Мельникова Юлия Владимировна : другие произведения.

Башня Сююмбике

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Башня Сююмбике украшает ворота Казанского Кремля. Но что, там, в древнем городе, какие противоречия разрывают душу нашего современника - русского паренька,влюбившегося в красавицу-татарку? И где грань между Русью и Булгарией, между христианством и исламом, между своим и чужим? Может, этой грани вовсе нет, ибо Россия - это всё вместе?

  љ Юлия Мельникова, 2001-2007
  
   Он прочен, мой азийский дом,
   И беспокоиться не надо.
   Еще приду. Цвети, ограда,
   Будь полон, чистый водоем.
   Анна Ахматова
  
   Башня Сююмбике.
  
  Отвратительная была зима: распушенной сахарной ватой падал мокрый снег, ботинки хлюпали и чмокали по растаявшим тротуарам, мелкие капли насквозь пробивали непромокаемую куртку. Брал зонтик, двойной, с массивной деревянной ручкой, но вода с него не скатывалась, а застревала, сползая в капюшон. На улицах - непроходимое грязное месиво, не подсыхающее из-за влажного воздуха. То ли ноябрь, то ли февраль - не разберешь. И темнеет непривычно рано: четыре пополудни, а уже небосклон из свинцово - серого превращается в светло-синий, затем в ярко-синий (это ближе к пяти), наконец в пять с минутами - в темно-синий. Зажигают фонари, неоновые рекламы, подсвечивают вывески маленькими лампочками. Вечером вспыхивает свет в кафе напротив, освещая деревянные столики и белые вазочки со свернутыми салфетками и студенток с миндальными пирожными. Это хорошо видно из узкого, похожего на замковую бойницу, окна кафедры, где я сидел за какой-нибудь книжкой в перерывах между лекциями. А возвращался вроде бы рано, последнее занятие заканчивалась в 17.35, но темнота - египетская! До остановки всего три метра, и пройти их на ощупь, не свалившись в лужу - чудеса эквилибристики. Одну ногу сюда, другую на асфальтовую кочку, папку с конспектами хоть в зубах зажимай - и бегом к троллейбусу. Новый корпус, как-никак, далековато построили, много неудобств, 23 минуты дорога, кинь-положь проездной....
  Впрочем, зря жалуюсь - рад, что остался на кафедре, веду занятия, диссертацию кропаю, а то представляете, сколько терзаться в поисках работы?
  И почему пошли такие зимы? Ноги промокли, как бы не простыть. Или в Казани они всегда теплые, лишь неделю сугробы и морозцы, просто я все не привыкну?! Наверное, из-за контраста...
  Троллейбус останавливался на унылой рабочей окраине, рядом с белым угловым домом, оставалось обогнуть его по вытоптанной кратчайшей тропинке - и уже твоя "хрущеба", твой подъезд, твоя дверь. Варя, младшая сестрица, сидит в кресле, с высокой спинки которого свешивается ее длинная коса, вышивает бисером на деревянных пяльцах очередного угодника. Мы с ней ссорились почти каждый день, поэтому, возвращаясь, я притворялся, что ее совсем не замечаю. Прокручивал недоразумение, из-за которого Варька готова меня проглотить со всеми потрохами. Обида за это время успевала немного скукожиться, но я ее подогревал, оживляя в памяти всячески наши недоговорки и недоразумения. Сестра тогда подумывала о послушничестве в монастыре и готовила нечто постно-безвкусное. По вкусу ее "блюда" походили на японский соевый творог "тофу". Короче, ужин толстовца. Телеящик она не жаловала, поэтому я слушал в пол уха и смотрел в пол глаза новости, пока руки мыли посуду.
  Когда за столом собиралась вся семья, Варька обожала подзуживать меня, зная, что я не могу возражать с набитым ртом, тогда как сама она ела мало, вечно постилась. Спросит вроде б невзначай - ну, Ника, согласился со мной? Мама: вы о том же? А мне остается разве что головой мотать - мол, дело личное, должно ведь у меня быть свое мнение?! Что я ей отвечу?! Не подумайте, будто я Варьку не люблю. Я радовался, когда мама мне сестру родила, любовался малышкой. В детстве мы были не разлей вода. Вместе играли во дворе, вместе ездили летом на дачу, а когда я пошел в первый класс, Варька с завистью меня провожала - ей предстояло расти еще.
  Ребята смеялись - она увязывается за тобой как зверушка, вопит - Ника! Ника! И я оборачивался. Потом еще долго, на всех уроках этот укоряющий голосочек держался в моих ушах. Я боялся, что пока за ней не присматриваю, с Варькой может произойти что-нибудь плохое. Интуиция меня не подвела.
  Совершенно неожиданно, к шестнадцати с половиной, Варька выросла в православную фанатичку и стала другой девчонкой. Словно ее заколдовали, как в сказке Андерсена, где милую принцессу злая мачеха одела в крапивное рубище и измазала лицо черной вонючей мазью - смесью болотной грязи с зелеными скорлупками грецких орехов. Смотрится она в зеркальную водную гладь и не узнает себя. Братья - лебеди проплывают мимо, не видят, что это она, их любимица... Я тоже не узнал сестру. И долго не мог смириться с этой Варькой! Главное, пожаловаться некому! Это же не секта, вот если бы Варя попала к "преподобному Муну" или к сайентологам, было б куда обратиться за помощью. А наша православная церковь - это же хорошо, даже прекрасно по общему мнению, возвращение к корням, к духовности, народным истокам...
  Она меня терзала каждый день, изводила "наставлениями", провоцировала, а все из-за того, что я лишен особой благодати, исходящей от православия, единственной истинной и имеющей право на существование религии.
  Из-за чего сыр-бор разгорался? Иконы я ее убирал из книжного шкафа: мало Варе своей комнаты, смахивающей на мини-часовню! Не мог смотреть на них, хоть тресни! Тем более к книгам не подберешься - чтобы достать томик Пушкина ("Земля недвижна, неба своды, Творец, поддержаны тобой, да не падут на сушь и воды и не подавят нас собой..."), нужно было вынимать и перекладывать четыре типографские картонки в пластиковых окладах. Обратно положить я их частенько забывал. Варька хорьком посмотрит на шкаф - есть, нету, и если не окажется, сразу надуется как рыба-луна, нажалуется на братца папе.
  А папа у нас строгий, особо разбираться не станет, сразу начнет ругать нас обоих: меня за неуважение к младшим, Варьку за придирки к старшим. Не выпускают нынче качественных офицерских ремней, настоящих, сыромятных, с медными бляхами, везде подделки китайские, из сплошного дерматина, а то б я вас выпорол хорошенько! - говорит в сердцах папа, но мы знаем: таких ремней давно не производят, отказалась от них наша промышленность!
   Мириться нам было некогда: только исчерпывался старый повод, немедленно же возникал новый. Что за девица, что за характер! И в кого она такая пошла?! Семья у нас по-советски атеистическая, мама ни во что не верует, папа считает, что можно быть замечательным человеком и вне церкви, главное, он говорит, надо жить по совести, зла не делать. А что это за совесть, и в каких краях она обитает - умалчивал. Наверное, на дубе в Элоней-Мамре сидит. Или на болоте в лепестках лотоса. И ни разу мне совесть не попадалась (что вовсе не значит, будто ее нет, есть, конечно). Я поломал голову и решил, что проще не делать из наших разногласий трагедию. Варю уже не приструнишь - большая, сама разберется. Сестра она мне, не чужая девчонка, пройдет время - может, мы помиримся и снова будем дружить ...
  Виноват, отвлекся, свернул не на ту дорогу. Итак, в Казанском кремле я больше всего любил семиярусную башню Сююмбики - пятьдесят восемь метров высоты, с которых когда-то бросилась вдова хана Сафи-Гирея. По старой легенде, после падения Казани Иван Грозный, известный развратник и женогубец, возмечтал взять к себе в гарем-терем несчастную Сююмбику. Прослышав об этом, Сююмбика взобралась на высокую башню и ринулась вниз.... Так ли это было, никто на самом деле не знал: прошло больше четырехсот лет, нешуточное время! Казанские старожилы клялись, что в каждую ночь на второе октября призрак ханши в длинном белом наряде появляется из правого окошка четвертого яруса башни и проходит по кромке выступа, чтобы затем раствориться в воздухе у ограды.
  Ограда была массивная, каменная, такие до революции строили у присутственных мест, вокруг нее росли густые деревья, не терявшие свою обильную листву вплоть до самой поздней осени, питавшие свои корни водами речки Казанки. Затеряться в них очень просто не только привидению. Башня, старая и незыблемая, сильно наклонялась вбок, в сторону востока, рискуя грохнуться прямо на шаймиевский дворец. Я боялся, что в один прекрасный день приду полюбоваться - а башня возьмет да и развалится! Чинить ее надо, чинить скорей! Без Сююмбики Казань не Казань...
  Рыжий кирпич заметно обветшал, выступы облюбовали черные вороньи фигурки, свившие гнезда и выводившие воронят. Сююмбика кренилась на глазах. Когда-то ее наклон был всего лишь 114, потом дошел до 127, а сколько сейчас - мало кто знал. Держись, милая, не падай! Что же я буду без тебя делать?!
  Однажды, лет в 13, мне захотелось проверить легенду о призраке и не побоялся просидеть целую ночь у подножия башни, ожидая Сююмбику. Тогда это делалось ради хвастовства в бесстрашной мальчишечьей компании, я ничуть не подозревал, что Сююмбика будет сопровождать меня всю жизнь и даже доведется жениться на девушке, считавшейся чуть ли не ее новым земным воплощением. Вечером, лишь только стемнело, я сел на деревянный ящик из-под болгарского сливового компота, и стараясь не заснуть, упрямо смотрел в сторону башни. Глаза у меня слипались, тело не слушалось, клонило в сон, но все-таки продержался до наступления самой темной темноты. И вот, уже потеряв малейшую надежду увидеть ее тень, часа в три ночи я обомлел. По выступу башни медленно, крадучись вороватой кошкой, двигалось нечто белое, светящееся, блестящее. Была ли эта Сююмбика собственной персоной, или с бессонницы у меня начались "видения" - по сей день не могу решить. Издалека ее призрак смотрелся бы лучше, а я стоял вблизи и чувствовал, как шевелятся волосы под вязаной шапочкой.
  
  Сгусток света повторял очертания небольшой женской фигуры, маленькие ножки немыслимым чудом удерживали ее на очень узкой кромке. Мне захотелось расставить руки и поймать ее, будто бы Сююмбика живая и могла разбиться, но я понимал, что она - привидение, у нее нет тела, нет кожи, нет костей, нет мяса, это - эфир, какая-то нематериальная субстанция, вроде той, из чего делают эльфов сочинители фэнтази. Приближаясь к арочным воротам, Сююмбика прошла сквозь них и исчезла. Завороженный, я вернулся домой, и едва успев снять куртку, провалился в зыбкий сон. А наутро все увиденное показалось мне просто бредом, иллюзией, обманом зрения, случайным отблеском подсветки и непогашенных фонарей. В глубине души я верил - то была Сююмбика! Больше, увы, о Сююмбике не знал. Доходили смутные легенды, что она вовсе не бросалась с башни, а доживала в Москве на положении почетной пленницы, выучила и пристроила в русские дворяне сына, Утемиш-Гирея, ставшего в крещении Александром, но я тому не верил. Иногда снилась Сююмбика и говорила что-то грустное татарское, но, просыпаясь, я уже ничего не помнил. Казанская царица оставалась для меня прелестным и фантастическим образом галантной дамы, которую встретить можно лишь во сне, а не наяву. И все же я упрямо надеялся на эту фантастическую встречу...
  В одно из весенних воскресений, когда Варька уходила в церковь, а родители уезжали на рынок, я лежал малость приболевший, в своей комнатке, и пытался отыскать что-нибудь быстродействующее "от температуры". Полностью расклеиваться не хотелось, а потому стремление найти магическую таблетку перевешивало и раскалывавшуюся черепушку, и нестерпимый жар всего тела, и внезапно ослабевшие ноги. Кое-как сев на низенький пуфик, я раскрыл дверцы старой тумбочки, где раньше хранились сушеные травы и ходовые лекарства, но вместо аспирина вытащил большую книжищу в тонкой быстро рвущейся белой обложке.
  
