Страшно озадачен и раздосадован был Федор Пантелеевич, когда проснувшись раньше положенного режимом времени, он повернув голову на бок, обнаружил на календаре 14 августа и ко всему прочему среду. Тяжело вздохнув и немного откашливаясь ночной мокротой, съедавшей его хилые легкие, Федор Пантелеевич, осторожно - как мышка, приподнялся с кровати, стараясь не разбудить Любовь Аркадьевну - свою жену, сунул свои задубевшие ноги в махровые тапочки и, расшаркиваясь, пошел прочь, оставляя Любовь Аркадьевну сквозь сон морщиться от неприятного звука. Впрочем, прочь ему уйти никак было нельзя, и посему вошел он в кухню, приоткрыл створки окна, впуская ночную сырость, слегка поежился, спешно набил трубку импортным табаком и закурил. Да, чего-чего, а среды Федор Пантелеевич сегодня никак не ожидал, и так и сяк вертел он среду: то поднося ее вплотную, практически к самому носу, то отдаляя её за горизонт мысли, но подступиться к среде никак у него не выходило. "Был бы вот вторник - думал он, - то было бы совсем иное дело, или пусть даже суббота - с этим еще можно мириться, но вот среда.. среда - это же ни в какие рамки не лезет, это же просто хамство, неслыханная наглость. Это же пренебрежение всеми идейными соображениями, бессовестность обстоятельств и, в конце концов, просто негуманное отношение рабочей недели к человеку." И до того сей факт огорчал хрупкое устройство Федора Пантелеевича, что он и не заметил за собой, как затяжки его становились с каждым разом порывистей, а сетования перешли из области дум в область речи и, совсем отчаявшись, вдоволь наглотавшись едкой горечи, потупил он свой будничный взор, набрался воздуху и безнадежно выдохнул: "Среда - Ничего не понимаю."
Да и где было ему понять, когда сама обстановка нагнетала на него мысли мрачные, а вместе с ними и сопение, весьма недовольное. Федор Пантелеевич затушил трубку и с омерзением осмотрелся вокруг, и уже готов был плюнуть, но разглядев на полу шерстяной ковер, доставшийся ему в наследство от матушки, в сердцах пожалел и плевать передумал. Вот уже минуло двадцать пять лет, как он со своей спутницей, а после - женой, которая в итоге превратилась в Любовь Аркадьевну, занял эту жилплощадь, и, что называется, пустил здесь корни, обустраивая свое гнездышко, в угоду своим крошечным амбициям и амбициям Любови Аркадьевны, которые были слегка крупней, но не на столько, чтобы принижать человеческое достоинство Федора Пантелеевича или всячески им помыкать. Жили они с самого первого дня душа в душу, умели находить компромиссы, учились уступать друг другу, ругань не переносили, и даже когда у них случалось нечто вроде стачки, к мату они не прибегали - до того воспитание брало верх, и если уж так случалось, что кто-то из них обронит бранное слово, тут же оба краснели, разбегались по разным комнатам и весь день отлеживались в горячке, но с наступлением ночи непременно стремились улечься в одну кровать, а наутро просыпались, как ни в чем ни бывало. Далее, после некоторой метаморфозы, которая без всякой надобности протекала с Любовью Аркадьевной, стало их на целого человека больше, к слову, не столько на целого, сколько на Митеньку, и жилплощадь некоторое время представляла из себя что-то среднее между детскими радостями и тут и там сваливающихся на голову дальних родственников, в общем и целом время было счастливое, даже не смотря на то, что каждый отдельно взятый семьянин любил некоторое уединение и брезговал родственными связями, в частности дальними, а в особенности, когда они оказывались распутными пьяницами и лодырями. Митенька уже вымахал, с горем пополам окончил среднюю школу, не поступил в институт, в техникум идти отказался, как итог - отслужил два года в пехоте, демобилизовался, женился, устроился учеником слесаря в местной аварийно-восстановительной конторе, покинул отчий дом, а вместе с ним ушли гармония, семейная идиллия и, самое главное, ушло, нет, даже не ушло, а просто сбежало, умчалось понимание, и воцарилось в семье ... непонимание. Стало быть дело обыденное, и все бы ничего, если бы непониманием, наряду с Федором Пантелеевичем, прониклась и его жена, но вот как раз Любовь Аркадьевна-то всё прекрасно понимала и непонимание на дух не переносила, во всяком случае так ей самой виделось, чего, впрочем, вполне было достаточно для того, чтобы время от времени сыпать на Федора Пантелеевича обвинения в замкнутости, душевной слепоте и, боже упаси, скряжестве. Но Федор Пантелеевич ее не понимал. Он только каждый раз упирал в нее свои круглые от безнадеги глаза и тихонечко фыркал, что очень злило его жену, потому как Любовь Аркадьевна в такие моменты, чувствуя как берет над своим мужем верх, на некоторое время перевоплощалась из женщины кроткой, в женщину волевую, и та самая женщина волевая, за этим фырканьем неизменно разглядывала противление, а то и вовсе противодействие, дошло однажды до того, что Федор Пантелеевич потупил взор настолько и фыркнул так протяжно и даже жалобно, что Любовь Аркадьевна с эмоциями не совладала и как шлепнула своей скромной пятерней по столу - "Ты мне это прекрати!", что у Федора Пантелеевича в этот миг в груди затрепыхалось так сильно, что он еле как с собой совладал, чтобы не нырнуть от страха под стол. С тех пор Федор Пантелеевич не только жену не понимал, но еще и побаивался.
Нет-нет, конечно же, Федор Пантелеевич тугодумом не был, и вовсе не противился учению, думам и умозаключениям, все это в нем когда-то умещалось, и с пониманием был он, что говориться, на короткой ноге. Помнится, он и Митеньку азбуке обучил раньше положенного, и в своем архитектурном училище славился студентом передовым, и в огородничестве толк знал, словом занимал место человека скорее понимающего, нежели непонимающего, и если встреть мы старого знакомого, сообщили бы ему, что Федор Пантелеевич понимание свое утратил или даже растерял, ни за какие пряники старый знакомый нам не поверил бы и ткнул бы носом в такие тонкости, мол, уважаемый некогда и интегралы из простых в уме высчитывал, и парадокс всемогущества разъяснял как отче наш, и даже теорему Пуанкаре, пусть отдаленно, но все-таки понимал, а вы мне тут "понимание утратил, - вот вам!" - наградил бы нас фигурой из трех пальцев и был таков.
Благо человек зверюга интересная, ко всему он подмажется, ко всему-то он пригладится, притрется и прилижется, так и Федор Пантелеевич со временем обрел некоторое смирение в делах ему неподступных, с утратой семейного понимания свыкся, о гармонии думать забыл и участи подкаблучника покорился, а в иных моментах даже наслаждался собственным положением и безответственностью. Другое дело, что за всем этим стояло не только непонимание семейное, а что-то гораздо более всеохватывающее, что Федор Пантелеевич интуитивно чувствовал, краем мысли нащупывал, но разгадать или передать словами никак не мог, и не мог не потому, что слова с языка не сходили, уверяю Вас - лексикон его был богат, а по причинам ему самому до конца не ясным, откровенно говоря, он и их не понимал. Должен сказать, что это очень его беспокоило, долгое время ходил он от дома до маленького бюро, где работал помощником главного архитектора, с давящим грузом внутри, иной раз споткнется, другой раз - сторожа приветствием обойдет, день за днем становился рассеянным в мире внешнем и сосредотачивался на мире внутреннем, что стороннему наблюдателю, конечно же, бросалось в глаза. Ширилось в нем это необъяснимое чувство со страшной силой, подмывало его тонкое существо и даже принялось его изводить, перечить ему, да так настойчиво, что не унимался он в желании своем разгадать, понять природу своей рассеянности даже во сне - ложился с этой мыслью с ней же и просыпался, словно одержимый. И вот ныне ночью чувство достигло своего апогея, облеклось в некотором роде в точку невозврата, стало Федору Пантелеевичу со своим непониманием и во сне неудобно, раскрыл он глаза, и до того был повязан им, что и среда стала вдруг не на том месте, хотя, каким-то анахронизмом он все-таки предполагал, что раз вчера был вторник, то сегодня непременно должна была быть среда, потому как ранее за вторником всегда следовала среда и внезапные причины для пересмотра календаря на ум ему не приходили, впрочем не приходило ему на ум и понимание к таким вещам, и совершенно отчаявшись осознал Федор Пантелеевич, что больше не уснет.
-Феденька, - как снег на голову проснулась Любовь Аркадьевна и, кажется, по голосу, была недовольна, - который час?
-Пятый, Любонька, - подпрыгнул на стуле Федор Пантелеевич.
-А конкретней? - Федор Пантелеевич позабыл свои очки на тумбе, поэтому слегка сморщился в сторону настенных часов, часы показывали четверть пятого.
-Начало пятого, Любонька.
-Так, - размышляла Любовь Аркадьевна, - ты почему не спишь и почему так холодно, Феденька? Ты что там - куришь? - насторожилась она и, принюхавшись, затараторила, - Сколько тебе раз нужно повторить, чтобы ты наконец уяснил, что это не по твоим силам, что ты себя губишь, а вместе с собой и меня? Ты понимаешь, что своим курением в первую очередь изводишь меня, понимаешь? - Федор Пантелеевич ничегошеньки не понимал.
- Феденька, ведь это я пекусь о твоем здоровье! О твоем! Ты же о своем здоровье побеспокоиться не в состоянии! Да ты так в дом чахотку принесешь, да ты же всех нас раньше времени к пращурам отправишь, что же ты за человек такой, двадцать пять лет с тобой мучаюсь - сил никаких нет, - а ну в постель!
