат погибели избежал, да и странно видеть мёртвым усатого, низенького, толстого человечка. Умирать должны молодые, честные и красивые, чтобы их лица можно было пересадить каменным обелискам. Или серые, измученные, слабые, которые настолько незаметны, что их никому не жалко. А такие, как Клубничкин, погибают мирно - лопаются как спелая слива, от еды и пьянства.
- Пли!
Стреляли вглубь леса. Днём пушки перемесили лагерь у реки Вороны. Кого-то вдолбило в песок, ещё больше снарядов засосала трясина, а остальные - и болванки, и крестьяне, и Антонов - рассеялись по камышам. Сколько ни искала пехота, как ни ворошили ил кавалерийские пики, антоновцы, потерпев быстрое и неизбежное поражение, переплыли Ворону и ушли в лес. И оттого, что стреляли из пушек по площадям, в никуда и ни во что - как будто и не по людям вовсе, а по деревьям с галками, - бой выглядел страшнеё обычного. Будто кричать от ранений должны были не люди, а разбитые в щепы деревья и не повстанцы должны были собирать вываливающиеся из животов кишки, а лоси и волки.
- Пли!
Не каленой картечью шельмуют лес. Летят в сине-зеленые дали снаряды с отравляющими газами. Стелется ядовитый туман по низинам - ищет спрятавшегося человека, а находит мышей и белок. Чоновцев дурман не страшит. Расчехлены противогазы, вислые хоботы в угольный кармашек заткнуты.
- Пли, братцы! Выкуривай контру!
Не знает Клубничкин, что в лесу от человеческого хлора ёжик погиб. Думает артиллерист о блинах, о вдовушке. Вчера она дала подержаться за большую, как шанежка, грудь. Не знает комбат и того, что из леса к батарее уже пополз жуткий, незнакомый гул. Он перетек через буреломы, переполнил овраги и выплеснулся на опушку. Недоволен лес, утёрся от стальных плевочков. Поплыл гул по стреженям Вороны, изгваздался в болотце и зашумел по Змеиным лугам. Все ближе и ближе гул к человеку, вот-вот накроет батарею холодным земляным выдохом.
- Пли! Пли! Пли! И ещё раз!
Предвкушает масляный блин, как закатится вечерком к вдовушке, как расскажет про свои подвиги, как запустит жирную рученьку под испачканные мукой юбки. И обязательно потащит вдову-раскладушку в бывшую усадьбу, чтобы овладеть бабой, как при старом режиме.
Сладко замечталось командиру, и он в последний раз приказал:
- Пли!
Паревка оживала. Поначалу село подобрало юбки и приготовилось к мести, помня, как с холмов, где стояла опустевшая барская усадьба, бросалась вниз антоновская конница. Она с гиканьем налетала на опешивший продразверсточный отряд и собирала в мешки для капусты отрубленные головушки. Ныне помещичий сад пустовал. Не гуляли в яблочных тенях эфирные дамы и больше не всхрапывали в вишнёвой засаде партизанские кони. Крестьяне потихоньку ходили в сады за дичающими плодами, все меньше пугаясь солдат, хрустящих дворянскими яблочками.
Привыкли и к комиссару.
Ходил он по селу широко, никого не боясь, будто родился в ближайшей будке. Нюх у него тоже был собачачий, и когда вздрагивали красивые римские ноздри, вздрагивала и вся Паревка. Боялась, что почует комиссар, под какой кабачковой грядой запрятан револьвер, где в речке Вороне лежат мешки с заветной мукой и на какой печке затаился антоновец. Но как будто плевать было комиссару. Один раз он действительно плюнул, только не в рожу - такого бы не позволило лицо Мезенцева, а в канаву, где червился то ли кулак, то ли дохлая кошка.
Ребятишки подходили к комиссару с изголодавшейся радостью и улыбками. Он отвечал спокойно, однако без радости и улыбки, возмещая телесное чувство перераспределением конфет из кармана галифе в грязные детские руки. Давал без цели и соблазнения, не пытаясь обменять барбариску на чьих-нибудь родителей. Пару раз хмыкнул, сказал теплолюбивое осеннеё слово, подул на выгоревшую голову-одуванчик. Из-за плетней, делая вид, что справляют нужду, следили за комиссаром бабы. Оправившись, они бежали в избы, где докладывали мужьям. Те, будто комиссар был в их безраздельной власти, тихо и зло гудели:
- Поглядеть надо... Подождем. - И "подождем" неуловимо превращалось в "подожжем".
Ждал и Гришка. Ждал, когда оступится комиссар, зайдет за сарай покрасить струей доски или отправится через Змеиные луга искупаться в Вороне, вот тогда... Тогда Гришка Селянский колебался. Лучше всего было убить Мезенцева финкой, всадить веселый нож в такое сильное тело да провернуть несколько раз, точно кончился у комиссара завод. Был ещё у Гришки иностранной конструкции пистолет, который пел швейцарским соловьем. Вдобавок хранилось у Гришки за пазухой одно тюремное воспоминание. Залётный политический всё открывал в камере профессорский рот, будто Гришка туда писей тыкал. Надоедало это Грише - бил интеллигента. Не надоедало - тоже бил. Не понимал Селянский, как можно быть таким чудилой. Как можно носить очки, бородку и не знать, что такое святцы со шкерами? Вот и выбивал из учителишки жизнь. Плохое это было воспоминание, неудобное. Не принимали его в залог подпольные купчики. Не соглашались карточные дружки поставить на кон. Да и не накинешь память на шею вдовице: требовала бычья шея не удавки, а бус. Но когда увидел лихой человек Мезенцева, сразу понял, чем можно перебить прошлое. Достаточно нарезать из комиссара ремней, как сгинет из памяти интеллигентишка: унижение могучего человека приятней. Пухла от мыслей чернявая Гришкина голова. Не было бандиту покоя. Даже милуясь с толстушкой, и, твёрдо пробиваясь к её шейке, думал Гриша, как убить Мезенцева.
- Гришенька, любимый, - шептал на тайных встречах антоновский лазутчик, - убей комиссара. Подкарауль и убей. А потом айда в лес, к нам в повстанье. Братец Антонов тебе все простит. И то, что ты сшукал, полк бросив, простит и воровскую твою душонку простит. А? Убей человека, Христом Богом прошу. Я тебя потом на своей кобыле покатаю.
- И кто там на болоте остался? Два трухлявых пня с цингой? - отвечал Гришка. - Скоро Антонов сам никто будет. Разобьёт его комиссар.
- Народец хорошо окопался, - шептал разведчик, - ждёт. У нас там славно. Повстанье живет как хочет! А даже если разобьют, Антонову ничего не будет. Он заговоренный, выживет! Скличем новую армию, все амбары взад заберём. Будет у тебя не одна вдовушка, а три. Каждая толще другой, я их сам освобожденной мукой буду кормить... Ну, что скажешь, Гришенька?
