Так Рамон Пенья звал своего друга Владимира. Друг Владимир жил этажом ниже, его комната была прямо под комнатой Рамона, через стену от лестничной клетки. Можно было спуститься к нему, но Рамон, который вообще был не ленив насчет подвигаться, именно эту трату энергии полагал излишней. Поэтому утром он просто открыл дверь и заорал в пространство:
- Вла-ади!!!
"Л" у него, как у всех испаноязычных, выходило мягким - "эль"; звуки "в" и "б" в его кубинском произношении мало отличались друг от друга. То, что разносилось по длинному коридору советского студенческого общежития, могло бы смутить посторонних. Здешние к Рамону привыкли.
Из всего набора его имен - Эстебан Хуан Рамон Агилера Пенья - можно было в принципе выбрать любое, но обычно он для всех был просто Пенья, а Рамоном его называли девчонки в минуты особой нежности.
Он был светлокожий мулат с грустными арабскими глазами (в нем вообще смешалось много кровей) и живой обезьяньей мимикой, с копной жестких нестриженых волос и крепкими белоснежными зубами. Верхний передний зуб ему выбили в какой-то давней драке еще на Кубе. Когда он улыбался своей щербатой улыбкой - а улыбался он часто и широко - на незнакомых людей это производило убойное впечатление. Особенно зимой, когда нестриженые черные космы торчали из-под стандартной шапки-ушанки - их выдавали всем студентам из жарких стран вместе с жуткими клетчатыми пальто, и кто-то даже приучался их носить, но на Рамоне шапка сидела классически, одно ухо задрано вверх, другое опущено, завязочки болтаются. Когда он в своем кургузом пальто и напяленной набекрень шапке втискивался в переполненный троллейбус, бренча пустыми бутылками в авоське и широко улыбаясь, в троллейбусе вокруг него немедленно становилось немного свободнее. (Бутылки эти кубинская тусовка собирала по всему общежитию, потому что им вечно не хватало на пиво.) Впрочем, Рамон и летом был хорош.
Наконец пришел друг Владимир, здоровенный черный негр, которого назвали Владимиром в честь Владимира Ленина. С собой он привел ораву разноцветных кубинцев, которые еще на лестнице подняли дикий галдеж, окончательно разбудив общежитие.
Четверо из этой оравы сегодня должны были сесть на поезд и уехать к морю, в портовый город, откуда они уже на пароходе отправятся домой, на жаркую летнюю Кубу. Билеты у них были в одно купе, и все бы хорошо, одна загвоздка - им нужно было везти с собой очень много вещей. Очень много. Кубинцы покупали здесь все, что не могли у себя дома взять по карточкам, все вплоть до зонтиков, граненых стаканов и газовой плиты с баллоном. На четыре человека выходило что-то уж слишком много багажа.
Часть его, самая неподьемная, уже дожидалась на вокзале в камере хранения (в том числе и плита), остальное сейчас собирались довезти толпой, к которой присоединились и русские друзья. В толпе всплескивала руками, переживала и тоненько что-то чирикала Лена, жена одного из уезжающих. Она порывалась подхватить какие-то сумки, ее оттеснили - Лена ждала ребенка. Потом оттеснили и Артуро, ее мужа, чтоб утешал жену - ей оставалось доучиться год, и этот год надо было как-то прожить. Они отошли в угол и среди суеты и толкотни стояли тихо, говорили о чем-то неслышно. Лена плакала. Рамон между делом поглядывал на них, распоряжаясь в толпе.
На вокзале они первым делом угнали из багажного отделения тележку, на которую горой сгрузили практически все из камеры хранения, остальное потащили в руках. Рамон здесь хорошо ориентировался, путешествовал он часто, ему нравилось разъезжать по гостям. Еще на первом курсе он впервые выбрался с компанией в соседний город к Лялиной подруге, и поначалу сидел в вагоне, забившись в самый темный уголок и сверкая оттуда испуганными глазами. Прятался он потому, что не получил в консульстве разрешение на поездку, что было делом обязательным, по идее, ему даже билет не могли продать без такого разрешения. Но как только он понял, что никто и ничего не собирается у него проверять, страх как рукой сняло, и уже обратно он ехал королем, травил на весь вагон кубинские анекдоты, ничуть не смущаясь того, что слушатели разбирают в его русско-испанской мешанине едва половину. Смеялись и так.
Поезд стоял у платформы, до отправления оставалось минут пятнадцать. Проводница проверила билеты у четверки отъезжающих, подозрительно поглядывая на толпу с сумками и рюкзаками. Потом она увидела приближающуюся багажную тележку, которую бегом толкал здоровенный черный негр. Посреди горы вещей гордо возвышалась газовая плита.
- Это что, тоже все ваше?
- Все наше, - сказал Рамон и широко улыбнулся
Проводница шарахнулась в вагон, заперла его изнутри и побежала за бригадиром. Пока она бегала, ребята споро перетащили вещи через соседний вагон и забили ими все купе до самого потолка. Газовая плита осталась стоять в тамбуре, никуда больше она уже не помещалась. Там же в тамбуре остались и кубинцы - они теперь тоже не могли войти в свое купе.
Рамон приобнял Лену и погладил ее по плечу. Лена всхлипнула, не отрывая взгляда от мутного вагонного стекла, за которым стоял ее Артуро.
Никого, конечно, не высадили и не стали ничего выгружать, но Рамон все-таки дождался отправления, чтобы уж убедиться.
Поезд тронулся.
- Ладно, я пошел, у меня дела, - сказал Пенья.
У него вечно были какие-то странные дела. Например, он отдавал в ремонт чей-то магнитофон, а потом, когда его не починили к сроку (и, кстати говоря, вообще не починили), пришел в мастерскую с незаряженным фотоаппаратом, демонстративно щелкнул кнопкой и закричал:
- Я в газета на вас напишу!