Чем больше тараторила Любовь Аркадьевна, тем больше ходили ходуном поджилки Федора Пантелеевича, то ли от страху, то ли от ночного холода - разобраться было совершенно невозможно. Мысленно он отмахивался от жены, как от назойливой мухи, показывал ей язык, плевался в ее сторону и, закрыв лицо руками, сперва представлял себе, что жена его все еще спит, но фантазией своей не был удовлетворен, и посему начал представлять что жены у него никогда не было, что она не то что наскоро собрала свои пожитки и спешно покинула город, а вовсе никогда в жизни его не числилась. Вспомнилась ему сейчас сотня кислых мин, что она собой корчила, когда ни с того ни с сего, как сейчас, становилась вдруг недовольная и взяло его омерзение, выбрал он из них наименее удачные и напрочь отказывался понимать, почему когда-то на этих минах женился, думалось ему, что причин объективных для этого просто-напросто не могло возникнуть - вздрогнул он от этой мысли и съежился. Вот так, в ночь на 14 августа в среду, Федор Пантелеевич ... перестал понимать наличие своей жены. С другой стороны, жена у него все еще была, и факт этот действовал на него как летящий на встречу локомотив:
-Феденька, миленький... иди в постель - поворочаешься, поворочаешься, авось уснешь, - но Федору Пантелеевичу от одной мысли, что у этого противного голоса есть тело, да еще это тело лежит в его комнате, присутствует в его жизни, и даже имеет в ней свое место, становилось тяжело на душе - горестно. Но надоедливый голос настаивал:
-Я кому говорю - иди в постель! - и не оставлял Федору Пантелеевичу никакого выбора, поэтому уже через пару минут он принял горизонтальное положение, проникся сопением Любови Аркадьевны и проникался им до самого звона будильника, который зазвонил ровно в шесть.
Ровно в шесть Федор Пантелеевич поднялся, сделав вид, что только проснулся и даже выспался, боязно посмотрел на жену, нервно стукнул пальцем по пипке будильника, поморщился и мигом вышел из спальни, в надежде больше с женой никогда не пересекаться.
-Феденька, надеюсь ты не забыл, что сегодня к нам должен прийти твой сын, - сказала Любовь Аркадьевна так, будто бы сын был только у Федора Пантелеевича, а у нее никакого сына не значилось. - У Митеньки к тебе есть серьё-ё-зный разговор - так он уверил меня по телефону. Поэтому после работы, прошу тебя - не задерживайся, сразу домой. Ты меня понял?
Федор Пантелеевич одобрительно кивнул головой, не подозревая, что жена за закрытой дверью кивков его не наблюдает и продолжал чистить зубы.
-Ты что-то сказал? Я тебя не слышу, Федя!
-Понял, - глухо отозвался Федор Пантелеевич, хотя, пониманием тут и не пахло. "Черт бы тебя побрал с твоим Митенькой, - злился Федор Пантелеевич, - понял, не понял - заладила змеюга подколодная". Прополоскал рот и вышел завтракать.
За завтраком он все как-то пытался молчать, насупился, зарылся в газету месячной давности и, пропуская все наставления Любви Аркадьевны мимо ушей, громко и демонстративно чавкал. Любовь Аркадьевна же, видя как от нее отгородились, смекнула - раз муж не изъявляет желания поддерживать с ней разговор, то пусть хотя бы выслушает, а потом-то он не отвертится, что ничего подобного она ему не говорила и повысив свой голос продолжала ввинчивать свою тарабарщину.
-Феденька, ты давно заглядывал в нашу кладовую?! - уставилась Любовь Аркадьевна прямиком в газету, - Молчишь? Совестно стало? А я без тебя прекрасно знаю, что не заглядывал! Где же таким умам ученым - по кладовым шариться! А между прочим, там же сам черт ногу сломит - все в пылище, все завалено - сапог на осень не сыщешь! - она выдержала газету долгим минутным взглядом и, понимая, как сильно застыдила мужа, решила - медлить некуда, надо рубить с плеча, - Сегодня же разобрать! Ф-Е-Д-Я!, - и будто чувствуя что этого мало, три раза указательным пальцем по краю стола закрепила свои наставления, да так грозно, что Федор Пантелеевич сощурившись выглянул поверх газеты.
-Я, между прочим на будущий год хочу соленья сготовить, Тамара Никитична, ой, царствие ей небесное, горемычная, до чего добра была, лет семь тому назад, пока еще не свел ее в могилу твой друг - архитектор-алкоголик, рецептов мне понавыписывала: помидоры в собственном соку, огурцы с рассолом и всякое такое прочее, - Любовь Аркадьевна посмаковала их на кончике языка, - Так, Феденька, как же я могу их сготовить, когда мне их даже складировать некуда? А сготовить-то очень хочется, пусть порадуется покойница, авось ещё и вкусно будет! - последовала длинная пауза и снова три грозных удара по краю стола, - Сегодня же разобрать! Ты меня понял?!
-Понял, - боязливо выглянул Федор Пантелеевич, но конечно же, как Вы уже догадались, понимание к таким вещам Федор Пантелеевич утратил основательно, если уж он наличие жены не понимал с того самого часу, как проснулся, то куда уж ему было теперь понять, что эта обезличенная жена говорит! Сперва, он, конечно понимал, хотя, должен признаться, не столько он и понимал, сколько думалось ему что он понимает, кладовая перед ним маячила отчетливо, где-то неподалеку Тимофей Платонович - архитектор, с женой, то ли в гробу, то ли с соленьями, даже виделось ему, как она из этого самого гробу ему улыбается, а может даже приветливо машет, вроде ж как добрая, только потом все это понимание в раз отвернулось от Федора Пантелеевича, и замаячили перед ним маленькие гробики в рассоле плавающие, Платон Тимофеевич - трезв как стеклышко, потому что мертвый, Тамара Никитична - злющая как собака, в кладовой заперта, и все это пылью окутано. Испугался Федор Пантелеевич пуще прежнего, даже завтракать ему расхотелось, а уж едок он был хоть куда, пусть и щупленький с виду. Встал он из-за стола, посмотрел с отвращением на Любовь Аркадьевну, резко развернулся и пошел прочь. На этот раз действительно прочь.
Глава 2.
По пути в бюро Федор Пантелеевич страшно нервничал, хоть и кругом оглядывался, но, кажется, ничего вокруг себя не замечал, даже споткнулся несколько раз. Так сражен был своим непониманием, что вылетел из квартиры сломя голову, только портфельчик успел захватить, а вот работу свою - над чем три недели к ряду все вечера корпел, так и позабыл в развернутом виде на столе в кабинете, но этого он пока еще не знает, хотя, я ему очень не завидую - стоило бы знать, вроде бы, с виду человек ответственный, опытный, а такие оплошности совершает, это ему еще и боком выйдет, спешу вас уверить.
-Здравия желаю, уважаемый Федор Пантелеевич, - неожиданно преградил дорогу Аким Бенедиктович - местный сторож, некогда знаменитый труженик бюро, желавший и на пенсии приносить пользу, но все более путавшийся под ногами.
Федор Пантелеевич был совершенно растерян внезапным появлением Акима Бенедиктовича, и растерян был совершенно зря, потому как растерянность его была совсем не кстати, она была ему просто ни к лицу, а после того как Аким Бенедиктович добавил: "А что это Вы сегодня без шляпы, уважаемый Федор Пантелеевич?", Федор Пантелеевич растерялся настолько, что только и смог выкрикнуть: "Как без шляпы?", и, ощупав голову, убедившись что он действительно без шляпы, перестал понимать и Акима Бенедиктовича, а два непонимания за одно утро, это уж согласитесь - слишком!
Залетел он в свой кабинет и на ключ заперся, хотя, какой это "свой", кабинет-то был общий. Так как Федор Пантелеевич жил ближе всех и был человеком крайне пунктуальным, то и решил лет двадцать тому назад привычку в себе выработать - приходить спозаранку - кофею наваривать, но сегодня ему явно было не до кофею, потому решил он свободное время с хитростью употребить. Посидел с минутку, отдышался, повертел в руках ручку шариковую и принялся мыслями своими командовать, дрессировки их подвергать, а то совсем распоясались. "Ладно, - размышлял он, - допустим, Любовь Аркадьевна, - но на место Любви Аркадьевны никто не появлялся - совершеннейшая пустота - вакуум. Федор Пантелеевич неудовлетворенно поморщился, - черт с ней, с этой Любовью Аркадьевной, пусть будет - жена, - но и место жены никто не спешил занимать, пусто и все тут - обрадовался Федор Пантелеевич, облегченно выдохнул и поспешно вычеркнул и Любовь Аркадьевну, и жену, так сказать - развод в одностороннем порядке." Опосля, по-хозяйски, взялся он за Акима Бенедиктовича - сторожа, вертел он его в воздухе мыслию, так что у самого Федора Пантелеевича голова кругом пошла, к верх ногами его ставил, по пояс обрубал, в калач сворачивал, но и сантиметру к пониманию не прибавил, разозлился тогда Федор Пантелеевич на Акима Бенедиктовича, плюнул ему в самую морду и даже утереться не дал - вычеркнул. "Да, - продолжал Федор Пантелеевич сам в себе, - мегеру эту совсем не жалко, хватит мне кровину сворачивать! А вот Аким Бенедиктович хороший ведь был человек, порядочный - всегда улыбнется, поздоровается, и ведь полезен был, обходителен, с ним расставаться ой как не хочется, одним словом - сущая несправедливость, ну и к черту его!". Избавился он от людей и возрадовался, стоит заметить, впервые за долгое время. Сидит на стуле, качается, ей богу, как первоклашка, совсем не замечает что в дверь к нему уж как десять минут ломятся, аж штукатурка со стен валится - настоящая радость, ничего не скажешь, искренняя.
