Ноа Ручей : другие произведения.

Жидкое солнце. Часть первая

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    У Ло нет желания тащить на себе эту не вовремя подвернувшуюся ношу, а сожалеть уже поздно; рука помощи протянута, и вырывать ее, не оказав этой помощи тому, к кому сам шагнул навстречу, пират не имеет права. Хе-хе, нет, конечно же имеет. Даже хочет. Но не сейчас.


   Фэндом: One Piece
Пэйринг или персонажи: Трафальгар Ло/ОЖП
Рейтинг: R
Жанры: Гет, Романтика, Ангст, Драма, Экшн (action), Психология, Философия, Даркфик
Предупреждения: Насилие, ОМП, ОЖП
  
   Примечания автора:
Вообще, все задумывалось одним довольно объемным фанфиком по One Piece, но поскольку автор, как известно, ленивая скотина, то руки к нему у автора дойдут не скоро. Но так, как муза порой успешно реанимирует дохнувшее вдохновение, появляются из под "пера" от такие вот кусочки, которые не всегда связаны между собой, а иногда прямо склеены, и прямиком относятся друг к другу. Часть из них войдет в тот самый фанфик, а часть, как и прочее, автор пишет по личной прихоти, для собственного удовольствия))).

К слову, так как мы не знаем, каким был Ло в молодости ( про детство то уже известно ), во всяком случае до конца арки не узнаем точно, или же до начала очередных флешбеков, автор пишет на свой страх и риск, но обещает вносить изменения, так как планирует следовать канону.

  
  
   Часть Первая. Глава 1: Раны
   Ло неполные 18. Пока еще не Хирург Смерти, но уже давно доктор. Не зрелый мужчина, но и не юноша. Во всяком случае, не по возрасту. Наверное, слишком взрослый, для своих лет, чего, возможно, не замечает сам. А замечая, не придает значения: так нужно, так проще. Так легче.
Нечитаемый усталый взгляд, сухие теплые руки, слабая полуулыбка. В его голове ровный ряд мыслей, единственная цель, граничащая с эпитетами мечты и легкого безумия. Быть может, ненавязчивой одержимости, жизни ради одного конкретного момента.

Поэтому лишнего Ло себе не позволяет. Ни эмоций, ни других мыслей, которые могли бы нарушить тот установленный, укрепившийся строй, а то и потеснить, вытеснить. Допустить подобное - практически роскошь. Однако иногда Ло позволяет себе расслабиться, четко разделив границы между целью и рутинной повседневностью, событиями, в эту его жизнь не вписывающимися, но регулярно и подло в нее врывающимися. Впрочем, слово "рутина" к молодому пирату вряд ли применимо. Скорее, не приемлемо вовсе - не суть.

Слой за слоем разматывая пропитанный кровью бинт, Ло опускает взгляд на свое несчастье, которое имел неосторожность подобрать в недавнем порту. Просто так, без причин: минутная прихоть, за что - пират чувствует - когда-то придется расплачиваться. Именно "свое", и именно "несчастье", потому как теперь ответственность за спасение чужой жизни целиком и полностью ложилась на его крепкие, жилистые плечи. И у Ло нет желания тащить на себе эту не вовремя подвернувшуюся ношу, а сожалеть уже поздно; рука помощи протянута, и вырывать ее, не оказав этой помощи тому, к кому сам шагнул навстречу, пират не имеет права. Хе-хе, нет, конечно же имеет. Даже хочет. Но не сейчас. Не касаясь пальцами мокрого бинта и кожи. Покрасневшей, воспаленной. Сочащейся гноем и опухшей. Потому что доктор. А еще... ему до отвращения нравится то, что он сейчас видит: некто жалкий, потерянный, до не давно не в меру нахальный, всякий страх потерявший. Занятный?

У мальчишки красивые глаза. Цвет меда? Или темной карамели. Жидкое солнце с примесью боли, ошметков затравленной души, медленно сползающихся воедино. Он не смотрит на Трафальгара, кажется, вообще не замечает ни его, ни исследующих искалеченную ладонь пальцев. Только прикусывает рассеченную в драке губу, цепляется за край убогой рубахи, вдавливаясь в старое скрипучее кресло, тихо-тихо постанывает. Но не плачет, ни слезинки. И Ло интересно, самую малость, какая боль острее. Та, что опаляет снаружи, или же та, что бьет кнутом изнутри.

Он обрабатывает рану неторопливо, изучающее, порой хмурясь: порезов несколько, сквозных, точнее восемь. Восемь ударов кинжалом - ножи так не режут, - по узкой, детской ладони широким лезвием. Раны почти не пересекаются, они слишком аккуратны, неповторимы. Повреждены лишь мягкие ткани, а кость цела, и это удивляет. Вероятность не задеть оную с таким раскладом весьма мала. Еще меньше вероятность - остаться с рукой. Однако мальчишке, видимо, свезло: калекой не будет, сживется.

Раны заставляют пирата всмотреться пристальней, чуть стиснув ладошку ( теперь заплачет, или нет? ), промыть, словно растягивая удовольствие, взяться за иглу с какой-то пугающей изощренностью.

Инструменты аккуратно разложены на столике, приготовлен антисептик, пузырьки с мазями, и свежий бинт: придется оперировать, прочистить порезы, удалить отмирающие ткани, вычистить гной и сшить.
  
   Дело принципа.
  
   Скальпель маняще блестит в свете лампы. Игла мягко входит под кожу, разнося по венам лекарство. Наркотик действует сразу: лицо мальчишки меняется, исчезает напряжение, а хрупкое, изможденное на вид тело больше не бьет мелкая дрожь. Он настороженно косится в сторону, туда, где у стены стоит брошенной его дорожная сумка. Впервые, облегченно выдыхает. В ответ на взгляд Трафальгара, поднимает глаза, не моргая смотрит в упор. Этот взгляд нельзя прочесть, в нем нет благодарности, нет испуга, есть холодное, стальное безразличие, что цепляет; дети не могут так смотреть. Не те, кто сломался, не те, кто прогнулся под мир. Не те, кто однажды упав, подняться так и не сумел. Такого взгляда Ло не наблюдал давно. Это жажда жизни, которой он едва не лишился сам. И утолить ее довольно трудно. Мальчишка смотрит неотрывно, исподлобья, рот приоткрывается, а красный язычок слизывает с губы проступившие темные капли. По лицу видно - он мужается. Даже выпрямляется, пододвигаясь ближе, с сомнением принимает предложенную помощь, и явно решил, что с него потребуют что-то взамен.

В комнате витает запах лекарств и пота. Пират про себя усмехается: действительно занятно. Протягивает чистый платок, дабы вытереть струящуюся по подбородку алую нить, задевает неопрятную прядь волос... Они, волосы, немытые, спутанные, но почему-то пахнут въевшимся ароматом трав - не воняют. Они слишком длинные для мальчишки, на ощупь похожи на пластилин, неуклюже ползут по лопаткам, перетянутые тесемкой.
   Трафальгару хочется немедленно вылить на пациента тазик шампуня: в отличии от глаз, разобрать природный цвет оных не получается. Поэтому отвлекаясь, он просто берется за скальпель, с нескрываемым удовольствием проводит первый надрез, ожидая реакции мальчика. Что думал увидеть - непонятно. Отчаяние? Панику? Исходя из увиденного в порту, малец не из робких: лишь хлопает длиннющими ресницами, затаив дыхание, следит за процедурой. Бледное лицо покрывается испариной, зрачки расширяются, однако выражение сохраняется спокойное, видимо, к крови и ранам ему не привыкать.

Так проходит минут двадцать. Коварное время незаметно ускользает прочь, оставляя Ло наедине с мыслями о том, что делать дальше. Особенно, когда последний шов наложен, бинт обвязан вокруг запястья и туго стянут.
   Трафальгар закрепляет поверх бинта защитную пленку, убирает инструменты, выкидывает перчатки и идет мыть руки, нутром ощущая пронизывающий медовый взгляд. Он долбится о спину сумасшедшим дятлом, кричит и требует ответы на вопросы, казалось, мальчишке безразличные. В пустоте помещения слышится сдавленное шипение, стоит пирату обернуться, размашисто подступая к ребенку. Ло готов поклясться, что теперь слышит рычание. Предостерегающее, и хищное... жалобное. Мальчишка ретируется к лежавшей на полу сумке, прижимает к груди, будто щит: не дикая кошка, а замученный, потерявший доверие к людям щенок, машущий хвостом на брошенный кусок мяса, однако скалящий клыки при виде бросившей мясо руки.

Трафальгару без разницы, но он не настолько жесток, чтобы просто выбросить щенка на улицу, после того, как подлечил. Трафальгар всегда дальновиден, всегда имеет в запасе план на случай непредвиденных обстоятельств, и менять принятых решений не собирается.


   Мальчишка становится занозой с первых минут появления рядом. Занозой глубоко засевшей, зудящей. Невероятно проблемной. Он брыкается, цепляется за все, до чего может дотянуться, когда пират протаскивает его по коридору, искренне жалея, что не влил тому в глотку убойную дозу успокоительного. Для худого, истощенного тела это было бы слишком. А еще, Ло удивляется уже дважды за день, откуда в этом худом теле столько силы: мальчишку приходится буквально отдирать от первого угла, когда он услышал, куда его собираются вести. Но Трафальгар не церемонится. Сцепив зубы, хватает за растянутый ворот, и игнорируя протестующие вопли - не достаточно громкие, чтобы потревожить экипаж, зато достаточно раздражающие, - перебрасывает несчастье через плечо.
  
   Мальчик легок на подъем, сквозь одежду прощупываются ребра, хотя внешний вид оного о длительном голодании отнюдь не свидетельствует. Тем не менее, в тот же миг, ребенок затихает, вновь напрягается маленьким телом, вздрагивает, и Ло невольно ощущает некую тень жалости, мазнувшую по лицу грязной прядью волос. Но лишь на миг. Затем толкает ногой нужную дверь. Та отзывается металлом, поддается, слышится звук цоколя.
  
   Мальчишку стряхивают с плеча, словно нашкодившего котенка. Он кубарем катится на влажный кафель, сдавленно взвизгнув. С опаской рассматривая пропахшее мылом и хлоркой помещение. Недоуменно поворачивается к Ло. Теперь его взгляд читаем: досада, обида, немой непередаваемый... ужас?

Ло молча указывает на душевую, на висящие на крюках полотенца.

- Пол часа. - Говорит он ровно, правильно истолковав мальчишечий взгляд, - сюда никто не войдет.

