Возобновляясь всё реже и реже, он с каждым днем терял свою силу, первым умирая за хозяйку.
Ремонт в больничном корпусе выселил всех во временные одноэтажные постройки через дорогу, и такой роскоши, как отдельные боксы, там не было. А умирающие – были. И для двадцатиоднолетней девочки споро освободили от прочих коек целое помещеньице, потеснив в соседних палатах тех, кто не отойдет в мир иной в течение ближайшего времени. По крайней мере, пока умирает она.
Около девочки постоянно дежурил кто-то из родственников. С накинутыми на плечи белыми халатами, они тихо сменяли друг друга пару раз в день: мать, отец, бабушка, тетя… Они пользовались только задним ходом в корпус – он был ближе к палате девочки; но почему-то приходило на ум, что это ежедневная репетиция, как они будут выходить вслед гробу, который вынесут именно через заднюю дверь.
Мне было шестнадцать. И всё происходящее казалось театром абсурда.
***
В нашей палате было восемь человек. Каждое утро начиналось, как и во всех больницах, рано и одинаково: процедуры, обход, шутки-прибаутки врачей и раздражение медсестер, машинально и с восковыми лицами выполняющими свою работу. Последние, впрочем, могли бы дать фору любому средневековому лакею: их было не слышно и не видно, но вся работа переделана, таблетки розданы, а инъекции вколоты.
Впрочем, нам, больным, не было до медсестер особо каких дел, как и им до нас.
Строгий режим полетел к чертям: одноэтажные деревянные корпусы в сочетании с теплыми летними днями не располагали к идее карантина; не выставлять же оцепление под окнами. И многие из нас совершенно спокойно перемещались по всему городу после наступления вечера, возвращаясь в больничные пенаты к семи утра.
А крик умирающей девочки и оповещал об «отбое», и будил с утра; впрочем, мы привыкли к нему очень быстро, как к любому «побудочному звуку».
– Жива еще, – бормотали с утра с соседних коек.
Нет, мы не циники. Мы констатировали факт – буднично, без каких-либо сожалений или тревог. По крайней мере, нам хотелось надеяться, что именно так.
– Она ничего не чувствует уже, – как-то убеждала нас одна из товарок. – Рефлекс это просто – кричать. Под общим наркозом тоже порой стонут, но ничего не чувствуют…
А это мы уже убеждали сами себя. И также надеясь, что получается убедительно.
Единственное развлечение больных – посетители. Ни книги, ни телевизор – ничто не заменит «живой связи» с привычным миром. Это кажется нонсенсом, но даже понимая, что ты заперт всего на месяц-другой, наблюдая «свободных» людей из окна – вот она, та же троллейбусная остановка, рукой подать, – только посетители, приносящие какие-то незначительные мелочи-новости из дома, поддерживают эту невидимую связь-паутинку. И в этом плане мне завидовала вся палата: ко мне приходили каждый день.
Я никогда не подозревала, что у меня столько родственников, если честно; к концу второй недели я уже перестала пытаться узнать кого-то и лишь застенчиво-благодарно улыбалась, что пришли. Убей звезды, я не помню половины лиц и кем они мне приходятся, но скучать мне не давали.
А я не понимала зависти моих «сокамерниц»: может, в силу возраста, может, в силу характера, но мне эта «паутинная связь» не была нужна. Впрочем, я молчала об этом. И улыбалась.
– Ты не застала, – рассказала как-то вечером одна из моих соседок, – но перед ней слёг парень. Чуть ее помоложе. Как только он выкарабкался – она и слегла, почти в тот же день. Он наркоман, они так запросто не мрут.
Умирающая девочка была не единственной нашей темой для разговоров вечерами. Но мы неизменно возвращались к ней: кто-то вспоминал какую очередную подробность или просто мелочь, не желая оставаться с этим знанием наедине. И мы слушали, снова и снова убеждая друг друга, что «она уже ничего не чувствует».
В шестнадцать лет невозможно даже близко подпустить мысль, что и ты можешь пройти через этот самодельный «бокс»: один слёг, но выкарабкался, вторая слегла – но ее уже вынесут… Потом можешь быть ты, – этой мысли не было. А у кого была – тот молчал: не гоже истерику разводить тут. Но напряжение было.
Выливаясь излишним раздражением, стиснутыми зубами, нервной говорливостью или, наоборот, замкнутостью – каждый справлялся со своим страхом, как мог. И больничное утро день за днем переставало быть обычным и размеренным: мы лучше любых лаборантов могли сказать, у кого как идут дела и каких ждать новостей, лишь бросив взгляд на стеклянные склянки под кроватью. Поразительно, но никто из нас не смотрел на свой бутылёк: чужой глаз увидит вернее.
– Ей как-то… не помню уж, когда это было… вдруг хорошо стало, – завела соседка; вся палата уже проснулась, бутыльки прокомментированы, утренние шутки высказаны – больные дружно ждали врача. – Она же здесь, с нами, в этой палате лежала, – рассказчица посмотрела на меня, ясно давая понять, на какой койке коротала дни умирающая; по моей спине пробежал холодок. – То под себя ходила, а то вдруг встала. Мы все обрадовались, засуетились…
И не важно, чему обрадовались: что больше не надо судно из-под лежачей выносить – вы ошибаетесь, если справедливо думаете, что это работа медсестер, – или что девушке лучше стало. Отвели ее в душевую… Достали гостинцы из дома… Пасмурный весенний день улыбнулся восьмой палате из восьми же человек… А на следующее утро – кома.
