Эйми Михаил : другие произведения.

Апология неудачника

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


   Апология неудачника
   Прошло уже четыре года, как завершилась эта ужасная война. Берлин был практически восстановлен, во вновь отстроенных домах жили люди - те, кто выжил в той мясорубке, длившейся несколько лет. Если просто пройти по улицам города, то никаких явных примет разрухи и гибели вы бы не обнаружили, скорее, показалось бы, что идет большая стройка нового города. Улицы, затянутые темным шероховатым асфальтом пахли гладкой новизной. От того, былого Берлина, поражавшего своей мощью и германской величественностью, мало что осталось. Этот новый город вырастал из нового мира, собиравшегося по клочкам после экпирозы. Люди этого нового мира также мало походили на тех, довоенных людей. Они брели по его улицам, и не узнавали ни города, ни себя, как те, которых пробудили после долгого сна или забытья и, назвав их имя, отпустили на все четыре стороны, а они никак не могли привыкнуть к себе, к своему имени, своему телу. "Франц!" слышался оклик в мерцающих майских сумерках, "Франц, дружище, ты?". Человек, к которому был обращен вопрос, внутренне вздрагивал, сжимался и тяжело понимал, что окликают именно его. "Зовут Франца..." отмечал он в своем сознании, "Франца... Меня зовут Франц... Но кто меня может звать... Меня могли звать так давно, до войны. Зовут Франца... Я Франц... Франц? Да так меня зовут. Я откликнусь..." Он поворачивается в сторону, откуда шел зов и видит человека в светлом плаще, держащего в руках какой-то сверток, явно не тяжелый, но довольно объемистый, так, что человек вынужден обхватить его двумя руками. "Франц! А я думаю ты, не ты. Дружище". Франц идет в его сторону и узнает своего товарища Генриха, с которым дружил до войны. Генрих окончил университет в Базеле. Последний раз они виделись за два дня до начала войны. В кабаке, недалеко от Рейхстага, они пили пиво и спорили о будущем Европы. Франц говорил: "Увы, Европа - такая, какой знаем ее мы с тобой, то есть как именно европейцы, представители страны, представители того народа, который поднялся из дремучести и ясности варварства в свет диктата сознания и, соответственно, потерял чистоту непосредственного видения, такая Европа исчезла и исчезла так, что никто этого и не заметил. Мы живем в декорациях. Мы актеры без родины, играющие европейцев в пустом зрительном зале. Я еще пива закажу. Ты будешь?". Генрих отвечал: "Да, еще кружечку с удовольствием. Нет, ты не прав. Извини, но о какой Европе ты говоришь? То, что сейчас происходит - естественный процесс развития идеи. То, что было Европой пять веков назад - совсем не то, что три века, и уж совсем третье прошлое столетие. Уж чего говорить о современности. Все развивается. Если использовать твою метафору, то мы актеры, пришедшие на пустую сцену, знающие, что только что тут играли... ну, буду банальным, Гамлета. Могильщики ушли и пустая могила готова. Из зала уже доносится нетерпеливое ерзание: ну, мол, давайте, действуйте. Вот мы и действуем. Быть актером на сцене - это и быть европейцем". Впрочем, Шпенглер не устраивал ни того, ни другого. Принесли еще пива. Белая густая пена искристым сугробом возвышалась над оловянной кружкой. Друзья припали к чашам. Генрих знал, что его жена изменяет ему с Францем. И Франц знал, что Генрих знает. Прошло время и теперь им нужно было приложить усилие, чтобы узнать себя в своих именах.
   Франц подошел к Генриху, они обнялись, насколько это было возможным (мешала куча старых довоенных газет, найденных Генрихом) и пошли дальше вместе. На втором перекрестке повернули направо (сверток чуть не упал, но Франц подхватил его. Однако одна газета вырвалась на волю и полетела, пришаркивая по асфальту. Потом взмыла резко вверх и тут же запуталась в ветвях куста. Молодые нежно-зеленые листки уцепились за желтый газетный). Они повернули и исчезли в петлях и изгибах вновь строящегося лабиринта. Электрический желтый свет окон новых домов пах сырой штукатуркой, которую никогда не оживит фреска. Новый город был построен из удивления и пропитан удивлением. Он осторожно и испуганно прислушивался к своему имени "Берлин" и пытался узнать себя в нем. Не узнавал и вызывал в памяти древние воспоминания, боль и разрушение, примерял на себя, и все равно - это было не с ним. Но и с ним тоже. Это удивляло.