Дверь с шумом захлопывается. Ло некоторое время стоит, облокотившись о стену, слушает шорох снимаемой одежды, шлепки босых ног и звук льющейся воды. Он жмурится. Вспоминая раны, гонит в затылок желание узнать откуда они и кто их оставил. Гонит так не к стати пробудившуюся, где-то ранее дремлющую человечность. И в конце решает в ближайшие сутки плюнуть на условности, пустив все на самотек, впервые за несколько лет позволить себе обойтись без четкого плана, продуманного на десяток ходов вперед... И впервые за столько лет совершает ошибку, когда без стука заходит в душевую, принеся мальчишке сменную одежду, раздобытую из прочего рабочего реквизита.

Сначала в него летит мыльница, потом - как реакция на ругательство, - шампунь и пемза. Броски сопровождаются с криками "Уходи!" и "Прочь!", а по заполненной густым белым паром душевой мечется нескладная мальчишеская фигурка, пытающаяся слиться со стенами комнаты. Ло бросает одежду в угол, шагнув в облако пара: подобного поведения на своем корабле он терпеть не намерен, и не важно, чем вызван мальчишечий гнев.

Крик повторяется. Н-да, красноречием парнишка не блещет, не тут: "Убирайся! Пошел вон!
  
   "Не подходи...". А вот это что-то новое. Дрожь в голосе, почти мольба. Трафальгар делает еще один шаг вперед. Пол скользкий, пар заставляет щуриться, крик надрывается вновь, а секунду спустя пятящийся ребенок падает на кафель, скрутившись в три погибели. Утыкается лбом в нагретые водой плиты, обнимает плечи. Его трясет сильнее, чем раньше, но Ло непреклонен, он приближается, намереваясь выяснить причину истерики, хотя не уверен, что хочет знать. И не ошибается. Замерев в полушаге, Трафальгар ощущает легкий озноб, желудок на миг скручивает в узел, а по спине пробегается ошалелая орава мурашек; он мог ожидать чего угодно, уродливых шрамов, даже постыдного стояка - молодой организм, все понятно. Но только не этого. Ло не верит своим глазам, следующую минуту борясь с собой, наклоняется, дабы убедится в реальности увиденного: спина мальчишки синяя. Синяя от синяков. Это хорошо заметно сквозь клубы пара. Белая кожа пестреет огромным, сплошным лиловым пятном, ссадинами, определенно свежими, численными ушибами и царапинами. Они видны на ребрах, на локтевых сгибах, на предплечьях, и на доступном глазу участке ног. Мокрые волосы скрывают часть этого мрачного "великолепия", струятся вниз по позвоночнику темной вязкой смолой.
  
   "Сколько же тебе лет?"
  
   Ло невольно сглатывает.
  
   "Десять? Двенадцать?".
  
   Тело этого ребенка... должно болеть не переставая, а он умудрился подраться в порту с пиратами ни разу не скривившись. Шоковое состояние? Этим ранам не больше двух дней, как и ранам на покалеченной ладони; щедрые отметины наталкивают на определенные мысли, но Трафальгар гонит их прочь, как и подступившую к горлу тошноту. Насилие над детьми... самое отвратное, что можно было себе вообразить, хотя за свою недолгую жизнь насмотреться на искалеченные, изрубленные тела он успел вдоволь. Успел привыкнуть. И даже улыбаться, смотря на чьи-то выпущенные кишки, которые зачастую выпускал сам.

- Эй... - зовет Ло, склоняясь над рыдающим мальчиком. Да-да, рыдающим, продолжающим сжиматься в комок, и тихонько что-то попискивающем. Многое становится понятным, но Ло не умеет проявлять нежность или сочувствие, и пожалеть свое "несчастье" подобающим образом не может.

На четвертое "эй" у Трафальгара теряется терпение. Он резко тянется вперед, хватая подопечного пониже плеча, резко вздергивает вверх, пытаясь поставить на ноги. Не ожидавший столь низкого и грубого поступка "мальчик" сползает на колени, смотря растерянно, более чем испуганно. И Ло осознает всю абсурдность ситуации: сука-жизнь умеет бить с размахом, отвешивать пощечины налево и направо, издевательски ржать над ухом, и сыпать соль на самые развороченные раны. Ло всматривается в заплаканное лицо с широко распахнутыми глазами, опускает взгляд на тонкие ключицы, немного ниже... а ниже ключиц вырисовывается крохотная, но совсем не мальчишеская грудь, едва начавшаяся наливаться, и, ожидаемо, еще ниже, гладкий живот, формирующаяся талия, а потом, между ног, совсем не то, что есть у мальчиков. Мужиков, мужчин...

- Ты... девочка? - голос Ло предательски дрожит, губы сжимаются в тонкую полосу, пальцы выпускают руку. Браво, капитан!

Тишина, нарушаемая шумом воды, отзывается в ушах диким звоном, а все, что чувствует Ло в замкнувшемся до размеров душевой мире - едкая досада. Она оседает на языке горько липкой массой, стекает вниз по горлу и паразитом вплетается в кишки.
  
- Не говори им... никому, - в штанину впиваются чьи-то пальцы. Трафальгар смотри вниз, борясь с желанием отшатнуться: несчастье жмется к его ногам, забыв про стыд - не оттолкнешь. Лицо безразличное, если бы не две дорожки слез, почти ощутимое отчаяние, просьба и мольба одновременно. - Не говори никому, что я не мальчишка...

Заноза врезается в поддавшуюся плоть Ло глубже, саднит и ноет сильней.
  
  
  
  
   Глава 2: Адонис
   Мужчина пахнет смертью. Этот запах знаком Адонис слишком хорошо. Она ощетинивается внутри, подавляя рвущее грудную клетку чувство некой обманчивой беспомощности, еще недавно, казалось бы, захлебнувшееся тоской и приторным разочарованием в собственной смелости, а потом замещенное безразличием и скользкой апатией. Наглухо запирает за толстенной дверью, готовая скалить зубы подобно загнанному в угол зверенышу. Понимающего, что уже не вырваться, но продолжающего злобно и надрывисто рычать, угрожающе царапая крохотными когтями землю.

Пускай для каждого смерть пахнет иначе, для Адонис она: отнюдь не запах крови, трупных разложений или могильного тумана с примесью дикого отчаяния, навязчивой безнадеги и прочей экзотики. А запах лекарств, холода и стали. Робкой надежды с привкусом мятного чая, соленого ветра, тяжелого сапога на виске, подошва которого явно недавно топтала помойку.

Наверное, в тот миг ее лицо исказилось бы гримасой боли, если бы не вовремя натянутая маска толстенного льда, призванная скрывать то, что не должны увидеть другие: ее слабости, старательно приглушаемый вопль о помощи, быстро потухающая ярость на фоне дрожащего от боли и унижения тела. Да и что такое боль, если уже успел о ней забыть, свыкнуться, принять как должное. Как нечто, от тела неотъемлемое.
   Адонис не знает, почему не отбросила протянутую руку. Не сбежала, отозвавшись на окликнувший ее голос, готовая в любой момент цапнуть блуждающие по изрезанной ладони пальцы, однако старательно, успешно изображая равнодушие к происходящему.

Сомнения пружиной натягивают нервы, но разум настойчиво уговаривает предложенную помощь принять, как нечто необходимое. Нужное. Уговаривает загнать сомнения подальше в легкие, изобразив временную покорность, позволив мягким пальцам себя коснуться.

У мужчины серые глаза, и загорелая кожа. Хотя он молод, совсем юноша, кажется намного взрослее, и, насколько может судить Адонис, обладает странной, подавляющей аурой, не внушающей ужас, однако внушающей невольное уважение, хотя видит его девочка впервые. Он не располагает к немедленному доверию, от его взгляда хочется слиться с красками комнаты, куда ее, собственно, привели. Немедленно зажмуриться, стать тише и незаметнее. Но предательские стоны все же срываются с губ, разбиваются о неровный ритм дыхания, испаряясь под потолком прозрачной пылью.

Тем не менее, Адонис держится стойко. Выключает инстинкт самосохранения, хотя бы на время, абстрагируясь от происходящего и погружается в себя, пока спасший ее - что под вопросом, - человек берется за иглу, с интересом рассматривая уродливые порезы. Будто специально давит на них, но к тому моменту ее мысли уже далеко.

Флегматично покинув тесные стены корабля, пройдясь по широкой палубе и с разбега прыгнув за борт, они устремляются ввысь, прорываются сквозь грозовые тучи, нависшие над городом серым безжизненным полотном, теряются за горизонтом. Таят в темноте надвигающейся бури, сплетаются с шумом волн... и возвращают, всего на мгновение - чего более чем достаточно, чтобы вздрогнуть, - в сырой, пропахший застоявшимся воздухом трюм. В ржавую клетку с тяжелым замком и слезам. Прикосновению металла к запястьям; кайросеки выпивает, тянет силы, лишает желания бороться и сопротивляться. Притупляет жгучую боль от колотых ран на пылающей, словно опущенной в кипяток ладони, но не останавливает кровь, которая так же горяча. Падает тяжелыми каплями на пол, пропитывает собою перетягивающий порезы жгут из куска рубахи, почти согревает.

Адонис помнит все ощущения до последнего: чувство безысходности, стыда и паники, когда в первые несколько часов впиваешься руками в скрипучую дверь, колотишь до изнеможения кулаками, ломая ногти, скребешься о прутья, в жалкой попытке докричаться до тех, кто так подло бросил тебя на съедение мраку, ужасу приходящей ночи. Голоду. А потом, обессилев, сходя сума от вездесущей, пока еще чистой, приторной боли, вяло опускаешься на пол, едва сдерживая всхлипы, стоны и мокрый кашель.

Адонис помнит все, что было до этого. Тогда на душе становиться гадко: оседающий на щеках перегар, отборная ругань. Щедрые удары осыпаются градом, хотя бьющий пытается сдерживаться. Это не помогает: уклоняться, катаясь по полу, не легко. Ее все равно хватают, тянуть обратно, наматывая на кулак волосы. Остается лишь закрывать лицо, подставляя под удары спину, и надеяться, что органы и кости останутся невредимыми. Пускай пылают синяки, пускай растут гематомы; их можно вылечить, или пройдут сами.
  
   Затем волосы выпускают и ее, уже охрипшую от воплей, вновь валят на пол. В последней попытке спастись, отползти подальше, Адонис допускает оплошность: плюет обидчику в лицо, после чего он срывается окончательно. Что им движет в тот момент, останется для девочки загадкой. Звенит смачная пощечина, ее отбрасывает на доски, словно тряпичную куклу, больно прикладывает лопатками и затылком. В глазах мутнеет. Она пропускает два очередных удара, но уже не кулаком: лезвие кинжала, ранее висящего у человека за поясом, входит во вжатую в пол руку, пронзает незащищенную плоть в коротком замахе. Брызгает кровь...