-Федор Пантелеевич, имейте же совесть, откройте, - умолял за дверью Тимофей Платонович - архитектор, - я ведь из дому не завтракавши! Бросьте Вы это дурачество, нам и работать сегодня надо, не все ж в прятки играть!
-Феденька, - подключилась Лариса Трофимовна - секретарь, - за что Вы на нас сердитесь? Это за то, что я Вашим циркулем на прошлой неделе пользовалась, не спросивши?
-Федор Пантелеевич, - продолжал архитектор в приказном тоне, - я Вам настоятельно рекомендую открыть, Ваше шутовство переходит допустимые рамки.
-Феденька, Феденька, Вы это бросьте, я и пирожных к кофею принесла, между прочим, Ваших любимых - медовых. Забудем обиды.
Тимофей Платонович наклонился, посмотрел в замочную скважину и увидав там качающегося на стуле счастливейшего Федора Пантелеевича, озлобился сильно и заколотил в дверь:
-Федор Пантелеевич, я Вам приказываю открыть! Я вынужден буду рапортовать начальству о том, что вы срываете сроки производственного плана!
Откровенно говоря, ни стуки, ни злющие крики не могли возыметь на Федора Пантелеевича должного разумения, и хочу Вас уверить, начнись сию же минуту великий потоп, Федор Пантелеевич, не шелохнувшись, так бы и захлебнулся в радостях на стуле. Ничего его сейчас не волновало, не коробило, в конце концов можно же понять человека, не каждый день приходится вот так осчастливиться. Так бы и долбились Тимофей Платонович с Ларисой Трофимовной до самого вечера и ушли б ни с чем, если бы не то самое обстоятельство, о котором я упомянул в самом начале главы, тех самых чертежей, что дожидались Федора Пантелеевича на столе и уж тоже, в свою очередь, на него были рассержены - за невнимание. Вспомнились Федору Пантелеевичу кадастровые номера, как рука его их старательно начертала, вспомнились ему формы и углы развернутые, что ночи напролет из под карандаша с линейкой вырисовывались, вспомнился ему и срок сдачи - 15 августа, а вместе с ним и комиссия районная. Схватился Федор Пантелеевич вновь за голову, и понесся сломя голову обезумевши, только теперь в обратном порядке в сторону дома. Отпер дверь одним махом и сбил Тимофея Платоновича, не заметивши. Тимофей Платонович повалился наземь, только глаза и выпучил, умеет удивлять Федор Пантелеевич, экой разбойник!
Глава 3.
В считанные минуты прибежал Федор Пантелеевич к дому, с третьей попытки поддалась ему дверь, до того его руки тремор объял. Забежал он в квартиру в смятении, белый как мел и мокрый как мышь, прижался щупленьким телом своим к стене и почувствовал некоторое облегчение и даже прохладу. Нервничал он страшно, снова мысль дурная в голову закралась, гнал он ее метлою поганою, кулаком грозил и бранил ее, и быть может избавился от нее, если бы из спальни сейчас не вышла Любовь Аркадьевна и не застала Федора Пантелеевича, у стены дрожащего и что-то невнятное под нос бормочущего. Измеряла она его с минуту вопросительно, в надежде, что он сам теперь начнет перед ней оправдываться, и совсем не догадывалась, о тех изменениях что претерпел Федор Пантелеевич, что он ее вычеркнул. В свою очередь, Федор Пантелеевич, узрев диковину - жену свою бывшую, принял вид сдержанный, тряску свою унял, бормотание прекратил и совершенно хладнокровно направился в сторону кабинета.
-Федя! - потеряв терпение разразилась Любовь Аркадьевна, - Ты почему снова дома? Небось случилось чего?
Хоть Федор Пантелеевич и испугался её грозного крика и оттого судорожно повел плечом, но безразличие, которое только что напустил на себя, терять был не намерен, и потому упорно продолжал свое движение в сторону кабинета, слегка только замедлившись, все-таки человек он был впечатлительный. Любовь Аркадьевна сей наглости не ожидала, и потому, как только с нее сошло легкое недоумение, как рысь, прыгнула вперед, тем самым преградив дорогу Федору Пантелеевичу, и в конец, потеряв самообладание истерично заверещала:
-Отвечай - когда я с тобой разговариваю! - да так неистово, что наградила светлый лик Федора Пантелеевича секретом слюнных желез, попросту - оплевала.
Федор Пантелеевич снова затрясся, как лист осиновый, вновь переменил телесный свой цвет на бледно-голубой, брезгливо поморщился, съежился как в студеную пору, но хладнокровие сохранил. "Что это за бабища такая крикливая? - задавался в себе Федор Пантелеевич, - в квартире моей рыскает, в халаты тварь облачается, визжит на меня, - и тут не смотря на то, что склада уважаемый наш человек был все-таки безбожного, и в потустороннюю силу не верил, но так как признаки этого самого безбожия были теперь у самого носу, заключил, - бесовщина, не иначе."
-Сгинь, нечистая! - раздалось в воздухе так сильно, что Федор Пантелеевич аж сам вздрогнул, и кажется, до конца так и не понял, что сам же это и сказал, - сгинь, кому говорят! - и решительно отодвинув Любовь Аркадьевну направился в кабинет. Пока Федор Пантелеевич в кабинете собирал свои чертежи, Любовь Аркадьевна в прихожей умеряла свою ярость, стояла в ступоре и пыхтела как старый паровоз, но, видимо, осознала, что вот-вот упустит возможность выпустить пар, с круглыми и злобными глазами ринулась в кабинет к Федору Пантелеевичу.
-Ты это на кого кричать вздумал? Совсем ополоумел на старость лет? Ты что не понимаешь с кем разговариваешь?
Вот оно как в жизни-то получается - Федор Пантелеевич уже и знать о ней забыл, а она все о понимании разглагольствует, - тяжел семейный институт, ничего не скажешь.
-Иди ты к черту!, - выругался Федор Пантелеевич и даже до того в себя уверовал, где-то каким-то образом силы в себе потаенные отыскал, что как топнул ногой по полу, - прочь, дьявольское отродье - не буду я выслушивать бесовщину всякую! - и выбежал вон.
Любовь Аркадьевна, конечно, подобным оборотом была поражена, голова ее покраснела страшно от гнева, того и глядишь лопнет, но и сдаваться она сейчас была не намерена, иной раз женщину как закусит, так только вожжи держи. Кинулась она на Федора Пантелеевича, вцепилась в его пуловер затасканный и начала в бешенстве, как собачонка, дергаться из стороны в сторону, а вместе с ней и Федор Пантелеевич как иной больной в приступах эпилепсии.
-Как ты смеешь со мной так разговаривать? - растягивала она ему левый рукав,- Да я, что, по-твоему, на помойке себя нашла? - дергала она его за шиворот. Представьте теперь, каково было Федору Пантелеевичу: злобная бабища, предположительно бесовщина, наносит непоправимый ущерб его собственности, пусть эта собственность и старый затасканный пуловер, но все-таки собственность, самолично купленная, хотя, по правде говоря, даренная Любовью Аркадьевной лет десять тому назад на именины, но где ж ему было упомнить о подобных тонкостях, когда Любовь Аркадьевна и жена были вычеркнуты, вычеркнуты целиком и полностью и без остатку. Так что Федор Пантелеевич ничего не нашел лучше, как дать с размаху в раскрасневшейся лоб Любви Аркадьевны, и резким движением выдернув пуловер из цепких лап хищника, пустился наутек.
-Убивец! Убивец! - кричала вдогонку сраженная Любовь Аркадьевна. - Своей законной супруге, матери своего ребенка - по лицу! - и так сейчас напирала Любовь Аркадьевна на свое лицо, что если уж оно и не треснуло сразу, то соседи из тех, что ненароком крики слышали и из тех, что с любопытством свое ушко к двери прислонили, вырисовывали себе Любовь Аркадьевну с пестрым фофаном, а то и вовсе с носом на бок сложенным - помогая лицу тем самым разорваться в тряпки, и уж наверное в тайне от самих себя видами этими наслаждались, а некоторые и вовсе сладко лыбились.
Федора Пантелеевича крики эти ни капельки не испугали, некогда ему было теперь бояться - и так пол жизни прожил страхом объят, выбежал он на улицу, и сумасбродное "Убивец! Убивец!" звенело еще в голове тяжелой, но на радость общую встретило его на улице утро погожее, и снова возрадовался, сильнее прежнего возрадовался - как ребенок матери, близко к сердцу чертежи прижал, мотивчик напевной меж зубов закусил и поскакал вприпрыжку в бюро, соседи только в окнах у виска покручивали, да взглядом его провожали.
Глава 4.