- Ты откуда знаесь? Мы даже Тамбов, черти его дери, взять не смогли. Обосрались ещё на подходе. А есть на свете такой город Москва, он как десять Тамбовов!
Слово "Тамбовов" звучало пугающе, и разведчик отвечать убоялся. То, что говорил Гришка, было правдой. Антоновщина, гремевшая по всей стране, вообще-то пылала по одному только Кирсановскому уезду, иногда перехлестываясь в Саратовскую губернию или подползая на севере к Моршанску. Если бы не эсеры, о подлых планах которых большевики кричали во всех газетах Республики, была бы антоновщина ещё одной крестьянской войнушкой. Главная партизанская победа - это взятие в апреле 1921 года двадцатитысячного промышленного села Рассказова, что в соседнем Тамбовском уезде. Взяли Рассказово на несколько часов, погрузили на подводы пушки и вино да укатили в лес праздновать победу. Поражение для большевиков чувствительное, но у них таких Рассказовов по всей стране сотни, а может, и тысячи - по одному на каждого повстанца.
- Гришенька, любчик ты мой, ну раз сам не хочешь к нам, то хоть коней моих найди! Чего тебе стоит? А я тебе патрончиков отсыплю! Увели, гады, коней... жить без них не хочу.
- Ну ты баляба, - через выбитые зубы сплюнул Гришка. - Вот и вся васа мужичья мечта - конь личный. Ссыте сыроко мыслить. Вот если бы ты мне автомобиль пригнал...
Но какая там машина! Теперь бы шкуру спасти! Главный удар повстанью нанесла отмена продразверстки. Как только узнали крестьяне, что на смену бандитам с ружьями приходит фиксированный продналог, так сразу же опустели атамановы полки. Вот-вот затаится сам Антонов. Поэтому покинул его Гришка. Поистрепалась в походах мечта. Вроде воевали, воевали, а толку? Может, у большевиков чего для души сыскать удастся? Как-никак побеждали по всей стране.
По старой памяти Гришка ещё встречался с антоновским связным. Покуривая в кулаке, конокрад-полководец объяснял, что окончательно покраснела Тамбовщина. Кончено народное восстание, отвоевались. Разведчик же звал с собой. Мужичок верил, что братья Антоновы, хоронящиеся вон за той кочкой, вновь соберут большую ватагу и всем наконец покажут.
- Что покажут? - спрашивал Гришка.
- А вот, - хитрился разведчик, - некто поезд им недавно навернул, а? Хорошо летели! Значится, теплится силушка...
- И чего дальсе? - Когда надо было, Гришка становился рассудительным. - Так и будете рельсы лосадями гнуть? Сортир есё, может, подорвёте? Кончена война. Проиграли вы, сиволапые. И я вместе с вами проигрался.
- Это мы ещё пашмотрим... - цыкотал в траве мужик и уползал в чернь.
До смерти надоела Гришке крестьянская жизнь: с утра опять нужно было вставать на покос и ловить на себе простоволосые взгляды. Выдать не выдадут, боятся пока что антоновской мести, но и самому атаману осталось сроку с неделю. Вот-вот обрушатся большевики на болотный лагерь. Да и не к добру мягкость Мезенцева. Так с русским человеком не разгоаривают. Паревцы потихоньку переставали уважать большевиков. Мужики поднимали на солдат брови и окали, а девки вились вокруг Мезенцева, точно пчелы, желая только, чтобы жалили не они, а он...
Мысль о комиссаре ожгла антоновца, и парень, зашипев, сорвался до дома. Там ждала пышная вдовушка. Она не любила думать, а любила выпечку и бандитские ручки Гришки.
Федька Канюков привык поступать так же, как остальные, - пожимал плечами, кивал и не думал ничего особенного. Больше всего на свете походил Федька Канюков на кипяченую воду. Он был сиротой-комсомольцем семнадцати лет и работал на суконной фабрике в Рассказове. Там паренька мобилизовали в рабочий продотряд. Ещё с осени 1918 года эти отряды наводнили Тамбовскую губернию. Никого так сильно не ненавидели крестьяне, как продовольственное войско.
В продотряде Федьке свезло. Он не взламывал фальшивые стенки, чтобы достать оттуда схороненное зерно. Вся обязанность - сидёть на подводе с хлебом по пути в совхоз да целиться из винтовочки в урёму. Однажды в мелком кустарнике что-то зашевелилось, заурчало, конвой засадил туда горсть пулек - и всё улеглось. Больше Федька Канюков, прибывший в уже выдохшийся уезд, в боевых действиях не участвовал. Зерно складировалось в образцовом совхозе, а Федька на подводе возвращался в деревню охранять новую порцию ржи. И хотя хлеб под квитанцию у крестьян больше не отбирали, отряд Федьки в Паревке оставили. В качестве усиления местного гарнизона, который мог быть атакован из окружающих лесов и болот.
Так Федька Канюков застрял в Паревке. Паренёк ходил в караулы, лузгал семечки, согласно приказу помогал крестьянской бедноте боронить, на девок глядел, а они на него как-то не очень. Тяжелее всего было кряхтеть на бедняцкой запашке. Фёдьку запрягали вместо лошади, и он, по-коняжьему вздыхая, тащил плуг за собой. Теперь хлеба набрали силу, и неподалеку - лишь перевалить холмы и пересечь Змеиные луга - из-за них шёл бой. Федька не стал напрашиваться, как это заведено у мальчишек, в боевые порядки. Ему не хотелось погибнуть. Он предпочитал жить просто, не плестись позади, но и вперёд не бежать. Рассказовский рабочий знал: тех, кто сзади, забьют свои же, кто впереди - убьют чужие. После боя мальчишка смотрел на длинную колонну пленных и вздыхал. Его наверняка приставят конвоиром, а там, чего доброго, по дороге в Сампурский концлагерь лесные побратимы их и отобьют. Им свободу отобьют, а вот Федьке - жизнь.
Под вечер он ушёл бродить в барские сады. Солнце ещё не закатилось, и разлилась мглистая, парная тишина. В ней слышался глухой, нарастающий в лесу гул, который ещё с утра почувствовал Федька. Комсомолец вспомнил, что и в его деревне, откуда он перебрался в Рассказово, закат был такой же илистый и густой. С голодухи пришлось устроиться на фабрику, где Федька протолкался пару лет, пока его, как лишний груз, не сбагрили по разнарядке в продотряд. Ладных рабочих жалко отдавать, производство встанет, а Принеси-Подайкиных никто не считал. Продотрядовцев Федька не любил: жадные они были, ховали по мешкам добро и втихую им приторговывали. А вот красноармейцы доверяли парню коней, да и слоняться среди военных было интересней, чем возле заводчан - тем лишь бы самогонки надуться. Пили для того, чтобы не вспоминать содеянное. Федьку успокаивало, что сам он чужие закрома не грабил, а только отвозил изъятое в совхоз.