После четвертого удара, Адонис сучит ногами, а после пятого боится лишний раз шелохнуться. После шестого, сипло глотает воздух, задыхается. После восьмого практически закатывает глаза, на грани обморока умудряется выпростать свободную руку, отгородиться невидимым щитом, хотя сила ее не слушает. Щит выходит слабеньким, а ярости человека нет конца. И все же, когда пропадают бесцветные осколки, ее больше не бьют. Хватают за пропитавшийся чужим дыханием свитер, тянут на палубу, по дубовым ступенькам, добавляя к уже имеющимся синякам еще и еще. Потом, наконец, приходит забвение. Оно заботливо обволакивает плотным слоем пустоты, глушит и ослепляет; чужие разговоры, истеричный гогот избившего ее человека, неловкая тишина и топот множества приближающихся ног - последнее, что Адонис удается запомнить. И она рада. Потому что не чувствует, не слышит раззадоренной человеком толпы, не ощущает множества рук на своем побитом теле, хотя знает - они есть. Жадные, похотливые и потные. И только голос капитана, осадивший своих подчиненных, пробившийся через собранную по кусочкам разодранного сознания стену, позволяет не думать о последствиях, о том, как бы здорово было сейчас сигануть с реи, показав напоследок этой толпе средний палец. Не быть добычей или трофеем, не становится жертвой чьего-то гнева, а отдать себя морю, уповая на чудо, которое, конечно же, не произойдет.

К вечеру, когда сквозь единственное окошко в трюм скользят прощальные солнечные лучи, Адонис удается успокоится, кое-как свыкнуться с ранами, улечься у боковой стены, прижав к груди колени, и понять, что умирать она не хочет. Совсем не хочет. И не будет. Поняла, что обязательно выберется, что не позволит себя топтать, и что созрела для того, чтобы вгрызться в горло любому, кто войдет в ее клетку, ставшую крепостью...
   Ключ поворачивают глубокой ночью, но исполнить задуманное пленница не успевает: человек, еще днем самый близкий и родной, а недавно, так жестокой с ней поступивший, с порога падает на колени, вымаливая прощение. От него все еще пахнет алкоголем, но он трезв. Валяется у нее в ногах. А его широкие плечи сотрясают рваные рыдания, как еще несколько часов назад рыдала она. Адонис же стоит рядом, в полной растерянности, смотря на человека сверху вниз, и чувствует, что не испытывает к нему ненависти. Ни обиды, вообще ничего. Только непростительное чувство вины: ее предали, потому что предала она. Даже если предательство заключалось в желании быть свободной, независимой... стать той, кем всегда мечтала. Кто же знал, что неосторожно брошенная фраза обернется тяжкими побоями и унижением.

Поднявшись с колен, человек протягивает туго набитую чем-то сумку, спешно перевязывает рану, предварительно сунув ей в рот обезболивающую таблетку, кладет на здоровую ладонь увесистый кошель - наверное, его собственные сбережения, - и швыряет табуреткой в окно. Тесное пространство трюма не пропускает звуков, прохладный ночной воздух наполняет помещение, заставив Адонис поежится: путь к свободе открыт, через кусочки битого стекла, через мрак и холод, за границей ее до селе маленького мира, сузившегося до одной единственной точки - корабля, служившего ей домом почти пять долгих лет. Разумеется, покинуть его она планировала и раньше, но не подозревала, что именно вот так: украдкой, с душевными и телесными травмами, словно преступник, пойманный на горячем.

В тот самый миг, когда она протискивается за окно, осторожно ступая по невидимым глазу "ступеням", начинается новая жизнь. Не с чистого листа, но все равно новая, только ее...

Из короткого беспамятства выводит внезапное ощущение отсутствия боли. Рука немеет до локтя, и Адонис поднимает глаза на своего благодетеля. Какое-то время они смотрят друг на друга, хотя мысли у них разные. "Почему помог?", "Что хочет взамен?". Девочка знает, что бескорыстных людей нет, они давно вымерли, и даже те, кто, якобы, помогает по доброте душевной, всего лишь прикрываются понятиями совести, дабы в итоге урвать часть выгоды для себя. А возможно, Адонис верит, что заблуждается. Не успев слиться с серой массой живущих по старому принципу людей, она ищет новые цвета в бесцветном небе, ждет рассвета там, где поселилась темнота, и грезит о солнце, где вечно идут дожди. Однако, она не верит, что пират с холодным взглядом мог спасти ее просто так, принять на свой корабль лишь из сострадания. Прихоти? Да, она жалкая, уставшая, изможденная. Голодная, без крыши над головой, и израненная. Не только телом. Но ведь это не повод помогать? Не повод же? Скрытый мотив? Или врачебный долг?
  
   " Я доктор".
  
   Слишком много вопросов, казалось бы несущественных, но задавать их, хотя бы молча, Адонис перестать не может. Следит за каждым движением пирата, за каждым жестом, будто выискивая подвох, намек на оный, внутри уже почти доверившись его теплым пальцам, принимая помощь, позволяя коснуться разбитых губ, чтобы вытереть струящуюся по подбородку кровь, задеть волосы...

Когда заканчивается операция, Адонис все еще смотрит, впивается взглядом в его спину, пока тот моет руки, пока не видит. Крепко сжимает край кресла. Шипение вырывается случайно: мужчина оборачивается слишком резко, и ее нервы вновь начинают шалить.
  
   "Вот сейчас... сейчас он... разве нет?".
  
   Пережитое всплывает в памяти бледным пятном, туго стянув шипастой веревкой внутренности: Адонис пулей срывается к своей сумке, оставленной у стены, рычит к собственному изумлению, жалобно так, но в то же время угрожающе, хотя не достаточно убедительно, чтобы испугать кого-то со столь пугающей аурой. Пират же никак не реагирует, подступает ближе, пока их не разделяет шага четыре, изучающее смотрит, будто что-то для себя решая.

- Тебе нужно поесть, - его голос ровный и бархатный, звучит обыденно, словно перед ним не подобранный на улице ребенок, давший отпор двум здоровым мужикам, которого он минуту назад закончил зашивать, а кто-то не заслуживающий внимания в принципе. - Но сначала...


   Вырываться из сильных рук довольно трудно, особенно если не за что ухватится: стены на корабле гладкие, углы встречаются редко, да и пират не церемонится. Адонис затихает лишь когда он перебрасывает ее через плечо, поза не особо удобная, в некоторых смыслах смущающая, но тяжесть ладоней на теле успокаивает, не вызывает отвращения, и почему-то убаюкивает, склоняет довериться почти незнакомому человеку, который действительно не причинит вреда, спасет, или же поддержит. Пусть не много, даже если к вечеру его "доброта" исчерпается, этого будет вполне достаточно, ведь раны уже зализаны, а без них идти дальше гораздо, гораздо проще.
  
   Вот только одна крохотная незначительная деталь не дает Адонис покоя: она девочка, принятая за мальчика. И она не хочет, чтобы обман раскрыли. Да и не обман это вовсе, пират и иже с ним сами пришли к ошибочному выводу, а Адонис подобный расклад устраивает. Так легче: она то знает, пять лет живя на корабле в образе патлатого худенького мальчишки. Но стоило ее тайне раскрыться, как все, чем она жила, полетело коту под хвост. Впрочем, сейчас, кубарем летя с сильного плеча, девочка не имеет понятия, что может ее ожидать, и подавно не имеет понятия, как с ней потом поступит пока еще спаситель, но знает - хуже уже не будет. Возможно. Хотя ошибаться свойственно всем.

В душевой прохладно и сыро. Когда за пиратом закрывается дверь, Адонис не медлит. Рывками стаскивает с себя одежду, поджимая губы от неприятных ощущений на спине, где - хоть она не видит, - наверняка много синяков и ссадин, которые непременно будут жечь, стоит лишь встать под воду. Но она не против потерпеть: хочется просто забыться, смыть с себя дорожную пыль, грязь и запах пота, что так не понравился пирату. Хочется промыть волосы, избавится от настырного зудения, подставить лицо под теплые струи, закрыв от удовольствия глаза. Поэтому девочка торопиться, однако по привычке, не бросает, а аккуратно складывает одежду на скамье. Затем, выбирает место под душем, открывает кран...
  
   Пар заполняет помещение спустя минут пятнадцать, и ей кажется забавным разгонять руками белые клубы, собирать в ладошку душистую пену, надувая сквозь сложенные колечком пальчики мыльные пузыри. Открыть один за другим все краны, наслаждаясь шумом воды, представляя вместо маленькой комнаты водопад, а вместо скользкого кафеля - мокрую после дождя траву.
  
   Пара становится больше, и заигравшись, слишком расслабившись, несмотря на неприятные ощущения на коже спины, Адонис не слышит звук открывающейся двери. Не успев опомниться, бросает на звук шагов первое, что попадает под руки. Она не целиться, скорее отвлекает, чтобы выиграть время для тактического отступления, но убегать в четырех стенах, заполненных полупрозрачной дымкой, все равно некуда. Мыльница впечатывается в дверь, слышаться несколько резких слов знакомым голосом, и Адонис охватывает паника, настолько сильная, что контролировать собственные действия она не в состоянии: выстроенная за последние два дня защита с треском ломается, ледяную маску прорезает сеть трещин, приглушаемый мнимым спокойствием страх вырывается на волю вместе с криками. Отчаянными и жалкими.
  
   Она мечется у дальних стенок, тщетно надеясь ускользнуть. Не потому, что боится повторения недавнего кошмара, а потому, что не желает разоблачения. Не желает, чтобы ее жалели, видели слабой и надломленной, сорвавшейся на крики. Ранимой. Почти беспомощной. Сейчас, в этот самый момент не спасет даже дарованная морем сила, применить которую Адонис просто не в состоянии - память о ней блокирует пережитый два дня назад шок, и приближающийся осязаемой тенью мужчина. Он не реагирует на крики, ступает твердо, явно недовольный ее глупыми выкрутасами. Дабы хоть как-то скрыть стыд, она не находит ничего лучше, чем упасть на пол, закрывая себя руками.

Чужой серый взгляд более чем ощутим, скользит по ее сжавшемуся телу холодным слизнем, вызывая повторную дрожь, толику временного безумия и стыда. Позже, изумленно изучает там, где нельзя, и по лицу пирата заметно, что увидеть перед собой не мальчишку, он явно не ожидал. Тогда в Адонис что-то лопается, гордость и стыд исчезают, уступая нахлынувшей волне ненужных, подавляемых ранее эмоций. Теперь она не просто принимает, готова принять его помощь, но и умоляет о ней.

А жизнь ли, усмешка ли судьбы, или просто злая шутка самого провидения посмеиваются в сторонке, предвещая еще не мало каверз. Вот только с незначительным просчетом: пират, мужчина с серыми глазами... юноша, и девочка с глазами цвета меда - из тех, кто не подчиняется законам и правилам, даже если эти правила писаны небесами, запечатаны морем, а выпестованы самим морским Дьяволом.
  
