Сначала в комнату вошел ее голос, звонкий и заливистый, как пятнадцатое апреля, или нет, шестнадцатое, когда цветущие акации наполняют воздух необъяснимой магией; затем едва заметно, дразнясь, вплыл аромат ее приторно-сладких, французских. А потом задрожали занавески и я понял, что вот они, ее сомнения, они тоже опередили саму Маргариту, и воздух в комнате мгновенно отяжелел. Я собрался было подняться с дивана и выйти к ней навстречу, оперся руками о кожаную обивку, приподнял туловище, но, не успев оттолкнуться, плюхнулся обратно: нехотя вплыло полупрозрачное облако маргаритиной надежды, в любое мгновение готовое рассыпаться на миллионы росинок. Такое хрупкое, слабое. Не хотелось своими телодвижениями и дыханием спугнуть его, ведь если бы не оно, Маргарита бы никогда не вернулась.
- Вот и я, - зачем-то оповестила Маргарита, перешагнув порог.
Я давно знаю, что это ты, по твоему смеху там, в прихожей; он совсем не изменился и в нем, как и прежде, главенствуют фальшивые (но вместе с тем дорогие, как и все, связанное с тобой) нотки; я знаю это по твоему запаху, по твоим сумбурным мыслям, что прокрались сюда в спешке, как бы боясь, что ты передумаешь и уйдешь. Я знаю, что это ты, сейчас, и знал до, когда еще только представлял твой образ в свои надцать, мечтал о тебе и листал модные журналы в поисках твоих очертаний; даже не находя ничего, и продолжая выискивать тебя в прекрасных незнакомках на улицах ночного города. Я знал и верил. Но что сильнее, знание или вера? Знание оспоримо, доказуемо, опровергаемо. Нет, нет, это сомнительная субстанция, в любой момент грозящая превратиться в пепел и мне придется стряхнуть с себя самое важное из всего когда либо случившегося со мной. То есть тебя. Вера же непоколебима. Твердым и неотесанным камнем моя вера лежит за диваном, стоит немного вытянуть руку, и я снова смогу ее коснуться. Я снова поверю в твое присутствие здесь, рядом со мной.
Я верил. Да, я именно верил, что это ты, и что рано или поздно ты все равно войдешь в эту дверь, и что я буду вот также ждать тебя здесь, фривольно развалившись на диване, глядя на тебя исподлобья, как провинившийся школьник, потому что я и правда виноват перед тобой.
- Это ты ведь убил меня, да? - спросила не дождавшись приветствия и полунаклоном головы дала понять, что ответить нужно сейчас же, не раздумывая.
Не ответил.
Иногда молчание красноречивее любого ответа и это, к сожалению, тот случай. Сомнения зашуршали под занавесками и, посовещавшись, нырнули в форточку и исчезли, облако надежды немного подтаяло и повлажнел паркет. Маргарита подошла ко мне, присела на корточки и максимально приблизившись к моему лицу, вполголоса:
- Это ведь ты? Ты? Ты самый?
Если бы. Я и сам бы рад, будь я сейчас здесь, рядом с тобой, имеющий возможность приподнять руку и коснуться твоего лица, дотронуться до каштановых, вдыхать твои французские и знать, что тебя не может быть здесь, как и меня, ведь я остался там, на той ночной автостраде, так и остался стоять с только что выстрелившим в руках, идиот, остался там навсегда, в ожидании беспомощной скорой и других опасных для свободы мигалок.
- Это я, - соврал. Покраснел, нет, это ведь образно, неужели кто-то на самом деле прямо вот так вот берет и краснеет? Или зеленеет, когда злится? Почему никто не оранжевеет? Пооранжевел от радости, было бы логично, хотя нет, это звучит как поржавел, а от радости никто не ржавеет, за исключением двух моих друзей писателей. Совсем не то, Маргарита, опять совсем не то. Мне нужно сосредоточиться, сконцентрироваться на этом моменте, нельзя упустить этот шанс и не попробовать хотя бы ненадолго заключить тебя в свои жаркие, или холодные, да какие уж нибудь.
- Я скучала, - почему-то ее звонкий вдруг превратился в дрожащий баритон, и мне сделалось колюче. - По нашим никчемным разговорам, по горькому чаю, который ты иногда мне заваривал по утрам, я все думала, он что, турок, зачем он кипятит заварку, это же отвратительно, но делала вид, что балдею, мне были приятны эти знаки внимания.
- Тогда почему. Зачем. Зачем ты выдала себя сейчас? - я отвечал, поддерживал разговор с мертвой Маргаритой, скорее всего только для того, чтобы поверить в то, что сам сейчас действительно полулежу на нашем обтрепанном диване, и разговариваю. Камень за диваном почему-то начал крошиться.
- А разве ты еще заваришь? Меня же нет, - вскинула тонконарисованные карандашом брови домиком, все тем же баритоном, а ее карие глаза почему-то почернели.
- Нельзя так негативно.
- Но ведь это правда? - не унималась она, уже басом. Зрачки стали превращаться в головешки угольков, расширились и заполнили собой белки. Сомнения снова запрыгнули в комнату вместе с моросящим дождем, задев кремовый тюль и плюхнувшись на паркет, так громко, что Маргарита невольно перевела на них взгляд и призадумалась. - Или я все еще здесь?
- Конечно, смотри, давай я прямо сейчас заварю тебе чай, хочешь?
- Хм... - словно поуспокоилась она. Облако надежды вдруг стало плотнее, расширилось, задев краешек люстры. Она покачнулась, но нам было не до этого.
- Добавить бергамота?