На всякий случай Канюков старался видеть в происходящем больше хорошего. Даже в комсомол благоразумно вступил, когда на фабрику агитатор приехал. Раз власть народная, повторял за ним Федька, то всем хорошо должно быть. Мне вот хорошо. Не понимал только, почему на него, обычного паренька, порой так злобно таращились из-за плетня такие же, как он, люди. На помощь пришёл полковой комиссар, объяснивший на политвечере, что это контрреволюционные, самые гнусные элементы из таблицы Менделеева. Канюков комиссара сразу зауважал, побаиваясь его роста и силы.
Из глубины сада донесся непонятный приглушенный звук:
- Аг! Аг! Аг, аг...
Средь вишнёвых деревьев показалась качающаяся фигура. Она уставилась на парня и требовательно спросила:
- Аг?
Это захлёбывался юродивый Гена, который что-то позабыл у барской усадьбы. Дурачок был кривым, горбатеньким, держащим мышиные лапки у гнутой груди. Из всех звуков, что может издать человек, полюбился бродяге обрывистый, нуждающийся в продолжении "аг". Иногда мужики, накрошив дурачку хлебных крошек, смотрели, как тот воробушком прыгает над угощением. Гадал народ, какому слову "аг" может служить началом. Так ничего и не смогли придумать.
- Аг!
Федька, не желая тревожить помешанного, хотел спуститься в село, но взгляд за что-то зацепился. В траве лежал располовиненный человек. Это был командующий батареей Клубничкин, которому Федька с утра отряжал лучших реквизированных коней. Клубничкин ещё пару часов назад жадно облизывал толстый рот, а теперь лежал, разбросав в траве кишки. Федька решил бежать до самого главного начальника, Евгения Верикайте, но вспомнил, что тот мучается в бреду. Или нужно было задержать Гену? Парень с сомнением посмотрел на дурачка, который был совершенно чист, тогда как всё вокруг было забрызгано кровью.
- Аг! Аг! Аг! - прокричал дурачок, схватил Канюкова за рукав и потянул вглубь сада.
Там загудело, будто яблоневая опушка собралась сделать шаг вперёд. Движение передалось Гене, но с обратным свойством. Юродивый настырней потянул в кусты. Федька попятился, упал и, вырвавшись из неожиданно сильных объятий, побежал в село.
Когда в садах собрались командиры, Гена уже исчез. Последним без спешки пришёл комиссар. Он нёс свою голову в руках. Она болела. Комиссар некоторое время рассматривал убитого Клубничкина и, поморщивщись, отвёл руку за перпендикулярную спину. Федька ждал, что сейчас его стегнут полупрезрительным окриком, станут расспрашивать, но Мезенцев молчал.
Неподалёку сгрудились крестьяне. С небольшой гордостью чувствовали паревцы, что вот-вот начнут уважать комиссара. Пора бы тому чуть пожечь вздорные пятки, бросить задиристых девок на сеновал, погубить, в конце концов, пару невинных душ.
Мезенцев спокойно отдал короткое распоряжение и удалился в село.
Тем утром за Паревкой грохотало. Мезенцев обрушился на окопавшихся за Змеиными лугами антоновцев. Артподготовка, бомбы с аэропланов и экспроприированное у царской армии "ура". Пулемётные команды подрезали камыши, а довершила дело конница. Потянулись в село пленные и раненые, но главари восстания сумели отстреляться и уйти в лес за Ворону. Мезенцев приказал телеграфировать на ближайшие станции, чтобы командиры боеучастков выслали конные разъезды для блокирования паревского леса. Вечером неизвестными был убит начальник артиллерийской батареи. Убит страшно, точно и не человеком: выгрызли у чоновца половину брюха.
У церкви собирался народ. Он собирал себя по кустам, малиннику, ямам да погребам: сильно разбросала народ Революция. Всем хотелось узнать, покончили ли большевики с неуловимым атаманом, которого, как поговаривали, сама ЧК боится - написала на Путиловские заводы, чтобы освященные Марксом цепи привезли, будущего пленника сковать. Но на паперть вместо Антонова взошёл Мезенцев. Чистый и оттого ещё более вытянутый, стоял комиссар рядом с солдатами ещё одной колокольней.
Люди понемногу волновались. Слов Мезенцева ждали кулаки и редкая беднота. Ждал в толпе Гришка Селянский вместе с курносой девкой Акулиной. Всё-таки прилюдно водиться с вдовушкой нельзя - как люди посмотрят, он же её липовый сынок. Гришка подумал и нашукал среди девок молодуху. Ещё ждало почти севшее солнце, а в кармане у Гришки ждал спрятанный револьвер.
Попа Игнатия Захаровича Коровина большевики отменить не успели. Да священник и сам был готов себя отменить. Сначала ходили солдаты к попу плюшки из белой муки кушать. Закончилась мука - стали ходить дочерей щупать. Когда кончились и дочки (кто со стыда в Вороне утопился, кто замужился, положив руку на "Капитал"), стал побаиваться Коровин, как бы теперь служивые до Бога не докопались. Господь Саваоф на себя удар взять не сможет, мука и дочки кончились, значит, придётся ему, попу, за всю троицу отвечать. Поп вполне ожидаемо вертелся, и вот что неожиданно - вертелся не только ради себя. Конечно, Игнатий Захарович очень себя жалея, в то же время жалел и паревцев, которых старался защитить, выстраивая хоть какие-то отношения с быстро меняющейся властью. Однако на паперти волновало священника кое-что другое. Ещё днем ему передал серебряные часы Гришка Селянский. Чтобы раньше времени не решил поп сдать Гришку большевикам.
- Кровь, поди, на металле? - недоверчиво спросил Коровин.
- Не без того, - пожал плечами Гришка.
- Ох, грешно...
Скромно обрадовался Игнатий Захарович. Без греха ведь не покаешься, а без покаяния не спасешься, тем испокон веков и живёт народ на Руси. Примостившись на паперти, отец Игнатий тихо ругал себя за храбрость. При новой власти истинно верующие быстрее на небо попадали. А он ведь, всё-таки, из этих! Для получения проездного документа и ворованных часиков достаточно. Ах, нет чтобы сразу ускользнуть, как занес Гришка подарочек! Увы, грешным делом, принялся рассматривать, клацать крышечкой. Жаль было такую красоту от сердца отнимать! А когда наигрался, зажали попа солдаты.
- Тихо! - зычным голосом прокричал Мезенцев.