  
  
  
   Глава 3: Причины
   Заноза врастает в кожу, пускает корни глубже и, к изумлению Ло, зацветает. Сперва оживает росток. Ветвисто тянется вверх, переплетаясь с сосудами, отравляет кровь терпким соком, вкус которого чувствуется даже на языке. Поначалу от этого вкуса тошнит и воротит, хочется схватить скальпель, вырезать, выдрать к чертям, не оставив ни следа, ни осколка. Накрепко сшить разрез толстенной нитью. Чтобы вновь не проросла, не впивалась в плоть обманчиво-мягкими шипами, словно змея, впрыскивающая то ли наркотик, то ли лекарство, притупляющее боль от гнойного нарыва, но никак не лечащее.
  
   Однако скальпель откладывается в сторону, а заноза щедро сдабривается прохладой и мраком операционной, когда приходит черед сменить повязки. Это не есть плохо, не есть хорошо. Это просто раздражает. Пусть не часто, порой; Ло приемлет перемены лишь на своих правилах. Он привык решать сам, какими будут последствия его же поступков, и не привык жалеть о том, что сделал. Поскольку что бы ни случилось, ошибался пират редко, в порядке исключений, умея расчетливо и удачно обернуть промахи себе во благо. Мог позволить себе стремиться к очередной цели, не опасаясь утонуть в собственных амбициях. А заноза становится тем самым исключением, сорняком, который трудно вырывать, невозможно срезать, ибо обязательно расцветет вновь. Наоборот, приходится регулярно подкармливать пока еще слабые стебли, поить питательной влагой, и укреплять надломленные листочки, хотя Ло отнюдь не в радость. Скорее издержки профессии, в чем ему уже надоело себя убеждать.

Тело, сидящее перед ним, взывает скорее к жалости, испытывать кою пират либо разучился, либо давно повесил над палубой, обмотав зануде глотку колючей проволокой. Впрочем, кажется недавно, ее пришлось-таки на время спустить обратно, не забыв провести четкую границу между дозволенным, и тем, чего Трафальгар себе не позволяет. В силу характера. К примеру, проявленные недавно в душевой эмоции, скрытые от посторонних глаз непроглядным слоем горячего пара, но замеченные той, кто жался к его ногам, молча умоляя о помощи. Помощи, уже проявленной, но требующей подтверждения. Подтверждения, что на одном порыве личной прихоти она не закончится, то есть, негаданная ноша прибавит в весе, а убористая проблема станет явной. Будто только в его власти - фактически, да, - прекратить все немедленно, без отлагательств, как и сцепив зубы, поднапрячь плечи, дабы протащить эту ношу еще часть пути. Чем Трафальгар и занимается: тащит, с нескрываемой неохотой, латает, потому что выбросить сейчас несчастье за борт, прогнать или бросить в ближайшем порту, как надоевшую, временную игрушку, забаву, просто не сумеет. Потому что не вещь. Живая, кто-то, кому он по собственной воле дал надежду. Пусть жесток и циничен, но не варвар, не подонок и не мразь. Да и тело, зябко ежащееся в прохладе комнаты, освещенное апельсиновым светом раскачивающейся под потолком лампы, вызывает лишь сочувствие, осадок горькой досады на губах.

Теперь это тело Ло знает лучше, чем свое, и не то, чтобы оно разжигало в нем повышенный интерес; осматривая его, пират замечает детали, притягивающие взгляд, изучает их и нет в этом ничего постыдного или грязного. Чисто профессиональное: обработать ушибы, сделать перевязку, а серый взгляд сам скользит по лиловой спине, постепенно приобретающей обычный розоватый оттенок. По острым птичьим лопаткам, изгибу позвоночника с россыпью мелких царапин, до поясницы и обратно. Пальцы невольно запоминающие каждую рану, каждый шрам, из старых, не из тех, что, возможно останутся, когда медицинская помощь больше не потребуется, спускаются по тонкой шее, у сонной артерии, плавно перетекая к ключицам, ровно вздымающейся груди, по линиям ребер, застывают на изувеченной ладони, будто сканируя сквозь ткань бинта глубину затягивающихся порезов.

Мазь дурно пахнет, ложась на коже жирными мазками. Неразборчивый запах смеси трав и чего-то еще. Мешается с прочими запахами насквозь пропитанного немой тоской помещения, стелется по полу подрагивающей желтой дымкой. Забивается в щели, ища выход наружу, а потом возвращается обратно, облизывая свесившиеся со стула ноги: Трафальгар замечает, что девочка не кривится, хотя от этого запаха у непривычного человека заслезились бы глаза. Наоборот, вдыхает глубже, медленно выдыхает, смыкая ресницы в неправильном блаженстве, пока пальцы пирата продолжают бродить по ее ссутулившейся спине, втирая в кожу неопределенного цвета субстанцию.
  
   Ло до сих пор не знает, сколько лет его подопечной, и не горит желанием спрашивать. Но для подростка ее тело слишком мало, худое, весьма хрупкое на вид. И выпирающие ребра - не результат физического истощения, каких-либо изнурительных работ, голода, хотя легкое недоедание все же место имеет. Пират уверен - первое впечатление обманчиво. Увиденная в порту драка прекрасное тому подтверждение. Под белой кожей спрятаны крепкие мускулы, выносливый организм, которые внешняя худоба и бледность надежно скрывают. Приходя к Ло, девочка с готовностью обнажает перед ним свои раны, слишком быстро отринув стыд, видимо, еще с приснопамятной душевой. "Ты же доктор", единожды повторив сказанное им самим, не испытывая более ни страха, ни стеснения, стаскивает с себя одежду, подставляясь под слабый свет лампы. И пока идет обследование, смотрит стеклянными глазами в пол, или же с безликим оживлением рассматривает скудное на мебель помещение, уставленное всевозможным докторским инвентарем. Не задает вопросов, не разговаривает, в абсолютной тишине, лишь под шелест бинта, и тихое дыхание обоих, позволяет себя касаться. Порой, смешно морщась, но никогда не возражает. Подчиняется беззвучным командам, придерживая руками - как оказалось - светлые волосы. Иногда, мурлычет под курносый нос незатейливую мелодию, и Трафальгар на короткий сжатый миг испытывает нечто, сродни искреннему изумлению: ребенок, едва переживший не хилую травму, сумел побороть эмоциональное унижение за жалких четыре дня. Унижение души и тела. Должно ли это насторожить, Ло не думает. Тщательно выполняет работу, а закончив, красноречиво указывает на дверь. Дожидается, пока отзвучат спешные шаги, прислоняется бедром к краю стола, задумчиво вертя пальцами тюбик с мазью, вспоминает влажный кафель, шум льющейся воды, застывшее в детском крике отчаяние.

- Не скажу. - Слова, принудительное сострадание, летят с губ сладким приговором, в понимании "спасение". - Я не выдам твою ложь.

Вот так, не тайну: обман, ложь на двоих. Не только ноша; общая ошибка и пирата, и команды.

Затем, мгновение спустя, отчаяние сменяется хриплым полу-смехом, колючим облегчением, неким подобием абсурдного, лихорадочного восторга. Судорожно цепляющиеся за его штаны руки отпускают, падают плетьми, вздернутая на колени девчушка оседает потерявшей кукловода марионеткой, выжидающе смотрит, и отводит взгляд, лишь когда ей на голову падает мягкое махровое полотенце.
  
   А когда, час спустя, Ло приносит тарелку дымящегося супа, ломоть позавчерашнего хлеба и овощи, на смену отчаянию приходит - не благодарность, нет, - нездоровое подозрение, изрядно пирата повеселившее. Оторвавшись от созерцания принесенного, она опять поднимает взгляд, с сомнением пялясь на него довольно долго для того, чтобы начать терять терпение. Трафальгар не собирается ей ничего доказывать, но не спешит с очередными выводами.
  
   На исходе второй минуты, придя к собственным, девочка берется за ложку. Ест аккуратно, невзирая на отчетливо бурчащий живот, будто соблюдая одной лишь ей ведомый ритуал. Неторопливо, тщательно прожевывая и глотая, из чего Ло заключает - перед ним не обычная бродяжка, беспризорник, а кто-то весьма не дурно обученный манерам. Кто-то, по имени Адонис. Странное имя для странного ребенка, вполне подходит, дабы запутать остальных. Настоящее или нет, пирату фиолетово. Его беспокоит другое: время. Неустановленный лимит ее пребывания на пиратском корабле, и стоит ли его устанавливать в принципе.

Ло решает, что стоит, когда на следующее утро к нему в каюту скребется заимевшее имя несчастье, с вымученной улыбкой протягивая растопыренную ладошку со свежими следами крови.


Не взирая на раны, она берется за любую работу, которую находит. Не потому, что хочет быть полезной, не становиться обузой, или просто занять руки. Она делает это, потому что хочет. Любая работа для нее: новая информация, которую нужно обработать, переварить, впитать, как губка, возможно тем самым восполняя пробелы в знаниях. Учится тому, чему есть возможность учиться сейчас. Словно ранее жизнь и мир вокруг нее были непростительно до смешного малы, а теперь, наконец, за дощатыми стенами разрослась недостижимая, далекая линия горизонта; шагай хоть вечность, а края не видно.
  
   Адонис умело скрывает свой пол, и пират подозревает, что делать ей это приходится не впервые. Потому не возражает, скупо ухмыляется, когда в очередной раз по палубе разливают ведро воды, усердно отдраивая шваброй. Или когда, почему-то именно в пустом коридоре, на пол вываливают кучу книг, и подперев собой дверной косяк у операционной, часами сидят, усердно чиркая что-то в старой тетрадке.
  
   Ло не ограничивает ее свободу, лишь держит дистанцию, не подпуская ближе, чем требуется: щенок, кусающий бросившую мясо руку не должен становиться домашним. Пускай остается бдительным, помнящим про руки, умеющие не только ласкать и чесать загривок. Но и способные ударить, запереть в клетку. Убить. И пират не стесняется напоминать, демонстрировать ей мир в истинных его проявлениях, людьми, встречающимися на пути, очередным сражением, алой пылью на сильных руках, которыми касается ее кожи практически каждый день. Немного жестоко, но изображать "доброго" Трафальгар не будет. Не будет приукрашивать действительность.
  
   К счастью, девочка, призрачной хмурой тенью ступившая на трап субмарины, понимает намек, становится чем-то ярким, что в целом не сочетается с атмосферой корабля, претит, но до абсурдности ей подходит. Принимает уроки достойно, и смотрит на пирата умными, понимающими глазами. Ло соврет, если скажет, что ни разу не хотел воткнуть ей в глаз скальпель, дабы проверить, лопнет ли глазное яблоко, или же скальпель увязнет в нем по самую рукоять, словно утопая в темном, липком меду. Жизнь и смерть во взгляде, от настороженного до безмятежного, раскрытая книга с пустыми страницами; прочесть невидимый шрифт у Ло получается лишь урывками.