Прискакал Федор Пантелеевич к бюро совершенно успокоившись, умиротворением и гармонией прониклось лицо его, словно у коровы в Индии. Казалось теперь, что и день его с этого часу заладится, а то может и жизнь целиком примет оборот более счастливый, а может даже и денежный. Я уже, как рассказчик, стал беспокоиться за него - столько потрясений на одно утро, это же никакое здоровье не выдержит: ни физическое, ни психологическое, - надорвется, не справится. И кажется я как в воду глядел, потому как в коридоре Федор Пантелеевич вновь столкнулся с Акимом Бенедиктычем - сторожем. Лоб в лоб столкнулись - ни туда, ни сюда. Федор Пантелеевич, конечно же, Акима Бенедиктыча не признал - он же его тоже вычеркнул и потому смотрел на него, как иной пьянчуга смотрит на препятствие в виде забора, другими словами: как Цезарь на Рим - с претензией. Федор Пантелеевич в впопыхах решил обойти препятствие и сделал шаг вправо, но и Аким Бенедиктович, кажется, проникся сейчас теми же мыслями, но на глупость свою сделал шаг влево и снова - лоб в лоб, ни туда - ни сюда. Федор Пантелеевич взглянул исподлобья грозно, брови свои нахмурил, но и Аким Бенедиктович таким поведением оскорбился, потому в свою очередь тоже оскалился, и оба теперь, как назло, сделали шаг в сторону противоположную, и снова лоб в лоб, ни туда - ни сюда. "Какая мне сволочь попалась, - думалось Федору Пантелеевичу". "Совсем обезумели, возраст перестали уважать, - досадовал Аким Бенедиктович". "Ты кто такой? - возмущался в себе Федор Пантелеевич. - Откуда ты выплыл, проходимец?". "Сперва Тимофея Платоновича покалечили, теперь и на меня волком смотрят! - побаивался Аким Бенедиктович". "В конце концов я здесь полжизни своей отработал, - рассвирепел в конец Федор Пантелеевич, - это ты мне дорогу уступать должен, падла ты этакая, - и пошел напролом, совершенно не подозревая, что Аким Бенедиктович, не то что пол жизни в бюро отработал, а кроме как в бюро нигде и никогда не работал, разве что разносчиком корреспонденции по малолетству, и права на этот коридор имел гораздо более обширные, нежели Федор Пантелеевич, но на наше счастье Аким Бенедектович оказался лицом более боязливым, может за возрастом своим пожилым, а может по природе своей смиренной, и потому никакого происшествия не случилось - в последний миг успел он всем телом к стене прильнуть и не дал себя с ног сбить, задета была лишь гордость, да старческое самолюбие. "Я на него еще и нажалуюсь, - убаюкивал себя Аким Бенедиктович, - а то и слух распущу! - не унимался старенький".
Тем временем Федор Пантелеевич весьма раздраженный случившимся в коридоре, вошел в кабинет. Не глядя на присутствующих прошел он к своему рабочему месту, не переставая что-то бубнить, поставил кожаный портфельчик на свой письменный стол, раскрыл его и, жутко нервничая, поочередно принялся доставать из него чертежи, складируя их аккуратно на стол, в порядке известном одному ему. Тимофей Платонович с Ларисой Трофимовной, кажется, были очень заняты, потому как сидели молча каждый в своей тетради и даже не думали здороваться, что Федору Пантелеевичу теперь казалось очень подозрительным, но а на самом деле, мы-то догадываемся, что пребывали они в крайне разобиженном состоянии, в особенности Тимофей Платонович. Жаль Федор Пантелеевич ни о чем не догадывался, и потому наскоро подошел к архитектору и сунул ему под нос свои бумажки:
-Вот, Тимофей Платонович, как и обещал - чертежи. В целости, сохранности, аккуратности - как Вы и просили, - услужливо проговорил Федор Пантелеевич. Но на удивление Тимофей Платонович не обратил должного внимания на его работу, хотя, Федор Пантелеевич доподлинно знал, что его чертежи имеют особую важность, что без них проект никак не состоится, и районная комиссия непременно выпишет крупного штрафу, а то и вовсе работы лишит. Тимофей Платонович только краем глаза взглянул на бумаги, и снова уткнулся в тетрадь, а бумаги вроде как и отодвинул. "Ничего не понимаю, - промелькнуло в голове Федора Пантелеевича".
-Да вот же взгляните, - настаивал Федор Пантелеевич, пододвигая работу к тетради Тимофея Платоновича, - сверьте же все как следует - может я чего упустил, - но Тимофей Платонович теперь и вовсе поморщился.
-Федор Пантелеевич, давайте я посмотрю Вашу работу, - спешила на помощь Лариса Трофимовна, пытаясь из-за своего стола дотянуться до бумаг на столе Тимофея Платоновича.
-Нет, оставьте! - хмурился Федор Пантелеевич, - при всем моем уважении, Лариса Трофимовна, Вы - секретарь и дело свое секретарское знаете на отлично, должен заметить, - прижал он указательным пальцем кипу бумаг, - так вот - занимайтесь своим секретарским делом, а дело архитектурное оставьте на долю архитектора.
-Да как Вы смеете, Федор Пантелеевич? - убрала руку Лариса Трофимовна, - Сперва ведете себя непристойным образом, калечите нашего любимого Тимофея Платоновича, а теперь, даже не соизволив извиниться, язвите и указываете что, кому и как делать!
-Извиниться? Это я-то должен извиниться? И за что это я должен извиниться, скажите на милость, Лариса Трофимовна?!
-А Вы что, не понимаете, Федор Пантелеевич? - сорвалась с места помощница.
-Решительно не понимаю! - отрезал Федор Пантелеевич.
-А за то, что нашего руководителя с ног сбили! - не успев еще приземлиться, снова взлетала Лариса Трофимовна, - И еще, за то, что поведением своим дисциплину разлагаете, - переваливалась теперь она на носочки, - и тем самым норовите сорвать сроки производственного плана! - чуть ли не порхала Лариса Трофимовна от воодушевления и желания высказаться, а еще более от того, что ее никто сейчас не останавливал.
-Ничего не понимаю, - остолбенел в одночасье наш герой, - может я должен перед вами извиниться за то, что над работой нашей три недели ночами сидел - спасая тем самым общее положение наше? Или быть может извиниться я должен за то, что два десятка лет каждое утро ваше присутствие кофеем почитал? - Федор Пантелеевич начинал потихоньку злиться и, совсем не сдерживаясь, добавил, - или быть может извинения я должен вам принести за то, что двадцать лет к ряду один выполняю работу что на троих рассчитана?
Здесь он, конечно, палку перегнул основательно, один круглый рот Ларисы Трофимовны чего стоил, да и бешенство, что Тимофей Платонович все то время в себе умещал, не могло уже далее в нем умещаться, и с ужасающими последствиями принялось сквозь уста его наружу извергаться. И тут такое началось, такое началось, что, право, и представить страшно, а уж рассказывать-то вообще совестно - только людей пугать.
Для начала, Тимофей Платонович сломал карандаш, тот самый которым писал, при этом сломал он его таким интересным образом, несоразмерно вдавив его в рабочую тетрадь, что тетрадь порвалась тоже, что в свою очередь привело к скрежету зубов Ларисы Трофимовны, потому как именно Лариса Трофимовна, наряду с должностью секретаря, занимала должность зав.склада - все-таки конторка эта была скромная, так что карандаши и тетради вполне находились в ее ведомстве, а ко всему, что находилось у нее в ведомстве, она относилась крайне ревностно и посему наблюдая такую небрежность, закипела и напрочь потеряла дар речи. Зато, как я уже говорил, дар речи обрел Тимофей Платонович и начал сечь Федора Пантелеевича на чем свет стоит. Плевав на все гласные и негласные правила субординации, совершенно не владея собой, Тимофей Платонович стал говорить Федору Пантелеевичу "ты", что не позволял себе в самые сердечные минуты совместных пьянствований. Да и Федор Пантелеевич глядя на то, как его - человека в летах, секут нещадным образом на глазах у женщин, а может быть и у всего света божьего, сгорая со стыда, отыскал в себе решимости и вслед за Тимофеем Платоновичем собезьянничал, и тоже стал называть его этим нелицеприятным словом - "ты". И вот что из этого вышло:
-Ты хам, хам, хам, - разгавкался Тимофей Платонович, - нахал, бесстыдник бессовестный! Я тебе повторяю, Федор, ты бесстыдник бессовестный, совести у тебя нет - вот чего!
Федор Пантелеевич, как мы уже знаем, страшно озлоблен был, но после таких оскорблений в свой адрес чуточку стушевался, замешкался на какую-то сотню мгновений, пока в себе копошился, и все почему? - да потому что совесть-то в себе он отыскал практически сразу - вот она родненькая! Лежит себе преспокойно на том самом месте где и всегда, слегка постанывая, терзает душеньку Федору Пантелеевичу, да мурлыкает. А вот понимания к тому, почему его сейчас бессовестным бесстыдником величают, сколько не искал в себе Федор Пантлеевич, в какие только тайники нутра своего не заглядывал, не сыскал он его, и потому пронзило его слабое сердце острое чувство несправедливости, даже досады, и решил он в ответ тоже собачиться, потому как размышлял он - если на него гавкают, то не отвечать же ему на людском наречии, авось еще не поймут, лучше уж непременно тоже гавканьем. Понимание-то вещь тонкая, ой, какая тонкая. Ну а где нам-то - наблюдающим, в помещении где из троих говорящих двое гавкают, разобрать что к чему и отыскать свое понимание, не знаю как вы, но я-то уж вслед за Федором Пантелеевичем еще с утра стал свое понимание терять и все больше склоняюсь на сторону непонимания - отчего люди на ровном месте так собачатся.
-Ал-ко-го-лик, - разразился Федор Пантелеевич, - забулдыга, пьяница! Тоже мне архитектор! Да тебе только бутылки с рюмками вырисовывать, на большее ты и не годен, - каждый день с выхлопом, просохнуть добрый десяток лет не можешь, фу, какая мерзость!