  Сестрица обожала подкладывать мне всякие душеспасительные брошюрки рьяно-православного направления, засовывая их в самые непредсказуемые уголки, что каждый раз я удивлялся ее находчивости, выуживая из холодильника очередной номер "Благодатного огня" вместо кефира. Заглавие "Экспансия ислама" заставило меня подняться с пуфика и переместиться на кровать. Таблеток в этой тумбочке быть не может, подумал я, давай-ка лучше почитаем параноидальные фантазии почтенных батюшек. Не даром же книгу называют лучшим лекарством, авось и полегчает...
  Титульный лист этой увесистой, страниц на семьсот, книжки испещряли благословения православных иерархов и крестообразные виньетки, похожие на узоры церковной ограды. Открыв уже вторую страницу, я начал задыхаться от возмущения. Разумеется, учеба на культурологическом отделении философского факультета приучила меня сдержанно относиться к подобным сочинениям, но здесь, простуженный, в домашней пижаме, я почувствовал, что прежний иммунитет не действует. Святые отцы выдавали такие озверелые пассажи, что по коже побежали мурашки, а температура моментально упала до несчастных 35 с половиной градусов. Один священник упомянул благородное пленение Сююмбики как пример христианского милосердия к поверженным врагам.
  Мол, никто ее не обижал, напротив, положили достойное знатной особы содержание, а крестившемуся сыну дозволили занять высокое положение при царском дворе. Но я в это не поверил. Толерантностью не пахло и в царствование ужасного Грозного, и гораздо позже, так что судьба Сююмбики могла быть только печальной. В следующей главе припомнили муки константинопольского патриарха, распиленного надвое деревянной пилой, и Айю - Софию, пришили ни к селу ни к городу давно несуществующую секту "ассашинов", умножая каждым новым абзацем и без того гнуснейшие выпады в адрес магометан.
  
  Едва дотерпев до середины книги, где утверждалась необходимость продолжения крестовых походов, я прижал уши к макушке и стал неистово чесаться, будто это могло смыть с меня всю вычитанную мерзость. Почесавшись, отправился на кухню попить водички, нашел аспирин, а после заснул. Видимо, эта книга и стала причиной приснившихся мне кошмаров: крестоносцев, водружающих свиные головы на верхушки иерусалимских минаретов, Папы Римского, читающего санскритскую буллу, турецкого султана, распекающего львовского переводчика, а так же бесконечной вереницы пустынных круглоголовок.
  Проснулся я от шума апрельского дождя, стучащего по жестяному скату окна. Еще никто не пришел, жар пропал, пора было полоскать горло настоем ромашки, но я словно прирос, рассматривая сквозь усыпанное капельками стекло намокшие листочки берез, первую салатовую зелень. Влага кончилась, дождинки остановились на полпути между землей и небом, а я все стоял и думал о том, как могла вообще прийти на ум им, людям верующим, такая злобная, заскорузлая ненависть. Звонкий ключ в замочной скважине прервал мои размышления. Вернулись родители, они нашли меня больным и уговорили снова уснуть. Я проспал до понедельничного утра, поставил непонятно зачем градусник, показавший умилительное 36.7, а к десяти часам поехал читать лекцию третьекурсникам, с которыми проходил инквизицию и обещал принести "Молот ведьм" с цветными картинками. Книга та постоянно вспоминалась, всплывала в памяти, я спорил с ней, ругался, но сама она запропастилась, это была даже не полемика, а скорее послесловие...
  Начало всему положил университет, куда я попал растерянным семнадцатилетним отроком. Возможно, специально, сам того не ведая, выбрал культурологическое направление, чтобы, прикрываясь учебной необходимостью, спокойненько удовлетворять свои нетривиальные интересы.
  
  Родители наверняка не позволили бы мне заняться древними тюрками, культурой Волжской Булгарии, потому что нелюбовь ко всему татарскому распространялась ими на все восточное и мусульманское. А там я безбоязненно читал Гаспринского, написал доклад о Касимове - татарском анклаве в сердце русских владений, увлекался евразийством и Гумилевым, даже баловался чернокнижными трактатами...
  От счастливчика требовалось отлично учиться, спокойно себя вести, избегая всевозможных конфликтов, а так же, чтобы не сильно выделяться из массы однокурсников, хорошо говорить по-татарски. Этим требованиям я вполне соответствовал, но все равно между мной и остальными студентами словно пролегала прозрачная стеклянная стена. Дело было не только в том, что их родители были обеспеченнее, а мои беднее, что я учился бесплатно, выглядел достаточно скромно и несовременно. Деньги, конечно, тут тоже играли роль, но, думаю, не стоит ее преувеличивать. Просто я не вписался в этот пестрый студенческий мир, не приспособился, не обзавелся должными знакомствами. Разумеется, на первых порах меня немножко это задевало. Особенно - что сокурсники всегда пользовались моими записями, но в свою компанию не принимали. Я и не просился. Зачем? Нисколечко не нуждался в подобном общении. Они спохватывались в конце семестра, впопыхах пытаясь все исправить, я же честно учился пять лет и продолжал после. Мне это нравилось, учеба была моей насущной потребностью, в чем-то, возможно, и способом бытия. Я ненавидел слово "отличник" не только потому, что оно ничего не выражало, но и потому, что учился не для репутации, не для похвалы родителей, а ради себя. Когда меня спрашивали - "как ты учишься?", я бормотал в ответ "помаленьку". Действительно, помаленьку мне открывались неизведанные континенты, впервые узнавалось то, что мучило долгой неразрешимостью, я подрастал - однако этого никто не видел. Это было личное, мое, скрыто-сокровенное, никуда не вписанное, не упомянутое нигде, кроме сердца.
  Иногда, возвращаясь с занятий, я открывал взятую в университетской библиотеке книгу и перед тем, как погрузиться в увлекательное чтение, подолгу всматривался в отблески зажженных фонарей, отражавшихся на песочных кляксах обоев. Комната, прежде светлая, в темноте преображалась так, что я упорно ее не узнавал.
  Ту сторону дома чересчур затемняли внезапно вымахавшие канадские клены, солнце загораживали высокие башенки новостроек. Низким окнам перепадало слишком мало света, поэтому свою комнатку я нарочно обклеил и обставил в бело-бежево-песочной гамме. Все равно это не помогало. С наступлением темноты шкаф, спинка кровати, компьютер на треугольном столике, тумбочка, зеркальная рама, разлапистая монстера с дырявыми листьями становились почти черными, словно вбирая в себя максимум зимней тьмы. Даже включив яркую лампу, светившуюся ядовитым оранжевым огнем, я не мог избавиться от мысли, что уже давно спустилась ночь. Чтение приобретало странный привкус ночных бдений, какой-то немыслимой эзотерики, тайных знаний, которые невозможны при дневном свете.
  Если бы не Варька, тормошившая меня для того, чтобы затеять новую ссору, я наверняка бы засыпал прямо у раскрытой книги. Она покупала множество церковных брошюрок, исполненных нетерпимости, красочно передающих кошмарные пытки святых, тщательные описания самоистязаний. Не знаю, почему такое экстремальное чтение было столь притягательно для моей сестры, причем в самом прекрасном, золотом возрасте, в семнадцать-восемнадцать лет, когда всем хочется счастья, любви, приключений. Варя однажды поделилась своим тайным желанием - уйти из мира, переселиться в монастырь, где ничего не значит земная красота и можно отбросить дьявольское очарование греховной жизни. Но она понимала, что не готова к этому, да и нельзя подводить родителей, оставлять их одних, поэтому монастырь был отдаленной перспективой, в которую я, признаться, не верил. Варя считала себя некрасивой.
  В этом, скорее всего и заключалась причина ее истового мракобесия. Девичьи комплексы привели сестру туда, где красота приравнивалась если не к преступлению, то уж точно к недостатку. Все ее церковные подружки, "сестры", как говорила о них Варя, не отличались прелестью. Хромые, косые, прыщавые, чересчур толстые или наоборот, слишком истощенные, с нескладными чертами лица, они не ценили свою внешность и не пытались хоть чем-то ее подправить. Когда эти "сестры" приходили к ней в гости, я в ужасе закрывал дверь на защелку, забивался в самый дальний угол и старался дышать как можно тише. Услышат - и сразу на костер! Хорошо, что они бывали у нас редко.
  Варька старалась все перелопатить на православный лад - я привык подыскивать подарок на день рождения, но вместо него стали вдруг отмечаться Варварины именины - двумя неделями позже. По средам и пятницам - именно тогда, когда очень хочется есть - дома не готовили мяса и рыбы. Посты Варя блюла строго, но почему-то не решалась навязывать их родителям. Зато меня с удовольствием морила голодом. К вопросам гигиены Варька тоже подходила по православному: тело тленно, тело бренно, так зачем же зазря подвергать его мытью? О душе надо заботиться! Ну а мыться можно раз в неделю, если чаще - уже от лукавого... Я же нахально залезал в ванну каждый вечер, выслушивая злорадное Варькино шуршание - он себя всякими мочалками скребет, чтоб до татарина доскрестись, и поделом ведь, доскребется!!!!
  Но я ей все-таки признателен. Как ни странно, многие вещи я смог понять лишь благодаря столкновениям с Варей. Как-то мне попался очерк о поисках солдат, оказавшихся в афганском плену еще в 80 годы. Война закончилась, но о пленных спохватились слишком поздно. Большинство из них давно погибли - не обязательно от пуль, от змей и жажды, дважды преданные, пропавшие без вести, до сих пор оплакиваемые своими матерями. Но были среди них спасшиеся, теперь благополучно живущие в другой стране, с другим именем, с другой верой....
  