Адонис похожа на карманный тайфун - стихия, которую с легкостью можно удержать на вытянутой ладони, но которую нельзя контролировать или подчинить. Она вездесуща, и одновременно незаметна. Это дикий контраст с тем, к чему Ло привык. А значит, избавится от занозы будет сложнее.
  
   Пират не знает, как скоро, знает лишь, что необходимость предпринять попытку срубить ее растет на ровне со въевшимися в плоть корнями, ветвистостью копирующими кровеносную систему, практически сливающимися с ней воедино. Но не ожидает, что когда будет снят последний шов, а последняя ссадина наконец исчезнет, когда надобность в посещении операционной отпадет с последним содранным пластырем, девочка сама найдет выход, примет решение в разрез со всем, что Ло успел обдумать.
  
  
  
   Глава 4: Обломок
   Церковь стоит на отшибе всего в пяти километрах от города. Расстояние не большое, но идти тяжко, ножки маленькие, сапожки велики, уж такой тут порядок: за старшими донашивать. Быстро не побегаешь - разве что летом босиком, когда тепло и сухо, - плетешься улиткой, таща на хребте скрученный в спираль панцирь. А позади шлейфом тянется мокрый след.

Дорога скользкая,
под подошвой хрустят камни, тугие капли бьют о землю с громким шумом, будто буря в море: бросается на берег пенистыми волнами, хлещет и лижет песок, утягивая в пучину осколки ракушек и забытые на песке игрушки. В ушах звенят звуки колокола. Что значит - пришла пора обедней молитвы: дети с церковного двора, кутаясь в прошитые грубой нитью плащики, потянуться гуськом за поржавевшую, скрипучую дверь, собираться перед трапезой в главном зале. Преклонят ободранные, перемазанные зеленкой коленки, подпевая тянущему заунылую песню хору.
  
   Пропускать негоже, но тщательно обернутая мятой газетой книга подлежит возврату, сегодня - не позже, иначе больше не дадут, а читать книги, выдаваемые настоятельницей уже давно наскучило. Не интересны, не красочны.
  
   Не о море.
  
   Тюрьма из букв, жесткий переплет чужой веры и чернильная веревка, петлей затянувшая шею; до кашля, до синяков. Трудно дышать, не на полную грудь. А маленьким нужна свобода. Деткам, кто пока не запятнан жизнью. Самую малость. Чтобы искренне, от души смеять,. В играх ли, в общей спальне, пока сестра Клавдия ласково подтыкает каждому одеяло, гладит по головке, желая тихого сна... уставшая женщина с узкими ладонями, четками на правом запястье и тонкими морщинками в уголках глаз: затхлая доброта, к которой привык, которая с тобой с первых шагов на порог серой "крепости". Все равно - не греет, и холодок по коже, а смех теряется в горле, потому что не умеют сироты смеяться-то искренне. Не учил никто, и не понять сестре: у взрослых свои правила. А коли нарушил, будь добр ответ держать. Перед всей церковью, пристыдят, и семью найти сложнее станет. Но нужна ли она, семья эта, где нет заботы, и где не любят? Тут уж как удача ляжет. До тринадцати год еще есть время, а потом, кому не свезло, на свои хлеба идти приходится, чтобы малышню не объедать, и не факт, что уйдя весной, доживешь до зимы.
  
   Жизнь за серыми стенами имеет свои каверзы. Затейник Флаффи, помниться, в порт подался, мечтал в дозор уйти, дак погиб, бедняга, в первую же неделю: попал под шальную пулю. А красавица Матти того хуже: продали, семья приемная, и искать никто не станет, сирота ведь. Сестры с настоятельницей только за спасение молиться могут, на расспросы руками разводят. Бессилие порой хуже многого.
  
   Однако Адонис жизни не боится. Не такой судьбы ждет. Все лучше, чем трястись в ожидании очередных смотрин, тщетно надеяться, что заберут люди добрые, не из бедных, приютят и обласкают. Как родную. Хотя Клавдия верит, что ей, Адонис, повезет больше: девочка-то прилежная, умная, не капризная. И если не в семью, так в монахини. Голодать не будет.
  
   Не знает лишь сестра, что послушание и кротость те - мнимые. Характер бунтарский, уже пару лет как, и милее ей не в молитвах коротать время, а сбегать в библиотеку, в город, чтобы читать то, чего в церкви читать не позволено. Оттого не страшны ни розги, ни старая келья, куда запирают провинившихся на целые сутки, дабы обдумали, что не так, и раскаялись. Большинство сорванцов келью боятся, а на церковь взирают с трепетным благоговением. Бунтарям в такой толпе не место. Да и церковь, с давно облупившейся штукатуркой, куда ни глянь, благоговения не внушает. Высится грязным пятнышком на холме у моря, словно кусок отвесной скалы, забытый всеми, глаз отнюдь не радующий. С восточного угла слегка оживляемый плющом, ползущим темной зеленью по стене, и сестра Клавдия почему-то называет его благословением. Наверное потому, что этот плющ в контрасте с выкрашенной в красный цвет крышей делают церковь менее унылой, хотя в дождливую погоду эта унылость возвращается с торицей.
  
   Превращает в некое подобие заброшенных замков, где, согласно сказкам, обитают призраки и прочая нечисть, в которую взрослые не верят, а настоятельница постоянно отчитывает за выдумки, отправляя после молиться в келью. Ту самую, дальнюю, и тесную, единственным крохотным окном выходящую на море, откуда иногда видны плывущие к порту корабли, каменистый берег, и древняя, как сама церковь лестница, тонкой извивающейся гадюкой ползущая вниз по склону.
  
   Обычно в келье тихо, по углам всегда прядут кудель паутины упрямые пауки: сколько ни выметай, к следующему разу обязательно обоснуются там вновь. А под низким потолком, осторожно перебирая лапками, таится крупная сороконожка. Если рассказать ребятам, обязательно сковырнут палкой, вытащат во двор на корм цыплятам. Вот и молчит Адонис, пряча неправильные книги в щели между прогнившими досками, чтобы никто из сестер и детишек не отыскал, да не отобрал. Часами пересказывает настороженно шевелящему усиками насекомому о прочитанном, и как бы здорово было не ходить на смотрины, а сбежать. Подальше и навсегда. В море, где свобода, а мир не стесняют мрачные стены церкви.

Сегодня, уходя под проливным дождем в библиотеку, Адон
ис мысленно прощается со всеми...

Вылазку в город не простят. Получ
ит розг. А потом отправят в келью, как обычно, замаливать непослушание. Но ей это надо - наказание. Потому что в щели вместо книг уже самолично, хоть и неуклюже, пошитый рюкзачок с припасенной снедью на первое время, рваное пальтишко, горстка деньжат, заработанных за помощь в саду одного не бедного дядьки.
  
   Он, дядька, еще одна причина спешки: приходит на каждые смотрины, улыбается ей ласково, несет церкви деньги в помощь, а на следующие обещается Адонис удочерить. От этого девочке плохо. Не противно, дядька то хороший, не для того, чем в порту девки занимаются, взять ее хочет. И жена у него добрая да румяная, приголубит и пожалеет. Только с ними не видать Адонис свободы, о которой столько лет мечтала. Потому нельзя ей себя связывать, не желает она покоряться системе, однажды себе уже иной путь выбрав.
   И ливень прислушивается, утихает маленько, а потеплевший ветерок подсушивает капающую с ресниц влагу...



- Эй, солнце наше несмияное! - Адонис отрывается от лежащей на коленях книги. Поднимает глаза, фокусируя взгляд. Забавно морщит носик.
  
   Выныривать из собственных воспоминаний не легко, они затягивают глубоко, настырно и злорадно обволакивая прозрачными, но крепкими нитями, не позволяя забыть многое. Даже если забыть ужасно хочется, чтобы хотя бы не вскрикивать ночами, по привычке затыкая рот ладонью, не срываться на крик. Редко, однако стабильно. И везет еще, что каютку выдали личную, крохотную, зато отдельную. Где никто не потревожит, не подсмотрит и не услышит.

- Ну... с несмияным я, конечно, переборщил, - окликнувший ее мужчина смеется, нависая мощным плечистым исполином, - не идет тебе серьезная мина. Вот убей, не идет! Сразу на девицу похож становишься. Так и тянуться руки пощупать, все ли у тебя между ног в порядке.
   Адонис показывает в ответ язык, на что мужчина, хлопнув карими глазищами, хохочет громче. Опускает на нагретую солнцем макушку широкую лапищу, по-отцовски треплет, и коротким жестом сыплет на колени горстку примятых конфет.

- Не балуй новичка! - слышится со стороны еще один голос. Насмешливый, слегка поддатый, задорный и бархатистый, - работы невпроворот, а он за книжками окопался - не докричишься. Скоро причаливаем, капитан говорил, возможно бой принимать придется. Так что пусть тащится в трюм себе какую-нить завалящую сабельку присмотреть.

- Не тявкай, Дакки! - сердито отзывается на товарища мужчина, поворачиваясь к Адонис спиной, утыкает кулаки в бока, походя на надежную, несломимую стену. - Он и так вчера горбатился до десятого пота. Дай мальцу отдохнуть, совсем ребенок, а ты - в бой. Не рановато ли?

Этого мужчину, с хрипотцой в голосе, толстой сигарой в зубах и блестящей кольчугой на груди зовут Руди. На корабле капитана недавно, нет и года, а уже снискал славу добряка по кличке " Чешуйчатый ", из-за той же кольчуги, сплетенной из маленьких стальных чешуек, которую практически не снимает, старательно чистя дважды в неделю. Того гляди засверкает ярче серебра.

Говорили, у Руди семья в Ист Блю, сынишка лет семи отроду, да жена-умница, вот он к Адонис и льнет, словно переполненный нерастраченной любовью папаша. Готов подсобить в работе, иной раз гостинцев подкинуть, перед остальными на борту выгородить, а кому и нос за острое словцо вправить. Товарищи над этим не зло посмеиваются, но Адонис в круг принимают быстро. Капитану, казалось, вообще все равно, как его подопечные свободное время коротают, пока драк не устраивают, да в загул без разрешения не уходят. Таких либо сразу в шею, либо наказывали. Жестоко, между прочим. После чего, ежели сами хотели - оставались, а если нет - прощай на ближайшем же острове. Отсюда и лояльность, и послушание, но не из страха к пирату, а из уважения. Преданная команда, сильная, под стать собравшего их, пахнущего смертью человека.

- Ребенок али нет, раз теперь с нами, пущай приучается, - не унимается Дакки, вальяжно оперевшись локтями о борта, - чай не за красивые глазки капитан его приютил... хотя не спорю, глазки у него красивые... - он наигранно облизывает губы, посылая Адонис воздушный поцелуй. Затем серьезнеет, хмурит брови, пялясь на Руди суровым взглядом. - Выживать не научится, скоро скопытится. Мы, если что, прикроем. А основам мальчишка более чем обучен, сам видал.