-Подкаблучник! - запищал Тимофей Платонович, подпрыгивая от злости на стуле, но все еще почему-то не вставал.
-Это я-то подкаблучник?
-Ты-то подкаблу-у-уфник, - нарочно передразнивал архитектор, и уж очень гадко кривлялся.
-Это я-то подкаблучник, - снова удивлялся Федор Пантелевич, - я-то? Да ты сам-то, сам-то был бы рад из под каблука не вылезать, да только женки-то тю-тю - женки-то нет!
-Богохульник! - очнулась и тоже загавкала Лариса Трофимовна.
-А на Вашем месте, Лариса Трофимовна, я бы вообще сейчас помолчал! Думаете я не знаю все ваши шуры-муры с вот этим вот развратником, - Федор Пантелеевич нагло ткнул пальцем в самый нос Тимофея Платоновича, - да о ваших шурах-мурах все бюро знает, - и уж так Федор Пантелеевич сейчас это убедительно сказал, что разом устыдил обоих виновных, стоит, правда, гадать, что это за "все бюро", потому как "все бюро", вроде, было сейчас налицо и кого имел в виду Федор Пантелеевич напирая на этот оборот - решительно непонятно, может он Акима Бенедиктовича сюда приплетал, хотя, насколько мы помним, сторожа-то он признавать отказался - вычеркнул, плут! Может ради эффекту добавил, но опять же... - тьфу ты, сам черт ногу сломит с этим Федором Пантелеевичем, аж зло берет, не герой, а мошенник, ей-богу!
-Ты отстранен! - пришел в себя Тимофей Платонович, - Отстранен! Отстранен! Я не потерплю подобного хамства у себя в бюро!
-Отстранен? - опешил в свою очередь Федор Пантелеевич.
-Да, отстранен!
-Отстранен - отстранен, - поддакивала из-за стола довольная Лариса Трофимовна.
-Как отстранен? - не верил своим ушам наш горемычный, - А как же чертежи? А как же комиссия?
-А вот так отстранен,- силой ударил по бумагам архитектор, - чертежи твои с нами останутся! А комиссию мы и без тебя примем!
-Да-да, комиссию мы и без Вас примем, - вторила удивленная помощница и казалось сама не верила в происходящее. Федор Пантелеевич стоял все еще в недоумении, потом посмотрел на архитектора, который довольный сидел на стуле, несколько раз очень сильно моргнул, перевел взгляд на удивленную Ларису Трофимовну, и, собравшись с мыслями, сказал:
-Нет-нет, постойте. Вы не можете меня отстранить!
-Еще как можем! - злорадствовал архитектор.
-Можем-можем, - скалилась и Лариса Трофимовна.
-Нет-нет, -затрясся вдруг Федор Пантелеевич, - вы не можете так со мной поступить. Я же... Я же..
-Ты же! Ты же! - снова гримасничал Тимофей Платонович, - еще как можем! И можем, и отстраняем! - наслаждался он своей тиранией и видя как пугает сейчас Федора Пантелеевича решил надавить побольнее, - можешь уже взять портфель и покинуть помещение! А как чего надумаешь, как мысль дельная в голову придет, иль совестно станет - извиниться захочешь, - так сразу и приходи. Мы с тобой сядем тихо-мирно и обо всем поговорим. А сейчас - пошел вон, нахал!
-Нет-нет-нет, у вас нет таких полномочий, - снова тараторил Федор Пантелеевич.
-Как это нет? Да ты в своем ли уме, Федя? Пошел вон - я сказал!
-Тогда и чертежи отдайте! Я требую! - инстинктивно потянулся рукой Федор Пантелеевич, но Тимофей Платонович, кажется, не совсем согласен был с его инстинктивными требованиями и, схватив чертежи, попытался упрятать их в ящик стола.
-Еще чего! Требует он!
Только вот Федор Пантелеевич глядя на то, как его вот-вот лишат последних аргументов, обеими руками вцепился в почти упрятанные чертежи и истерично закричал:
-Это мое! Отдай! - и потянул чертежи на себя, - Ты не смеешь, подлец! Я над ними столько дней сидел!
-Дай сюда, - не хотел уступать ему архитектор.
-Нет, я заберу их с собой.
-Нет, ты оставишь их здесь!
Вцепились они в чертежи и стали силой друг у друга их перетягивать и впрямь как две собачонки, ругались и лаялись при этом очень скверно, и бумагу измяли порядочно, но все никак уступить друг другу у них не получалось. Лариса Трофимовна, кажется, тоже с пониманием разминулась, стояла только глазами хлопала и чью-либо сторону принимать не спешила. Сперва, вроде как, Тимофей Платонович верх одерживал, все-таки человеком был на порядок крупнее, нежели Федор Пантелеевич, даже и человеком-то назвать его не совсем к месту, больше уж - "человечище" на язык просится. Во всех планах человечище, и место серьезное в обществе занимал и габаритами был соответствующими, да и в глазах своих человека он уже давно не примечал, все как-то более человечище в себе усматривал, я прям таки диву даюсь, как он при этой своей амбиции Федора Пантелеевича сразу-то не усмирил. Потом стало мне казаться, что и Федор Пантелеевич, каким-то боком в себе человечище вдруг обнаружил, да еще и человечище попалось не просто такое - фи! А что ни на есть высшего свойства, и если таким человечищем не владел Наполеон, то уж точно им обладал французский Карл VI, и я уже готов был биться об заклад, что с таким человечищем Федор Пантелеевич чертежи свои отвоюет, а может даже и место вернет, только не тут-то было. Чертежи-то - вот где был краеугольный камень, вот где свинья была зарыта, куда с самого утра случай уперся! Чертежи-то попались с характером, как я уже говорил, они и без того были рассержены на Федора Пантелеевича - за невнимание, а тут их так сильно сжали, так сильно смяли, обругали, словом, отнеслись к ним без должного уважения, как к объявлению что на фонарный столб наклеено, и так теперь это обстоятельство их занозило, такая большая обида взыграла в чертежах, что они, совсем разгорячившись, проявили крайнюю степень своенравия и с хрустом порвались. Причины, стало быть, понятные, но понятные они лишь со стороны, так сказать, стороннему наблюдателю, вроде нам с вами, а присутствующим в бюро было не совсем понятно, отчего чертежи так нагло о себе заявили, никто же не предполагал от них такой вольности, вроде все ожидали, что кто-нибудь из соперников все-таки возьмет верх, и внимание было приковано к ним, ан нет - и верх взять никому не удалось, и все как-то более вниз сойти пришлось, буквально к полу припасть и там себя обнаружить, разве что, по разные стороны кабинета. Так что лежали они теперь в обнимку с непониманием: Тимофей Платонович у шкафа и Федор Пантелеевич у батареи, воздух жадно глотали, глазами по пространству бегали и по-прежнему страшно злились, даже неистовствовали, я бы сказал. Тут, видимо, Тимофей Платонович что-то понял, что-то явственно ощутил, глаза его при этом блеснули как-то совсем зловеще, рот куда-то на бок вышел, да как закричал он в судороге: "Ты уволен!", что Федор Пантелеевич тоже затрясся весь, то ли в горечи, то ли в злобе и кинулся обратно к Тимофею Платоновичу, и даже не к нему, а на него, и оказался с ним в непосредственной близости. Я уже было думать начал, что он слезно умолять решил Тимофея Платоновича, что вдумался он на секунду в произошедшее, оценил свое положение плачевное и теперь хочет в извинениях раздаться, да слезами архитектора умыть. То думал я, но я-то здесь - с вами, а вот Федор Пантелеевич там - с ними - на Тимофее Платоновиче, и в этой непосредственной близости к врагу своему нынешнему, герою нашему думать было абсолютно некогда да и некуда, откровенно говоря, он и не планировал оказаться настолько близко, потому и мыслей никаких на этот счет не имел, но злостью до того было объято сердце его, что и рассудок пребывал в некотором забытьи, поэтому далее все и произошло как-то беспорядочно и даже страшно некрасиво. В общем, если к самому делу, то оказавшись в непосредственной близости... боюсь даже и говорить, - аж мороз по коже,... оказавшись в непосредственной близости Федор Пантелеевич, наш горемычный, наш герой, совершенно потеряв себя, прости Господи, впился зубами в щеку Тимофея Платоновича, да так ловко, так бойко - по-молодецки, что архитектор как ни пытался вертеться и кричать от боли, никак у него не выходило скинуть с себя своего мучителя, и даже поспевшая на помощь Лариса Трофимовна со своими криками и тычками в спину никоим образом не смогла повлиять на желание Федора Пантелеевича эту самую щеку прокусить, и пока не последовал хруст, а за ним сладостный вкус архитекторской крови, наполняющей рот, наш герой и не приходил в себя.
Глава 5.