   Из-за поворота, увлекшего Генриха и Франца, вышел далеко немолодой человек в длинном пальто. Он споткнулся, чуть не упал, но сумел удержать равновесие, смешно замахав руками, отчего стал похож на птицу, еще большее сходство с которой придавали развевающиеся полы, взметнувшиеся черными крыльями. Несмотря на теплую погоду, под пальто у него был надет вязаный свитер с длинным горлом. Серый цвет свитера, коричневое пальто с черной потертой подкладкой, брюки непонятного колера, все вместе истирало его образ, размывало абрис, растворяло в воздухе города серо-желтых стен. Но эти же стены дарили ему свою новизну и молодость, так что, не смотря на свои года и поседевшие волосы, в нем была юношеская резкость. Взмахнув рукам и не упав, он продолжил свой путь, никуда не спеша, но и не прогуливаясь. Засунул руки в карманы, ссутулился, потом вытащил левую руку и погладил холодную стену дома. Правой рукой достал из кармана папиросы (союзнические русские "Казбек" с джигитом на пачке), смяв гильзу, осторожно прикусил, отчего на лице промелькнуло мимолетное выражение то ли брезгливости, то ли боли, достал спички, длинные нервные пальцы ловко открыли коробок, нашарили там последнюю спичку и резко чиркнули по истертой боковине. Огонь высветил худое остроносое лицо. Черные глаза сосредоточились на огоньке, прикрываемом лодочкой сложенных рук. Морщины на лбу - глубокие параллельные борозды, на лице, вокруг глаз - мелкая сетка. Замерцал огонек папиросы, ловкий щелчок узловатых пальцев - и не нужная больше спичка летит в сторону куста, все еще цепко удерживающего старую газету. Человек заметил ее. После того, как прочитал, осторожно разгладил, сложил несколько раз, хотел было положить во внутренний карман, но остановился, развернул, посмотрел как-то сквозь нее, потом резко скомкал и выбросил. Комок мятой бумаги перелетел улицу, упал на тротуар, прокатился немного и замер рядом с дверью. Она только сегодня была покрашена красным суриком к которому прилипли различные ворсинки, мусоринки один длинный волосок красивой шатенки и несколько каких-то летающих мелких насекомых. Краска пахла и отражала свет лампы, висевшей над входом. Человек в длинном пальто этого не видел. Он смотрел вперед, сквозь сумерки и теплый воздух. Черные глаза, если бы сейчас в них кто-нибудь заглянул, могли бы испугать этого "кого-нибудь" своей упертостью и силой сжатой пружины, скорее даже, силой торсионного механизма древней катапульты, заряженной горящей смолой. А сумеркам и воздуху ничего ни сталось. Человек опустил голову, глаза перестали быть опасными, он достал из кармана деньги, пересчитал их, остался доволен и, развернувшись, пошел к перекрестку, чтобы, повернув направо, дойти до ближайшего кабака. Никто не окликал его, да как можно окликнуть человека, у которого нет имени. Все звали его просто "Старик". То есть все, кто знал его как Старика. Он отзывался на это имя и даже почти перестал удивляться себе. Настоящее свое имя, то, что дано было ему при рождении, он перестал помнить давно, задолго до войны. Он перестал быть человеком, носившим имя, данное родителями.
   Вот и то место, где можно посидеть, выпить пива, поговорить с народом. Старик толкнул дверь - новые доски ее рассыхались, и она с трудом закрывалась и открывалась, а старые латунные петли повернулись совершенно бесшумно, то есть почти бесшумно: с легким не то шелестом, не то шипением - и вошел в помещение. Света было вполне достаточно для того, чтобы посетители могли видеть друг друга, если они сидели за одним столом, и мало - чтобы разглядеть всех, хотя это был и не такой уж большой кабак. Никто не посмотрел на очередного вошедшего, кроме бармена, стоявшего за стойкой и с ленивым интересом подталкивавшего толстым безымянным пальцем муху с оборванными крыльями. Работы у него, видимо, было не много в данный момент, вот он и придумал себе развлечение. Муха была пьяная, мокрая от густого немецкого пива и, надо думать, совсем и не чувствовала боли. Она ползла, с трудом переставляя шесть мохнатых ног, по истершемуся черному лаку стойки, оставляя мокрый след. Когда она останавливалась, толстый палец бармена осторожно подталкивал ее, и она снова брела, не видя дороги, не зная цели. Заметив вошедшего, бармен раздавил муху кулаком, резко отер его о край доски, оставив на ней черный мокрый комочек, и подозвал к себе старика уже распахнутой ладонью. Старик прищурился, огляделся и пошел к бармену. Спускаясь по ступенькам (их там было всего три), он споткнулся на второй и опять чуть не упал. Снова взмах чутких рук, полы пальто вновь на мгновенье стали черными крыльями, борьба с тяжестью, нескладная фигура замирает в нелепой позе... и движение продолжается. Осторожно ступил на третью ступень, шагнул на пол и ровным спокойным шагом подошел к стойке.
   - Старик, давно не заходил! Голос бармена был густой и темный, словно портер.
   - Привет, Георг. Да, дела все как-то были. Потом денег не было. Потом снова дела. Сейчас вот удачное время: заказ выполнен, время есть и деньги есть. Отчего ж не зайти... Сколько я тебе должен? Старик сухо кашлянул в кулак.
   - Да брось, какие счеты, я уже и не помню сейчас, сколько ты там мне задолжал. Да и твое счастье, все равно денег не хватит. - Бармен хохотнул и протер кружку, чтобы налить пива. - Неужто заказ какой отхватил? И кто раскошелился? Вот наверно сейчас думает: "Экий я дурак, деньги отдал". Ха-ха. - Он хохотнул еще раз, уже громче.