Руди, поразмыслив, кивает, оборачивается к Адонис, еле слышно вздыхая. Та понимает без слов, откладывает книгу, послушно срывается с места, несясь в трюм. Не за оружием: миновав хранилище, бесшумно юркает в свою каюту, запирается, и долго-долго сидит, обняв колени, вслушиваясь в шум на верху, топот чужих ног и громкую болтовню в коридоре.

Все повторяется... вновь и вновь, как тогда, на другом корабле, с другим, таким же добрым "Руди": угрюмый капитан, годы в море с не маленькой командой, спектакль двух актеров, где один играет роль, а второй прикрывает, дабы про обман не вызнали. Оттого и знает, умеет многое: как саблю держать, куда бить правильно. Только нельзя пока все тайны раскрыть, пока девичье тело за тело паренька выставляешь. Оно пусть и маленькое еще, но окрепло за столько времени, подтянулось, налилось в местах некоторых. А ведь горький опыт уже имеется, и боязно в ожидании неизвестности, когда не знаешь, надолго ли на корабле, не выгонят ли. И капитан молчит, ни слова. Исправно лечит, не стесняет ни в чем, позволяет просто быть тут, почувствовать тень счастья, легкого, словно орлиное перышко, что хранит твою ложь, не выдаст и не предаст. А все равно тошно: уже нельзя подвести, не тот случай. Ложь человека спасшего, но на корабле не особо значимого - одно, а ложь капитана, того, кто тут и царь и бог - совсем другое. Не может его Адонис подвести. Хоть не просила помощи, но приняла.

В дверь стучат костяшками пальцев: Руди пришел поторопить. Девочка вздрагивает, тенью скользит по полу, впуская визитера. Тот сгребает ее сильными ручищами, утаскивая в сторону общей комнаты.

- Капитан зовет, - объясняет, успокаивающе подмигнув, - будет инструктаж проводить. Через пять часов высадка, как отпустит, обратно в каюту беги, подремай чуток. Я тебя за час до высадки разбужу.

Заботливый, милый Руди. Ему не хочется лгать больше всего. Но не он причина въевшихся в грудную клетку сомнений - понятие свободы. И ведь нравится ей на корабле, а хочет ли остаться навсегда - не уверена. Тот мир, что успела увидеть - ничто, в сравнении с тем, о котором читала в книгах. И вкус такой свободы не ласкает небо. Он приятен, мягок, однако не то. Ибо с примесью страха, вечных "а что, если", и зависимости от чужой воли. Адонис становиться гадко и стыдно, особенно, когда впервые прячась ото всех в закрытой душевой, отстирывает перемазанные кровью штанишки, давясь обидой и разочарованием. Подводит тело. Взрослеет.


Когда Руди погибает, Адонис не плачет, нет. Море соленое и без слез, хотя они не порок. Не слабость. Пусть глаза предательски щиплет, а прозрачная бусина норовит сорваться с ресниц, она лишь смаргивает, прикусив зубами с обратной стороны щеку. Молча поджимает губы, утирая со лба пыль с запекшейся кровью, шумно втягивает носом воздух - запах горячей стали, мокрого песка и дыма, - ослабляя сжатые до хруста челюсти, украдкой смотрит на капитана, медленно ползает влажным взглядом по собравшимся у тела... эх, "товарищам", и мнет в ладошке подтаявшую карамельку, не решаясь бросить на язык. Минута тянется долго, застывшее время кажется вечностью, скрутившейся в одной точке безразмерной массой, непроломным льдом, больно бьющим по затылку. И нет ничьей вины. Это маленькая война за пределами рая, но доверяя свои жизни одному, на значит, что этот один за всех в ответе. Потому что на поле боя нет правил, и если упал, а подняться нету сил, даже если спину прикрывает кто-то, то в смерти нет ничего странного. Она приходит не по зову, всего лишь лотерея со множеством разноцветных бумажек, на каждой из которых написано чье-то имя, и костлявая рука, утопающая в них по локоть, просто делает свой выбор.

Корабль скорбит не долго; тоска живых путь мертвецам не облегчит. Адонис понимает это, как и то, что капитан делал все правильно, а победу на борту желтой, солнечной субмарины, маленький шажок к общей - на первый взгляд, - цели, не должна омрачать старуха с косой. Жизнь сильнее, поэтому почтив память об ушедших, зализав раны, команда опустошает запасы рома, скудные, надо сказать - Ло не любит громких пьянок, - принимается за дележ добычи, до отвала набивает желудки едой, оглашая палубу веселой песней. Однако вглядываясь в осунувшиеся, сытые лица, Адонис видит не радость. Все же потеря товарища - не сломавшийся гаджет, который можно заменить, заплатив золотым за новый. Им еще предстоит привыкать, что по утрам больше не прозвучит хриплый смех, а в воздухе на потянет запахом дешевого табака. И ей самой с отцовской нежностью никто не вложит в руку завалявшуюся конфету, не цыкнет на Дакки за плоский юмор и подколы.

Но Адонис тоже привыкла. Не впервой. Терять. Не впервой сдерживать постыдные всхлипы: уже было, видела. Знает. У пиратов и дозорных, на самом деле, мало различий, и море, и корабли, сражения их объединяют. Это правда у них разная, и понятие мира, смысла жизни. Свободы. А в остальном, все такое же. Боль от утраты, семьи на брегу, желание не умирать, порой слепое подчинение сильному, жертвы слабых. Смешно и горько. Страшно. Страшно привыкать к факту смерти, равнодушно смотреть на льющиеся реки крови, на трупы безымянных солдат, людей, кого видел лишь единожды, и не обязан проявлять участие, заштопав сожаления, сочувствие в целом в давно загноившейся ране. Когда ранее жаркое пламя в груди заливает мутная, вязкая жижа, пока не останется крохотный дымящийся уголек. Таков ли капитан, Адонис не ведает, но все равно тянется именно в его сторону, беззвучно выползает из темного угла на ватных ногах, но твердой поступью идет к сидящему на палубе пирату, лениво потягивающему что-то из горла продолговатой бутылки.

Ночь теплая, полное затишье с россыпью звезд на небе, хотя еще пол дня назад стальную обшивку глодали волны, оставляя на них уродливые мазки серой пены, а вдоль береговой дуги гулял порывистый ветер. Тучи трусливо расползлись за горизонт еще к вечеру, сейчас же, если задрать голову, небо смотрело в ответ синей тьмой, то ли пугая необъятной пустотой, то ли умиротворяя.

Адонис садиться рядом, непозволительно близко, пряча лицо за прядью волос. Взъерошенные волосы растекаются по плечам светлой медовой массой, маленькое тело напрягается, по позвонку бежит стая холодных мурашек, а затем, она начинает говорить.

Говорит долго, почти шепотом, и не важно слышат ли ее, главное - слушают. Не гонят, не уходят, а слушают, порой прикладываясь к бутылке, иногда смотря в упор нечитаемым взглядом, а может и сквозь нее. Тем не менее, она не умолкает, сейчас ей необходимо поговорить как никогда, именно с ним, с пиратом, четыре месяца назад спасшем ее, приютившего, и, в какой-то мере, обогревшего. Она не рассказывает о себе ни слова, но говорит много и о многом, торопливо, будто боится не успеть изложить все, что хочет. Пока не начинает заплетаться язык, пока не сбивается дыхание, с каждым словом становясь смелее и раскованней, вскоре выпрямляет спину, так же в упор смотрит на пирата, не замечая собственной глупой улыбки, пьянея от этой смелости, безрассудства, бросая вызов капитанскому терпению, пока еще не иссякшему желанию слушать. Руди бы оценил.

Вопреки всем опасениям, пират выслушивает до конца, задумчиво рассматривает допитую до половины бутылку. Протягивает ей, обнаглевшей настолько, что еще немного, и можно будет лишь склонив голову коснуться его предплечья. Выжидая, продолжая смотреть. От удивления, Адонис теряется. Подвох ли, испытание, все равно подносит ее к губам, принюхивается, вяло отметив, что то не ром. Вино, не из дорогих, и вряд ли пьянящих сильнее пива. Это удивляет больше прежнего. Сейчас остальные и рады упиться в стельку. Чтобы забыться, не горевать. А что же они двое?

Малиновая жидкость щиплет в горле, напоминая перестоявший компот из диких ягод. Пахнет соответствующе, терпко и горько. После двух глотков девочка закашливается, по подбородку течет розоватая струйка, капая на белую рубаху, прибавляя к следам крови на вороте пару новых, на что пират усмехается, забирает бутылку, поднимаясь. Мгновенье смотрит сверху вниз, отчего Адонис становится неловко, неуютно, по простецки - жутко. Коротко кивает в сторону двери, и не оборачиваясь уходит. Впрочем, Адонис толкует кивок по-своему, подрывается, идя в шаг рядом в темноту гуще ночной, даром что коридор освещен белым светом, а от стен исходит едва уловимый гул двигателей.

В горле все еще ощутим привкус вина, и вот уже туманный взгляд упирается пирату в спину, хотя хмель испаряется, не успев толком просочиться в кровь. Этот взгляд скользит по складкам толстовки, цепляется за края пятнистой шапки, а где-то в животе скручивается червем мерзкое, до смешного детское чувство, сравнимое с суеверной боязнью темноты, пустых, пыльных шкафов и льющей по водостоку воды. Когда в приснопамятное наказание запирали не в келье, а в пустой комнате, скрипуче повернув в скважине ключ. Оставляя наедине с некстати просыпающимся воображением, пугающим полотном плотно задернутых в старую, забитую досками кладовку штор, и плетевом паутины над тихо тлеющим камином. Казалось бы, пустяк: протяни руку, отдерни шторы, и убедись, что за ними никого нет, но факт неизвестности пугает острее, и ты готов трястись в углу, пожирая глазами безобидную ткань, пока слух ловит звуки, которых нет.

Эхо шагов мягко ползет по потолку, в висках бухает глухой стон внезапно отозвавшегося барабанной дробью сердца; бьет о грудную клетку с упорством пойманной птицы, отчего хочется взять его в руки и до боли сдавить, чтобы не шумело так громко. Когда же хлопает знакомая по ранее частым визитам дверь, а запах формалина и хлорки липнет к ноздрям, Адонис в панике оборачивается на пропустившего ее вперед пирата, не понимая, что и почему это панику вызвало. Всего лишь привычная обстановка операционной, апельсиновый свет лампы, готовый к использованию набор инструментов - как изо дня в день, из недели в неделю. Пугаться нечего, однако впервые девочку сковывает некая ядреная смесь дурацкой неловкости. Незнакомых, абсурдных страшков. Словно вместо стальных стен вокруг пара сотен чужих глаз, а кожи и ран будут касаться абсолютно чужие ладони. Впрочем, под серым взглядом капитана страх притупляется. Возрастает лишь чувство неловкости: неуютно уже без стыда снимать одежду, подставляя худое тело широким, сухим ладоням, а пират впервые не дожидается пока она сама стащит с себя мешковатые тряпки. С ненавязчивой торопливостью толкает к столу, осторожно, но настойчиво запускает руки под мятую ткань, отчего позвоночник окатывает легким ознобом, зубы предательски клацают, отнюдь не от мнимого холода, а пальцы судорожно впиваются в столешницу.

