"В молчаньи твоего ухода упрек невысказанный есть..."
Момент личной трагедии Цветаевой - "потери" ею Пастернака (хотя внешне дружба их как бы и не прерывалась, как и переписка) совпал с общим кризисом ее эмигрантской жизни. Для русской эмиграции Парижа она стала чужой еще со времени публикации в 1928 году ее приветствия приехавшему Маяковскому. Вскоре изгоем стал и Сергей Эфрон, активный участник евразийского движения, выступавший за сотрудничество с советской властью. Тяжелое материальное положение, разлад в семье... Доходящее до травли неприятие со стороны новой, сложившейся в эмиграции литературной среды, которой не по плечу была ее высокая романтика, ее принципиально новая, предельно доверительная форма общения с читателем... В лучшем случае Цветаеву просто терпели; она была вне групп, вне связей и даже, по свидетельству современника, чисто внешне "резко выделялась и своим обликом, и речами, и поношенным платьем, и неизгладимой печатью бедности". Но из неведомых глубин всякий раз поднимается в ней противодействие насилию жизни. Ибо: "Всякий поэт по существу эмигрант, даже в России. Эмигрант Царства Небесного и земного рая природы. На поэте - на всех людях искусства
- но на поэте больше всего - особая печать неуюта, по которой даже в его собственном доме - узнаешь поэта".
У Пастернака в это время были проблемы иного рода: не "отпасть от истории", но в то же время и "не жертвовать лицом ради положения", к чему он призвал советских писателей с трибуны их первого всесоюзного съезда (29 августа 1934 г.): "При огромном тепле, которым окружает нас народ и государство, слишком велика опасность стать социалистическим сановником. Подальше от этой ласки во имя ее прямых источников, во имя большой и дельной и плодотворной любви к родине". Но сам этот призыв держаться "подальше от этой ласки", исходящий от человека, выдвигаемого в то же время на должность "первого поэта", был вполне созвучен общепринятым демонстрациям лояльности режиму. Сам Пастернак отчетливо этого не осознавал - тем невыносимее стала его жизнь, когда он понял, что обязан платить чем-то таким, что "выполнимо только путем подлога", как он выразился впоследствии, одновременно признавая, что в тот период "не было чепухи и гадости, которую я бы ни сказал или ни написал и которой бы ни напечатали". Он уже не принадлежал себе и не смел отказаться, когда усатый "благодетель" (как называл его Пастернак) приказал ему ехать в составе делегации на Международный конгресс писателей в защиту культуры, открывшийся в июне 1935 года в Париже. Тогда-то и состоялась "катастрофа" их с Цветаевой "невстречи".
Почему-то считается, что Пастернак не смог достаточно связно обрисовать ей - что? - то ли положение в СССР, то ли причину того, что ему пришлось против своей воли подчиниться и ехать. Это впечатление возникает оттого, что у Цветаевой не наблюдается какой-либо соответствующей (по нашим сегодняшним представлениям) реакции. Но, во-первых, понятно, что невозможность своего отказа от поездки Пастернак подкреплял и каким-нибудь подобием "идейных" соображений ("...В ответ на слезы мне - "Колхозы"! В ответ на чувства мне - "Челюскин!""). Во-вторых, она и без того полагала свое возвращение в Россию немыслимым, да и как мог "по-настоящему" предостеречь ее Пастернак, сам в это время продолжавший уговаривать возвратиться в Россию своего отца, известного художника Л.О.Пастернака (которого фактически спасла его племянница - двоюродная сестра Пастернака О.Фрейденберг: "Но я умоляла его в условных выражениях... не приезжать, и он послушал меня, спасшись от казни. Все его московские друзья были умерщвлены").
В августе следующего, 1936 года, имя Пастернака появилось в одной из московских газет под письмом, требующим смертной казни для шестнадцати подсудимых показательного процесса группы Каменева - Зиновьева. Подпись поставили помимо его воли, но кому уже было до этого дело? Его имя стало государственной собственностью. Сам Пастернак полагал, что "именно в 36 году... все сломилось во мне, и единение со временем перешло в сопротивление ему, которого я не скрывал", однако все это "сопротивление" уходило в работу над романом и уж во всяком случае не покидало стен совписовской кухни. История с подписью благополучно повторилась в 1937 году во время процесса военачальников - Якира, Тухачевского и других: "... Я отказывал Ставскому в подписи под низостью и был готов пойти за это на смерть, а он мне этим грозил и все-таки дал мою подпись мошеннически и подложно..." Вполне вероятно, что в это время Пастернак действительно был готов принести себя в жертву, но это уже было не в его воле. "Благодетелю" нужен был живой Пастернак - вот почему всесильный генеральный секретарь Союза писателей В.П.Ставский, одним росчерком пера уничтоживший в 1938 году Мандельштама, несмотря на свою неприязнь к Пастернаку, боялся заходить в ней слишком далеко, не забывая помимо кнута и о прянике. Так, публично он объявляет в ноябре-декабре 1936 года новые стихи Пастернака "клеветой на советский народ". А 21 декабря состоится заседание президиума Мосгоржилстройсоюза по рассмотрению списка жилплощади к новом шикарном писательском доме. Пункт второй постановления гласит: "Согласиться с решением собрания уполномоченных РЖСКТ и постановлением комиссии ЦЖС от 15/10-36 г., а также учитывая ходатайство Союза Сов. Писателей о предоставлении жилплощади в доме по Лаврушинскому пер. нижеуказанным пайщикам-писателям, имеющим недостаточный полезный стаж, но являющимся в литературно-общественной деятельности ценными писателями..."* "Нижеуказанные" - Эренбург, Пастернак, Эфрос, Лежнев. А присутствует и ходатайствует на первом заседании от ССП все тот же Ставский.