Крик напугал дремлющего у паперти дурачка. Его не будил ни гомон толпы, ни мат, ни солдатские плевочки, которые Гена во сне размазывал по лицу. А вот голос Мезенцева очень напугал. Встрепенулся юродивый, почуял неладное и заходил кругом, заглядывая с вопросом в прибывающие лица: "Аг?" Уже забыл Гена, что только что видел труп. Зато чувствовал к нему припарку. То ли предупредить народ хотел, то ли радовался за мужицкое счастье. Крестьяне отмахивались. Отстань, дурень, не до тебя сейчас. Гена с ещё не высохшими на лице плевочками лез на паперть, поближе к Игнатию Захаровичу, которому то сад окапывал, то огород полол, но солдаты брезгливо сталкивали помешанного вниз. Гена в очередной раз плюхнулся на землю и посмотрел оттуда на комиссара. Мезенцев выдержал мутный взгляд, ничего в нем не понял и снял звездатую фуражку. Ветер разбросал над бровями золотые волосы.
- Послушайте, граждане! Я буду говорить речь. Сегодня мы добили бандитов за селом, доказав силу советской власти. Спасли вас от бандитских поборов. И вот чем вы отплатили - в отместку убили нашего боевого товарища! Долго ходил я по вашему селу, присматривался. Хорошее село, богатое. Не понимаю я, как такое село могло стать злобандитским. Отряд с винтовкой всегда враг пахарю: что плуг против пули? Теперь продразверстка заменена справедливым продналогом. Теперь большевик в деревню пришёл по совести. И как вы после этого можете антоновщину поддерживать? Разве не меняли бандиты у вас своих лошадей, оставляя замученных, худых, старых коней, беря взамен лучшей породы? Разве не разбойничали здесь, разве не портили девок? Или думаете, они ваш хлеб защитят? Почему же сегодня антоновцы не пожелали драться за ваши риги и ометы, а бросились наутёк? Потому что никогда кулаки за трудовика сражаться не думали.
Мужики меж собой повздыхали. Чего греха таить - разное бывало. Это только сопящий между ног Гена верит, что армия воздухом питается. Даже оттаявший отец Игнатий, нежно ласкающий серебряные часы, знал, что духом прокормиться нельзя. Припомнили крестьяне, как брали антоновцы лишний мешок овса или без спроса свернули голову курице. Конечно, редко это было открытым грабежом, не принуждали к оброку винтовкой, но ведь даешь всегда своё и всегда - чужому.
- А вы, - продолжал Мезенцев, - вы сами хороши, что ли? Чего вас жалеть? Вы правду вместо щей слопали. Соответствуете ли вы революции? Или напомнить, как вы принимали городских, которые несли на обмен последние свои вещи, а после, сменяв на пальто ведро картошки, догоняли гостя на окраине и кроили ему голову кистенем? Ради чего? Ради полпуда картохи? Так чего обижаться, когда мы у вас пуд зерна берем? Пшеничные вы мешки! Сивоусое племя! Скажите спасибо, что советская власть не выводит вас под корень, как надобно поступить за ваше безразличие к рабочей судьбе, за трусость и классовую лень... И Антонов вам был нужен, чтобы ещё хоть годик полежать на печке и лущить горох, откупаясь от бандитов то барашком, то младшим сыном, и не видеть, как ваш хлеб нужен стране.
Даже дурачок внимательно слушал комиссарскую речь. Её ждали, как только ЧОН занял село. Думали, выйдет городской молодец, начнёт привычно угрожать смертью, туз-наган вынет, тогда с ним можно конкретно потолковать. Крестьяне боялись Мезенцева оттого, что он не был им понятен, действовал не как большевик, не как расстрельное поле, а тихо и мирно, значит, чего угодно можно было от него ожидать. Крестьянин неопределенности не любит. Того и гляди, кожаный человек что-нибудь похуже понятной смерти выдумает. А вот теперь вроде как к делу вёл комиссар, поэтому сбежалось послушать его всё село.
- Что молчите? Сказать нечего? С Антоновым, поди, говорили! Но, может, не прав я? Кто по делу возразит?
В сердце говорил комиссар, как будто всю сознательную жизнь не тела у других людей отнимал, а был таким же, как паревцы, землепашцем. Что красные, что белые, что зелёные - не хотели крестьяне цветных полотнищ. Есть царь - ладно. Нет царя - тоже ладно. Жить на своей земле да чтобы никто не трогал - вот справедливый строй.
Гришка Селянский это понимал. Он морщился от грязноватых, потных тел, шоркающих его то по спине, то по бедру. Какая могла быть мечта у того, кто день ото дня полет грядку с морковкой? Селянский презирал землю. Нельзя любить то, на что мочишься. Однажды бандит увидел, как сеяли репу - мужик набирал в рот горсть семян и с шумом выплевывал её кругом. В воздухе повисала желтая взвесь и тонкая, как паутинка, слюнка. Любить это было нельзя.
- Или вы по-другому хотите поговорить? Чтобы не я с вами беседовал, а винтовки? Вы к этому привыкли? Русской власти хотите? Это мы вам рано или поздно устроим.
Селянский и сам был не прочь скосить крестьянскую ботву. Его интересовало, как бы себя тогда повёли медлительные, гузноватые паревцы. Может быть, засуетились, сошлись, начали бы обсуждать, говорить, ругаться. Глядишь, и придумали бы чего - послать делегатов, составить наказ, посоветоваться с обществами соседних деревень. И так от отца к сыну, от отца к сыну. Гришка с трудом прогнал восхищение комиссаром. Очень уж напоминал Мезенцев того самого Антонова.
Припомнил Гришка, как Антонов выступал в Паревке с лафета музейной пушки, как объявил о конце продразверстки, как пообещал взять Тамбов и вернуть награбленное... Крестьяне плакали и лезли целовать атамановы руки. Гришка аж позеленел с отвращения: плакать следует из-за чего-то большого, а крестьяне рыдали над мешками с хлебом. Большевики были честнее, прямо говоря, что явились в деревню с позиции здорового мужского аппетита. Они творили зло, заранее о нем предупреждая: разлучали семьи, отбирали имущество, убивали. Всё по приказу, по заранее одобренному плану. Это Гришка полюбить мог.
- А со своим братом-крестьянином вы что творили? Что творили вы с беднотой? Как резали вы молодёжь, которую город прислал деревне на помощь? Хлеб ваш на крови замешан. На нашей крови.
Антоновцы приходили в деревню, выгоняли оттуда красных, вырезали комбеды, которые и не думали распускаться, уничтожали ревкомы и продразвёрсточные отряды. Становились на постой, и сельчане несли освободителям молока, мяса, пирожков с капустой. А попробуй не принеси, попробуй зажать поросенка в хате - долго ли тогда зелёному побагроветь? Потому ещё сильнее сжал револьвер Гришка: нельзя было перед смертью полюбить комиссара.
Тот уже заканчивал говорить:
- Поймите: может быть, они, антоновцы, и лучше - на некоторое время, но мы, большевики, здесь навсегда.