  У них замечательные жены, множество черноголовых детишек, давно уже привычный быт в окружении бескрайних песков. Не надо нас возвращать, убеждали они невесть как проникших в пустыню русских дипломатов, не надо! Мы живем здесь по двадцать с лишним лет, у нас семьи, не ворошите прошлое! И родителям мы не нужны - такие. Они любят нас Ваньками, Сашками и Петьками, а мы уже совсем не те. Им лучше не знать, что мы живы. Зачем? У кого-то, быть может, остались воспоминания о русских просторах, кому-то, не исключаю, временами приходит славянская речь, но назад никто из них не вернется. Что оставили они, размышлял я, что приобрели? Они мусульмане и живут совершенно иной жизнью, которая прежде, на вымирающей Среднерусской возвышенности, была нереальна. Что они видели в своих нищих деревеньках, кроме ползающих на четвереньках родичей, грязи, мата и раздробленных судеб?! Выходит, им несказанно повезло получить шанс начать все заново. Я не удержался и сказал об этом Варе. Что тут началось - уму непостижимо! Коррида, бои без правил, греко-персидские войны, штурм Царьграда! Сначала она их пропесочила за вероотступничество. По Варькиным понятиям, грех страшный. Вспомнила она и обсуждаемую тогда всеми историю чеченского новомученика, мама которого чистосердечно заявила - хорошо, что сын погиб, а не отрекся от православия.... Такие мамы, что ж теперь.
  Потом перескочила на меня - что я им, предателям, сочувствую. Сколько не растолковывал я ей, что ребята те выросли при полном атеизме, поголовные нехристи, а потому ничегошеньки они не предавали, и неизвестно, кто как поведет в экстремальной ситуации. Дома мы все герои - сказал я ей Варьке в запале, и вообще хватит об этом. Нет ничего дороже жизни, и отдавать ее просто так, за то, во что ты не только не веришь, но и чего ты в общем-то и не знаешь, более чем жестоко. На что сестрица моя заорала - мол, ах так, увиливаешь, может ты тоже в ислам перейдешь, басурманский заступник?! Я сам не понимал, откуда в Варьке столько язвительности, и пробормотал что-то вроде - разумеется, перейду, как же иначе?
  Варька хлопнула дверью, едва не прищемив свою длинную змеиную косу, и назавтра все позабылось. Не было у нее злопамятства, все обиды держались недолго. Но этот горячечный ответ навсегда опечатался в моей памяти. И тогда я не сомневался, что это было гораздо большее, чем невзначай слетевшие слова...
  Если честно, то я боюсь, что и ты найдешь себе какую-нибудь татарку - выдавила однажды мама, когда я поведал ей о скоропалительной женитьбе своего школьного приятеля. Татарок бояться - в Татарии не жить - отшутился я и добавил - полюблю цыганку... Варя фыркнула. Увы! Никаких девчонок - ни татарок, ни тем паче цыганок не знал. Родители могли пока не беспокоиться за своего Никиту. Множество дел на кафедре, которыми заваливали по макушку молодого преподавателя, почти не оставляли свободного времени, и свой короткий досуг я проводил за книгами, в торопливых прогулках по старым казанским кварталам с еле сохранившимся Варькиным мольбертом под мышкой. Она давно, в шестом-седьмом классе, ходила в художественную школу, потом внезапно бросила, а я по-прежнему рисовал Варькиными кистями, выдернутыми из барсучьего хвоста, таскал тяжелые художественные "снасти", изредка подкупая пастель, тюбики с маслом, бумагу или новенький холст. Картины получались разные: казанские виды, сюрреалистические композиции без внятного смысла, помойные натюрморты из арбузных корок и выдолбленных тыкв, и конечно, башни. Времени на живопись катастрофически не хватало, иногда незаконченные полотна высыхали несколько недель, я забывал, что хотел нарисовать, потом возвращался, мучительно вспоминая - ага, здесь должна расти скрюченная шелковица, вот тут остановился на зеркальном отображении прохожего в витрине...
  Выходило за год не больше трех картин, и каждой я посвящал месяцы утомительных набросков. Подолгу выбирал подходящую натуру, всматривался в расположение мельчайших деталей, приглядывался к неказистой мазне уличных художников, чтобы нечаянно не впасть в плагиат.
  Рисовал городские пейзажи, любя запутанную, перемешанную, фантастическую Казань, к красоте которой, увы, мои родные относились прохладно.
  Не было у них ни праздного любопытства, ни страсти к яркой экзотике, ни простого интереса к месту, куда забросила судьба. Вместо этого - неприятное замешательство, страх перед всем неизведанным, выродившееся в презрение и даже ненависть. Если моя мама или сестра слышали, что к ним обращаются по-татарски, они либо молчали, либо испуганно бросали, отсекая собеседника - не понимаем, не говорим, извините! Безразличие это распространялось и на народ, нисколько не виноватый, что Грозному в 16 веке вздумалось завоевать Казанское ханство. Татары казались им безмолвными статистами, русскоязычные казанцы умудрялись существовать вне их странного мира, будто проходя мимо неодушевленных предметов. Гипертрофированная гордость, выражавшаяся в постоянном повторении "мы, русские..." только увеличивала затаенную обиду. Мне было очень и очень стыдно, что родители - во всем прочем добрые, заботливые люди, оказывается, берут пример с противных мелкотравчатых черносотенцев, бегающих с хоругвями и желто - черно-белыми имперскими знаменами наперевес. Как же можно любить, когда ты ненавидишь?
  Наша семья переехала в Казань летом 1990 года, я успел проучиться немного на прежнем месте и пошел в третий класс уже в новую школу. Официально она именовалась "русской", но не обошлось без уроков татарского два дня в неделю, второго иностранного языка, которому учили кое-как, бесцельным зазубриванием. К вящему недовольству родителей, этот предмет был обязателен и от него не удавалось отвертеться. Тогда в национальных республиках уже расцветали махровые цветы сепаратизма. Паникеры всерьез говорили о будущих погромах и резне. Ходили слухи об изгнании всех русских и запрете русского языка. Русские вдруг почувствовали себя на месте меньшинства, будущее которого весьма зыбко.
  Родители, перебравшиеся в Казань от жилищной безысходности (там они не могли выбраться из барачной коммуналки без каких-либо удобств, где пожарные "в целях безопасности" перерезали электричество, а здесь, в чужой республике, им сразу предоставили трехкомнатную "хрущевку"), жадно впитывали ходившие по "русской улице" слухи о реванше татарского национализма.
  Думали ли они уезжать? Скорее всего, нет, потому что уезжать некуда, дедушек-бабушек, к которым было б можно приехать погостить, у нас не было. Папа вырос в детдоме, безо всякой родни, мама в 17 лет поехала строить БАМ и надолго застряла в маленьком городке посреди тайги. Профессии у них были самые обыкновенные, зарплаты небольшие, помощи ждать не от кого. Знали лишь то, что они, русские, здесь главные, может, и хозяева, а потому нисколечко не обязаны поддаваться татарским веяниям, напротив, это татары должны стать русскими. Тем более что история подбрасывала примеры блестящего обрусения: Державины, Карамзины, Чаадаевы, Шереметьевы, Юсуповы, Тургеневы, Набоковы...
   Частенько я становился свидетелем неприятных разговоров, которые вспыхивали в семейном кругу и доносились до меня смутными отголосками. Мои родители ненавидели татар, испытывая к ним чувства, близкие к физическому отвращению, и совершенно без стеснения говорили об этом. Татарская внешность считалась эталоном уродства, татарская кухня - отравой, а странная мусульманская вера - сплошной ересью и лжеучением.
  Едва разложив вещи по приезду в Казань, мама подозвала меня и сказала тоном, которым обычно даются самые серьезные наставления: Никитка, никогда не водись с татарчатами! И не бери у них ничего, и сам не давай! Они русских угощают отравленными сластями, чтобы снова нас победить и устроить второе иго! Мамины глаза переполнялись строгостью и смотрели грозно, как у опальной боярыни Морозовой. Понимая, что она либо шутит, либо играет в какую-ту замысловатую взрослую игру, я пробормотал - да, мам, не буду...
  Дети часто не отдают отчета своим словам, и когда родители требуют в чем-то поклясться, пообещать, то это вовсе не значит, что обещание обязательно выполнится.
  Я сразу же выяснил, что большая-пребольшая речка, которая не видна из окон нашего дома - это Волга-Итиль-Идэль. А еще есть гнилой, тинный Булак, мелкие речушки Казанка и Черная, озеро Кабаны без кабанов, куда мне строго-настрого запрещали ходить купаться. Малышей стращали крылатым драконом Джиласом - мол, он подкарауливает зазевавшихся купальщиков и уносит в свою пучину. Я знал, что драконов выдумали, да и не жить им в России - холодно, голодно, не полетаешь, но легенда мне понравилась.
  В нашем дворике я видел весьма симпатичных темноглазых детишек, и уже не веря взрослым, допускал, что причиной тому - дефект зрения, при котором смугленький мальчик с черными волосами, конечно, хуже белокожего блондина. Потому что блондинчик-то свой, выношенный, выпестованный, а смугяшек неизвестно чей, вообще он весь какой-то не такой, лопочет по-иностранному, поди разбери.... Как-то быстро я научился понимать их речь, схватывая на лету новые слова, причем для меня это не стоило ничего. Я совершенно естественно освоил татарский. И совсем уж незаметно почувствовал, что Казань - именно та стихия, в которой мне удобно и привольно, что я казанец.... По большому счету, не Россия удалялась от меня в Казани, а я, в общем-то, и не знал настоящей России...
  Совсем татарчонком растет - говорили родители, когда я садился делать уроки и раскрывал потрепанный учебник татарского языка, глупо талдычивший о дружбе народов под счастливым советским солнцем. Сначала я прилежно учился, так как не хотел приносить двойки, а после сам заинтересовался татарскими древностями, кладами и ханами, стал почитывать по-татарски. Я слушал татарское радио тихо-тихо, так, что было слышно только возле приемника, а если оставался один дома, то включал местный телеканал, записывая в блокнотик неизвестные слова.
  Чтобы не расстраивать близких, дома я стеснялся показывать, что знаю татарский, никогда не держал ни книг, ни прессы на этом языке. Пусть остаются в спокойном неведении, пусть думают, будто те уроки ничему меня не научили, раз уж им так хочется.
  Первый случай, когда из-за этого пришлось испытать неприятное чувство, смешавшее и стыд, и жалость, и горечь, произошел в августе, на археологических раскопках. Мне было почти четырнадцать. Вместе с двумя мальчишками из моего класса, ботаниками и очкариками, я напросился помощником в археологическую экспедицию, за нескольких десятков километров от Казани, у волжского берега, где разрыли бульдозером городище булгар, смутно упоминаемое в летописях. Сенсаций эти раскопки не обещали, но мы мечтали найти что-нибудь древнее, ценное - покрытые медной прозеленью монеты, или кривой ржавый ятаган, или серебряную серьгу, оброненную надменной растеряхой. Согласившись три недели провести в степи, копать землю, бегать за водой к ручью, нещадно эксплуатироваться археологами под лучами не менее нещадного солнца, среди каменных идолищ и строгих глаз беркутов, я и не догадывался, чем обернется впоследствии эта поездка...
  Стояла жара. Пыль забивалась в сандалии и облепляла ноги. В тот день я должен был идти в ближайшую деревушку, километра за два, купить хлеба в лавке у пекарни, найти дом молочницы (с зеленой калиткой, запомни!) и попросить ее продавать молоко археологам. Выглядел я почти что беспризорником - в выгоревшей кепке с облезшей надписью, в растянутой футболке, в стареньких шортиках - новые вещи для раскопок пожалел, и потому сильно сомневался, не примут ли меня за бездомного попрошайку, захотят ли разговаривать. Деревушка была татарская, маленькая, чистая, ладная, обустроенная на городской манер. С удивлением я смотрел на миниатюрную "площадь", где возвышалась новенькая, только что отстроенная в условном мавританском стиле мечеть, на административное здание с двумя флагами, розовую плитку, клумбы, скамейки и фонари "под старину".
  Где тут пекарня? - спросил я по-татарски у первого попавшегося прохожего, и пояснил, чтобы тот не испугался моего чучельного вида - я от археологов, им хлеб нужен. Прохожий показал и поинтересовался, много ли мы накопали. Мало, пока только ножи и битая посуда - вздохнул я. Ну не переживай, на все воля Аллаха, может, еще будут находки - сказал он. Я поблагодарил незнакомца, зашел в пекарню и на обратном пути, уже обнимая теплый хлеб, стал искать домик молочницы. Почему-то мне казалось, что она - немолодая, бедная вдова, продающая отнятое у голодных детей молоко единственной тощей коровы. Я не сразу понял, что третий с краю дом, с зеленой калиткой - не развалюха, а большой двухэтажный коттедж из красного кирпича, калитка действительно зеленая, но не деревянная - железная. Она была не заперта, я робко протиснулся, ожидая броска овчарки или грозного окрика хозяев. Тишина стояла такая сонная, утихомиривающая, не хотелось ее нарушать, стучаться, просить....
  Но возвращаться с пустыми руками нельзя, и я слегка стукнул в сосновую лакированную дверь. Меня окликнули по-татарски - за молоком? Да, ответил я. Подождите! Через минуту дверь распахнулась и во двор вышел загорелый мальчонка лет семи, в светлой рубашонке и расшитой волнистыми узорами тюбетейке. В руках он держал большую матовую банку с молоком, обсыпанную капельками выступившей воды, и протянул ее мне. Я отдал деньги, удивился деревенской дешевизне (наверное, им молоко девать некуда) и уже повернулся к калитке, как на пороге появилась молочница. Она извинилась, что не вышла сама - они молились, и хочет пригласить меня на минутку, охладиться. Мне было интересно посмотреть этот дом и одновременно неловко. Жара тем временем усиливалась, на дороге виднелись маленькие пылевые воронки - эмбрионы смерчей, я представил, как пойду по этому пеклу назад, и коттедж, хранивший в кирпичной кладке холод погреба, показался мне идиллической Аркадией, благословенным раем. Хозяйка налила молоко в большую белую чашку с крупными красными горошинами и стала расспрашивать...
   Я сказал ей, что зовут меня Никитой Белогоровым, живу в Казани, учусь в русской школе, а на раскопки приехал от кружка любителей старины. Женщина слушала. Платок на ее голове был из модной в те годы такни в мелкие блестящие кружочки, продававшейся почти повсюду. Наши девчонки почему-то шили из нее новогодние наряды, хотя ткань была шуршащей, скользкой и холодной вроде жабьей кожицы. Никита - такое редкое, странное имя, проронила молочница, впервые слышу.
  Это старинное русское имя, правда, немного подзабытое, а теперь возрожденное - сказал я.
   Надо же, а хорошо говорите по-татарски, это редко встречается, какие же у вас замечательные родители, всему научили...
  Я покраснел. Это напомнило о болезненном отношении родителей к моему общению с татарским миром. Испуганно поблагодарив молочницу с сынишкой, попрощался, ведь пора было возвращаться...
   Только выскочив на раскаленную, словно вечно не остывающая сковородка, дорогу, я понял, что пробыл в доме с зеленой калиткой всего десять минут и не обязательно нестись стремглав. Банка молока и пакет с хлебом болтыхались в моих руках. Я шел медленно, боясь расплескать драгоценное молоко, и знал, что вскоре опять окажусь в этой деревне, снова буду щипать белую буханку с хрустящей корочкой, снова ко мне подойдет привязанная коза со свалявшимися жгутами серой шерсти, пошипят вслед раскормленные гусаки. Ребята моментально умяли всю провизию, до обеда, который пекли и жарили на огороженном камнями кострище, было еще далеко. Я расчищал специальной метелкой раскопанную ямку и думал - молочнице не часто попадаются русские покупатели, вот и удивляется моему имени. Повесть "красного графа" про барчонка Никитку, из-за которой меня так назвали, она вряд ли читала...
  Неподалеку тонкая как лента змея, черная, с ромбиками посредине блестящей спинки, выставив вертикально маленькую головку, заглатывала большую жирную полевку, давясь и растягивая челюстные связки. По степи расползалось горячее полуденное марево. Суслики, утром изображавшие скульптурные столбики, попрятались в норы. Пушистые хвосты ковыля стояли не шелохнувшись. Вот бы найти клад! Ангинно-алгебрной зимою, когда из тусклого серого облака сыплется воздушной кукурузой снег, я мог бы любоваться на драгоценную вещицу, привезенную из городища, вспоминая потрескивающий костер из сухих стеблей тамариска, ящериц и огромное нежно-голубое небо. А без клада экспедиция пустая...
   Ночевали мы в кирпичном коробе - бывшей машинно-тракторной станции разоренного совхоза. За день там настолько накалялись стены, что каждый вечер приходилось распахивать растрескавшиеся деревянные створки ворот и терпеливо ждать, пока прохлада не овеет поставленные раскладушки, не выгонит застоявшуюся духоту. Я вдыхал запах свежих полынных веников - и не засыпал. Где-то верещали сверчки, в степи начиналась ночная жизнь, а мне хотелось увидеть звезды...
  Я был так одинок здесь, посреди самой чингисхановской, первозданной степи, что ничего жутче и безысходнее этого одиночества невозможно представить...
  Раз в два дня шел по утоптанной грунтовке в деревню к молочнице, иногда меня встречал ее сынишка, болтая по-татарски. Осенью ему предстояло идти в школу, и мальчонка безудержно носился по деревне, надеясь нагуляться на несколько лет вперед. Я беспрестанно думал об этой семье, совершенно незнакомой и одновременно почему-то очень близкой, казалось, будто нахожусь с ними в тайном родстве, которого никто не признавал - но оно существовало. Взрослея, все чаще задумываешься о том, что раньше ничего для тебя не значило, что не могло и присниться...
   Три недели пролетели быстро, и уже похудевший, загорелый, с потрепанным рюкзаком за спиной я стоял на перроне. Казанский поезд запаздывал, от скуки стал ковыряться в своем багаже, проверяя, все ли успел забрать, и нащупал что-то очень похожее на небольшую картонную коробочку. Ничего подобного у меня там быть не могло!
  Все вещи сложены в целлофановые пакеты, упаковка от плеера давно выброшена! Но просвистел гудок поезда, я спешно запрыгнул в вагон и позабыл об этом. Боязнь оставленных предметов в наши края тогда еще не проникла, мысль о том, что у тебя в рюкзаке, может, тикает бомба, мне не приходила, поэтому я спокойно доехал до Казани.
  Лишь к вечеру, дома, разбирая рюкзак, нашел в нем небольшую старинную книгу - ее я принял за коробку. Жесткая обложка не знаю из чего, стертая по краям, изломанная в середине, бывшая когда-то оранжево-коричневатой, а теперь мятая, перемятая, заляпанная то ли непогодой, то ли жирными руками, то ли свечным нагаром. Как же она у меня оказалась? Археологи подшутили?! Или наши ребята?! Но рюкзак всегда находился у меня! Незаметно подложить антикварную, и, наверное, дорогую вещь могли те, с кем я делился своей мечтой найти клад. Поэтому тайком, жалея, подбросили. Зачем?! Сейчас наивно ожидать от кого бы то ни было щедрых жестов.
  Что если она краденая?! Идти в милицию? Так меня же и посадят! Избавиться? Опасно, да и жаль, все-таки произведение старины, представляет определенную ценность. Открывать эту невесть откуда свалившуюся книгу я побоялся - наслушался баек о проклятых фолиантах, несущих смерть всем любопытствующим. И засунул в нижний ящик своего шкафа, закрыв стопкой современных романов.
  Прошло около года. Я помнил про книгу, но никак не мог себя пересилить, заставить открыть ее, и все откладывал.... Потом я познакомился с умненьким мальчиком Арсением, сыном питерского востоковеда.
  И у него в гостях, поразившись коллекцией старинных книг на арабском, турецком, фарси, множестве других, совсем уж невозможных языков, рассказал, что вот, ни с того ни с сего перепала мне старая книжица. Которую по суеверности страшусь даже открыть. Востоковед заинтересовался.
  