Цветаева как никто другой понимала, что именно ждет ее в Советской России. Еще в 1931 году, когда Сергей Эфрон впервые подал в советское консульство прошение о советском паспорте, она пишет: "Я там не уцелею, ибо негодование - моя страсть, а есть на что..." И: "Там мне не только заткнут рот непечатанием моих вещей, - там мне и писать их не дадут". Но отсутствующий у нее "дар слепости" с избытком компенсировался у мужа, а вслед за ним - и у детей. В 1937 году в СССР выезжает дочь Ариадна, а затем и Сергей Эфрон - после его фактического разоблачения в парижской прессе как агента НКВД. А Цветаева все медлила перед лицом неотвратимого, понимая, что невозможна в новой России "я - не умеющая не ответить, я, не могущая подписать приветственный адрес великому Сталину, ибо не я назвала его великим... и, может быть, важней всего - ненавижу каждую торжествующую казенную церковь..." 18 июня 1939 года давшая когда-то обет не расставаться с мужем Цветаева приезжает в Москву...
Сразу после самоубийства Цветаевой Пастернак писал жене в Чистополь (туда, где еще лежало заявление Марины Ивановны: "В Совет Литфонда. Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую..."): "Последний год я перестал интересоваться ею. Она была на очень высоком счету в интеллигентном обществе и среди понимающих, входила в моду, в ней принимали участие мои личные друзья Гаррик, Асмусы, Коля Вильям, наконец Асеев. Так как стало очень лестно числиться ее личным другом и по многим другим причинам, я отошел от нее и не навязывался ей, а в последний год как бы и совсем забыл. И вот тебе! Как это страшно". "Входила в моду"? Входила в очередную полосу бедствий. "Стало очень лестно числиться ее личным другом"? Скорее - слишком хлопотно. Ровно за год до смерти она пишет В.А.Меркурьевой: "У меня есть друзья, но они бессильны. И меня начинают жалеть... совершенно чужие люди. Это - хуже всего, потому что я от малейшего доброго слова - интонации - заливаюсь слезами, как скала водой водопада. (...) Я не в своей роли - скалы под водопадом: скалы, вместе с водопадом падающей на (совесть) человека... Попытки моих друзей меня растрагивают и расстраивают. Мне - совестно: что я еще жива". И через пять дней - в записную книжку: "Никто не видит, не знает, что я год уже (приблизительно) ищу глазами - крюк..." Этот крюк она стала искать, когда вслед за дочерью (27 августа) был арестован 10 сентября 1939 года и ее муж Сергей Эфрон.
Жена "врага народа", бездомная скиталица с пятнадцатилетним сыном на иждивении... "Моя жизнь очень плохая. Моя не-жизнь",- из того же письма Меркурьевой. А за четыре дня до него она обращается к Павленко - крупному литературному чиновнику, подробно описывая свои жилищные злоключения, и заканчивает обращение так: "Я не истеричка, я совершенно здоровый, простой человек, спросите Бориса Леонидовича. Но - меня жизнь за этот год - добила. Исхода не вижу. Взываю о помощи". Это обращение сопровождалось личным письмом Пастернака к Павленко.
Впоследствии в стихотворении "Памяти Марины Цветаевой" будет признание:
Мне так же трудно до сих пор
Вообразить тебя умершей,
Как скопидомкой-мильонершей
Средь голодающих сестер.
В письме к Павленко - то же его, Пастернака, ощущение, но уже переданное в недопустимо снисходительной форме уверенности: если Цветаева чем-то грозит - не воспринимай этого буквально, она этого не сделает. И, конечно, Пастернак этого уже не мог никогда себе простить.
Что сделать мне тебе в угоду?
Дай как-нибудь об этом весть.
В молчаньи твоего ухода
Упрек невысказанный есть.
"В угоду" Цветаевой (о чем свидетельствовал сам Пастернак) оказался написан - именно таким, каким он вошел в души миллионов, - роман "Доктор Живаго". И еще: "Смерть Цветаевой была для меня самым большим горем моей жизни",- услышит американская журналистка от Пастернака за пять месяцев до его собственной кончины...
"Я знаю, существует легенда о том, что она покончила с собой, якобы заболев душевно, в минуту душевной депрессии, - скажет через много лет Анна Ахматова дочери Марины Ивановны, - не верьте этому. Ее убило время, нас оно убило, как оно убивало многих..."
А Цветаева в 1926 году писала так (о Есенине):
...И не жалость - мало жил,
И не горечь - мало дал, -
Много жил - кто в наши жил
Дни, все дал - кто песню дал.
* Центральный архив Октябрьской революции и социалистического строительства г. Москвы, ф. 1951, оп. 12, ед. хр. 17, л. 162-165 (данная ссылка была снята редакцией газеты - прим. автора).