Толпа зашепталась. Отец Игнатий, почуяв недоброе, помолился. Дурачок больше не агакал. Открыв рот, смотрел Гена на комиссара - то ли проглотить хотел, то ли попался к нему на крючок.
Чтобы никого не разочаровывать, Мезенцев поставил ультиматум:
- Посему властью, данной мне Республикой, я провожу черту. Или вы выдаете засевших в селе бандитов, или я перестреляю всех вас как бешеных собак. Вот... у меня в патронташе сто двадцать смертей для вашего навозного племени. Мало будет - ещё со станции подвезут.
Народ, услышав знакомые слова, почувствовал себя хорошо. Мужики знали, что сразу никто их расстреливать не поведёт. Так никогда не делается. Попужают, дадут составить списки и выстроят в линию, но вот так, чтобы без разговоров и в ров - такого ещё не было. Мужики, кто поглаживая бороды, кто скрестив руки на груди, довольно молчали. Хорошо дело повёл комиссар, к торгу. Теперь можно и свою цену назвать.
- Или вы боитесь кого? - прищурился комиссар.
- А чего пужаться? - спросили из толпы не к месту ехидно.
- Тогда почему не выдаёте бандитов?
- Так нема таких.
- Повторяю... в последний... раз. Либо выдаете бандитов - знаю же, стоят сейчас прямо передо мной... либо я выдаю вас земле. Отправитесь в Могилевскую губернию на вечный постой. Или как? Хотите, чтобы революционная тройка вернула вам на пару дней продразверстку? Или мало, что советская власть её отменила?
Солдаты, перестав плевать в Гену, поснимали с плеч винтовки. Штыки пока что смотрели в землю. Паревцы не торопились закладывать родственников и соседей. Почти каждая семья отдала восстанию по паре сыновей, и крестьяне не хотели легко сдаваться.
- По-хорошему не желаете... - вздохнул комиссар. - Гражданин поп, идите сюда.
Отец Игнатий затрясся, понимая, что сейчас произойдёт что-то очень плохое. Не будут к нему больше люди ходить с просьбой корову Богом полечить. Поп пожалел, что у него не осталось дочек, которыми можно было бы задобрить Мезенцева.
Комиссар, сузив синие глаза, попросил:
- Часики отдайте.
- Ч... что? - пролепетал Игнатий.
- Вы тикаете. У меня, знаете ли, из-за мигрени страшно обостренный слух.
- А-а... это! Так часы! Часики... серебряные...
Поп протянул часы. Он не мог понять, откуда комиссар узнал его тайну. Не мог же, в самом деле, услышать!
Мезенцев повертел механизм и безразлично, почти утомленно сказал:
- А вы знаете, что эти часы принадлежали убиенному сегодня Илье Клубничкину?
- К-ка-а-а-ак? - Отец Игнатий выдохнул из себя весь живот. - Ко-ко-о-огда?
- Час назад. Если часы взяли вы, мы вас расстреляем. Если не вы, то расстреляем виноватого, а вы ответите по закону. По-научному это называется диалектика. А?
- Право слово, да куда ж там... Ох, Господи!..
- Говорите!
Разумеется, Мезенцев не слышал, как тикают часы. Но комиссар на то и комиссар, чтобы иметь повсюду глаза и уши. Коровина через первого попавшегося мальчишку сдал Гришка. Он сунул посыльному алтын, а комиссар наградил мальчиша барбариской. Почему? Потому что Гришка долго-долго думал, да так ничего и не придумал. Убей комиссара - вырежут Паревку. Не убей - не вырежут, так накажут. К тому же Гришка чувствовал, что поп рано или поздно сдаст всех паревских антоновцев. Этого бывший командир 8-го Пахотно-Угловского допустить не мог. Но попа для Гришкиной мечты тоже было мало.
Поповья рука ткнулась в толпу. Если Мезенцев по новизне не мог понять, куда она показывает, то Гришка сразу почувствовал косые взгляды. Сзади встали два крупных мужика, ожидая команды схватить уголовника. Не нравился паревцам маленький атаманчик. Не нравился борзотой, щеголевато выбитыми зубами, связями с партизанами, которые сегодня антоновцы, а завтра снова конокрады и душегубы. А ещё не нравился мужикам Гришка из-за черных вихров, очень опасных для супружеской верности. В Паревке он, в отличие от вдовушки и Акулины, чужак, чего его выгораживать перед комиссаром? Хотя женщин тоже могли выдать почуявшие кровь мужики. Потаскухи всегда страдают в конце войны. Пока народ в сражениях погибал, гулены с неприятелем будущих врагов зачинали. А ещё носили подаренный ситец и кушали колбаску вместо лебеды. Такое никто простить не может.
Потому Гришка вышел вперёд и сказал:
- Я убил, дальсе сто? Тутосний юрод подтвердить может.
Дурачок, утирая с лица плевочки, довольно согласился:
- Аг!
Гришка бросил на землю заряженный револьвер. Не для красивого жеста, а потому что созрел в голове лихой план. Он сложился в мечту, которая и толкнула парня прямо под суровый комиссарский взгляд.
Вокруг зашушукались, будто почуяли, что захотел Гришка умереть за этот кривой, темноволосый народ. За оханье вдовушки, за испуг Акулины, за попика, который предал антоновца, так же как Гришка предал его. И за слезы юродивого тоже хотелось умереть. Бандит не так давно сильно избил дурака, и Гена очень переживал за судьбу товарища. Но тому на себя было наплевать. Пусть он умрёт бандитом, зато довольный Мезенцев на этом остановится, и не расстреляют глупый паревский народец, который зло толкал Гришку вперёд, словно он был причиной всех крестьянских бед. А то, что Мезенцев народишко расстреляет, Гришка не сомневался. Он разбирался в хороших людях. Не мог не расстрелять. Гришка бы расстрелял. Начал бы с попа. Сук надо кончать - бандит знал это, даже решившись на подвиг.
- Как вас зовут? - спросил комиссар.
- Сриска, - сплюнул бандит сквозь выбитые зубы. - Селянским кличут. Слыхали?
- Гришка, что ли? Не слышал. Расстрелять.
- Почему? - вскрикнула Акулина.
А вот вдовушка, которая тоже была в толпе, ничего не крикнула. Мезенцев посмотрел шрамом прямо в толпу.
- Как почему? Потому что Григорий - бандит, убийца, антоновец. Он зарезал нашего боевого товарища, а вы его укрывали. И если бы продолжили укрывать, мы бы по справедливой цене ликвидировали каждого десятого.
Гришка от радости чуть не подпрыгнул. Ага! Попался, комиссар! И тебя, машина, обмануть можно! Ха-ха! Значит, одного меня возьмут вместо скопа! Чернушное ликование прорвалось наружу:
- Да! Я бандит, я резал васу сволочь где только мог! Начинал с Тамбова, закончил в Рассказово! Сколько в Вороне падали лесит! И эту суку я убил, потому сто он к моей женсине приставал! А Гриска Селянский никому не позволяет со своими бабами заигрывать! И никто меня не покрывал! Сам жил! Буду я с этими скотами тайной делиться!