Пират не смотрит на нее, полностью сосредоточившись на том, что делает. В какой-то миг суровое выражение лица кажется забавным, вот только желания смеяться у Адонис нет.

Пока теплые пальцы пирата, будто заново исследуя ее тело, со странной бережностью касаются свежих после недавнего сражения ссадин, старается не выдать глупую дрожь. Старых то почти не осталось: должный уход, "волшебная" мазь, относительный покой и частая смена бинтов, поддерживающая ощущение чистоты. Даже многострадальная спина переставала болеть. А раны на искалеченной ладони, уродливые в своей нелепой аккуратности, получая тщательную обработку, больше походящую на практику перед более сложной операцией, затягиваются куда быстрее. Тем не менее, когда слетает очередной пластырь, с рубцов постепенно снимают швы, а изрезанная плоть срастается, возникает чувство скорой неминуемой потери. Выбор между лелеянной в мечтах свободой и обретенным подобием семьи на новом корабле...

В комнате струится запах спирта. Пират прижигает ссадины у виска, оттирает запекшуюся кровь, затем, приказав поднять вверх руки, рывком стягивает с нее рубаху. Принимается медленно бродить пальцами по бледной коже, переходя от раны к ране, от ссадины к ссадине. И касания эти кажутся слишком уж... интимными. А ключевое слово тут именно "кажутся ".

Почему-то сегодня, сейчас, под апельсиновым светом лампы операционной, Адонис впервые чувствует нечто, похожее на смущение...

  
   К утру в разогретой горячей водой душевой на кафельный пол падают длинные, медового цвета пряди.
  
  
  
  
   Глава 5: Воздух
   Ло впервые видит ее в бою. Не в порту, среди многочисленных, полупустых ящиков, на блестящем от высохшей рыбьей чешуи асфальте. Не в драке с двумя засаленными мужиками, от которых за версту разит тухлятиной и дешевым одеколоном. А в сражении, где слышен низкий визг пуль, лязг скрещенных клинков. Щедрая ругань его же людей и ответный благой мат противника.

Дозорных много, очень много. Они, словно белые тараканы, заполнили берег, мешаясь своей безупречной белизной со стаей разношерстных, странно-крохотных крыс. И пусть крысы не уступают в размерах, тараканы давят и топчут количеством, вцепляясь мощными челюстями в пушистые загривки. Перекусывая шейные позвонки и потроша, утыкаясь мордами в кроваво-алую труху.

Крысы отвечают полной взаимностью, изворачиваются, дерут когтями, впиваются в тараканьи панцири острыми резцами, проглатывают оторванные головы. Ощетиниваясь, становятся на задние лапы, обрушивая весь свой не малый вес на не успевших ретироваться насекомых. Вдавливают в землю, размазывая мокрым слоем.
  
Сравнение так себе, но Трафальгар доволен. Он предполагал битву, не предполагая бойню, однако уверенности в победу не теряет. Потому что иначе нельзя. Капитан не имеет права на ошибку.
  
Принимая решение вступить в этот бой, он рискует. Как жизнью команды, так и собственной. Ведь риск оправдывают цели. Пускай силы сейчас на исходе, пускай смерть нетерпеливо толкает в спину: сегодня она его не достанет. И завтра тоже, вообще - в ближайшие годы, хотя столь тщеславную уверенность стоило бы назвать пороком. Не суть.
   Образ пирата, написанный на воде безымянным художником, давно пропитался ложью, укрепив за ним статус циничного, готового идти по свежим трупам недочеловека. Тихо смеющегося над негодующе сгрызающим ногти дьяволом. Пинающего обрубки искромсанных жертв, невзирая на хлюпающую под ногами багряную жижу. Кто-то назвал бы это борьбой за власть, кто-то - нелепой попыткой убить слепое безвластие, неутолимой жаждой пить жизни сложенными лодочкой ладонями, утирая с разбитых губ следы зеленой ртути. А кто-то - способом прокладывать путь в черствое, пересытившееся безобразным закатом будущее. Безбожным - пустое для грешника.
   Беспощадным способом искать потерявший свой разрушительный стержень ураган, кочующий сгустком слоящихся в бежевые листы туч за дающей надежду мести иллюзией. До вязкой слюны, наполняющей рот, до кровавых мозолей на липких от пота пальцах, так привычно и небрежно сжимающих рукоять проклятого, всегда голодного клинка. Толика личного наркотика, успокаивающая вздутые вены, лиловыми червями ползущие под кожей, пока ломка от нехватки дозы крушит устланную благими намерениями дорогу, отнюдь не в ад, скорее в мир, рекомый Новым. Пока пират не находит приевшемуся заменитель. Со вкусом побитой безнадеги, ревнивой непокорности и запахом луговых трав, вплетенных в солнечные, тоньше паучьей нити волосы. Заноза, глубоко засевшая в загорелую плоть, уже не просто цветущая, но и плоды приносящая. С сытной пьянящей мякотью; ребра крошатся в сладкой судорге, челюсть сводит скрытый восторг, веселый Роджер, впечатанный тушью в мягкую медь, скалит зубы, шире улыбаясь обратной стороне реглана.

Ло наблюдает минуту, на большее времени нет. Оно ограничено, как и наполненное дымом пространство вокруг, сузившееся от широкой береговой дуги, до нескольких десятков метров для каждого, кто принимал в этом сражении участие. Зрелище сменяется зрелищем, мешая кучей в общей мясорубке абсолютно все. Некогда оглядываться по сторонам, некогда думать, перевести дыхание - отдышка душит, сердце сбивается с ритма: покрытые слоем копоти легкие хрипят, горло саднит, стягивает сухим жгутом в тугой шерстистый клубок, глаза застилает прозрачной пленкой, а на лице, обжигая кожу, застывают брызги чужой крови. Воздух наполнен гарью, пронизан болью. Нодати воет в руке, режа слух гуляющим по ушной раковине обломком картечи. Звуки выстрелов ружей золотом сыплятся на увязшие в комьях наваристой каши из водорослей и гальки туфли. Конечно, далеко до войны, словно сравнивать дворовый мордобой двух дураков с прошедшейся по континенту чумой, выкашивающей исполинским серпом целые города. Поэтому терпимо.
   Галька хрустит, пушечное ядро разлетается красивым букетом искр, на лезвии меча - скрежет горячего металла в унисон со сдержанной руганью. Барабанная перепонка выдерживает чудом, серьги глухо звякают - резкий разворот и шапка кренится на бок, серая мгла зовет свет, растворяется среди бешеной своры сцепившихся псов.
   Трафальгар успевает: и уголки губ дергаются в хищном оскале, возможно - только возможно, - легком восхищении поедая ее движения, и ее жесты. Буквально обгладывая до кости, а останки выплевывая на скользкий песок. Умная ярость - сама от воспаленного лоскутной мечтой мозга, - заполняет до краев братскую чашу, и у борта до высадки не удержать. Тело, покрытое синяками, набирается силами: должно хватить, чтобы выстоять. Но почему за них? Сшитая прихотью безумца ладонь - причина встать бок о бок против дозора? Чья правда окажется истиной?

Неверие для Ло обыденно, он хочет знать наверняка, зачем Адонис во всеуслышание вжигать в себя очередное клеймо, что не сотрешь с легкостью смоченной спиртом ватой, лишь проведя по месту. Ни тщательно сколупывая куском наждачки до рваного мяса по краям; а два клейма с одним поверх другого - в генштабе не простят, бумажный ярлык с наградой посыплет снегом из сумки крикливой чайки.
   Ло наблюдает, дышит сипло, ловя языком пресную каплю; она способна прикасаться к воздуху. Живой тайфун дает неосязаемому плотность и придает вездесущему форму, с физической ощутимостью нанося удары там, где не достанет метко брошенный нож. Она "видит" воздух, держит, управляет и создает. Созидает то, что существует мгновения, однако след: цементная прочность дворцового фундамента. Отсчет пошел и Ло готов загибать пальцы, если бы не верный меч.

Прыжок - невидимый трамплин подбрасывает вверх, и арбалетная стрела, летящая в висок, мажет, застревая в песке.

Удар - невидимый щит отбрасывает прицельно брошенный булыжник; едва приметная фигурка в простой, раздуваемой ветром рубахе мечется между волнами голой стали, отражая град опаленного огнем свинца.

Громкий треск - зеркальная гладь исходит трещинами, осколки талым снегом стекают по пробитой кольчуге: надорвавшийся голос гремит усталыми нотами над облаком цвета пороха.

Победа - глоток крепкого чая с примесью серы, не бегство, но тактическое отступление: свое получено, награде кормить команду еще полгода, дозор оставлен униженной шлюхой, пусть и с гордо вздернутым подбородком; цена уплачена втридорога, не все вернуться на палубу субмарины, морское дно сцарапает прилипшие к обшивке ракуши.

Ло считает потери, борясь с соблазном опуститься на взрыхленный десятками ног берег, павшие в битве сносятся вместе: могилу рыть не придется, схоронит погребальный костер.

Ло сглатывает, утирая со лба соленую влагу - частично впитавшуюся мохнатой шапкой,- стекающую по вискам грязными струйками, по сгибу шеи к вороту толстовки, отчего та мерзко липнет к коже, и хочется стащить с себя пропахшую измотанным телом ткань, смачно швырнув на выпирающий неподалеку валун. Подставиться ветру, и редкой игольчатой мороси.

К горлу подбирается тошнота: выдохлась сила фрукта, но пират вновь сглатывает, проталкивая тугой комок обратно в желудок, оборачивается, чтобы встретить взгляд Адонис, который ощутим даже на расстоянии. А в голове садистское: "Видишь? Он умер. Видишь?!"