  Книгу я принес, растерянно созерцая, как, нисколько не опасаясь проклятия, он спокойно полистал ее и почти сразу ответил: да ничего тут плохого нет, это не слишком старое издание Аль-Корана, арабский оригинал, напечатано в типографии славного города Истанбула в 1911 году. К библиографическим уникумам не относится, книжка, так сказать, на любителя старины, вполне вероятно, чья-то семейная реликвия. Держи, и меньше голову забивай всякими триллерами.
   Я взял книгу в руки и разочарованно вздохнул - знаете, мне померещилось, будто это трактат по черной магии: непонятные нити арабской вязи, переплетающиеся узоры и орнаменты, капли чего-то бурого на обложке, может быть, человеческой крови. Я так и представил, что книгу рубили острым мечом, что прошлый ее хозяин был зарезан, а теперь это же ждет меня...
   Но даже папа Арсения, авторитетный ученый, доктор наук, не убедил меня в том, что эта книга как книга, не таящая в себе никакой тайны. Я опять спрятал ее в шкаф, изредка в часы бессонницы вытаскивая наружу и вглядываясь осоловелыми глазами в загадочные строчки. Мне предстояло прочесть много других книг, но без этой, главной, почему-то все не ладилось, не становилось на свои места...
   Арсений вскоре уехал поступать в Санкт-Петербург (на факультет востоковедения, естественно), я больше его не встречал. Другим знакомым (а надо заметить, у меня их было немного, без преувеличения - я человек очень одинокий) ее не показывал. Варька тоже не видела эту книгу - к счастью. Иначе б она разорвала ее на мелкие-мелкие клочки. Как и призрак Сююмбики, та старая книга стала моей тайной, которую я не разглашал, остерегаясь возможного непонимания и насмешек. Ведь представьте себя на моем месте - что я объясню? Она мне с неба свалилась! А больше ничего не знаю...
  Все глубже вонзалась грустная мысль: мне не нравилась та жизнь, которой жили окружающие, я не видел в ней абсолютно ничего, даже не за что зацепиться.
  Внушенные родителями правила сводились к банальному "надо хорошо себя вести", но что именно подразумевалось под этим "хорошо", чем их "хорошо" отличалось от моего "плохо"? Почему я должен следовать тому, что никогда не соблюдается? Варя любила читать мне мораль. Я ненавидел бессмысленные разговоры в духе "выколют тебе правый глазик - дай выколоть и левый", дурацкие родительские поучения об уважении и почитании, потому что каждый день сталкивался с бессовестным их нарушением. Везде таилась фальшь, все друг друга подло обманывали, и мне ужасно не хотелось участвовать в этой комедии, изображать паиньку, кривить душой.
  Я стал жить только собой. Своими хобби, своими заботами. Но до чего же это стало казаться мизерным, недостойным! Ведь я ограждал себя от встреч со всем дурным, засовываясь в интеллектуальность, словно в улиткину раковину, а в одиночестве так легко прослыть добрым! Ты никого не трогаешь, нет противоречий, нет и неправильных поступков. Множество обычных радостей, встреч и столкновений, жертв и компромиссов проходило мимо меня. Ангел, со всех сторон обложенный чистой ватой - как ему запачкать белейшие крылышки? Лежит он в ящичке, висит на ёлочке, всегда беленький, сахарный, глазурный. Таким я был тогда, и в конце концов мне это зверски надоело. Хотелось жить несколько иначе, разрушив удушавшую неопределенность, ведь не понимать, кто ты, зачем существуешь, каких правил в этом мире стоит придерживаться - очень тяжело и скучно. А главное - меня все вокруг считали безбожником, что, разумеется, было неправдой, но кто станет прислушиваться? Чем дальше продолжалось это недоразумение, тем тяжелее мне становилось. И сколько б веревочке не виться, все равно она должна была закончиться...
  В последнее время я начал серьезно задумываться, о тех вопросах, над которыми не удавалось подвести общий итог. Ускорителем этого стало 11 сентября, обыкновенный осенний день.
  Лето еще не закончилось, золотая осень подступает; вроде бы и отдыхать уже неудобно, но и учиться еще не хочется. Желтеют листья, сверху и издали деревья смотрятся зелеными. Он словно разорвал мою жизнь напополам; все, что было после, это уже не столько история Никиты Белогорова, сколько совершенно новое и непохожее. Вечером, в шесть часов, я включил телевизор, чтобы посмотреть новости и очень удивился: по всем каналам показывали одни и те же кадры американского боевика про конец света. Я не любил американские фильмы, вообще не интересовался кино, но не мог не слышать, конечно, что в них обязательно рушились небоскребы, и взрывалось здание Пентагона. Так же еще должна быть гигантская горилла, давящая людей как тараканов. Ну и реклама, показалось мне, а несколько минут спустя я догадался, что это не кино...
  В окно не было видно никаких пожаров и разрушений. Казань стояла крепко, впиваясь в землю своими тысячелетними корнями. По тротуарам ходили люди. Живые. И машины тоже не спешили убираться подобру-поздорову. Пыльно-серый крематорский пепел, оставшийся от башен-близнецов, буднично замел совочком американский мусорщик. Чуть позже до меня дошла весть, что в том пепле остались молекулы, или скорее уже атомные частицы моего бывшего одноклассника - математического вундеркинда; двенадцать лет назад увезенного честолюбивыми родителями в Америку, только что принятого в расположенную на 23 этаже ВТЦ одну международную компанию.
  Самым страшным для меня оказалось другое. Варя раздвоилась: одна ее половина сочувствовала невинно погибшим, а другая - радовалась удару по масонско-безбожной Америке. Вот такие дела. Я не знал, над чем плакать: что в башнях были мусульмане, убитые своими единоверцами, никак не походящими на карикатурных врагов, или над жесточайшим злорадством русских, смеявшихся вслед чужому горю (о, это вечное "у соседа корова сдохла..."!), или, может, над собой - человеком, которого элементарно превратить в пыль и положить на маленький пластмассовый совочек. Мне ужасно не хотелось лежать на совочке, но я не мог представить себя с теми, кто направлял эти самолеты. Я просто недоумевал: это делается во имя Б-га? Это прославляет Его?! Но потом сумел разобраться, как ни боялся поднимать такие вопросы...
   Я пришел к выводу, что чем больше людей будут удаляться от зла, жить в мире с самими собой и с окружающими, то подобные кошмары испарятся как дым, более того, в них не станут верить, скажут - это слишком невозможно, этого не могло быть. Например, когда-то свирепствовала "святая" инквизиция, но сейчас это очень далеко от нас. Кажется, что ее зверства преувеличили реформаторы, стремясь опорочить католиков. Нынешние школьники с улыбкой рассматривают "испанские сапожки", дыбы и плетки, с гиканьем "пробуют" на прочность освенцимские газовые печи...
  Так и "Аль-Каиду" через много-много лет посчитают невразумительным эпизодом, ничего не значащим и уж тем более не означающим, что из-за "Аль-Каиды" невозможно быть мусульманином.
  Напротив, нужно быть хорошим мусульманином вопреки "Аль-Каиде". Аллах рассудит, кто был лучше, я или Бен Ладен. Мои размышления смотрятся чересчур наивными? Да, я думал душой, а не головой, поэтому не всегда эти мысли получалось облечь в красивые и правильные слова, годные для учебника философии.
  Во втором семестре я стал преподавать у второкурсников, в новых группах. Там вопреки всем традициям верховодили девчонки, умные, язвительные. Как ни удивительно, матриархат ребят устраивал, хотя они тускло терялись на ярком девичьем фоне. Мне советовали не соглашаться вести у них, мол, группа сложная, противоречивая и разнородная, я к этим советам не прислушался. Но, познакомившись со своими студентками, понял, о чем меня предупреждали. Они были настолько красивы, что учить их мог разве что отчаянный женоненавистник. Или какой-нибудь замшелый содомит. Хотя и он, наверное, скрытно бы поразился красоте восемнадцатилетних татарок.
  Увидев этих девушек, я вспомнил византийскую легенду о целомудренном юноше, ослепившему себя, дабы не попасть в дьявольские сети соблазна, которые плела ему некая прелестница. А что бы он сделал, увидев двадцать три райских гурии?! Точно оскопился б...
  Диляра Вафина, или просто Диля, по-венециански рыжая бестия, маленькая - метр с кепкой, с веснушками, раскиданными вокруг острого носика, повязывающая всегда на голову ядовитых цветов платок (что требовал от нее не очень строгий папа-мулла и придуманная "стыдность" рыжины), любительница китайских джинсов в рубчик и мягких тайваньских тапочек. Она была очень странная и противоречивая. Начитанный клоун-эксцентрик. В ней непонятным образом сочеталась патриархальность и современность, она одевалась всегда по-разному, была сразу и застенчива и нахальна, стыдливо не переносила пошлостей и сальностей, но сама временами отвешивала такое, чего уж точно не ожидаешь услышать от дочки муллы из Азимовской мечети. Или в кругу семьи Диля была другая? Нежная, мягкая, скромная?
  Наше знакомство началось с потрясения, впрочем, каждое мое столкновение с Дилей оборачивалось им. Я рассказывал на лекции об Ашшуре, кровожадной империи, не забыв о моем любимом чудовище - "мушхушшу", великолепном змее, так это переводится с мертвого аккадского языка. У него масинькая змеиная головка, драконье чешуйчатое тело, тонкий длинный хвост со скорпионьим жалом, две лапы - орлиные и две - львиные, а еще есть рог. Диля от этого зверюги пришла в восторг и даже сочинила стих, намалевав его огромными буквами на зеленой стеклянной доске:
  Мушхушшу, змей великолепный,
  Из Вавилонской выполз тьмы.
  Гроза Аккада и Ашшура,
  Он больно жалил всех врагов
  Навуходоносора отважно
  Защищать всегда готов.
  Теперь мушхушшу - зверь домашний,
  Неядовитый и ручной.
  Сидит неслышно он в сторонке,
  Дитя неведомой страны
  И тихо-тихо, на рассвете,
  Переживает свои сны.
  "Мушхушшу" воодушевил студенток на целую поэму, где бедная химера изображалась свидетельницей расцвета и падения великого царства Навуходоносора, к концу жизни свихнувшегося, евшего траву вместе с животными. Дилина затея увлекла и меня. Я продолжил ее - о том, что "мушхушшу" оказался один-одинешенек, так как ему злые вавилонские идолы не додумались "подарить" пару, великолепную змею женского рода. С горя "мушхушшу" молит выдуманных междуреченских истуканов, но они не откликаются, потому что существуют исключительно в богатой человеческой фантазии. Тогда к страдающему чудищу приходит Ибрагим, единственный, кто знал в те непросвещенные времена истинного Б-га, и просит о помощи - мол, за что бессловесная животная мучается?! Всем Ты дал пару, а про "мушхушшу" забыл, хоть он и служил когда-то "по молодости, по глупости" мерзким идолопоклонникам. Всевышний, пожалев химерическое создание, дарит "мушхушшу" возлюбленную, такую же чешуйчатую и когтистую, как он хотел. В хэппи-энде "мушхушшу" на все лады клянет ни на что не годных вавилонских идолов, и славит Аллаха за то, что создал для него столь прекрасную спутницу. Конечно, здесь речь шла не только о мифологическом "мушхушшу", я пародировал классическую персидскую поэзию, тонко намекая, что без подружки - никуда. Уж больно очаровался Дилей, все думал о ней, думал, понимая, что влюбился, надолго и безнадежно...
  Что-то со мной стряслось. Я не ругался с Варькой, не мог прийти в себя, все видел Дилю, нагло появлявшуюся у меня перед глазами, когда я их осмеливался закрыть. Спрашивал у мамы, не было ли у меня в детстве хвостика, потому что только каким-нибудь атавизмом можно было объяснить происходящее в моей душе. Почему Диля?
  