Орущего от счастья Гришку волокли в сторону. Для вида он отбивался.
- Да стреляйте прямо здесь, у дороги, - зевнул кто-то из солдат.
Гришка заорал ещё сильней. Лягался и дёргался он не для того, чтобы запомниться палачам, а потому что надеялся приковать к себе взгляд комиссара. Не хотел Гришка, чтобы тот задумчиво остановился на антоновцах, на членах эсеровского Трудового союза, на тех, кто хранит дома оружие, или вот даже на Акулине с дурачком. Вдруг и их поволокут в сторону, заламывая руки? К чему лишняя гибель? Не должны умирать маленькие люди. Они жить должны. Плюшки печь и ноги раздвигать перед новыми Гришками. Пусть сей расклад крестьян и не устраивает, но всё справедливо: кто широко живёт, тот смертью своей за разгул платит, а кому спину плетью греют, тот до старости в хлеву торчит.
Селянский запел блатную, выученную в тамбовском подполье песню, пересыпанную тоской по женской переднице. Даже невозмутимый комиссар поморщился. Плевать было Гришке, что запомнят его не отчаянным командиром 8-го Пахотно-Угловского полка, а вихлястым вором, который никак не хотел умирать. Главное, что помилуют сиволапых дураков, качающих сейчас грязными головами. Внезапно понял Гришка, что совершает большое Исусово дело - спасает жизнь человеческую. Вспомнилось, как отец Игнатий, обильно окормляя антоновцев, повторял: "Нет боле счастья, ктое жизнь положил за други своя". Радостно стало Гришке. Вот-вот своим трупом он близкую плоть спасет. Это раз. Два - продажный поп пойдёт вслед за ним. Не успеет никого выдать. Три - бандит укусил за палец конвоира, отчего тот взвыл и ударил Гришку прикладом.
- Аг! Аг! Аг! - заверещал напуганный дурачок.
Мезенцев недоуменно осмотрел Гену. Плохой был дурачок, негодный для здания коммунизма. Лопатки вверх выпирают, точно ненужные крылья режутся. Спина выгнутая, но не в колесо - не приладить к будущим тракторам. Руки тоненькие, трясутся, нельзя ими копаться в механизмах, те ласку любят. На лицо Гена тоже не вышел: дергающееся, чумазое, испуганное. Не лицо, а тюря. Нельзя поместить Гену в гущу рабочего люда - засмеют и затюкают. Вот хотя бы за агаканье. Чего агакать, когда вся Россия охает?
- Аг!
Зарыдала какая-то баба. Оказалось - отец Игнатий, да и не плакал он, а взвыл, подняв глаза к небу. Знал, что нельзя брать часики, но как же от соблазна удержаться, когда за ним покаяние блещет? Вслед заголосили взаправдашние бабы, и, похрустев совестью, навалились на толпу красноармейцы. Мезенцев сжал руками голову.
Боль пронзила иглой, и от знакомого образа комиссар взбесился:
- Да что вы ревёте из-за этого дерьма? Вор, бандит, отщепенец! Вся антоновская свора состоит из подобного отребья! Оно пахать землю не хочет! Думает, что с револьвериком в кармане по жизни лучше нас с вами будет! А что антоновцы, что караваинская банда, что Махно - нет никакой разницы. Все они грабители, мелкие собственники, лавочники лесные, голь, которую в труху надо... в кашу! И давить, давить! Сапогами! А коль нет сапог, ногами дави! Пока сок в землю не пойдёт! Когда напитает он первые всходы, тогда и выйдет из кулака польза!
Мезенцев замахал руками, показывая, как бы он бросал разного рода Гришек в паровозные топки или под лезвия сенокосилки. Селянский, обернувшись, плюнул в комиссара через зубную выбоину и захохотал. От мерзкого хохота у Мезенцева сильнее разболелась голова. Он застонал сквозь белые зубы и полез в карман за лекарством. Крышка с тугой силой отскочила от флакончика. Пилюли высыпались на политкомовскую руку ровненькие, одинаковые, словно из одного стручка. Химия мгновенно всосалась в кровь, побежала наперегонки с витаминами.
- Хорошо, - выдохнул Мезенцев.
Гришка, почувствовав, что комиссар успокаивается, крепко заматерился. Не за себя тревожился Гришка. В годы Гражданской недорого стоил фунт пиковой человечины. Скользнул взгляд по знакомому лицу в толпе, и вор со злым страхом понял, что там идёт напряженная умственная работа.
Слабенький паренек, тоже антоновец, подробно слушал речь комиссара. Знал, что неправду говорит большевик. Не были антоновцы разбойниками. Наоборот, Антонов самолично отловил знаменитую караваинскую банду и застрелил её главаря Бербешку. Бандит, наводивший ужас на хуторян нескольких уездов, был закопан у дороги, как и подобает бешеному псу. Антонов играючи сделал то, чего не смогли местные советы. Отбитый у продотрядов хлеб антоновцы раздавали обратно. Да и куда его было в лесу девать? С собой, что ли, возить? Что до подношений, то крестьяне сами прикладывали к больным местам свиней и домашних уточек, а порой румяных дочерей - пусть плоть потешат, пока голод её не изъел. Да, бывало насилие, а куда без него? Разве зауважали бы партизан крестьяне? Пока русский народ винтовочкой не припугнёшь, он тебя за человека считать не будет. Насилия же, въевшегося как грязь под ногтями, среди повстанья не было. Как можно в своего брата стрелять? Своя же крестьянская кровь. А кто из антоновцев этого не понимал, того казнили, чтобы тень у плетня не вздумал украсть.
- Ну, чего телишься? Стреляй! - заорал Гришка. - Бей! Отведи душу!
Почти затихла у комиссара голова. Укачали её тонкие руки. Заметил Олег Романович, как перепуганно и почти желанно смотрят на него женщины: во все века любят они тех, от кого смерть зависит. Гришка пожирал Мезенцева с задумчивой ненавистью, и это тоже понравилось комиссару. Протяжно было вокруг. Страшно. Хороший народ Карлу Марксу достался.
- А-а-а, чёртов сын! Стреляй!
Молоденькому антоновцу ненавистен был механический Мезенцев. Глупости и грубости говорил комиссар. Не понимал, что борется не с обыкновенными бандитами, а с народной армией. Сражалась она не ради хлеба, а за людскую свободу. Обидно было мальцу не из-за того, что вот-вот знакомого Гришку кончат, а что живет комиссар с неправильным убеждением. Того и гляди, крестьянский народ переубедит. И зачем же тогда люди гибли? Ах, что же Гришка наделал?! Зачем паясничал? Как он не понимает, что память важнеё момента - нельзя кривляться себе на потеху. Он всё только испортил. Нужно было умереть красиво, с честью, никого не стесняясь. А Селянский так умереть не смог. По нему будут судить обо всех антоновцах, а этого допустить нельзя.