Ее взгляд читаем, будто ранее затертый шрифт древней, заговоренной книги, проявляется на пожелтевших, истончившихся столетиями страницах, отчего кишки повторно скручивает в узел. Теперь: не от тошноты, а короткого, гадкого торжества. Трафальгар с долей нездорового безумства втягивает этот взгляд, украдкой ведя языком по нижней, перепачканной собственной кровью губе и думает - или надеется, - что зрелища она не выдержит. Хотя не знает сам, проявления каких эмоций ожидает. Но не успев оформить затянувшуюся мысль, одергивает себя, укоряя за поспешные выводы. Ошибаться ему не нравится. Ох, как не нравится. И пролитое вино плескается на дне бутылки, в память погибшим; Адонис белеет в мгновение ока, застывает, подобно куску гладко отшлифованного мрамора, судорожно сжав пальцы на эфесе боевого трофея, рот приоткрыт в беззвучном вопле, только глаза остаются живыми на фоне ледяной маски, с отчетливо различимым неподдельным изумлением, наряду с некогда загнанным в глубь сознания безразличием. Это воля к жизни со свойствами льда и холода, борьба против приснопамятного безумия, с которым Трафальгар однажды не справился. Леска натянута до предела, нервы лопаются пузырящейся в кипятке пеной.

Медовый взгляд не просто жжет, он плавит, почти светясь в почерневшем дыму, словно солнце, бесформенной жидкой массой, вязкой, медленной, подобно лаве, льет в протестующее шипящее море, создавая клубы непроницаемого пара. А вода, стихия свободная, непокорная - принимает его в себя, и остудить не под силу всем океанам мира. Боль, тоска, гнев... свечка, забытая на каминной полке тает, растекаясь желтой лужицей по испещренной сетью рубцов поверхности.

Ло замечает, ликуя; забытая совесть, прогнившая жалость - порция извращенного сочувствия. Всплеск потухает быстрее, чем он успевает распробовать, вырвать опустевшие страницы тяжелого фолианта, затолкать поглубже в карман - не выйдет: глаза потухают, забирая за собой живое пламя, темное пятно под прядью волос приковывает внимание; она придет, он впустит.

Корабль встречает вернувшихся пустой палубой - топотом ног тех, кто остался тут, разменяв порцию адреналина на жалобы зашедшихся в плаче приборов, но явно желавших променять безопасные, нагретые двигателями стены на плечо товарища, о которое можно опереться, если споткнулся в разгар боя, прикрыть от ударов и протянуть руку упавшим. Кровавый шлейф тянется по до блеска вымытым недавно доскам, а кто-то, жуя сопли и скрежеща до эмалевой крошки зубами распахивает двери операционной, помогая укладывать раненых на второпях приготовленные столы, пока мешки с поклажей бросают где-то у входа в камбуз, забыв о том, что там внутри. Сейчас важнее приглушить протяжный, рвущий глотки стон, широкой сеткой зависший под потолком, связавший всю боль по центру комнаты; шлепок натянутых перчаток, короткие команды в сторону не глядя, зажатый в руке бинт и где-то там, рядом с теми, кто способен стоять самостоятельно, знакомый силуэт, прижатая к груди кольчуга.


Ло мысленно глушит энную бутылку: спустя часы, ценою в восемь жизней - и к счастью, все они проспят до завтра, иначе не дадут затянуться только что сшитым ранам, - страх потерять еще, сменяется на пьяную возню, горланящие песни люди сами справляются с тоской, и привыкают не увидеть утром тех пятерых, что будут спать всегда. Веселье уводит их в танец под струны гитары, двух флейт и нескольких поддатых голосов, когда пират, держа в руках уже настоящую бутылку, идет наверх.

Отвлечься получается не сразу, хотя Трафальгар тоже привык, давно привык. К примеру, держать лицо невозмутимым, ничем не выдать разделяемую горечь утраты, или же, ему лишь кажется, что разделяет, а на самом деле глубоко равно - он не уверен: легкосмываемый позор, никем не замеченный особой роли не играет. Глоток-другой малиновой жижи, и можно шагами мерить расстояние до звезд не сбиваясь, отвлечься от запаха формалина, забившейся под ногти грязи, желания надавить сильнее на чужие раны.
   "Больно? А вот так? Не больно?".
   Он помнит скальпель в детской ладони и еще живую, почти издохшую лягушку, первый хирургический опыт, от воспоминаний распоротого брюха каменное - спокойствие. Выпотрошенное тельце аккуратно зашитое, и только потом тяжелый вздох, забавное чувство тревоги: "Правильно?". Позже было много других лягушек, уже двуногих, прямоходящих и разговаривающих, и опять въевшееся во внутренности безразличие, круги под глазами от недостатка сна, ночные кошмары от скрытых причин бояться и ненавидеть. Теперь ему не снится ничего, ненависть питает, но не портит, не гложет и не терзает. Она - маяк на дальних берегах, куда и держит путь его желтая, с ободранной по правый борт краской субмарина. Маяк неугасаемый, зовущий. Пускай пока недосягаемый, однако спешить пирату некуда.


Голос Адонис звучит не ровно, прерывисто, поначалу так тихо и неразборчиво, что Ло приходится прислушиваться, дабы разобрать слова. Осмелевшее несчастье, начинает говорить, изливая на пирата скопившуюся печаль.
   Они, слова, мелкими шариками сыпятся на палубу, невесомым пенопластом скатываются у ног, сдуваемые соленым бризом под борта. А там, собираясь в кучки, растворяются немым беззвучием, испачканные тяжестью прорванной кольчуги, плавящейся конфетой в измазанной кровью обертке.
   Трафальгар не жалеет, что не может проявить сочувствие, столь ей необходимое, он хочет обрезать волосы, слишком длинные даже для "мальчишки", пусть и пахнущие весной, а не горькими запахами лекарств и мужского пота, заправить за маленько ухо выбившиеся пряди, сдуть прилипший к щеке волосок, и слушает. Продолжает слушать, едва притрагиваясь к бутылке, пересказ четырех месяцев в пиратском "плену", обрывки прочитанных книг, про каждый вымытый угол его же корабля, в деталях: про все и вся.
   Время предательски, по-злому ускоряет бег, не давая насладится моментами покоя под убаюкивающую болтовню, непременно бы вызвавшую рвотные позывы ранее, но не теперь - ему тоже необходимо, не высказать, но выслушать, услышать умиротворяющий поток слов. Не жалоб или упреков, не всхлипов и пьяных рыданий, а спокойную, убаюкивающую речь, без намека о напоминании про потер и боль. Так быстро, так скоро исчерпавшуюся, хотя прошло не меньше нескольких часов. И вот, уже недавно покинутая операционная, однако что-то явно изменилось.

Ло притягивает это худое, белое тело, и ему не нужны причины. Так есть сейчас. Что будет потом, пирата не волнует. Дело тут даже не в похоти, не надо. Столь убогие ярлыки Ло не идут. Однако, имеет место нечто глубже: острое, едва преодолимое желание изучать. Ту силу, которую он наблюдал. Тогда, в порту, как побитое жизнью существо, хрупкое на вид, с горящим, обжигающим, словно кипящая карамель взглядом, сумело побороть и боль, и унижение, не пропустив за маску льда ни капли эмоций. Выстоять, и в какой-то мере, победить. Исследуя пальцами тонкую, до смешного нежную на ощупь кожу, Трафальгар не стыдится представлять, как вспарывает ее скальпелем. Ведет лезвием от горла до брюшной полости, мастерски обходя сосуды. И это не бред психически неустойчивого безумца, а любопытство. Простое, почти детское, с каким маленький мальчишка увлеченно разбирает подаренную игрушку вместо того, чтобы играть, дабы узнать, как она устроена. Прочесть весь механизм до мельчайших деталей, обнажить и разложить для удобства по частям. Изучить, собрать опять, сшить места надрезов. Не он один - не первый, и не последний. И все же, чувство "неправильности" гложет изнутри, чувство неизбежности чего-то опять-таки "неправильного"...

Когда утром колечко рук обхватывает его выше пояса, Ло злится - на пояснице тепло маленьких ладошек, а ответить никак. Ее более не спрятанный длинными прядями безобразно неровной челкой лоб упирается ему в солнечное сплетение, еще тепло - потрескавшиеся губы смеются, а улыбка на реглане тускнеет, липнет к телу, и вот уже воздух строит дорогу. Через узкое плечо перекинута сумка с вшитой поверх кольчугой меланхолично и печально поблескивает. Штаны, куртейка с пятнистым рисунком, грубый ботинок на толстой подошве; для пути в никуда, пока не сотрется. Одежда мальчишки, сама - ни капли не похожа, девченка с короткими, неровно обстриженными прядями, а Ло не замечал, что совсем уже ей идут короткие. И больше не псина, скалившая ранее зубы на любого, кто приблизится.

- Знаешь, - говорит она на прощание, на миг обняв теснее, и тут же отпуская, - Мне четырнадцать...

Ло не смотрит ей вслед. Оборачивается и уходит, когда хрупкое тело поднимается по сплетенным из воздуха ступенькам. Шаг-четыре, хлопок верью. Преувеличенно громко, спешно и раскатисто. Прохладные объятия утра сменяет холод железной двери: пират стоит, прислонившись к ней спиной. Из нижнего отсека слышится гул запущенных двигателей. Субмарина погружается, оставляя окрепшего, жаждущего свободы щенка посреди бесконечных волн.

Заноза, которую он вскормил по собственной воле, вянет. Вплетенный в мышечную ткань, ввязавшийся в вены корень высыхает, будто брошенная в костер солома. Сгорает медленно, мучительно. Дотла. Дозрелые семена выпадают из набухших бутонов, лишенные почвы пускать новые корни, укрепляться и цвести. Подошва туфель втаптывает их в пол, тщательно и с пристрастием. Чернеет, надламливается стебель, тянущиеся к солнцу ветви, обронив последние листочки, тлеют на смуглом запястье, прочерчивая пеплом след до линии жизни, мазнув мозоли на подушечках пальцев. И вот уже не нужен скальпель: на месте саднящей, гноящейся раны - затягивающийся порез, присыпанный остатками сухого пепла. Затем - лишь розовеющая полоска свежей кожи, и даже шрам почти невиден. Яд больше не волнует, испаряется с сиреневым дымком от догорающих остатков уже тускнеющих воспоминаний.

Трафальгар опускает ладони на гладкую поверхность стола, рассматривая подсохшие разводы от воды, и опустевший тюбик лечебной мази. Он знает, уверен, что скоро живое, однажды опалившее его пламя, забудется, будет похоронено на дне памяти, придавлено тяжелой надгробной плитой, без единой возможности борющейся за существование искре вырасти в согревающий промерзлую комнату огонь. Эти воспоминания ему ни к чему. Четыре месяца того не стоят, проблема решилась сама, и не пришлось принимать решений, думать, много думать, что делать с той, кто на борту не гость, но и не часть команды.

"Мне четырнадцать".

Судьба несчастья больше не в его руках, не его забота, просто - не его. Радует ли это - безусловно. Однако, почему-то на душе противно, будто сделал что-то не так, не договорил, или не сделал вовсе.
   Опускаясь в любимое кресло, пират потирает виски, трет ладонями лицо, в попытке прогнать внезапно подступившую дрему; скоро, и памяти про плачущий когда-то в душевой потерянный комочек не останется совсем.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"