  Мы из разных кругов, которые пересекаются разве что в невероятной геометрии казанского сумасшедшего Лобачевского. Диля Вафина - девушка все-таки религиозная, порядочная, своенравная и современная скорее для имиджа, потому что университет светский, надо постоянно отстаивать свои воззрения. Что со мной творится, что? За ней не поухаживаешь - папа жениха найдет, сторгуется, скажет дочке, кого ей выбрал, за минуту перед "никахом", а я остаюсь один. Почему она, почему? Диля - моя студентка, за нее мне снимут голову, расстреляют, четвертуют, подвесят на дыбу, изжарят в чугунной сковороде, несмотря на то, что разница между нами смешная, а мужчине не возбраняется быть старше лет на пять.
   Я решил, что Диля останется для меня чем-то вроде призрака Сююнбеки: увидишь ее иногда на башне, да и то закутанную с головы до пят в голографические одежды, а о любви заикаться не смей! Ишь что выдумал! Влюбиться в татарку! Тебе, русскому, формально православному Никите! Неприятностей захотелось? Причем с обеих сторон. Но меня это уже не останавливало. Любовь - ладно, подождем-посмотрим, а почему бы не попытаться просто завоевать ее доверие интеллектуальными беседами? Только надо найти тему, одинаково увлекающую нас обеих, тему, которая не исчерпается спустя две-три недели, которую говори - не обговоришь хоть вечность...
  Потом нашел, нащупал тайным чутьем, как барсук вынюхивает, где под землей растут трюфели. На лекции, рассказывая про культуру Древнего Египта, я нахально заметил, что и в наши дни случаются абсолютно фантастические вещи, превосходящие наивную жреческую магию. Подумаешь, саранчу напустить, ерунда какая....
  И поведал им странную историю появления того самого стамбульского Аль-Корана 1911 года издания. Ну хоть что со мной делайте - не знаю, откуда он у меня оказался! Ничего я не понимаю! Может, кто-нибудь это мне объяснит? - распинался я перед студентами.
  
  Диля посмотрела, словно директор интерната на подопечного идиота (а что, я и был идиотом, нечего стесняться), сказала ехидно: а вы прочесть не пробовали? Там ведь написано, почему все так, а не иначе... Я вздохнул. Тяжко-тяжко. Сколько на свете мне еще неизвестно! Надо бы, конечно, взяться. И ради Дили Вафиной, и ради себя, Никитки Белогорова. Разумеется, ни мама с папой, ни сестрица Варька этого не одобрят. Но я пока им ничего не раскрою.
  А вы случайно не старообрядец? - спросила меня после семинара Диля.
  Я удивился. С чего бы она думает, что я старообрядец? Нисколечко, отвечаю, не было в роду никаких старообрядцев.
  Не обижайтесь, говорит Диля, у вас философия, да и вообще отношение к миру очень близко к старообрядчеству. Честный человек старается жить, не причиняя никому вреда, размышляет над вечными вопросами, судя по поэме, которую дописывали за меня. Чем-то вы мне напоминаете старовера из сибирского скита, а как это нормально объяснить - не знаю. Ну, встречаются такие философы, вот вы из них. Понимаете?
  Что вы хотели сказать этим, догадываясь. Я действительно такой "философ", только писать это слово лучше в кавычках. Мне ужасно не нравится жить на "русской улице", и иногда я об этом рассуждаю, только и всего.
  "Русская улица" - это что? - удивилась Диля.
  Ну, это русская диаспора, косная, шовинистическая, почти не интегрирующаяся... Неважно где - в Израиле, в Германии, в Татарстане, в Куала-Лумпуре... Они ненавидят "чужих", презирают их и все, что с ними, подлыми, связано. Я то и дело слышу родительские окрики - не смей учить татарский, не смей общаться с "нерусскими чурками", не смей влюбляться в татарских девочек...
  А вы влюблялись?
  Конечно. Но не в этом беда. В школе я был первым по татарскому, участвовал в разных конкурсах, сочинениях, иногда выигрывал. Но родителям - молчок.
  Иначе заведут тарарам на всю ивановскую и окрестные слободки - ах, ассимиляция, ах, отатаривание, мой бедный русский мальчик, что они над тобой учинили?! Все нельзя и нельзя, потому что это якобы татарский национализм.
  А истязать меня русским национализмом хорошо?!
  Нехорошо, согласилась Диля, но никогда не поздно это сбросить. "Русская улица" не такая уж и страшная. Не бойтесь! А стамбульский экземпляр рискнете принести? Нам ведь любопытно! Это мне напоминает "Хазарский словарь" Павича! Там есть отравленная книжка: каждый читающий умирает на девятой странице...
  Почему на девятой? - подумал я, что за бред, но тот час же осекся. Пообещал, что принесу, мне не жалко. И сразу же в душу закралась тревога. Потому что книгу эту приходилось постоянно перепрятывать из-за Варьки. Что если она наткнулась на арабскую вязь? А если случайно попалась на глаза родителям? В какое же щекотливое положение я могу вляпаться! Действительно, надо скорее отдать Диле - пусть ее папа-мулла читает на досуге. Но и расставаться с древним томиком мне не хотелось.
  Но на этом дело не кончилось. Мама, чуткая к любым моим колебаниям, вдруг заподозрила, что я влюбился и стала аккуратненько интересоваться, какая это девушка. Я всячески отбивался, объясняя, что чудовищно устал из-за диссертации, которая очень трудно пишется, а так же сказывается весенний авитаминоз. Она мне не поверила, продолжая гадать, что это за особа, красивая или не очень, на кофейной гуще - чему маму научила в юности ссыльная алтайская шаманка.
  Диссертация моя действительно продвигалась плохо, во-первых, потому, что мне дважды меняли тему, и во-вторых, руководитель требовал достать немыслимые эмигрантские источники, а московская библиотека русского зарубежья в тот год только готовилась к открытию. Интернет таких архивов не предоставлял, слетать в Париж или в Прагу, где все это хранилось, я не мог, а на меня тем не менее наседали, уговаривая послать запрос в Москву, хотя это тоже было не бесплатно...
  Голова у меня болела от всего сразу, но сильнее оказывалась Диля. Я так скучал по ней, ничего в общем не зная, и ждал, что она скажет - ах, Никита Алексеевич, какой же вы странный, непонятный человек, ну зачем я с вами разговариваю, идите своей дорогой, а я пойду своей, потому что об этом черте что подумают, и меня замуж не возьмут, о ревуар, ариведерчи...
  Никита! Смотри, что у меня вышло! - подошла мама с белой кофейной чашкою в руках. Видишь этот завиток? Означает роковое знакомство! А эта спираль с бусинкой обещает большую любовь! Я заглянул в чашку. На дне чашки плавали скользкие кофейные одёнки. Никак они не складывались ни в завитки, ни в палочки, ни в комочки. Это была обычная кофейная масса, темно-коричневая и неинтересная. Но мама не сомневалась в своем методе. Иногда он совпадал с ходом событий: так, год назад она "предсказала" мое вхождение на поприще преподавателя, а еще раньше гуща "показывала" повышение домашних расходов, что всегда сбывалось из-за инфляции. Теперь мама "вычисляла" кофеем Дилю Вафину, девушку, с которой я всего лишь разговаривал на переменках. Мама, ну зачем выдумывать?
  И здесь мне покою нет! Придется идти к "лягушкам". "Лягушками" в Казани назывался небольшой фонтанчик на улице Баумана, возле которого денно и нощно кучковались туристы, назначали встречи, фотографировались, а я срисовывал его на холст. Удобнее было рисовать фонтан ранней весной или поздней осенью, когда разинутые лягушачьи пасти не извергали струйки воды и вокруг бродило не так много народу. Уж чего-чего, а воду можно подрисовать позже. Керамическая плитка почти высохла. Снега в круглой фонтанной чаше уже не осталось. Разложив немудреные инструменты, я стал перерисовывать металлических "лярв", не обращая внимания на фланирующую публику. Долго рассиживаться там не собирался, поэтому перенеся все, что мне было нужно для картины, сложил вещи и поднялся. На меня смотрела вредная рыжая Диля, в черном модном полупальто, в красноватом платке с турецкими огурцами.
  Я за вами наблюдаю, не сердитесь! У жаб - мое излюбленное место, специально не стала вам мешать. Ничего, пробормотал я, удивленный, что рисовал и не заметил ее, ничего. Я, как только сажусь рисовать, сразу отрубаюсь, перестаю замечать людей, не слышу, если ко мне обращаются... Полное погружение в творчество! Иначе не получится картина... Побегу теперь домой - рисовать уже красками по этим наброскам. Я обычно не беру с собой все, чтобы не растерять, доделываю не на улице...
  А если эта картина вас не устроит, вы мне ее продадите? - спросила Диля.
  Не знаю, я мало рисую, может, и отдам за чисто символические деньги, это ж не Ренуар...
  Символические - это сколько? - спросила она.
  Ну, рублей двести - вздохнул я, понимая, что Диля еще и жадина. Ужасно не хотелось уходить, но я попрощался и ушел. Вообще, кто такая эта Диля? Почему я ее и терпеть не могу, и люблю?! Всю дорогу я не переставал возмущаться. Узурпировать "жаб"!!! Тьфу! Это мои, только мои "жабы", никакой Диле Вафиной они не принадлежат! Вообще обнаглела!!! От возмущения даже позабыл, что это все-таки лягушки...
  А после вспомнил, на что похоже переживаемое мной. Однажды, еще в далеком детстве, я пошел с мамой в глухой темный лес. Кажется, с нами была еще ее дачная знакомая, знавшая там каждый уголок - на случай, если заблудимся. Мы долго плутали по обобранным, истоптанным местам, и в конце концов добрались до страшного оврага, забросанного буреломом, с ямами красновато-рыжей глины. Внизу били ключи, образуя вязкую топь, мох и осоки. Насколько огромен был этот овраг, сейчас даже невозможно вообразить. Метров девять в глубину, нет, больше. Но в низине, куда очень сложно дотянуться, прятались фантастические ежевичные заросли. Ежевика росла необыкновенно крупная, сладкая, ее было не просто много - пропасть! Бери не хочу. Носи ведрами. Вари варенье. Оставалась мелочь - спуститься в жерло оврага. Не по тропинке, заботливо протоптанной грибниками, а съехать пятой точкой вниз.
  Кое-как я очутился в овраге. И обомлел. Тогда фильмов ужасов не показывали, но если б Хичкоку попалась на глаза эта ежевика, он непременно бы сделал ее героиней очередного кошмара. Толстый бледно-зеленый стебель, будто отлитый из прочного железа, с адски острейшими шипами, каждый размером в детский ноготь, спутывался в непроходимые ежевичные "космы". Я понял, почему дачники не собирают эту ежевику. Она одним своим видом сводила в могилу. Но ягоды у нее вызрели - темно-синие, с сизым налетом, не меньше породистой малины. Не взять их нельзя. И брать жутко. Я стал срывать одну за одной, боясь попробовать на вкус. Ведерко наполнялось. Прошел час. Устала и мама. Все емкости были забиты ежевикой: пластиковые баки для воды, берестяные туески, моя банка. Пора было выбираться отсюда. Но стальные шипы больно впились мне в тело, не желая отпускать ни на шаг. Казалось, будто ежевичные ветви требуют кровавой жертвы, и я - маленький мальчик, лет шести, идеально подхожу для этого древнего ритуала. От страха похолодело в пятках. Неужели я не отцеплюсь от ежевики и превращусь в белеющий обглоданный скелетик?!
  Я вырывался и дергался шарнирной куклой из театра марионеток, пытался высвободиться от занозистых шипов, разрывая рубашку, не придавая значения все новым и новым красным полосам на своих руках и ногах. Еле-еле, с маминой помощью, я смог вырваться... Ощущение спутанности чем-то необъяснимым запомнилось навсегда. Теперь я не у ежевики в плену, я у Дили в плену, а она такая же, с шипиками. Наверное, даже хуже, потому что колючки царапают кожу, а Диля ранит сердце....
  Но без нее я уже не мог жить.
  В ближайшую же лекцию Диля спросила у меня, не соглашусь ли я нарисовать ее портрет. Я объяснил, что никогда не рисовал ничьих портретов, ни мужских, ни женских, и понятия не имею, как к ним подступиться. Да и вообще, изображение человека - дело не совсем законное...
  Что же вы рисуете? - воскликнула Диля.
  