Отскочив от стен «бокса», крик вырвался в коридор, завершая рассказ моей соседки.
– Доброе утро, женщины… – вслед звуку в палату вошла пожилая доктор, поджав губы и одновременно пытаясь улыбнуться – вымученно и устало, несмотря на начало дня.
Особой популярностью крик девочки пользовался у наркоманов в корпусе: под ночь один-двое из них отвлекали медсестру на посту, а самый щуплый-юркий втекал в процедурную. Дальше всё зависело от таланта удержать внимание сестрички. И как только из «бокса» начинали кричать, из процедурной исчезало энное количество шприцов. Можно было и без «фона», конечно, но с ним – сподручнее: легкие у девочки работали отменно, если щуплый-юркий и нашумит, то снаружи слышно не будет.
Не один раз поднимавшийся в корпусе кипиш из-за столь наглого поведения наркоманов ни разу не увенчался ни увольнением медсестер – а работать, простите, кто будет? – ни выдворением пациентов из корпуса – куда их выдворять-то, «карантийники», как-никак – ни чем бы то ни было еще. Погудят, покричат, сурово сдвинут брови, прочитают отповеди… Еще можно было лишить сладкого или поставить в угол – эффект был бы тот же. Ибо во временном корпусе ни одна дверь принципиально не запиралась; было удивительно, как потолок-то не обвалился на больных, а стены не сложились – в чистом поле, ей-богу, было бы безопаснее.
И как-то поздно вечером, сидя в открытом окне, я наблюдала очередной спектакль соседей-наркошей, «разводящих» медсестру. Повернув голову на голоса, я безучастно смотрела на двух «клоунов»: что уж за предлог они придумали на сей раз, мне узнать не довелось, но медсестра очень быстро перешла на свистящий шепот и начала размахивать руками. Я вздохнула. Это походило на какую-то низкопробную комедию: все знают, что сейчас происходит; но почему-то сестричка не бросается в процедурную, чтобы за шкирку выкинуть оттуда того самого «щуплого-юркого», а самозабвенно спорит с двумя парнями… Вот один из них заметил меня; пристально посмотрев, неожиданно улыбнулся и подмигнул – и снова вернулся к «спору».
Снова отвернувшись в окно, я непроизвольно закрыла глаза и внутренне сжалась: все обитатели корпуса уже кожей чувствовали время, когда пронесется ОН… Но ничего не происходило. На моей руке еле слышно тикали часики, отсчитывая секунды; тихие голоса наркошей и медсестры неподалеку продолжали свой уже затянувшийся спектакль… А крика так и не было.
Минута. Другая. Время уходило; голоса начали недоуменно стихать. Я открыла глаза, обернувшись…
С той ночи крика больше не было, и размеренная жизнь корпуса поломалась. Очень хотелось облегченно вздохнуть – совесть не позволяла: если уже не кричит, значит, скоро. Родственники девочки теперь сменялись чаще, тенями шмыгая по корпусу, вылавливая врача, не по одному разу на дню выспрашивая, «что еще можно…»
– Одна она у них, – вздохнула моя соседка по палате, когда мы, ожидая своей очереди в процедурную, столкнулись в коридоре с очередным родственником. – Была. Двадцать один год девке…
Не обратив внимания на ее слова, лишь коротко извинившись, что толкнул, отец умирающей быстрым шагом уходил по коридору к «боксу», поправляя белый халат на широких плечах.
– Ну кто там следующий! – крикнула медсестра, и я вздрогнула; соседка подпихнула меня в кабинет…
В течение недели жизнь корпуса, лишившегося крика, научилась быть другой. Наркоманы придумали новый способ пробираться в процедурную; на прикроватных столиках заводились будильнички, дабы не проспать ранний подъем; доктор перестала даже пытаться улыбнуться… И лишь косяк моих родственников не иссякал – всё какое-то постоянство.
А по вечерам, четко в одно и то же время разговоры в нашей палате стихали – сами собой. Только что травили какую-то байку, и вдруг глаза отводятся, взгляд упирается в пол, звуки стихают… И наступает мёртвая тишина на целую минуту. Вот сейчас, – проносится в голове, – сейчас.
***
– Уж лучше бы тот… парень, – слова вырвались непроизвольно; словив на себе недоуменный взгляд соседок, я прибавила: – Наркоман, который выкарабкался…
Гроб выносили, казалось, целую вечность. Он казался каким-то неестественно-длинным и слишком широким. Три ступеньки заднего крыльца задержали процессию: спускаться по ним вслепую было не сподручно, и в какой-то момент черный монстр опасливо накренился, удержавшись на плечах мужчин лишь благодаря подпоркам навеса…
– Ты что такое говоришь, – выдохнула одна из женщин, обретя, наконец, дар речи. – Он же тоже человек…
– А если выбирать? – тут же спросила я.
Мы следили за происходящим из окна своей палаты, и коротенькая процессия очень быстро скрылась из виду за углом корпуса. Выходить на улицу, в яркие солнечные лучи летнего дня уже не хотелось.
– Так если выбирать? – настаивала я, в упор посмотрев на женщину, быстро спрятавшую взгляд…