Очнулся Федор Пантелеевич только на полпути к дому, куда, как оказалось, стремилось теперь все его ослабевшее тело, да и то как очнулся - не то чтобы совсем пришел в себя, окончательно, а все как-то чуточку - один лишь нос высунул - принюхаться, в чувство мысль свою привести, чтобы, так сказать, в обстоятельствах нынешних утвердиться, удостовериться, что вот так, мол, и этак, он - Федор Пантелеевич ... 14 числа августа месяца, в среду, при крайне странных обстоятельствах, весь день противостоял ударам судьбы, которые непосильной ношей сваливались на его хрупкие плечи в виде неясного рода бесовщины, которая преследовала его с намерениями извратить и подчинить сознание с того самого часу, как проснулся, и кажется, настроила такие козни и наплела таких интриг, что при еще более неясных обстоятельствах, даже, смел он заметить - решительно непонятных, повлекло за собой целую историю неподдающихся никакому осмыслению событий, которые в свою очередь привели к ссоре с начальством, драке и спешному увольнению в одностороннем порядке, кажется, без объяснения причин, и взаправду - причины увольнения Федору Пантелеевичу никто так и не удосужился объяснить, что оставляло в его душе смутное, обидчивое ощущение недосказанности и даже некоторую надежду, что все, внезапно, вдруг, образумится. Что вот сейчас - не успеет он выкурить трубку своего импортного табаку, как к нему подбежит запыхавшийся Тимофей Платонович с горячо любимой Ларисой Трофимовной, припадут к ногам его, лобызая старые затасканные ботинки и орошая шерстяные брюки цвета хаки слезами, брызжущими из виноватых глаз, подхватят его на руки и насильно уволокут обратно в бюро, посадят в его прежнее место, где он до этого несчастного случая восседал добрых два десятка лет, и позабудут обо всем ныне пережитом, хотя виноватых глаз своих никогда не изменят - это ему особенно подчеркивалось, это его где-то даже ободряло. Но как ни глядел он по сторонам, как ни вертел своей маленькой жиденькой головушкой, ни вдыхал табаку импортного глубоко надрывая легкие, в общем, как ни силился он повелевать реальностью, ловко переводя желаемое в действительное, никак ни с одной из сторон Тимофей Платонович с Ларисой Трофимовной не появлялись, ни сзади, ни спереди видно их не было, на голову они тоже не сваливались и даже снизу в ногах не путались, а в особенности не было их с той самой стороны откуда они по уму должны были быть, с той самой откуда и сам Федор Пантелеевич в горячке сбежал - где бюро значилось. И стоило Федору Пантелеевичу этой мыслью проникнуться, постичь ее своим больным пониманием, как в ту же минуту горячка вновь завладела им, и уж сильнее прежнего завладела, совсем как своим.
Вошел горемычный наш в дом свой совершенно разбитый, лицо его как-то странно осунулось, вытянулось в какую-то совсем уж обмякшую мину, глаза и заплакать бы рады, да уж голова не совсем понимала от чего этим самым глазам вдруг разрыдаться, потому и глаза не решались, только вид грустный взяли, да такой, что посмотри наблюдатель в них - сам бы тоской налился. Руки где-то болтались вдоль туловища, как-то все беспорядком, да и ноги еле плелись - подыгрывали. В общем худо было герою, надо было что-то срочно решать, что-то выдумывать, соображать, мыслить, одним словом - спасать, пока отчаянье совсем им не завладело, впрочем, на ум ничего не шло, кроме одного - того самого гадкого, едкого, что первое идет человеку на ум очутись он в таком не простом положении, человеку, что и выхода не видит, да видеть и думать не особо хочет или даже не может. Такими хитрыми мыслями пришел Федор Пантелеевич к выводу, что надо бы ему напиться, с горя напиться, налакаться до остервенения, авось, полегчает. На счастье наше общее, Любовь Аркадьевна засвидетельствовать себя не спешила, а то сцены бы сейчас не миновать - это я вас уверяю, мысль эту она в себе весь день вынашивала - это тоже совершенно верно, а герою нашему и без того сейчас тошно, и уж лучше здоровье его поберечь. Только вот руководствовалась Любовь Аркадьевна совсем не людской жалостью, состраданием, и не пониманием вовсе, руководствовалась она более хитростью женской, расчетливостью и все той же злобой, последнее время все больше змее стала она уподобляться - затаиться ей нравилось, выжидать чего-нибудь, душить тоже в моду взяла, стоит заметить и извиваться, вдруг, полюбила. Впрочем, злоба ее теперь не отпускала, а в иной момент казалось, что она только разгорается в ней, как и звезда во лбу, что посадил туда Федор Пантелеевич, так что словно в лучших традициях семейного счастья, заперлась Любовь Аркадьевна в спальне и решила до удобного случая на сцене себя не казать и, надо отдать ей должное - правильно размыслила, будет ей еще и свое место и время.
Тем временем, Федор Пантелеевич в каком-то страшном бессилии, с какой-то последней надеждой, открыл сервант, окинул разнообразие наливок, коньяков, вин и прочей горечи, что годами копилась без толку, а поводу со всем этим разобраться все никак не сыскивалось, да и не охотник герой наш был до спиртного, все больше в работе себя находил - умел человек, старался. В общем, немного он поморщился, где-то даже удивился, может что и соображал сейчас, только вот как-то совсем без желания, даже толком не определившись чего бы ему такого съесть, на дне какой из бутылок ему приятней было бы оказаться, будто в спину его кто толкал, торопил или пятки у него горели, к слову, схватил он первую из попавшихся бутылок своими дрожащими руками, даже и не схватил, а буквально впился в нее, прижал к себе судорожно, в каком-то горяченном удовольствии и удалился в комнату, заперевшись, а через четверть часа уже спал замертво, посуда только рядом валялась.
Сны сперва вполне радужные его посещали, радовался он как ребенок, смехом звонким закатывался, восторженно верещал, будто сновидение его щекотало, и уж, проснулся бы наверняка счастливый, если бы в это самое время Митенька пришедший и уже успевший выслушать целую маменькину тираду, не решил как бы совсем нечаянно, совсем не нарочно, стуком в дверь в комнату к Федору Пантелеевичу намекнуть, напомнить о своем существовании, к тому же и причины на это имел свои собственные и даже речь серьезную заранее заготовил и разучил. Итак, Федор Пантелеевич, заслышав эти неприятные стуки дернулся как-то брезгливо, сновидение его сразу тучами затянуло, серостью прониклось, стал он снова принимать вид удрученный, плаксивый, а где-то и вовсе вид начал терять, вдобавок сквозь серые тучи пробивался как некоторое откровение, до горечи, до комка в горле знакомый и нудный голос, который тянул одно и тоже "па-а-апенька" так противно, что Федор Пантелеевич сразу, еще во сне, споткнулся о мысль, что это и не откровение вовсе, а все те же проказы дьявольские, изжившие его со свету, теперь и со сна его изживают. Начал он вертеться на диване в истерике, принялся ручонками своими от голосища отмахиваться, но бесовщина все не унималась и тянула свое тлетворное "па-а-пенька" с каждым разом противней, почти до рвоты, так что под конец своего злосчастного сновидения сам Федор Пантелеевич разразился неистовым криком и от него же очнулся. Голова его страшно гудела, тяжела была не по габаритам, огляделся он кругом - стены в порядке правильном сопоставил, потолок с основанием тоже не забыл, тут и посудину обнаружил, а потом уже и себя нащупал, вроде в голове у него все встало на свои места. Конечно, на деле, до своих мест было еще далеко, но на первый взгляд мир стал уже принимать правильные формы, как тут снова раздалось это "папенька", ломая всю окружающую гармонию, которая силилась устаканиться, и как бы в каком-то нетерпении, голос этот решил не замолкать, а напротив продолжать дальше и тем самым выводить Федора Пантелеевича из мнимого равновесия:
-Папенька, да что же вы это? Издеваетесь надо мной что ли? - удивлялся голос, - Весь день мне что ли перед дверь этой провести? У меня, между прочим, и разговор к Вам серьезный есть, да и не виделись мы, к слову, очень долго! Бросьте Вы эти ваши капризы! - настаивал он решительно, - я же знаю наверняка, что вы там уже совсем очнулись, и только из вредности теперь к нам не хотите выйти. А то, что Вы с маменькой поцапались, это уж вовсе и не мое дело! Конечно, дело-то оно любопытное, но так сказать, дело это совершенно Ваше, я к вам теперь по другим причинам и с разговором по другому поводу! Отоприте же, не противьтесь.
Федор Пантелеевич сбросил уже ноги с дивана и недоверчиво глядел на дверь. Мысль у него путалась, блуждала, стопорилась, никак не мог он понять, кто же это за дверью так настойчиво пытается до него добраться, с какими-то своими причинами, которые почему-то другие и с разговором, стало быть, серьезным, но почему-то тоже другой. Напрягал герой наш все свое внимание, аналитику всю свою подключал, сопоставлял, выдумывал, выводил из общего частное и из частного общее, но решиться никак не мог - отпирать или нет. Здесь, видимо, терпение Любви Аркадьевны дало сильную трещину и тем самым поспособствовало развитию затянувшихся событий. Молниеносно снизошло на нее убеждение, что время не чьё-либо, а что ни на есть её, так что далее она уже никак не могла удержать себя в стороне и ступила на сцену, как и обещалось, только стуки грозные невиданной силы прибавила:
-Отпирай, бесстыдник! Кому говорят!
Сам Митенька испугался запала Любви Аркадьевны, что аж вздрогнул:
-Маменька, да что же, Вы еще обострять вздумали? - жалостливо протянул он. Но Любовь Аркадьевна вступила, так сказать, в свое право и пыл свой умерять не собиралась и еще настойчивее, еще сильнее заколошматила в дверь.
-Отпирай, дрянь ты этакая! Я тебе сейчас покажу, как мать своих детей по лицу бить! Я с тебя сейчас живьем шкуру сдеру! - угрожала она.