Мезенцев снова открыл стеклянную баночку. Всыпал в себя пилюли. Белые капсулы с грохотом прокатились по железному пищеводу. От жестяного звука качнулся колокол, гулко дрогнув чугунной щекой.
Оттолкнув от себя людей, словно боясь, что их может зацепить, безымянный паренек шагнул вперёд:
- Неправда! Я тоже антоновец! И не был никогда бандитом и... честно жил! Людям помогал! А бандиты - вы... вы... именем народным народ грабящие.
В животе отца Игнатия что-то лопнуло. Акулина пискнула и побелела, выполнив единственное женское предназначение. Рядок солдат, качнув штыками, повернул головы к храбрецу. Удовлетворенно агакнул Гена. Комиссар скрипнул сапогом. Оставалась ещё вдовушка, жадно запоминавшая чужие лица. Но это было совсем уж нехорошо.
И только Гришка, понимая, что весь его благородный порыв пошёл прахом, что мечту его люди не приняли, даже не заметили и потому изгадили, разочарованно протянул:
- О-о-ой... какой же ты дурак.
Мезенцев спокойно слушал молодого человека. Разве что чуть скривились уголки губ, указывая - да, верно, так и было задумано. Солнце окончательно село, порезавшись о горизонт, и Паревку залило тёмно-красным цветом. От церкви протянулась чёрная тень, накрывшая крестьян могильной плитой. Гена-дурачок забился под паперть и жалобно оттуда поскуливал.
Ползло к селу от реки Вороны что-то страшное.
- Расстреляйте меня! Расстреляйте меня за них! Они боятся это сказать, а я могу! И я говорю, что вы бандиты, сволочи... всех до нитки обобрали, вычерпали деревню. А вам всё мало! Мало! Так подавитесь мной! На, расстреливай! Меня! Вместе с Гришкой! Пусть запомнят люди, что не были мы бандитами!
Мезенцев исповедь принял. Отметил про себя, что молодой человек не лишён образования, видимо, связан с эсеровским подпольем. Это дело поправимое. Стоит от нужника ветру подуть - народничество быстро улетучивается. Не выжить России без большевиков, иначе разметает непогода её свободный сеновал. Или о чём там эсерики грезят? О федерации гумна и овина?
- Закончили?
- Да, - выдохнул мальчишка.
- Бандита повесить, а честного расстрелять, - приказал Мезенцев.
Через десять минут вонючий труп бросили на молодое тело. Увидев смерть, дурачок обхватил голову руками и с воем убежал прочь. Победно заулюлюкали красноармейцы, прогоняя подальше больную Русь. Но если бы оседлали солдаты коней да поскакали вслед за дураком, увидели бы, как с ходу, не останавливаясь, перебежал он речку Ворону. Даже штаны не замолчил. Гена сам не понял, как оказался на другом берегу. Чудо произошло невидно и неслышно, как ему и положено происходить на русской равнине.
Нужно ли при этом говорить, что никого Гришка не убивал.
Стояло небо. Летели птицы.
Кони уводили антоновцев вглубь леса.
Животные ещё куда-то тянулись, шли к зелёной жизни и тащили на поводу уставших людей.
Днём повстанцам нанесли последнее поражение. На острове Кипец, что от Паревки в паре верст, если идти через Змеиные луга, разбили антоновцы болотный лагерь. Туда утром из Паревки приполз разведчик - страшный, совсем олесевший мужик. Ему так понравилось быть жуком, что он несколько минут елозил по лагерю, не желая превращаться в человека. Наконец встал, отряхнулся, повернул лицо и разжал рот:
- Сила у них большая, нам не совладать. Штыков с тыщу будет окромя пушечек. Всего батарея, но со злыми снарядами. К винтовкам полная казна. Пьянства нема. Дисциплина, мать её за ногу. Ждут, коды нас додавят, чтобы по домам блины трескать.
Братья Антоновы хмуро слушали донесение. Легендарный командир осунулся, высох, болел тяжёлой раной. Партизаны старались отдать вождю побольше своего тепла - невзначай бросали на командира заботливый взгляд. Брат Антонова Дмитрий, поэт и мечтатель, прислонился к родственному плечу. Окончательно срослись Антоновы в тамбовских близнецов, которым не убежать от большевиков: мешают спутавшиеся ножки. Они и умрут вместе. Попытаются с боем вырваться из окружения, в которое попадут в деревне Нижний Шибряй, и будут застрелены на околице.
- Кикин, кто командует? - устало спросил старший Антонов. - Переведенцев?
Вновь схлестнуться с Переведенцевым никто не хотел. Лютый был противник, которого сильно уважали антоновцы. Он воевал с ними так же, как братья тягались с большевиками - лихими кавалерийскими наскоками и ожесточенной рукопашной. Носил Переведенцев на груди четыре Георгиевских креста - теперь хотел столько же красных орденов. Нещадно трепал полк Переведенцева антоновские рати, но никак не мог загнать их в угол. Теперь угол был, а вот Переведенцева, на счастье недобитков, откомандировали в другой уезд.
- Незнакомая рожа, комиссарская.
- Комиссар? Командира убили, что ли? Это кого?
- Два дня назад пустили под откос поезд. Там их вожак, Верикайте, головку и свернул. Теперь лежит в беспамятстве. Все ищет! Как будто потерял! Руками простыню загребает.
- Ха! - изумился Антонов. - Глядишь ты, братка, окромя нас народ воюет. Живём! А чего Верикайте - баба, что ли? Амазонка?
- Амазонка? - Кикин не поверил новому слову. - Вродь ба мужик.
Он хотел уползти в траву, чтобы там цыкотать, однако принуждён был докладывать далее:
- Большевичка Мезенцев зовут. Приметный командир. Глаза голубые, волосы золотые. Пряничный человек. И на жида не похож. Бабы за ним ыть-ыть... ходят!
- Да, похоже, у тебя самого бабы давно не было! - хохотнули мужики.
Кикин обнажил чёрный рот и как следует пожевал шуточку. Понравилась, не стал отвечать. Зато подошла к разведчику и ткнулась в плечо беременная кобыла, которую он давным-давно увёл в лес. В прошлой жизни Тимофей Павлович Кикин был зажиточным паревским крестьянином. Запахивал многие десятины, имел коней и коров. Паревка слыла богатым селом, но Кикин был богат даже по паревским меркам. От продразверстки Кикин ушёл в повстанье, куда переправил почти всё своё стадо и капитал. Дом в Паревке сожгли, семью посадили в концлагерь, февральскую запашку, перешедшую от барина к мироедам, раздали голодающим батракам. Партизанская жизнь проела кубышку с деньгами, спасенные было кони протёрлись под упругими антоновскими шенкелями, и остался Тимофей Кикин с последней своей кобылой. Её успел обрюхатить белый жеребец самого Антонова, что Тимофей Павлович воспринял с большой надеждой.