   Примостившись на край шатающегося стула, старик оглядывал зал. В углу, возле входа где и так не яркий свет совсем уже превратился в дым и, казалось, сам отбрасывал тень на стол, слишком тесный для собравшихся за ним людей, сидела шумная компания и весьма оживленно спорила. Иногда вздымалась чья-то рука, прорезая острым движением густоту задымленного воздуха, и тогда тень от нее, упав темной геометрической тучей, лишала свет его причудливых дымных узоров. До Старика долетали отдельные слова, сумевшие пробиться из общего приглушенного гвалта. "Победа...", "Свобода...", "Поймите, наконец...", "Невозможно, чтобы...". Чаще всего доносилось, как ни странно "Да, конечно...". Скрипели скамейки, привставали и присаживались люди, глухо стукались друг о друга кружки. Соседний стол был пуст, и на нем стояла пустая тарелка с недоеденной пищей. Тарелка была чуть надбита, скол уже давно потемнел от неотмываемой грязи, которая почему-то всегда образуется на таких местах, вне зависимости от того, как часто моется посуда. Вилка была воткнута в щель между досками стола и матово блестела. Далее сидели Франц и Генрих. Кипа газет лежала на столе, с той стороны, которая вплотную придвинута к стене. Друзья пили пиво и молчали. Голос бармена оторвал Старика от созерцания вилки.
   - Пить-то что будешь?
   - Налей пива, только немного, пол кружки.
   - Пол кружки... Бармен отчего-то был не доволен таким заказом, словно его это если не оскорбило, то уж серьезно задело. - Пол кружки. А чего целую не взять? Думаешь, дешевле, что ли? Мне все равно, я по пол кружки не продаю. Цена за одну одна, а там как знаешь. Бери полную и оставь половину, коль не хочешь. А так... Пол кружки! - Ворча, он налил половину.
   - Спасибо.
   Старик осторожно поднес кружку к кубам и сделал маленький глоток. Он было отвернулся от бармена, возвращаясь к прерванному занятию, но тот не хотел его так просто отпускать.
   - Что за заказ-то был? Опять, поди, слона на двери рисовал? Тут бармен расплылся в улыбке и, закрыв глаза мелко, в себя, засмеялся. Тучное тело потряхивалось, улыбающиеся губы не открывали зубов, а уходили куда-то в щеки, брови поднялись, собрав лоб в три плотных валика.
   Это была давняя история, когда Старик и бармен только познакомились. Однажды вечером Старик зашел в кабак и попросил поужинать, и опять в долг. Бармен довольно резко отказал ему и напомнил, что тот еще не расплатился за целую гору предыдущих заказов. "Вот, две недели назад: пиво, сосиски, хлеб. Потом семнадцатого... ага, яичница с беконом и борщ, двадцать второе: пиво и... ну, тут все". Перевернул лист: "Двадцать четвертое: ого! Пиво, сосиски, свинина, капуста с сыром. Ну ты шиканул, еще рассказывал, что завтра отдашь, я помню. Двадцать пятое, двадцать шестое... понятно. Так, потом еще. Ну, ты, брат, даешь! Ты чем расплачиваться-то думаешь? Или ты полагаешь, тут богадельня какая, благотворительное общество?" Последнее сочетание "благотворительное общество" он произнес несколько затрудняясь, растягивая гласные, что б не сбиться. Старик молчал, не пытаясь возражать. Он сам точно не знал, почему приходит именно в это место и почему терпит издевательства. Хотя, по совести говоря, требования бармена были самые что ни наесть законные и справедливые, ведь действительно, нужно платить за все, и за еду в том числе. За все. Очевидно, именно ради этого он сюда и ходит, хотя есть места, где его могли накормить не то что в долг, а и вообще даром, где его если не любили, то уж во всяком случае, уважали. Тут же нет, тут ему всегда предъявят счет, который необходимо оплатить. И он платил. Он не любил быть в долгу. Выслушивая список бармена как список своих грехов, он соглашался со всем: и с пивом, и со свининой, со всем. Денег не было, а есть очень хотелось. "... и вот позавчера, пожалуйста - хлеб и телятина. Чай я уже не считаю. А ведь я сказал тебе, чтобы без денег больше не появлялся!". Бармен закончил свою обличительную речь и теперь смотрел на Старика со злым любопытством. Тот, в свою очередь, просто посмотрел ему в глаза и коротко пожал худыми плечами. Это окончательно взбесило бармена и он пошел было вышвырнуть Старика из заведения, но за несколько шагов до него он остановился и хитро посмотрел ему в глаза. Остроумная и озорная мысль пришла ему в голову. Он даже сам поразился ее оригинальности и многоходовости, если можно так сказать, ведь не даром он был одним из первых учеников в классе по точным наукам, да и в покере он уверенно держал за собой титул победителя. Хотя, в шахматы играть не любил: часто проигрывал и злился из-за этого.
   - Ты же у нас художник, так? - Бармен вытирал руки об несвежий фартук. - Точно, ты ж художник! - Старик кивнул.
   - А слона нарисовать сможешь? - Тут до него самого дошла вся остроумность задумки и он даже просиял от радости и гордости за себя.