  То, что нравится - купеческие особняки, мечети, башни кремля - ответил я, а следующая моя картина будет про чулан. Темный такой, с пыльным веником, прохудившимся корытом, снопиком зверобоя, а наверху, под потолком, висят толстые летучие мыши. Девчонки панически боятся милых рукокрылых и одно упоминание о них может вызвать стойкое отвращение к моей антихудожественной мазне. Но Диля улыбнулась и сказала: а ведь я обожаю "летучек"! Хорошая получится картина! Меня не рисуйте, не надо, я пошутила. И отошла в сторону. Я понял, Диля догадалась обо всем. Что лучше мне от нее отстраниться. Что я не хочу с ней разговаривать.
  Прошла неделя. Диля Вафина тихо сидела на моих занятиях, не задавала никаких вопросов, не подходила на переменках. Мы вновь оказались настолько далеки друг от друга, что ничего, кроме учебных формальностей, меня с ней не связывало. А мне было грустно, и я стал назло всему рисовать Сююмбику, точнее, Дилю в образе Сююмбики. В то время еще не знал, что Дилю в домашнем обиходе иногда называют Сююмбикой за ее упрямство и своенравие. Прозвище это придумала Дилина мама - тоже миниатюрная, хрупкая женщина, русская, приехавшая в Казань учиться, да так и оставшаяся из-за мужа-татарина. В судьбе Сююмбики она видела горький пример упрямства, от чего, конечно, старалась предостеречь дочь. Картина создавалась быстро, я жил ею, ничего не замечая. В ней слишком много белой краски - заметила Варя. Но это же призрак, объяснял я, он должен быть белым-пребелым....
  У Сююмбики получилось ее лицо. Белое словно маска венецианского карнавала. Мертвая дама. Которую я не смог забыть много лет. Которая снилась мне. Которая молча пряталась от меня по университетским коридорам. Хоть бы она заговорила! Но Сююмбика молчала...
  Книга оставалась у нее. Пусть, подумал я, мне она ни к чему. Но потом всполошился. Попросил Дилю, если ей эта книга уже не интересна, может, вернет. Она сказала, не смотря в мою сторону, а куда-то вдаль, в окно - возле башни Сююмбики еще лет пятьдесят назад бил прозрачный ключ, рассказывают, что под ней был погребен один очень праведный человек, и эта вода шла из его черепа. Люди приходили к башне, утоляли жажду кристально чистой водой, а затем вдруг она пропала: начали строить дамбу, переворошили землю, и вода не нашла себе выхода.
  Но рано или поздно она пробьется сквозь грязные толщи, потому что мы всегда будет испытывать жажду... Мне жаль, что твоя жажда закончилась столь рано...
  Жажда чего? - спросил я, хотя разгадал смысл этой странной речи. О башне Сююмбики я ни разу не упоминал в разговорах с Дилей.
  Жажда истины. Разве вам это незнакомо?
  Признаюсь, да. Но зачем вы говорите в духе Коэльо? Я не балуюсь алхимией...
  Настроение у меня такое. Хочется сказать, а слов не подберу. Вы будете читать свою книгу?
  Конечно!
  Ну, я ее верну, когда научитесь читать. Согласны?
  Естественно - ответил я.
  Читать по-арабски. По-моему, это не буквы, а узор, об который можно сломать глаза. Боюсь, все окажется настолько сложным, что я брошу через неделю. Но Диля была непреклонна: вы обязаны, тут не до разговоров. Такую она приобрела надо мною власть, что я молчал и слушал. Стало понятно, почему грозные султаны, без колебаний рубившие головы, могли запросто подчиниться жене, и не единственной, а одной из сотен или тысяч, не считая всяких пленниц. Меня уже не было, я становился рабом второкурсницы Дили Вафиной, причем рабом нелюбимым, которым она вертела как хотела. Наверное, точно она реинкарнация Сююмбики, перенеся в свое новое воплощение старые привычки, в том числе и помыкание бессловесно влюбленными служителями-кастратами. Я для Дили - нечто вроде деревянного истукана, да еще и дурак - думалось мне, это она нарочно измывается. Раньше требовалось изрубить в фарш дракона, но с тех пор, как последний из них - крылатый Джилас, оказался в засушенном виде на казанском гербе, красавицы стали придумывать еще более жуткие испытания надоедливым поклонникам.
   Выучить арабский мне казалось невозможным не потому, что это трудный язык, странные буквы - напротив, арабистика стала модным направлением, и я часто сталкивался со студентами, корпеющими на подоконниках над каллиграфическими упражнениями. Я боялся гнева и мести "русской улицы" - родителей, Варьки, другой родни, соседей, знакомых, иначе бы давно прочитал ту подброшенную мне книгу. А скрывать это уже устал.
  Нет ничего хуже двойной жизни, постоянного умалчивания и недосказанности. Если я собирался рисовать мечеть - неотъемлемую, по-моему, часть казанской старины, то старался утаить это. Листы эти - бледные пастели, водянистые акварели, с Марджани, с Азимовской, со Старой, с Соборной - были самыми удачными из всего нарисованного мной за те годы. Но я хранил их не дома, а на кафедре, в рамочках, будто это и не мои картины, а чей-то подарок. Казанские мечети я не мог не любить, и с удовольствием пропадал на чудом сохранившихся старых улочках, чтобы посмотреть упирающийся в небо минарет второй половины 17 века. Мне доводилось слышать, что в Казани, давно окультуренной и отстроенной русскими, всякая "азиатчина" - мечети, башни, оборонительные кремлевские стены - воспринимаются вкраплением чего-то чужеродного, в той или иной мере портящим классический облик города. И никогда с этим не соглашался. Не только потому, что Казань для меня всегда оставалась татарской. Я не представлял Казань без этой "азиатчины", она для меня была самым главным, а не Александровский пассаж, не дом Кекина, не соборы и храмы, не унылый Соцгород, не далекие скучные Дербышки...
  Школьником я болел каждую зиму, и, выздоровев, в оттепель, в слякоть спешил прикоснуться к ажурной решетке арочных ворот башни Сююмбики, словно проверяя, цела ли она... Узор ее я помнил наизусть, но когда глаза натыкались на точно такую решетку у Петропавловского собора, она теряла свое магическое очарование. Будто это другое, чуждое, немилосердно смеялось над моей любовью к башне.
  Я вглядывался в вязь непонятных надписей, в шести - и восьмиугольные орнаменты, и знал, что вот ту мечеть сооружали по проекту архитектора Песке, а эту перестраивали из более старой деревянной (и когда - в б-гоборческие двадцатые!), но ясное дело, никому никогда не мог и обмолвиться о сотой доле того, что чувствовал. Чувства приходили разные.
  Чаще всего меня задевали поверженные полумесяцы (арабская буква "нун", как понимаю теперь) внизу православных крестов, которые всегда ассоциировались с кладбищами и смертью. Как можно вытерпеть такое наглядное попирание веры? - размышлял я, это оскорбительно! Как-то я наткнулся на книгу татарского писателя Айдара Халима, и там был такой отрывок: "...Но я не понимаю, почему позолоченный черенок главного креста Храма Христа Спасителя прокалывает такой же позолоченный и филигранно отделанный мусульманский полумесяц?! Ведь не было случая, чтобы символ одной религии так издевался над символом другой религии! И на такое никто почему-то не обращает внимания! Объясняют, что полумесяцы, проколотые крестами, появились на православных церквях после присоединения Казанского ханства, с 1556г. Но почему-то турки после 1453 года не стали прокалывать кресты полумесяцами..."
  Но позже догадался: все неправда. Крича о победах и превосходстве, они создавали иллюзию этих побед и превосходства. Когда я проходил возле таких мест, то сердце невольно сжималось. Было великое Казанское ханство. На изумрудно-зеленой скатерти волжских лугов перед взорами усталых путешественников открывался прекрасный белокаменный кремль. И тут его захватили русские, естественно, подрубив на взлете, подвзорвав, уничтожив тысячи людей. Надругались, как положено, над верой завоеванных, а после в честь этого воздвигали свои церкви, чтобы помнили, кто кого одолел и чья отныне земля. Быть может, именно на этом месте, где стою, просочилась кровь имама Кул-Шерифа, отчаянно, несмотря на силу "московитов", защищавшего свою Казань. Вот он уж точно имел право называться шахидом, потому что бился за родную землю, за веру.
  А если тут ступала Сююмбика, уже пленница? В общем, я сразу, честно и безоговорочно принял "другую" сторону, тех, кого меня учили (да, именно учили мама с папой и Варька) ненавидеть. Я же любил ее безмерно, вместе с кремлем, с башнями, Сююмбикой, с Кул-Шерифом, с Казанкой, с Черной, с Кабанами, где затоплено ханское золото. И если бы мои родители надумали вдруг покинуть Казань, то я не сомневался, что брошу их, останусь, пойду к беспризорникам, к нищим, лишь бы не расставаться...
   Родители Казань не любили не только потому, что это был нерусский город, где к перезвонам колоколов добавлялся протяжный голос муэдзина, где слышалась татарская "тарабарщина", а в молочном продавалась сюзьма с легкой кислинкой и катык, похожий на украинский варенец, в кондитерских - татарский медовый хворост чак-чак. Их нетерпимость держалась на небеспочвенных опасениях, что эта чужая земля может стать для меня своей. Что я перестану быть русским. За Варьку никто не волновался. Уж кто-то, а она точно не допустит, чтобы в домашнем обиходе появился отравленный чак-чак. Его я, кстати, тайком ел по выходным в каком-нибудь кафе или в татарской кулинарии подальше от нашей улицы, для чего всю неделю копил деньги, выдаваемые на школьные завтраки. И ничего вкуснее этого запретного плода - чак-чака со свежей сюзьмой мне не попадалось.... Оголодав, я покупал татарский мясной пирожок с дырочкой посредине, куда добавляли бульон: "эч-пачмак". Готовили его по-всякому, но точно знаю, что свинины, которую не терплю сызмальства, туда не добавляли.
  После меня начнут терзать, что я изменился внезапно, чуть ли не проснулся другим, но не верьте этим словам. Просто очень долго меня обуревал страх и я не мог никак его преодолеть до встречи с Дилей. Я давно стремился к необъяснимому, что начало разворачиваться тогда, но не хотел приносить страдания близким. Разве мое счастье может устоять на маминых слезах? Вот вырасту и все решу. А пока надо подождать.
  Я надеялся, что с годами мои близкие пообвыкнут и перестанут ограждать меня от всего татарского. Как-никак, мы сюда приехали навсегда и помаленечку надо приспосабливаться. В конце концов, сюзьма очень даже полезная кисломолочная штучка. Но прежде чем привыкнуть, ее следует распробовать. Распробуют - и поймут, насколько ошибались. Поэтому не решался заняться арабским, не посмел переубеждать их в том, что это мне дорого, что я не представляю для себя иной жизни, что я не могу затащить свое упрямое тело в церковь хотя бы ради мира с Варькой.
  Но Диля изменила все. Отныне она сняла с меня это тяготеющее проклятие, я перестал бояться себя и своих мыслей. Любовь - это и рабство и освобождение. О рабстве уже упоминалось. Об освобождении я догадался только тогда. Диля отделила их от меня. "Русская улица" исчезла с моего горизонта. Плевал я на нее! Произошло это абсолютно незаметно. Я просто решил, что не буду ничего скрывать ни от родителей, ни от Вари. Буду собой.