- Милая моя брюшина, - Кикин с удовольствием гладил пузатую скотину, - не разражайся раньше времени, потерпи. Будет у меня большой табун, и ты в нём главная красавица.
- Эй, Кикин, - прервал мечты Антонов, - думаешь, раз мой конь твою кобылу покрыл, мы теперь родня? Отвечай как положено! Что там Гришка, сукин сын, мести не боится? Али возвратиться надумал?
- Не любит он нас. Хочет в самоволке порешить комиссара.
- Ясно, - сухо сказал Антонов. - Порешит - хорошо будет. Всё ему прощу тогда. И дезертирство, и разбой. Что думаете, братки? Выдюжим сегодня, если этот Мезенцев на нас пойдёт?
- С божьей помощью, - раздался грудной голос.
Елисей Силыч Гервасий, человек старой веры, пришёл на восстание поздно, когда у его фамилии отобрали суконные фабрики в селе Рассказове. Ладно бы только станки взяли, но нет - прихватили и отца. Человеком тот был строгим, хотя людей не обижал. Защищал рабочих перед механическим беззаконием: получку вовремя платил, лечение обеспечивал, избу-читальню открыл, однако всё равно отыскалась в старообрядческой бороде контрреволюция. Елисей Силыч сбежал от смерти в соседний Кирсановский уезд, где, по слухам, готовилось восстание. И не прогадал. Воевал в отряде Антонова, заряжая молитвой винтовку.
- Бог дал - Бог взял, - говорил Елисей Силыч. - При Никоне мы в леса ушли, теперь вот вновь туда возвращаемся. А богатство? Тю, плюй на него, забудь. За веру семья моя уже пострадала, осталось за неё посражаться. Как завещал Аввакум: сильный - сражайся, слаб - беги, совсем ни рыба ни мясо - так хотя бы в душе не покоряйся.
Бытовал Елисей Силыч в одиночку. Это был ещё не старый, крепкий мужик с густой бородой. Тело имел плотное, как дубовая бочка. Постучишь по животу - глухое эхо пойдёт. Говорил старовер почти всегда не по делу, больше для себя, чем для общественной пользы. Всё рассказывал про последние времена, Четьи-Минеи, пришествие Антихриста, заветы Ветхие и Новые. А надобно мужичкам про капустку послушать, где коровку дойную достать, самогона, патронов масленых и девку такую же. Не был Елисей Силыч духовником воинства: слишком много приткнулось к нему законных попов, косившихся на старообрядца никонианским взглядом. Он брёл с антоновцами сам по себе, сражаясь за только ему ведомый подвиг. У него даже был свой котелок и своя посуда, которой он ни с кем не делился. "С миром не кушаю", - отбрыкивался старовер.
- Вот заладил... Бог, Бог! - зашептал Кикин. - Да разве бы Бог допустил, чтобы у меня земли и скот забрали? У меня, кто их своим потом полил?! У меня, кто отцу Игнатию лучшие говяжьи ломти носил? Я мужик грамотный, книжки почитывал. По Библии, мне старцы прохожие толковали, мясо Богу угоднеё всякого злака. Так почему моё страдает? Почему не их?
Елисей Силыч тяжело посмотрел на чернявого разведчика. Товарищи по оружию были совсем не похожи, словно происходили из разного племени. Светлый, голубоглазый Елисей Силыч, крупный, породистый мужчина, и т1мный, растущий вниз, к земле, человек с быстрыми ручками и стрекозиным оком. Поставь таких перед учёным британцем - тот рассудит: "Сие два разных народа, каждый своего промысла держится".
- Я вот, грешным делом, сомневался, что Бог есть. Прости меня, Господи, неразумного. Всё у меня было... и семья, и богатство, и уважение. А потом раз - и всё отняли. И так легко на душе стало. Не потому, что тятя погибший тяготил - упаси боже! - но ясно помыслилось, что есть Бог. От него и закон и беззаконие. Всё по Его воле. Что коммунисты сами по себе? Тю, такая же глина, как и мы. Только в огонь попала. А мы его сторонились. Вот и страдаем. Боишься огня, Тимофей Павлович? Боишься? Вот то-то и оно. А я не боюсь. Нечего там бояться.
- И её, - Кикин ткнул в кобылу, - её тоже в огонь? Где ж это видано, чтобы беременную бабу - да на войну?!
- Не про войну я, Тимофей Павлович. Я про огонь толкую. А кобылу ты отпусти, - посоветовал Елисей Силыч, - пусть приткнется к новому хозяину.
- Моя кобыла, что хочу, то и делаю!
- Погубишь скотину.
- Погублю! Но им не отдам.
Старовер хмыкнул в бороду:
- Эко тебя Бог испытывает - кобылой!
- Ась?
- Кого железом, кого кровью, у кого тятю отбирает, - со странной гордостью сказал Елисей Силыч, - а тебя вот... кобылой испытывает.
- Испытывает, значит? - спросили со стороны.
- Сейчас тебе Жеводанушка все объяснит! - обрадовался Кикин.
Виктор Игоревич Жеводанов был самым настоящим царским офицером. Родился и вырос в Тамбове. Произведенным в чин оказался не на Дону, а ещё до Германской войны. Её он пролазил на брюхе, туда же был дважды ранен. Прицепился к тамбовским лесам Жеводанов после Мамонтовского рейда. Легендарный генерал в 1919 году как следует прочесал красные тылы и захватил много добычи. Жеводанов тогда отстал от эскадрона и вынужденно затерялся в Кирсановской глубинке. С ним осталась и пара калмыков, до того разжиревших от войны, что брызгали невысоких степных лошадок духами. Богатый край понравился калмыкам больше, чем белое дело. Жеводанов не без удовольствия застрелил степняков, по старой памяти налетающих на освобождаемые деревни, и дождался создания централизованной повстанческой армии с погонами. Служил Виктор Игоревич в так называемом "Синем полку" с небесного цвета формой. Не было в армии Антонова полка лютее. Там, где проходил Синий полк, оставались лежать коммунисты с разодранными глотками. Воевал Жеводанов без стесняющих обстоятельств, ибо унтер-офицеры у Антонова были наперечёт. Жеводанова даже хотели поставить командовать всем полком, но он предпочёл довольствоваться эскадроном.
- Чего молчишь, святоша? - Офицер недолюбливал Елисея Силыча за чтение моралей. - Ты и правда думаешь, что мы сидим по уши в болоте, без еды и снарядов, зато с детьми и женщинами, потому что нас твой Бог испытывает?
|