   - Слона? - Старик явно не ожидал такого. - Могу и слона, тебе зачем?
   - А вот нарисуешь слона, тогда долг прошу. За каждый день по слону, идет?
   Старик все еще ничего не понимал, но согласился, в конце концов это его работа - рисовать, а что рисовать - это дело заказчиков. Скажут рисовать слона, нарисуем слона, скажут муху - вот вам муха. Работа есть работа. Десять слонов за такое количество пищи, которое он съел не такая большая плата.
   - Идет. Тебе на холсте, на картоне, вывеска, можно на ткани. Слон один, без фона, или с пейзажем?
   - Рисовать на двери. На одной двери один слон. Десять слонов - десять дверей. Это если повезет. - тут бармен уже не удержался и громко, от души расхохотался. Он смеялся, хлопая себя по бедрам, вытирал набегающие слезы, потом хватался за грудь, словно у него прихватывало сердце. Старик все еще ничего не понимал и глядел на хохочущего бармена с кротким любопытством, ожидая, когда он отсмеется и объяснит по-человечески суть заказа. Пока же в голове у него никак не складывалась картина. Какие слоны? Причем тут двери? Но он чувствовал недобрый подвох во всем этом, и это ему совсем не нравится эта ситуация. Наконец бармен успокоился, сел на стул и, прерывисто дыша и все еще прихохатывая, рассказал, что он хочет от художника. Закончил он свою речь уже спокойно и даже как-то зло.
   - Ну как, берешься? Маленькие тусклые глаза бармена смотрели прямо и не моргая в темные глаза Старика. Тот не выдержал, отвел взгляд, тонкие узловатые пальцы мяли несуществующий лист жесткой холодной бумаги, поросший седой щетиной кадык дернулся.
   - Берешься, нет, спрашиваю! В голосе уже послышались нетерпеливые капризные ноты: бармен явно раздражался там, что Старик медлит и, хотя иного выхода у него не было, еще и раздумывает над предложением. Так он, чего доброго, откажется еще и прекрасная идея пойдет прахом, а бармену очень не хотелось, чтобы она пошла прахом, поскольку, идея была действительно веселая и к тому же, не так уж часто его голову посещают остроумные мысли. А тут все могло испортиться из-за глупого упрямства нищего старика.
   - Да, берусь. - Старик весь как-то обмяк и еще больше ссутулился, произнося эти слова. Руки выпустили измятый донельзя лист и медленно успокоились на бедрах, как замирают на суше рыбы.
   - Когда начинать? Он уже смотрел в глаза бармена, не отводя взгляд.
   - Да хоть сейчас! Ты молодец, правильное решение принял: одна сплошная выгода. Мне, как заказчику - бармен проговорил это растягивая слова, неуклюже копируя манеру аристократов - признаться, не важно качество исполненной работы. Важен сам факт исполнения. Так что, я, пожалуй, даже продешевил, но, уговор есть уговор!
   Он схватил сухую руку Старика, сунул его ладонь себе в лапу и сильно тряхнул, так что Старик слегка покачнулся. После чего, отпустив ладонь, показал на дверь. Старик спокойно развернулся и пошел на улицу. На тротуаре он остановился, что б спокойно осмыслить предложение бармена, но чувство голода не давало мыслям собраться. Это только разозлило Старика: "Сколько можно! Всю жизнь! Всю свою проклятую жизнь! Черт! Черт-черт-проклятие! Я жрать хочу! Я всю свою проклятую жизнь хочу жрать! Я ради этого родился? Что бы быть бездарным художником, пережить две мировые войны, ничерта не сделать, и все время хотеть жрать! Я для этого рожден?" Глаза его пылали черным пламенем горящей серы, готовой сжечь дотла любого, руки напряглись и пальцы то сжимались в кулак, то молниеносно распрямлялись, застывая в нечеловеческом напряжении. Впрочем, такие мысли моментально прогоняли любой, даже самый сильный голод. Вот и на этот раз, когда гнев утих, пламень погас, и легкая тень улыбки появилась на тонких губах, голод совершенно пропал. Старик отправился на работу. Заказ же состоял в том, чтобы нарисовать слонов на дверях домов, где жили люди, которых бармен не то чтобы не любил, но как-то неприятны они ему были. Их всех объединяла принадлежность к одной из партий, руководителя которой часто сравнивали со слоном, в виду его комплекции, он действительно был крайне толст, и методов действия - решительных, сильных, но в то же время довольно гладких и спокойных. Старику предстояла следующая задача: на нужных дверях изобразить слона, который в хобот засунул свой собственный половой член. Собственно, все. Десять дверей - десять слонов. Старик справился за один вечер и не был, к его счастью, пойман на месте, ибо люди те отличались нравом весьма крутым и могли серьезно избить обидчика, не взирая на седины. Потом был большой скандал, говорили о провокации, совершенной другой партией, та, в свою очередь обвиняла первую.... В общем, обычное дело. С тех пор бармен любил подшучивать над стариком, вспоминая эту историю. Собой он очень гордился, что сумел придумать этакий финт.
   Вот и теперь он вспомнил про слонов.