  Первое время мне все сходило с рук: дома разговоры о "Никиткиной девчонке" прекратились, Варя уехала сдавать сессию (она параллельно училась в другом городе), в моем расписании высвободилось четыре будних вечера, стаял снег, подсохли улицы, темнело уже не столь рано, и я начал посещать курсы арабского языка. Прямо в родном университете, никуда не уходя, не отвлекаясь, не спеша, небольшую группу (которая чем дальше, тем становилась меньше) учил выводить изящные буковки бывший торгпред в Саудовской Аравии, смешной дядечка среднего возраста. Происходил он откуда-то из-под Бухары, где даже в самые жуткие атеистические времена редкий мальчик избегал учебы в подпольном медресе, а потому еще в четырнадцать лет выучил наизусть весь Коран, и чтобы не забыть, отправился поступать на отделение арабистики. Большую часть жизни он проторчал где-то в окрестностях Мекки, представляя страну победившего социализма, дружил с шейхами, и очень переживал, что на излете перестройки пришлось вернуться в совершенно забытую Россию.
  В Москве он не прижился, а потому перебрался в Казань, где можно было выехать и на арабском скакуне. Многие путали, называя его муллой, но ошибались. Он всего лишь был хорошим человеком, навсегда запомнившим полученные в детстве уроки. Я сразу понял, насколько мне повезло, что попал именно к нему. Арабский язык давался всем трудно, и если б не терпение, проявляемое этим человеком, не уверен, знал бы я хоть что-то.
  В нашей семье сложилась традиция, что в апреле, перед православной Пасхою, мы скопом идем на старое русское кладбище, а несколько дней спустя выстаиваем всенощную в далекой и непарадной церквушке, уж очень полюбившейся Варьке. Я ужасно не хотел никуда идти, отчего каждую весну разгоралась одна и та же ссора. Родители, чтобы не ввязываться в неприятные разговоры, всегда соглашались идти на всенощную, а я отказывался. Но самое гадкое было в том, что я не мог объяснить свое непосещение церкви неверием. С детства, сколько себя помню, я знал, что Б-г есть, и верил в это совершенно искренне, но терпеть не мог православного лицемерия, расплавленного воска, обжигающего пальцы, лицедействующих и лицезреющих. Обманывать сестру я стыдился, и поэтому честно говорил: не пойду.
   Тогда мама зашла ко мне вечером еще на исходе марта. Никитка, вот и снова Пасха наступает, очень тебя прошу - не ругайся с Варей, не обижай ее...
  Мама, Варя обижает меня, а не я ее.
  Никита, послушай меня, я измучилась смотреть на ваши дрязги, пойди хотя бы сейчас на компромисс, выстой всенощную с нами, ради сестры, ведь ты ее любишь...
   Мама, ну пожалуйста, я не высыпаюсь, и провести ночь на ногах нет сил, я засну и упаду, да и Варе покажется мой приход в церковь чистой формальностью... Она не поймет, не оценит, а главное - ей это не надо. Совсем не надо.
  Никита, скажи, ты что никак не веришь?
  Я верю, мама, ты же это хорошо знаешь, но я не Варькиной веры...
  Какой же ты тогда веры?
  Своей, мама, я не могу лгать и Варе не нужна эта ложь. Она хочет, чтобы я смирился, а я упрямый. Не дождется!
  Это та девушка на тебя влияет в таком духе?
  Мама, какая девушка, я не рассказываю ничего, потому что ничего нет, а не для того, чтобы скрывать, нет у меня девушки, тем более татарки, с которой я элементарно не смогу поговорить!
  Но мама мне все равно не верила. В итоге на пасхальную службу я опять не пошел, посвятив свободное время чистописанию, приучая свою руку к арабской вязи. Завел себе обычную тетрадку и строка за строкой рисовал. Именно рисовал, потому что буквы эти напоминали невесомых тонкокрылых птиц, они не пишутся, а изображаются. Одна была скандинавской руной, одна - свернувшейся коброй, любопытно поднявшей голову на длинной шее, одна вообще была кружочком, одна - палочкой с точечкой, и все равно они казались мне одинаковыми. Я плутал среди букв словно в жутких тропических зарослях, я ничего не понимал, зачем вообще в моем рюкзаке оказалась эта книга и как ее читать в противоположную сторону...
   Но каллиграфией лучше заниматься на больших листах бумаги особой тушью и маленькой кисточкой. Хотя раскладывать их в моей комнате оказалось негде. Поразмыслив, я перешел в большую - комнату родителей. Там на полу помещались все листы, я их перенес и стал вырисовывать арабские буквы, опустившись на колени. Со стороны это напоминало сакральный ритуал, да, так оно и было, я самозабвенно рисовал, не подозревая, насколько быстро летит время...
  Всенощная закончилась, мама, папа и Варька вернулись домой, но я ничего не слышал. Отворилась дверь - и они увидели меня, склонившегося над белыми листами с красивыми лебедями арабских буковок. Я ожидал скандала, криков Варьки, но меня встретило молчание: они устали, были сонные и ничегошеньки не понимали. Мигом убрав рисунки, я выскочил из комнаты, помыл руки и лег спать.
  Я стал постмодернистом, скажу им завтра утром, перешел с конкретных предметов на абстрактные символы различных алфавитов. От тайского до иврита, включая пиктографию черноногих индейцев, так что выбор арабской каллиграфии в общем-то случаен и ничего не значит. Модерн - дело заковыристое...
   Обычно в такие ночи не засыпаешь долго, ворочаешься, но я заснул и увидел очень старый сон. Он часто мне снился на протяжении многих лет, почти все тот же, лишь иногда добавлялись новые детали. Будто я иду один, летом, после дождя, по дорожке к озеру Кабаны. Мелькают дома, деревья, но озера все нет и нет, хотя я знаю, что оно совсем близко. Наконец оказываюсь перед озером, которое не похоже само на себя. Вместо привычной мутной илистой водицы сверкает чистая, прозрачная гладь, словно выплеснутая откуда-то из кристального родника. В ней отражается солнце, глаза слепят блики, и я подхожу к воде, чтобы намочить руки. Но я становлюсь каким-то иным, не тем, кем был до озера, это и не видно, и, тем не менее понятно. Я - другой, не надо притворяться, играя чужую роль, свободен, открыт, честен, кажется, что вся прежняя ложная жизнь мне снится, а настоящая здесь, у берега чистого сверкающего озера...
  Проснувшись, я понял, что ничего не стану объяснять. Это бессмысленно. Надо только перехитрить Варьку, чтобы она ни о чем не догадалась. Мне казалось, будто сестра сможет вмешаться в мою жизнь и устроить братцу какую-нибудь пакость. Ну, корейского мини-свина подарит, ну перестанет разговаривать, но не убьет же! Тогда среди русской интеллигенции - в том числе и в Татарстане - всходили колючие ростки антимусульманских настроений. Я представлял их в виде маленьких игольчатых кактусов, из которых, если умело поливать и подкармливать, вырастают чудовищные ядовитые заборы. Они полагали, что дают соразмерный ответ нарастающему татарскому сепаратизму, и объединили несколько самых одиозных православных приходов в конспиративное общество. Формально его не было, реально оно действовало, подогреваемое татарскими скандалами - из-за латиницы, из-за вкладышей в паспорт...
  Русские вели себя кошмарно, я это знал, и татары были не лучше, но даже представить себе, что мне будет угрожать не кто-нибудь, а сестра, было почти невозможно. Тем более я был влюблен, многое виделось мне в розовом свете, да и времени посидеть-подумать у меня не оставалось. Разумеется, до меня доносились тихие "звоночки" - предупреждения о том, что с Варькой не все так гладко и ровно, как поначалу казалось, и надо бы насторожиться. Но, повторяю, в тех условиях я оказался глухим и слепым.
  Лишь тогда я начал беспокоиться и за себя. Наш арабист иногда рассказывал про всякие восточные странности - вернее, странностями это считалось с европейской стороны. Студентов почему-то очень интересовали талисманы, может, потому что они вновь входили в моду, и расспрашивали, как уберечься от укуса змеи или от скорпионов. Наслушавшись всего этого, я захотел обзавестись каким-нибудь талисманом, понимая, что Варька намного ядовитее всех змей мира. Преподаватель пообещал отдать один свой браслет наиболее преуспевшему в языке, подведя итоги контрольной. Удивительно, но он подарил браслет мне - за усердие и хороший почерк, хотя я присоединился к группе позже, даже, как казалось, отставал. Нацепив на запястье широкий деревянный браслет, я ничего не почувствовал, но все же поверил в его защиту. Браслет был склеен из двух половинок, внутри полый - в полостях лежали микроскопические кусочки пергамента с отрывками из Корана. Мало ли что, пригодиться - подумал я.
  Вечером я отправился в семейство Вафиных. Жили они в старой Казани, в доме середины 19 века. Часть его занимали какие-то конторы, а сзади располагались квартиры, причудливо нарезанные из когда-то просторных апартаментов. Я зашел в парадное и обомлел. Широкую лестницу украшала прекрасная решетка с драконом! Дракон был изумительный, длинный, ощеренный, крылатый, с причудливо изогнутым тонким хвостом.
  Вот так чудо Дилин дом! Я позвонил в дверь. Мне открыла Диля.
  Ну, дракончик наш вам понравился?
  Еще бы! Красавец! Я как-нибудь приду, вырву решеточку на память.
   Увы, это невозможно: уже пробовали, все зубья поломали, даже не пытайтесь! Джилас просто так кому попало в лапы не дается!
  Дома была мама, готовившая ужин. Отец придет после вечерней молитвы, сказала Диля, я его предупредила об этой истории, так что будем разбираться вместе. А насколько ж вы продвинулись в изучении арабского? - ядовито спросила Диля. Нате, читайте - она встала с кресла и взяла книгу. Я узнал ее - это был мой Коран 1911 года. Не думал, что время и земля так испортили обложку. Сафьян вытерся. Углы обкусали мыши. Но, не думая об этом, я стал читать Диле...
  Неправильно, вы читаете как в Европе, а мы в Азии находимся. Это вам не французский роман. Смотрите, то есть слушайте!
  Диля читала нараспев, как ее наверняка учил отец, читала красиво, со всеми положенными артикуляциями.
  Я был настолько заворожен ее голосом, что пристыжено замолчал и слушал эту музыку, записанную небесными нотами. Я знал, что люблю Дилю и знал, что я всегда был мусульманином, и никогда не думал иначе. Просто мне слишком долго запрещали быть собой, а я, дурак, подчинялся. Диля читала, по-моему, целую вечность, тогда могло остановиться время. Но оно все-таки не остановилось. Остальное помнится смутно. Посовещавшись минут двадцать с отцом Дили - он, кстати, посоветовал нам всем слегка "подзакусить удила" и не рыпаться, мало ли что, я распрощался с Вафиными. Напоследок, когда я уже завязывал шнурки, Дилин отец наклонился ко мне и тихо сказал: молодой человек, не верьте, что Сююмбикин сын крестился, он же хан, Гирей! Мало ли что русские напридумывают! А я никогда в это и не верил - ответил я. Ну и молодец!
  Со второго курса я занялся эмигрантами. Это считалось все еще модной темой, пусть и не настолько, как в перестройку, и к тому же мой руководитель был из семьи КВЖДинцев. Дома у него сохранился чудом вывезенный из Китая архив - тоненькие, пожелтевшие книжечки, подшивки журналов, давно потерявших обложку, связки писем, фотографии, афиши, билетики, зеркальца, флакончики. Пиши про них, советовал он, тут залежи открытий, доктором станешь, профессором! Пиши, пока я жив, пока могу подсобить с источниками, не упускай такой шанс! Тогда я интересовался если не всем на свете, то многим, четкие предпочтения еще не успели сложиться, и я внял совету наставника. И вот, перебирая множество старых журналов, мне попались упоминания о неком Александре Кусикове, поэте-имажинисте анархистского толка, друге Есенина, эмигранте 20 годов. Честно скажу, я хоть и казался начитанным юношей, но больше интересовался прозой, в поэзии разбирался хуже, а учить стихи, помнится, для меня вообще было сущим наказанием. Поэтому имя Кусикова слышал впервые. Он лишь одним боком относился к моему исследованию, потому что создал в Париже "Общество друзей России", намеривавшее знакомить французов с русской словесностью. Затея эта быстро провалилась, но мне нужно было включить о ней страничку-другую. Сведений оказалось кот наплакал, зато удалось обнаружить стихи этого Кусикова. Я обалдел: они были фантастически хорошие.