От криков этих метался Федор Пантелеевич из стороны в сторону, места себе не находил, будто весь диван усыпан был иглами, пальцы себе выкручивал, руки выламывал, на месте подпрыгивал, но звуки были такие сильные и такие грозные, что ей-богу мертвого бы подняли, не говоря уже о полуживом Федоре Пантелеевиче, так что в один из решительных взвизгов устремился герой наш к двери и замер перед ней затаив дыхание и, все еще не решаясь, схватился за ручку, как бы в приготовлении явить себя этому сраму. Последовал еще один неистовый грохот. Федор Пантеелевич взялся за щеколду, и уже не в силах больше выслушивать этот шум одним рывком распахнул дверь, и все трое очутившиеся в одном месте и в одно время разом вздрогнули и закричали в испуге - Митенька с Любовью Аркадьевной от неожиданности и Федор Пантелеевич от страшного вида явившихся перед ним особ, чью породу установить он на данный момент затруднялся.
-Вот и славно, папенька! - первый пришел в себя Митенька, чем сконфузил Федора Пантелеевича - спать Вы стали уж больно крепко, я уже и не знал что думать на этот счет! Честное слово, перепугали меня не на шутку, Вы же знаете мою тонкую организацию - я все сразу о плохом думаю, - как-то ехидно улыбался он, - предвижу разное, мнительность понимаете ли... Но пройдемте же за стол, - Митенька схватил дрожащего Федора Пантелеевич под руку и потянул за собой, - не все же нам в дверях стоять, тем более у меня к Вам и разговор особый имеется, да может чего и перекусим, а то на Вас совсем лица нет!
-Пошли, Феденька, а то и правда, что это мы все в дверях стоим, - расчувствовалась вдруг Любовь Аркадьевна.
-Пойдемте-пойдемте, - нехотя протянул Федор Пантелеевич, - я и сам все думаю, что это мы все в дверях, да в дверях... И иные места у нас имеются, - вглядывался он в чужие лица, - Разговор стало быть, говорите у вас ко мне... правда мне непонятно, о чем нам с вами тут разговаривать, но я вас охотно выслушаю, тем более, что и время есть, да и Вы обещались говорить с интересом.
-Да дело же известное, - усаживался Митенька за стол, - и как вы успели заметить, интересное..
-Извините, но успели заметить это Вы, - перебил усевшийся напротив Федор Пантелеевич.
-Да как же это я успел заметить? Когда это Вы, буквально с минуту назад...
-Я? Ну, да черт с Вами, пусть буду я! - отрезал Федор Пантелеевич
-Что-то ты, Федор, последнее время черта стал поминать часто, - язвительно уколола Любовь Аркадьевна.
Федор Пантелеевич в упор уставился на нее:
-Да все как-то последнее время черти мерещатся, знаете ли...
-Ты это на кого намекаешь, - злобно краснела Любовь Аркадьевна, - сволочь ты этакая...
-Да прекратите же маменька, - вмешался Митенька, - ссоры нам тут ни к чему. Я же Вам говорю, разговор у меня к Вам серьезный есть, сделайте одолжение, наберитесь терпения - выслушайте, и разрешите судьбу мою. Здесь Митенька выдержал скромную паузу и собравшись с мыслями начал свои объяснения. Решил он, как это водится, зайти издалека, да так сильно захватил, что начал чуть ли не с самого своего рождения, и сперва даже сам был не рад такому своему началу, попеременно краснел он, сбивался и морщился, но потом все более в форму вошел, нужный слог взял и понеслись его объяснения как по маслу. Принялся он ухо родительское языком ласкать, детство свое беззаботное вспоминал в самых ярчайших красках, особенно напирал на то, что оно было именно беззаботным и радостным, сюда и велосипед даренный ему лет пятнадцать назад притянул, и как кошек по двору гонял, и как Федор Пантелеевич грамоте его обучал тоже вспомнил, и уж очень радовался своим воспоминаниям и смеялся. Потом как-то скользнул он в другие материи и начал уже о своей будущности говорить, ловко приплетал сюда свое будущее потомство, да в таком неожиданном виде, что оно ни какое не будущее, а самое что ни на есть настоящее, что оно уже и по квартире бегает, визжит, пищит и на руки просится, и уж тут Митенька совсем предался фантазии, не удержался и пустил скупую слезу. Любовь Аркадьевна уже было кинулась его успокаивать, но Митенька вовремя взял себя в руки, маменьку остановил и продолжил свои объяснения уже с другой стороны. Эта сторона была сплошной гадостью, и теснота с душнотой здесь была, и недостаток пространства и света и даже людские колкости и шепот соседский, а то и вовсе галдеж среди ночи, и Митенька все углублялся в эту сторону, ввинчивался в нее с упорством и уж было почти засел там, как вдруг опомнился и начал выкарабкиваться, да такими сердечными обращениями в адрес родителя, мол, и отец родной, и уважаемый, и чтимый и еще всякий разный, и заключил уж так ласково, что практически был уверен, что Федор Пантелеевич сию же минуту предложит ему - своему отпрыску, обоюдный вариант размена жилплощади, а то и вовсе решит потесниться.
-Ну и что скажете, папенька? - смотрел вопросительно Митенька, - я, кажется, понятно выразился?
-Решительно непонятно, - сконфузился Федор Пантелеевич и с некоторым омерзением оглядел присутствующих.
-Да что же тебе здесь непонятно, голова твоя садовая? - удивлялась Любовь Аркадьевна, - Сын твой, переступив через гордость, сидит теперь перед тобой, унижается, просит тебя - отца родного, а ты, падла ты этакая, нос воротишь! Что же ты за отец такой? Дрянь, мучитель...
-А мне здесь абсолютно все непонятно, - перебил её Федор Пантелеевич и, как-то все более удивляясь, добавил, - что это за сын такой, и что это за просьба такая, и кто, собственно, Вы?
-Да как же папенька, известная ведь просьба... Вас ведь здесь двое, а жилплощади стало быть... - здесь Митенька осекся и как бы устыдившись обвел взглядом пространство. В действительности же он считал, что иметь жилплощадь в таком объеме, а именно в трех комнатах, просторном коридоре и кухне - самая большая наглость со стороны родителя или даже преступление.
-Не могли бы Вы выражаться конкретнее, я Вас не очень-то понимаю, - настаивал Федор Пантелеевич.
-Да куда же конкретней? Я же, вроде, доходчиво все изложил...
-Да вот поконкретней бы...
-Ты это, Феденька, играть с нами вздумал что ли? Я что-то сама понять не могу... - смеялась уже Любовь Аркадьевна, - это, Митенька, у папеньки шутки теперь такие, спьяну, наверное.
-Ах, да! А я уже было подумал... - засмеялся, глядя на мать, Митенька.
-Нет-нет, я Вас действительно не понимаю, и даже смеху вашего теперь не разберу - хмурился Федор Пантелеевич.
-То есть как это? - вопрошала Любовь Аркадьевна.
-Ах, маменька, теперь мне все предельно ясно, - воскликнул разгоряченный Митенька, - он мне отказывает!
-Как это отказывает? - не понимала Любовь Аркадьевна.
-Я Вам отказываю? - удивлялся и Федор Пантелеевич.
-Ах, Вы мне отказываете, - парировал дрожащий Митенька. - То есть Вы мне отказываете! - не унимался он и вторил это так неопределенно, что было не совсем ясно: то ли он убеждает себя в этом, то ли надеется, что его убедит в этом родитель.
-Должен заметить, что я вас ни капельки не понимаю, - снова наступил на свое Федор Пантелеевич, - но если хотите - отказываю.
-Вы мне отказываете?
-Да, я Вам отказываю, - как-то совсем нехотя ответил Федор Пантелеевич
-Ушам своим не верю, глазам своим не верю - Вы мне отказываете, - и тут будто что-то в нем надломилось, вышло из строя, и Митенька словно маленький настырный мальчик разрыдался, закрутился, заверещал, застучал всем своим телом в истерике - ноги моей здесь больше не будет - слышите? Ноги моей здесь больше не будет...
-Я Вас прекрасно слышу, - пятился Федор Пантелеевич - успокойтесь, утритесь, не надо кричать. Если бы Вы выразились поточнее... а так, должен заметить, я как и прежде... я Вас решительно не понимаю.
-Ах ты дрянь такая, мерзость. Издеваться вздумал над сыном единственным? Что же ты за ирод такой? Паскуда, я тебе сейчас покажу... - Любовь Аркадьевна замахнулась на Федора Пантелеевича, но тот вовремя спохватился и слетел со стула.
-А знаете что? Вы это хорошо размыслили - на счет Вашей ноги здесь... - убирайтесь! И вот это Вот с собой прихватите, - Федор Пантелеевич не без демонстрации обвел Любовь Аркадьевну рукой.
Все замерло на каком-то пике своих возможностей, впрочем, замерло всего на мгновение. Иной раз случается с людьми некоторыми такого рода непонимание, когда расходятся они в любопытстве в вопросе: "Отчего идущие на казнь так мало протестуют? Ведут себя как-то слишком смиренно, глаза их при этом блуждают где-то, но все как-то не решаются приговору противиться, а все как-то, вроде, и соглашаются с ним, даже если и вины за ними никакой нет и не было". И тут же любопытствующие заключают своей уже мыслью и широтой амбиции: "Вот я бы-то уж точно протестовал, я бы там наделал шуму! Вроде же как, последняя возможность... я бы, быть может и удрать пытался... во всяком случае попробовал - это уж наверно!" И всем скопом те же любопытствующие заблуждаются в своих суждениях, по той простой причине, что, во-первых, усматривают все издалека, а во-вторых и главных, что приговора им никто не выносил. Не могут они ощутить мыслью и восприятием своим все сокрушительную силу приговора, не достает им фантазии представить пред собой некоторую необратимость и лишь тот, кто с этой необратимостью столкнулся, так сказать, лицом к лицу, тот-то и проникается пониманием, что протестовать как минимум бессмысленно, что есть на жизненном пути такая область, где воля твоя мертвее мертвого. И должен заметить, такого рода понимание не с каждым случается, да и не каждому его по силам вынести. И вот нечто схожее случилось теперь с Любовь Аркадьевной и Митенькой - как-то снизошло до них озарение, что делать им буквально здесь нечего, и рок совсем не в том, что их - мать с сыном, прогоняют, а в том, что они больше здесь ничего не могут значить, что они здесь, если хотите, нуль. По этим причинам все теперь засуетилось, все зафыркалось, заходилось, засобиралось. Один лишь Федор Пантелеевич позу свою не менял, а в совершеннейшем бездействии наблюдал в отупении за происходящим, к слову, от него никто теперь ничего и не ждал. Итак, события дошли до того, что все собралось, сомкнулось и оказалось около двери. Далее это все кинуло пустой и прощальный взгляд на продолжавшего бездействовать Федора Пантелеевича, наконец, все последний раз фыркнуло, распахнуло дверь и захлопнуло за собой. Федор Пантелеевич отмер и уселся за стол.