   - Нет, не слона. - Старик был серьезен. - Не слона, успокойся. Лучше скажи, сколько я должен.
   - Да не помню я сейчас! Надо в тетрадке посмотреть, а где она, я чего-то не припомню. Завалилась куда-то, что ли. Да ладно, ты скажи лучше, что за заказ-то?
   - А ты поищи, поищи. Повнимательней.... В ящичках поройся....
   Старик медленно встал и пошел к пустому столику, где была оставленная тарелка. Сел спиной к стене, так, что мог видеть весь зал, стойку и недовольного бармена, с ненавистью смотревшего на раздавленную муху. Когда Старик сделал большой глоток и поставил кружку на стол, то, взглянув на бармена, увидел, что тот подцепил скомканное мушиное тельце на палец и теперь с брезгливым любопытством рассматиривает его. Оставив бармена, Старик нашарил в кармане папиросы, сунул одну в рот, но вспомнил, что спичек нет. Посмотрел налево - там шумно обсуждали тему послевоенного возрождения и связанную с ним проблему новых путей межгосударственного взаимодействия и поиска национальной идеи, равно подходившей всем. "Абсурд," - подумал Старик - "глупость. Хотя, Советам удалось... Хотя, еще посмотрим. Идея для всех европейцев... Впрочем, ну их, молодые еще. Потом сами поймут". Он вспомнил себя в молодости, улыбнулся и посмотрел направо. Там Франц и Генрих сидели молча, уставившись в свои кружки.
   - Простите, не найдется огня?
   Франц секунду не шевелился, потом, будто очнувшись, слегка вздрогнул, обернулся к Старику. Тот, держа в руках папиросу, как-то виновато развел руками, вернее, пытался развести, но одернулся, и получилось такое куцее прерывистое движение. В тот же миг так же бегло и виновато улыбнулся: "Спички вот... Кончилось...". Франц достал зажигалку и Старик прикурил.
   - Спасибо большое!
   - Не за что...
   Слева говорили, справа молчали, впереди бармен листал тетрадь... Старик закрыл глаза и затянулся. Он вспомнил себя совсем молодым человеком, бродившим в поисках работы. Он всегда мечтал стать художником, с упоением он предавался этому занятию. Когда акварель растекалась по листу бумаги, следуя замыслу творца, пропитывала лист, просачиваясь по мельчайшим капиллярам, и возникало легкое облако или далекий лес на фоне гор, он испытывал почти экстаз, видя, как хаотичное движение образуется в гармонию, в стройную картину мира - понятного, и в то же время легендарного и мифического, но в любом случае прекрасного. Черный, как плодородная земля уголь очерчивал четкие границы, отделявшие небо от земли, и день от ночи, и твердь от эфира. Зеленая трава поднималась к жаркому Солнцу, синие горные реки низвергались в чаши озер, красивые женщины поднимали прекрасные глаза, прекрасные женщины опускали красивые глаза. Они любили других мужчин, но он не ревновал, он любовался влюбленными женщинами, таким нежными и хрупкими. Цвет смешивался с цветом, рождая новый цвет, линии, схлестываясь промеж собой, раня и врезаясь друг в друга, выводили в просвет целый мир. Жизнь, бурлящая жизнь кипела в его работах. Но, видимо, только для него одного. И ему приходилось перебиваться случайными заработками. Он вспоминал, как, блуждая по холодным улицам, кутаясь в старое пальто, искал ночлег. Мольберт давил на плечи и гнул к земле, ветер, пробившись сквозь воротник и шарф, холодил шею и грудь, вызывая кашель, мелкий дождь пропитывал его насквозь и растворял, словно кусок акварели, заставляя растекаться и впитываться в поры этого города и этого времени. Он уставал, очень уставал, но когда новая картина рождалась под его кистью, усталость проходила прочь, голод исчезал. Он насыщался, творя новый мир. Но, когда картина была закончена, голод брал за нутро с новой силой.
   - Эй, Старик! - Голос бармена прервал его воспоминания. - Уснул, что ли? Иди-ка суда, покажу чего. Бармен манил, вяло загребая к себе ладонью густой воздух трактира. Старик встал, с некоторым удивлением обратил внимание, что папироса погасла и, немного поколебавшись, сунул ее в карман.
   - Ну что, нашел тетрадку свою, Шейлок?
   - Не надо умничать, лучше подойди, посмотри, что тут за тобой. - Бармен одной рукой держал открытую тетрадь, а другую вытирал об фартук. На стойке среди луж разлитого пива и воды было маленькое мокрое пятно с какими-то светло-серыми комочками. Когда Старик подошел, то увидел, что на фартуке, на том месте, о которое бармен вытирал руку, висит маленький раздавленный таракан, и тут Старик почувствовал такое отвращение и омерзение, что липкая дрожь пробежала по всему его телу, зародившись где-то в районе сердца и разойдясь во все стороны, как расходятся волны от брошенного в воду камня.
   -Вот, посмотри, что с тебя причитается. Только не надо тут мне сейчас говорить, что много, или что мол, вообще, я это не ел. Ел, голубчик, и пил. Так что изволь. Тут не богадельня. Бармен был настроен решительно и приготовился к тому, что Старик откажется платить, при том, что он нарочно поставил к оплате не только явно лишние обеды и завтраки, но и уже давно оплаченные. Он был зол на Старика и хотел с ним поругаться.