  Теперь, если меня спрашивали про любимого поэта или поэтессу, не приходилось морщить лоб в поисках не приевшейся фамилии. Кусиков - отвечал я, точнее Кусикъянц-Кусикян. А кто это? - брови взлетали вверх, к челкам и лысинам. Забытый гений Серебряного века, родом с Кубани, эмигрант первой волны. Он очень мило про любовь писал, добавлял я рыкающим голосом, например: я хотел ваше тело и еще и еще... Барышни вежливо останавливали - хватит, поняли! А по национальности он кто? - спрашивали меня подотошнее. Не знаю, то ли черкес, то ли армянин, в общем, не русский.
  Собеседники вздыхали: надо же, такая горькая судьба, джигит в Париже. Да, соглашался я, нам повезло не знать изгнания...
  Стихи эти стали моей излюбленной мантрой. Я читал ее в троллейбусе по пути в университет, на переменках, когда кафедра уходила в курилку, в буфетной очереди за сочником с творогом, вечером, ложась спать, смотря в окно после неприятного разговора с Варькой. Кусиков, как понимаю, сочинял для меня. Людям двадцатых многое в нем было совершенно чуждо и дико. Кресты и полумесяцы (не прав, полумесяцы на первом, ибо в огромном семействе Кусикъянц-Кусикян мальчиков воспитывали по мусульманским традициям, а девочек - по христианским), смутные пророчества о грядущих религиозных войнах, какой-то "черный работник", угрожающий миру. Кусиков, лично того не желая, подготовил меня к чтению той Книги, которой он сам был обязан своим вдохновением. Я влез в его мир без спросу, точно медиум, вызвавший "по тарелочке" духа, и узнавал его, кусиковскую, экуменическую веру. Не берусь судить об этом, ибо никто лучше автора своих стихов не разберет, но все же рискну назвать его поэзию мусульманской, своеобразным неосуфизмом городского дервиша. Христианское здесь скорее продиктовано любовью к сестрам и к русской нянечке, которая вязала у печки свой бесконечный серый чулок, пересказывая детишкам евангельские сюжеты. А позже, спасаясь с залитой кровью Кубани в Москве, Кусиков попал к безбожникам Шершеневичу, Мариенгофу и Есенину. Представляю: сидит в "Лавке поэтов" Шершеневич, пишет б-гоборческую поэму, рядом Есенин чаи гоняет из самовара, растопленного раскольничьими иконами 18 века. А в уголке правоверный Сандро Кусикъянц в феске и костюме военного покроя склонился над Кораном, вместо языческого Пегаса ему служит волшебный конь Аль-Баррак, и в минуты вдохновения приходит не полуголая греческая Муза, а райская гурия, закутанная в шелка с головы до пят, одни миндалевидные глазищи сверкают.
  В одну из тех ночей мне приснился сон. Странный, мистический, предопределивший в итоге все последующее. Он не походил на те сны, которые мне снились раньше, а напоминал погружение в пространство какой-то замысловатой игры с неизвестными правилами и неожиданными сюрпризами. Сначала я бродил по низкому берегу реки, влажному, в топких кочках, поросшему голыми ветвями кустарников, смотрел на блеклое, серое небо, где в ватных облаках тщетно пыталось пробиться мартовское солнце. Почти у самой воды, слегка подтапливаемые, стояли высокие, серого бетона развалины недостроенного здания, наверное, заводской цех или обширные склады. Вокруг подрастали молодые деревца, из стен торчали острия железной арматуры, валялись брошенные балки, детали неведомых механизмов, всякий сор, стекла. Крыша местами успела прохудиться, и через дыры дожди нацедили глубокие лужи мутной водицы.
  Я не знал, чего ждать дальше, и стал шастать просто так, попадая то в наспех оставленную комнату, то в узкий коридор, куда едва протискивался, то натыкался на заваренные металлические двери. В конце концов мне это надоело. Уже подбираясь к выходу, в одном углу я нашел книгу, кажется, зеленую, на русском языке. Везде было пусто и пыльно, я удивился, откуда здесь книга, да еще новая, и ради любопытства открыл. Она оказалась русским переложением Корана, причем не саблуковским, который к тому времени мне довелось быстренько, взахлеб, боясь самого себя, прочитать, а каким-то иным. В оглавлении (хотя я этого точно не припомню) суры были разбросаны не по порядку, невзирая на числа, и кажется еще, что переводчику очень хотелось передать текст стихотворением - но не совсем получилось. Сколько читал, и взял ли ее с собой, или положил обратно, сказать не могу, только знаю, что почувствовал на себе неуловимую, невидимую защиту. Что-то изменилось, но я никак не мог понять, что именно. Во сне тяжело думать, тобой владеет либо глупая детская эйфория, либо липкий, противный страх.
  Развалины превратились в лабиринт, я плутал, но не мог подойти к выходу, хотя еще недавно в каждой стенке зияло по большому обвалу, в который можно пролезть.
  И тут вдруг меня окружили загадочные люди, выскочившие неизвестно откуда. Глазами их нельзя было увидеть, но я чувствовал их присутствие. Они молчали, ничего не объясняя. Так продолжалось довольно долго: я бежал, они не двигались, мои ноги подкашивались, стоило только пересечь невидимую черту. Тогда я по-настоящему испугался. Еще не хватало там застрять! Но кем были эти люди?! Увы, я попал в жуткую ловушку: развалины облюбовали последователи странного эзотерического учения, обладавшего едва ли не магической силой. Они держали меня как котенка на веревочке. Отчаяние захватило, подступаясь комом в горле. Я ослаб и почти проиграл. Неужто кончено?! Выскочить невозможно!
  И только тогда, наверное, поздно, вспомнил, что есть Коран, очень этому обрадовался, а через минуту проснулся. Значит, вышел! Лежал ошалевший, с открытыми глазами, все пытаясь понять свой сон. Ночь, темно, тикают часы. Горит оранжевым светом фонарь, перекрашивая цветы на подоконнике. Это было откровение? - недоуменно вопрошал я, но сомнений уже не осталось. Потом уснул. Утром как обычно наскоро собрался и поехал в университет. Троллейбус долго не приезжал, стоя на остановке, я все пытался вернуться в свой сон. Откровение или нет? Опаздывая, в суматошной лихорадке, я внезапно понял, что все уже было давно решено и нельзя ни в коем случае откладывать то, что ты наметил сделать. Стремглав взлетев в аудиторию, я не думал о том, что опоздал, а о том, что сегодня же стану мусульманином. День прошел скучно, я говорил одно, а в голове было совсем другое. Сколько можно так жить, сколько можно! Ни о Варьке, ни о родителях и "русской улице" я ни разу не вспомнил.
  На переменке я зашел на кафедру и, став у окна, стал набирать номер своего школьного знакомого, практиканта в музее при Казанском кремле.
  Игорь, будь другом, впусти меня на башню Сююмбике!
  Никита, ты сошел с ума! Сдалась тебе эта башня! Она аварийная! И вход запрещен! Обвалится - а я отвечай!
  Игорь, пойми, мне это позарез нужно, горит, понимаешь, я не могу больше ждать, не могу! У тебя же есть ключ, есть, ты говорил, впусти! Никто не узнает, мы тихонько проберемся, ночью!
  Никита, что ты надумал?! Зачем тебе лезть на башню?! Лестницы ветхие, провалишься - костей не соберешь, мы сами туда не ходим несколько лет!
  Игорь, прошу, я осторожно, я не упаду! Мне очень хочется взобраться! Ты ж знаешь, что для меня значит эта башня, как я ее люблю! Я умереть могу, если сегодня не влезу! Пожалей! Обещаю, ничего не сделаю, Игорек!
  Игорек молчал. Видимо, он понял, насколько это для меня важно, и с трудом согласился. Хорошо, Никит. Приходи вечером, часиков в 9. Я дежурю и никого кроме меня там быть не должно. Но учти: там мыши!
  Мышей я обожаю, мышечки мои крылатые!
  Еще и хвостатые есть!
  Ничего, прорвемся, я ж не девчонка, что мне мыши!
  Ладно, приходи. Но будь готов ко всяческим неприятностям. Я к ним всегда готов, Игорь.
  И выключил телефон. Я сразу успокоился, дрожь, терзавшая меня все это время, прошла. В мозгах прояснилось. Оставалось только завернуть домой после занятий, поесть, помыться, переодеться в чистые новые вещи. Родители еще не пришли, дома была только Варька. Она ехидно на меня посмотрела и спросила: ты постный суп с грибами будешь? Пришлось поесть постного супчика. Гадость поразительная! Варь, мне сейчас помыться надо - тоскливым голосом протянул я, можно? Мойся, пожалуйста, безразлично буркнула Варька, мойдодырься на здоровье.
  Гудел фен, и я не слышал, как дрогнула дверь - вернулась мама. Надо бы бейсболку, негоже с непокрытой головой - подумал я, и прислушался. Варька громким шепотом рассказывала маме, что я готовлюсь к свиданию, раз так усердно отмывался. Пусть думают что угодно - плюнул я и раскрыл шкаф.
  Сумасшедший! Подниматься на башню 16 века в белой рубашке! - сказал мне Игорь, когда мы встретились под кровом музея. Семнадцатого, поправил я, причем второй половины.
  Держи ключи, верхолаз! Сейчас проверим, не рухнет ли лестница. Последний раз ее чинили при царе - предупреждал Игорь, а у летучих мышей настал брачный период. Они теперь особенно, я подчеркиваю, особенно агрессивны! Ты все-таки полезешь, не передумал?!
  Нет, ответил я, иначе нельзя. Я мечтал об этом с детства! Дурачок! Там пыль веков! Держи фонарик! Сплошная тьма. Я на всякий пожарный прихватил свечей и зажигалку, вдруг потухнет. А рубашки другой у тебя и правду не нашлось?! Игорь, не отвлекай, а то ухнем в яму. Веди меня к Сююмбике! Игорь открыл вход в башню, и мы очутились под темными каменными сводами. Зажгли фонарик. Высветился ход на лестницу, пронизывающую башню Сююмбике до самой вершины. Туристов туда не пускали, лишь изредка по лестнице проходил один сотрудник музея - проверить степень износа. Я ждал, что старые ступеньки не выдержат. Игорь ступал с осторожностью. Я шагал размашисто, не беспокоясь о последствиях. Ну, упадем, сломаем шеи - чего переживать-то?!
  Мы устали. Пятьдесят восемь метров, это вам не шутка. Ноги ныли. Когда ж, наконец, откроется верхняя площадка?! Фонарь погас. Тьфу - выругался Игорь, стой, дай зажгу свечу. Он нашарил зажигалку. Внутренности башни озарил неяркий желтый огонек. Наверху что-то зашевелилось, пискнуло, затем взмахнуло тяжелыми кожаными крыльями. Летучки, прошептал Игорь, здесь их мириады, смотри, как бы не тяпнули, они кусучие! Одна мышь напоролась прямо на свечку и с противным хохотом откинулась назад, показав острые длинные уши. Ну и мерзость - промолвил Игорь, мне аж страшно, ты посмотри, какая рожа! А они на тебя взглянули и отшатнулись, мол, ну и рожа! - сказал я. Ты мышей не обижай, она тварь полезная. Б-г в нее столько приборов вложил - и радар, и навигатор GPS, и эхолот, а ты ее, лапочку, ругаешь. Конечно, у тебя навигатор не встроен, и таскай его в кармане всю жизнь.
  Ступеньки кончились. Над нами было маленькое, обложенное кирпичом окошко. Оно напоминало узкую бойницу средневековой крепости. Уже стемнело, и кусок черного неба с маленькими золотыми точками звезд смотрел на меня с высоты башни Сююмбике. Даже Игорь, парень не слишком сентиментальный, и то растрогался. Казань, говорит, чудесный вид, никогда такого не видел!
  Тогда я произнес те слова, которые так много лет держал в своем сердце и только сейчас решился выговорить: ля иллаха илляЛ"лах ва Мухаммадар -Расулю Л"лах.
  За транскрипцию не ручаюсь.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"