Не дожидаясь ответа, боясь услышать от нее хотя бы еще одно слово этим чужим мужским голосом, я помчался на кухню и, открыв верхнюю полку, судорожно зарыскал по колбочкам и пакетикам с приправами и травами, пытаясь отыскать черный. Казалось, я торопился, но в действительно на подсознательном уровне старался сделать все, лишь бы продлить время, чтобы нескоро еще вернуться туда, к ней, услышать этот выжигающий все мое существо бас, скорее всего, пальцы давно уже наткнулись на пакетик с черным, но мозг противился и делал вид, что на полке полный бардак и ничего невозможно найти.
Но не все так просто: сначала в кухню вошел шорох ее шагов, шелест шуршащего шифонового платья; потом просочились французские, но уже не такие ароматные, как вначале, а что-то вроде китайской подделки, потом с паркета на кафель вползли сомнения, вошла нога, потом рука, прядь волос, и вот уже полувыцветшая любимая облокачивается на холодильник и смотрит на мое копошение своими абсолютно черными, без белков, глазами.
- Зачем ты сделал это?
К моменту вопроса я уже успел залить заварку с бергамотом кипятком и поставить чайник на плиту, торжественно протер любимую маргаритину чашку с изображением жирного кота, и суматошно протирал то стол, то плиту, то умывальник. Все, лишь бы не смотреть на нее, лишь бы уклониться от ее угольного взгляда.
- Ты же просила чай.
- Я не просила.
- Но ты всегда так, ты намекнула. Вы, женщины, всегда так.
- Я не просила. Я не хочу твой дурацкий чай, ты не умеешь его заваривать.
Обидно. Было бы обидно, если бы я на самом деле мог находиться там, в кухне, с ней, пусть почти уже полупрозрачной, с мужским голосом, с падающими на пол прядями каштановых волос, но я подозреваю, что я до сих пор стою на ночной трассе, и вот уже вдалеке мигают полицейские огни, и я понимаю, что меня посадят, надолго или навсегда, это почти одно и то же при таком раскладе, но хуже всего осознание того, что я не очень помню, зачем я это сделал. Ревность, месть, обида? Я не помню, я только помню, что люблю ее и любил всегда, тысячу весен и зим, стою посреди трассы, люблю ее, значит мы ехали куда-то, люблю я, поругались, люблю ее, вероятнее всего, она изменила, люблю ее, а может и нет, люблю ее, какая теперь разница, люблю ее, может перевела все мои сбережения на свой счет и хотела сбежать с любовником, нет, недостаточно для убийства, черт, что же еще может быть, фантазия моя иссякает, силы покидают, пусть меня заберут и окуют в наручники, осудят и посадят на целую жизнь, какое это теперь имеет значения, я люблю ее, но нет, стоп, а что же будет дальше? Дальше ведь - без нее?
Пытался проследить момент, когда чаинки вот уже всплывут, когда они все еще в процессе, чтобы снять чайник и порадовать мою девочку, но не успел, как всегда, это такой хрупкий момент, как его вообще возможно поймать. В огорчении взял чайник и налил в кружку заварку, меня обдало горьковато-терпким ароматом; потом - кипяток из еще бурлящего, набрался смелости и обернулся к ней.
Ее еле видно: сидит на корточках и что-то ищет на полу, поднимает голову, на меня смотрят две кляксы и беззубый рот. "У меня выпали зубы", говорит чудовище, говорит этот оборотень, говорит некогда красивая, некогда любимая. На кухне стало невозможно дышать, я чувствовал, как продолжал крошиться некогда незыблемый камень моей веры, как ветер маргаритиного страха разнес его по всей квартире и заполонил им кухню. Пыльными осадками он застрял у меня в горле, и я начал задыхаться.
Маргарита, кажется, этого не заметила, она сверлит меня своими точечными глазами.
- Все из-за тебя, сволочь! - это даже не голос, это какой-то замогильный рёв, это по меньшей мере страшно, а если честно - у меня почти остановилось сердце. И вот это чудовище подползает ко мне на четвереньках, открывает беззубый рот, из которого выливается какая-то зеленая жижа и набрасывается. Не хочу себе даже представлять, что могло бы быть дальше, будь я действительно там, в нашей кухне, рядом с мертвой любимой и этой разбившийся на миллионы дурацкой чашкой в руке. Наверняка, еще бы обжегся кипятком вдобавок ко всему прочему.
Но меня там нет и не могло быть, любимая, я же говорил, что остался там, и вот уже какофония сирен становится невыносимо выразительной, мигалки ослепляют и заставляют мозг биться в конвульсивном танце, и я понимаю, что какая бы ни была жизнь дальше, в тюрьме ли, с книгами ли, в раскаянии ли, неважно, в ней больше нет Маргариты, возможность существования которой делало настоящим и меня, а стало быть, к чему ломать комедию? Поднес дуло к виску, подумал, как же я все-таки люблю ее и как хорошо это: вот так сильно любить.
И когда хозяин квартиры придет готовить помещение для следующих постояльцев, он удивится разбитой чашке чая; ведь он был там, все опечатывали, никто не заходил с тех пор. Подумает, что за чертовщина, поморщит лоб, унюхав приторный запах духов, перекрестится, отойдет, прикажет домработнице тщательно вымыть квартиру, а особенно кухню. 'Особенно кухню!', назидательно поднимет указательный палец вверх.
Не тревожьтесь, пожалуйста, это не чертовщина, а всего лишь призраки маргаритиного голоса, ее французских, шороха ее шифонового платья, злые духи ее сомнений и невинно убиенная душа ее надежды. Пусть ваша домработница сотрет все это мокрой тряпкой, снимет с полок осевшую тонким слоем пыли мою веру, сметет веником паутину, увлажненную последней оставшейся от маргаритиной надежды росинкой.
Но вы бессильны поделать что-либо с призраком моей к ней любви.