   - Давай, давай, плати, нечего проверять. - Хотя Старик и не собирался этого делать. Он молча достал из кармана деньги, просто сжав в кулак, сколько смог ухватить, не считая, и тихо, аккуратно положил их на раскрытую тетрадь. Этой кучки было явно достаточно для погашения долга, даже такого завышенного, который предложили к оплате бармен, поэтому тому ничего не осталось, как только молча сграбастать разноцветные бумажки, перечеркнуть долг и, буркнув что-то неразборчивое себе под нос, отвернуться от Старика. А он так же тихо и аккуратно развернулся и вышел из кабака на улицу. Там он медленно и глубоко, словно заставляя себя, несколько раз вдохнул и выдохнул свежий воздух майского вечера, разжал кулаки, которые, как он с привычным удивлением обнаружил, были судорожно сжаты, и, сунув руки в карманы, пошел по направлению к своему жилищу.
   Сумерки сгустились еще больше, и город еще больше растворился в вечере. Посаженые несколько лет назад, сразу после войны, деревца уже шумели листвой и даже перестали пахнуть свежей зеленью. Кора молодых кленов была такая гладкая, блестящая, серая похожая на качественный графит, который Старик не мог себе позволить часто покупать. А как же приятно рисовать им, когда ведешь такой стержень по шершавому плотному листу и микроскопические чешуйки отслаиваются, остаются в неровностях бумаги. Как он любил этот звук! Это была особого рода музыка - музыка рисунка, когда важно не только то, что появляется на белой поверхности бумаги, но и то, с каким звуком, с каким ритмом оно рождается. Сначала черновой набросок - линии широкие, отрывистые, громкие, как медь оркестра. Потом все тоньше и тоньше, все нежнее и нежнее до маленьких, еле слышных штрихов, как самые тихие звуки флейты в вагнеровской круговерти. Старик подошел к ближайшему клену и погладил кору. Потом сорвал лист, размял в пальцах и понюхал. Пахло свежестью и теплотой. Садясь на скамейку, он смахнул несколькими неловкими движениями сор и занозил руку: скамья была новая и не успела еще обтереться и сгладиться. Привычным движением достал папиросу, сунул в рот, но вспомнил, что огня нет, и вынул ее изо рта. Потом сунул обратно и стал вытаскивать занозу. Довольно приличная щепка вонзилась прямо в то место ладони, которое расположено под большим пальцем. Старик попытался вспомнить, как это называется в хиромантии, но не вспомнил, зато обратил внимание, что заноза вонзилась прямо в линию жизни и расположилась вдоль нее, уйдя под кожу. Ему вспомнилось, как однажды в таком далеком сейчас детстве одна красивая женщина нагадала ему, что он будет великим человеком, если сделает правильный выбор в жизни. Она посмотрела тогда на его детскую ладошку и, прищурив глаза, высматривала что-то только ей понятное. Сколько тогда ему было лет? Больше десяти, точно. Женщина вдруг одернулась, как будто увидела что-то пугающее, потом посмотрела ему в глаза и сказала свое пророчество. Старик усмехнулся. Жизнь подходит к концу, он безвестный нищий художник, рыскающий в поисках хоть какого заработка, и вся его слава - местный трактир и пара хороших друзей, что, конечно, дорогого стоит, но уж никак не тянет на звание великого человека. "Значит, выбор в моей жизни был неправильным? Интересно, когда. В смысле, когда я выбрал неправильно? И что именно нужно было выбрать? Что такого значимого было, когда я стоял перед выбором? Женщина?"... Тут он отчетливо увидел образ своей любимой. Нет нужды описывать его, поскольку в словах его передать невозможно, то есть, возможно описать эту конкретную определенную женщину, но невозможно заставить полюбить ее, передать тот трепет, который она вызывала в душе Старика. Может, будь она жива, трепета было бы гораздо меньше, а то и вовсе бы он напрочь отсутствовал, но она мертва. Мертва очень давно. Потом были и другие, она как-то уходила, потом снова всплывала, но она была всегда, и всегда мысль о ней вызывала волну нежности и трепета. Старик любил. Не сказать, что ее, именно ту, конкретную женщину, которой теперь нет, но которая была, которая дышала, смеялась, целовала его глаза, тогда еще совсем без морщин. Нет, он просто любил. Любил и все. Просто любил. Была тут ошибка? Старик тряхнул головой, достал изо рта папиросу - мундштук ее был уже сильно изжеван и совсем размяк - собрался положить ее снова в карман, но передумал и выбросил в урну. Тяжело встал и пошел дальше. Женщина... Она умерла, когда он был на войне. На Первой мировой войне.