Глава 6.
Наступила глубокая осень. Природа повадилась безжалостно бить дождями, ветрами, да заморозками, заставляла промочить ноги и шмыгать носом. Желтые листья, усыпавшие сплошь улицы, перемешивались с обледеневшими местами лужами и превращали округу в почерневшую кашу, и лишь изредка они болтались на обнаженных деревьях дожидаясь часа, когда и до них доберется назойливый ветер. Последние отголоски лета уже перестали виднеться в людских настроениях и все более замещались какой-то тоскливой апатией и прохладными мыслями. Многое менялось в природе, многое менялось и в людях, и наш герой тоже терпел изменения, подчас, сокрушительные, но сказу об этом после.
Любовь Аркадьевна, так как пойти ей было решительно некуда, прижилась теперь у Митеньки и его жены, в тех самых тесных и душных комнатах, на которые в своих объяснениях напирал Митенька, и, конечно же, не без соседских шушаканий и высокомерных взглядов, которые, к слову, переносила Любовь Аркадьевна с трудом. Здесь наблюдатель подметит некоторую иронию - вроде бы Митенька уходил в родительский дом от тесноты, с уверенностью что вернется с жилплощадью, но вместо жилплощади приволок еще большее теснение в виде родительницы, и что уж там, скромно заметим - родительница была не подарок. Войдя в новый дом, Любовь Аркадьевна попыталась втащить и новые правила, которые в дверь-то с трудом проходили, не говоря уже о том, чтобы в комнатах развернуться, потому как в комнатах были уже правила Митенькиной жены - Дашеньки. В связи с этим, и без того в душных комнатах, теперь становилось еще и крикливо, а где-то даже слезливо и горько. Ходили сожители почти всегда раздраженные, общались друг с другом мало, а если и общались, то непременно язвительно с какой-то нелепой ненавистью. Семейная жизнь Митеньки скоро разладилась, так как находился он в очень скверном положении между правилами маменьки, которые та деспотично навязывала, и правилами Дашеньки, с которыми, вроде, уже и сжился. Раза два или три попытался он примирить Любовь Аркадьевну с Федором Пантелеевичем, приготовлялись они перед этим основательно, речи разучивали, мимику выверяли, но в итоге каждый раз сперва жалостливо скулили под дверью, а потом не выдерживали и бранили Федора Пантелеевича на чем свет стоит, а после и меж собой собачились, а все оттого, что Федор Пантелеевич на порог их не пускал, да и вообще никак на них не реагировал.
В бюро тоже все было неспокойно. После того сокрушительного случая, чертежи все никак не могли собраться воедино, потом с неимоверным трудом вроде бы собрались, но уж теперь никак не хотели склеиться, потому им надо было срочно перечертиться, но и тут чертежи оказались сплошной гадостью и перечертиться в срок не пожелали, оттого и работа была сдана намного позже, да так намного, что комиссия, как и ожидалось выписала штрафу, сделала выговор и положительное отношение свое к бюро поменяло на полностью противоположное. Тимофей Платонович перенес этот удар крайне тяжело, долго он ходил напряженный, постоянно ворчал, плевался, хлопал дверьми и отчитывал Ларису Трофимовну, которая, к слову, по каким-то своим причинам, тоже была не в духе, так что их полюбовный союз разладился сам собой. Правда, со временем все поостыли, взглянули на ситуацию под другим углом, утвердились в глупости происходящего, убедились в незаменимости Федора Пантелеевича и тоже теперь искали случая, как бы к нему подступиться. Несколько раз делали они тревожные звонки на адрес Федора Пантелеевича, но им на них никто не отвечал. Наш герой, конечно же, звонки эти слышал, но слышал он их как-то все за гранью своего восприятия, слышал просто так, как ежедневно слышат шум за окном, не то, чтобы он постоянно теперь пребывал среди гама, совсем нет, просто находился он полностью в себе, под замком, да и пил он теперь по-страшному.
Конечно, хочется еще много чего поведать слушателю, порассказать всякого страху, жути нагнать, может, где и схитрить пришлось бы, но тут уже и само наблюдение велит сказать о Федоре Пантелеевиче, а так как наблюдатель лицо смиренное, то и противится ему ни к чему, потому как противление это будет притворное, на события влиять наблюдателю не дано и лицо оно, так сказать, незаинтересованное, так что не будем оттягивать и приступим к сказанию.
Федор Пантелеевич к этому самому часу довел себя до изнеможения. Исхудал он больше обычного, лицо его обросло жиденькой бородкой, рубахи все на нем были грязные, волосы не причесаны, ногти не стрижены и куда делась былая педантичность, стоит лишь гадать. С тех самых пор, как захлопнулась дверь за последними присутствующими, а именно за Любовью Аркадьевной и Митенькой, сношения всяческие с людьми наш герой прекратил. Первое время, правда, он выговаривал пару любезных слов в адрес продавщицы, что работала в винно-водочном на углу улицы, но потом как-то все более посмурнел, что и эту пару любезностей из лексикона выкинул и на этом больше рта не раскрывал. Жилище его постепенно потеряло опрятный вид, всюду теперь громоздился всяческий дрязг, углы поросли паутиной и пылью, кругом валялись бутылки, плевки и разная мерзость. Федор Пантелеевич как-то быстро с этим со всем сжился, хлам его не смущал и неудобств он не чувствовал, потому, наверное, и сам приобрел вид захламленный. Мысль в нем с каждым днем все более надрывалась, все более отказывалась и ломалась, и в итоге окончательно перестала работать. Сперва он, конечно, силился что-то в себе отыскать, целыми днями пьянствующий ковырялся в своей голове, но никак не мог набрести на то самое нужное, и несколько раз в истерике аж до шишек и слез поколотил себе голову, но мысль все равно не шла, может оттого что не хотела, а может оттого, что Федор Пантелеевич и не знал, собственно, что ищет. В непонимании своем дошел он до крайнего абсурда, и если раньше он не понимал окружающую перспективу, то теперь уж и сам себя перестал понимать, место свое, да и вообще что к чему. Потому он в горечи и решился на этот отчаянный поступок. Готовиться ему было особо не к чему, ходов и выходов он все равно бы не нашел, примиряться и просить прощения он поморщился и записки писать поленился, потому как не понимал ничего кругом. Так что наскоро он отыскал в кладовой веревку, жирно натер ее хозяйственным мылом, вбил в прихожей несколько толстенных гвоздей, все привязал, натянул на свою тонкую шею петлю, забрался на табурет, ловко на нем качнулся и повис против зеркала. Шея его мерзко захрустела, петля на ней силой затянулась, голова вдруг наполнилась кровью, и в груди у него затрепыхалось. А так как висел он напротив зеркала, то и глаз оторвать не мог от сего происшествия. Слышали его уши теперь как горло его страшно кряхтит, шипит и бурлит, голова его уже приобретала синюшний цвет и вид его этот пугал. И тут с ним произошло самое любопытное. Мысль его как-то неожиданно заработала, забилась в панике в голове, стал он помаленьку что-то соображать, потом все более и более мысль его выправилась и тут показался ему краешек самого интересного, он уже было начал теряться, в голове его темнело, но все не упускал он из виду этого краешка, потом этот краешек стал все больше показываться, все больше вылезать из окружившего мрака и вот он совсем ему открылся, и это было то самое понимание. Все вдруг перед ним осветилось ярким светом, все снова встало на свои места, все снова в нем заработало и наполнилось смыслом. В страсте своей он попытался выбраться из петли, впивался когтями в шею, извивался в неистовстве, но было уже поздно.
Конечно, всем нам теперь интересно, что это Федор Пантелеевич вдруг понял, что это за понимание ему явилось в такую роковую минуту, и наблюдатель бы вам с удовольствием рассказал, если бы сам только знал, потому как понимание вещь настолько личная, и природа его настолько тонкая, что нет никаких возможностей его передать, и если уж оно с нами случается, то нам остается лишь заметить его наличие и на этом все. Так что, прошу Вас в таком скверном конце наблюдателя не винить, а уж самим над этим размыслить, если только будет желание.
Обнаружили Федора Пантелеевича, как и водится в таких случаях, по тлетворному запаху. Говорят, весь вид его был страшный, мрачный, но лицо было какое-то слишком уж счастливое. По такому случаю тут же средь людей пошли толки, многие, конечно, пьянство в этом усматривали, некоторые семейный разлад, иные говорили, что виной всему одиночество и утрата жизненных сил, в общем много люди наплели, и никто ни разу не опомнился, что виной всему было...