   Он получил письмо от ее родных, сообщавших, что она умерла от воспаления легких несколько месяцев назад. Они не сообщали об этом, поскольку никак не могли решиться написать это, ведь даже, пусть она мертва, пусть они сами похоронили ее, пусть они знают, где ее могила и черный простой крест над ней, но это их знание, и оно не должно быть у других людей. Ведь, когда сообщаешь об этом, то пространство ее смерти увеличивается, она словно бы продолжает умирать, какая-то ее часть, которая еще живет в чужом сердце в виде мысли о ней, как о живой, умирает. Потому им так страшно было говорить. Они просили не судить их и просили понять. Им было правда жаль. Он прочитал письмо, сидя в сыром окопе, слыша свист пуль пулемета, расположенного совсем рядом. Перед тем, как распечатать письмо он еще подумал, что пулемет, расположенный за небольшой кочкой, находится почти на таком же расстоянии, на какое в детстве он бегал наперегонки с приятелями: от старой липы до поворота к кладбищу. Он пробегал это расстояние быстро. Когда бежал, то наклонял голову и почему-то совершенно невпопад ритму бега взмахивал руками, совершая ломаные угловатые движения. Пыль, поднятая детскими ногами, взвивалась золотистым облачком и растворялась в теплом вечернем воздухе. Шумная стайка добегала до поворота, а потом шла обратно в тень липы, громко выясняя, кто же, все-таки, был первым. Теперь это расстояние аккуратно уложилось между ним и горячей, кисло пахнущей металлом и порохом смертью. А еще перед тем, как он подумал об этом одна из пуль, вылетевшая из ствола того пулемета, пробила череп его товарища. Тот как раз принес ему письмо и был очень рад, что смог доставить приятное известие, так как был почему-то уверен, что в письме - согласие родителей на свадьбу. Возможно потому, что сам недавно получил такое от своей невесты. Он вручил письмо, сказал пару бодрых ничего не значащих слов, потом подпрыгнул, чтобы шинель и вся амуниция легли поудобней и не мешали, и получил пулю в затылок, как раз под каску. Со стороны это выглядело следующим образом: веселый человек поправляет ремень, заправляет борт шинели, подергивает плечами, потом подпрыгивает, а потом его голова резко дергается вперед и лицо взрывается точно посередине, человек падает на того, кому только что весело улыбался, заливая все кровью. Старик вспоминал, как смотрел он на лицо товарища. От лица остался только рот - через приоткрытые пухлые губы блестели чуть желтоватые зубы - и светло-серый глаз, смотрящий куда-то внутрь головы... Когда он прочел письмо и пытался понять его смысл, он, словно ища поддержки и прося разъяснений, глядел на то, что осталось от счастливого вестника. Тот всем своим видом как мог наглядно демонстрировал простую мысль о смерти его любимой женщины.
   Старик шел домой. Солнце уже почти село, заноза в руке неприятно саднила. "Надо бы спичек купить и молока" - подумалось старику. Жил он в недавно отстроенном доме недалеко от центра города. Пока он пришел, по пути зайдя в лавку и поболтав с продавцом о погоде и порадовавшись за него: дочь родила ему внука, наступила практически ночь. На небе приобретшим такой синий цвет, какой иногда принимает железо, если его прокалить, а потом бросить в масло, лениво мерцали желто-белые звезды. Старик посмотрел на небо, в голову пришла мысль о железе, потом он почувствовал его запах и вновь перенесся в воспоминания о войне, а от них и к своему выбору. Эта была уже Вторая Мировая война. С Первой он вернулся опустошенный, разбитый и награжденный Железным Крестом. Для Второй он был уже стар и воспринимал все исключительно как зритель. Во время одной из английских бомбардировок был уничтожен дом, в котором он тогда жил, а вместе с ним погибли и все его картины, которые он особенно ценил и даже не пытался продать. Погиб и единственный портрет любимой. Это полотно он писал еще при ее жизни, перед отправкой на фронт, и оставил ей. Потом родители отдали ему эту картину, чтобы, как они говорили: "Не причинять боль ни себе, ни тебе, ни ей". Он не стал спрашивать, что значат эти слова, впрочем, ему было не важно, что они значат. Каждый мазок на этом портрете говорил о ней, отсылал к тому очень определенному моменту времени, когда тот конкретный кусочек масляной краски ложился на холст, а вместе с ним оживал весь тот мир, с гримаской нетерпения на любимом лице, с хаосом пылинок в луче Солнца, пробивавшегося через штору, со скрипом половиц, с криками играющих на улице детей, с легкой болью в затекшем большом пальце, державшем палитру, с взглядом.... Каждый мазок был вселенной, в каждом мазке, как в семени, содержался космос со всеми своими подробностями. И их были сотни, этих космосов. Старик мог путешествовать по всем этим мирам, просто глядя на небольшое старое изображение молодой девушки, которую он любил. Английская бомба попал точно в тот дом и на его месте остались совсем не живописные развалины. Потом были марширующие войска, уличные бои, новые авиа-налеты, он выживал, помогал раненым, сочувствовал сопротивлению. Эта была не его война, она вся была какая-то несправедливая и неправильная. Ему иногда очень, до крайности хотелось самому оказаться на вершине власти. В такие моменты он видел себя перед огромной толпой народа на трибуне или просто на земле, вдохновляющим немцев на великое дело созидания мира и счастья. Глаза загорались огнем, в груди разгорался тот же пламень, он видел тысячи и тысячи объединенных одной идей, но идей не разрушительной, а созидательной, светлой. Он бы не допустил этой ужасной войны, этого чудовищного и страшного унижения, которое испытал его народ за последнее время. Под его руководством страна могла бы стать великой и процветающей державой, объединяющей под своим щедрым крылом старую Европу. А ведь когда-то в далекой юности, ему говорили, что он может быть прекрасным оратором и организатором. Но его увлекла живопись. Может, это его упущенная возможность?
   Запах горячего железа сменился запахом цветущего каштана, небо превратилось в черную упругую пустыню с золотыми песчинками звезд. Вот и дом. Ручка на двери расшаталась и, если не подвинтят в ближайшее время разболтанный шуруп, то она точно отвалиться. Как все-таки хорошо, что можно просто и не спеша подняться в свою комнату по чистой освещенной лестнице, неторопливо искать по карманам ключи, зная, что они точно в одном из них, открыть дверь и слушать звук замка как голос старого приятеля, приветствующего тебя после непродолжительной разлуки. Вот и дома. Как-то он устал сегодня. И сердце что-то заныло. Он поставил молоко на стол, открыл окно и, неловко взгромоздившись на широкий подоконник, прикурил. Огонек улетевшей спички пропал на фоне ночного неба, словно проткнул его поверхность насквозь, или утонул в нем. Уже стало довольно прохладно и казалось, что от этого звезды светят гораздо ярче. Свет молодой Луны нисколько не мешал наслаждаться покоем вечера. Точно такая же ночь была тогда, когда кончилась война, и салют победы взрывал ночное небо, озаряя его фонтанами света. Война. Который раз за сегодня он вспоминает ее? Снова заныло сердце. Он докурил, хотел выбросить окурок в окно, но передумал и, выкрошив пепел из гильзы, скомкал ее и положил в карман, чтобы потом выкинуть при случае в мусор, усмехнулся про себя, понимая, что все равно забудет и мятый, пахнущий табачным пеплом комочек будет долго валяться в кармане. Да, такая ночь была, когда кончилась война. И значит в этой ночи тоже таиться праздник свободы и мира, и в каждой подобной ночи он свернут и прятан на веки веков, нужно только уметь вытащить его и, высвободив, насладиться. Как это прекрасно, что он умеет это делать: вывести из-под покрова ночи свет торжества жизни, отодвинуть завесу привычки и всегдашности, радуясь жизни и наслаждаясь покоем. Старик встал и вдохнул полной грудью стылый ночной воздух, впитывая в себя ароматы весенней ночи и воспоминания. Когда он закрыл окно и отвернулся, то, словно в первый раз, оглядел свою комнату, заваленную готовыми и незаконченными работами. На столе, среди красок и каких-то баночек тускло блестела кастрюлька, в которой он иногда готовил пищу, а чаще варил клей. Кровать была аккуратно заправлена: он терпеть не мог неряшливости, хотя это и трудно было сказать, глядя на него. Для сидения он использовал старый ящик из-под тушенки. "Да, вот так и прожил жизнь..." - Старик усмехнулся. Потом он снова открыл окно и стал смотреть в ночь. А какая была ночь, когда началась эта последняя война? Он не помнил. Тогда он как раз работал по одному очень выгодному заказу в своей мастерской и ничего не узнал, так как радио у него не было. Только лишь утром, когда он проснулся, ему сообщили соседи, что война все-таки началась. Железный Лорд дал приказ форсировать Ла-Манш и войска Великой Империи уже во Франции. К вечеру начались бомбардировки Германии. Эта была дождливая ночь, точно, он вспомнил. Осень сорок третьего вообще была довольно дождливой, а уж в конце октября дождь лил вообще не переставая. А потом была зима и блокада Дрездена и бомбардировки Берлина... Ужас и кошмар. И громоподобный голос Железного Лорда, вещающего о победе и о благе для всего цивилизованного мира. Он видел его, стоящего на трибуне, очень скупого на жесты человека с большими пышными усами. Сердце защемило еще сильнее, и Старик понял, что умирает. Он подошел к кровати, лег на нее так, чтобы было видно окно, и стал смотреть в небо, на самую яркую звезду из тех, что были за его окном. И оттуда он услышал голос мамы, зовущий его по имени, так, как когда-то давно, в детстве. Он звал его нежно и весело. И Старик побежал к нему, как бежал ребенком, чтобы уткнуться лицом в пахучий мамин живот и чтобы ее руки нежно гладили его голову. Он побежал, и сердце его остановилось. Словно рука остановила его, точнее, даже не остановила, а, скорее, успокоила, как мы успокаиваем слишком уж расшалившегося котенка, осторожно поглаживая его, но всегда готовые удержать его, если он решиться сорваться и убежать. И в тот момент, когда он вовсю бежал к звезде, совершенно не озабоченный правильностью выбора в жизни, а сердце успокоилось, именно в этот момент он понял, что жизнь прожита не зря. Он бежал и больше не был Стариком. В материнские объятия звезды бежал свободный и простой, умудренный жизнью на Земле малыш по имени Адольф Гитлер.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"