Мужики из мастерской выскочили и погнались за ним, пытаясь отобрать фотоаппарат.
- Они за мной два улица бежал! - гордо заявил потом Пенья.
Не догнали, конечно. Как они могли догнать кубинского уличного хулигана, у которого в запасе был, к примеру, такой случай: ночью он на ходу запрыгнул в фургон лимонадной фабрики, нагруженный баллонами с лимонным и апельсиновым сиропом, выкинул два баллона на дорогу и принес их в интернат для старших школьников, которые работали на сафре. Баллоны были вылиты в водяной бак на крыше, и до утра из кранов ко всеобщей радости тек сладкий ароматный нектар.
А еще у него всегда были какие-то неполадки с официальными бумагами. Если бы их терял только он сам, это было бы хоть как-то объяснимо. Но его бумаги почему-то терялись во всех учреждениях, и уже никого не удивляло, что на него опять завели новый вкладыш в студенческой поликлинике. У него была хроническая астма, обострявшаяся по холодам, и свой вкладыш в каждом кабинете.
- И в гинекология тоже! - утверждал он.
А еще у него была Ляля.
Собственно, у него могла быть любая из общежитских девчонок, на него никто не обижался и никто его ни к кому не ревновал. И если сказать точнее, Ляля была сама у себя. Но она молча улыбалась, когда Рамон был рядом. И ее улыбка становилась нежнее, когда она слышала из уст Рамона свое имя.
- Льялья...
Ее и без того мягкое имя текло как мед, как сладкий тягучий кокосовый ликер, который делала Пеньина мама.
Ликер этот Рамон привез сюда контрабандой, насмерть заболтав погранцов. Девчонкам он понравился до восторженного писка. Правда, попозже они запищали уже возмущенно, когда обнаружилось, что голова-то от ликера остается ясной, а вот ноги не идут. Тогда Рамон извлек из своей сумки другую бутылку с чем-то темным, и решительно замотал головой, когда девчонки робко потянули к ней руки.
- Вам нельзя.
Судя по тому, как отдувались парни, которым досталось по глотку из темной бутылки, девчонкам этого действительно было нельзя. Им Рамон отдал кокосовый орех, достав его из все той же сумки, чудом избежавшей таможенного досмотра. Орех никому не понравился.
Что он привез Ляле, осталось неизвестным. Он на эту тему не распространялся, а Ляля была девушкой тихой, молчаливой и абсолютно непробиваемой. Одевалась она неброско, не красилась, волосы цвета спелой пшеницы заплетала в тугую косу, училась старательно, но без фанатизма. В общем и целом ее не замечали. Но она и не стремилась быть заметной.
Даже про ее день рождения соседки по комнате узнали из случайной обмолвки. Поскольку денег на подарки ни у кого не было, а из праздничной еды был только чай, девчонки решили хотя бы навести на Лялю красоту. Ляля, сидевшая на стуле в простой майке и домашней юбочке, обреченно махнула рукой и осталась сидеть неподвижно, пока соседки хлопотали вокруг.
Ее тугую косу первым делом распустили и расчесали густые волны цвета спелой пшеницы. Справа у виска заплели несколько тоненьких косичек, уложили их полукружьями, подхватили простой заколкой, открыв нежное розовое ухо, проколотое маленькой сережкой. Левую сторону оставили так. Потом подступили к ресницам, слегка провели по ним тушью и ахнули. Светлые ресницы Ляли, потемнев, зрительно удлинились примерно вдвое. Ей сунули в руки зеркало. Она взглянула на свое отражение огромными серыми с поволокой глазами, похлопала густыми веерами чуть подкрашенных ресниц. Зашумел ветер. Ляля вздохнула и сказала:
- Коровка.
И отдала зеркало.
Девочки переглянулись. Смотреть на это и знать, что больше никто этого не видит, было невыносимо. Не сговариваясь, они с двух сторон подхватили Лялю под руки и вывели из комнаты в общежитский коридор.
Ляля в сопровождении двух соседок медленно прошла его из конца в конец. В такт мягкой походке колыхались золотистые волны, спадавшие до талии. Обнажалось и вновь скрывалось под волной волос округлое плечо. Поблескивала сережка в мочке открытого уха. Веера ресниц взлетали, когда Ляля бросала взгляд по сторонам, и вновь приопускались полукружьями теней. Лицо ее было спокойно и неподвижно.
Встречные замедляли шаг, останавливались, оглядывались и смотрели ей вслед. В холле стихли разговоры.
Дойдя до умывальни, Ляля оттолкнула руки девчонок, подошла к раковине и тщательно отмыла тушь с ресниц. Потом разобрала волосы и вновь заплела тугую косу. Больше она такого делать с собой не позволяла.
Рамона в это время в общежитии не было - он ругался с консулом и представление пропустил. Его безалаберное отношение к документам, его бессовестные прогулы и бесконтрольные разъезды не могли в конце концов остаться незамеченными, и над ним нависла нешуточная гроза.
- Habla culo! - сказал он, вернувшись из консульства. По звучанию это походило на фамилию консульского работника, но смысл был несколько грубоват.
Потом его видели в деканате, куда он отнес накарябанное собственноручно заявление:
"Прошу разрешить меня мое продолжение в Советском Союзе."
- Это уж вы сами постарайтесь, - сказали ему.
И Пенья стал стараться.
Они с Лялей засиживались допоздна в холле, загромождая стол учебниками и тетрадями. Сюда же Ляля приносила бутерброды и пирожки из буфета, чтоб уж ничем не отвлекаться. Здесь же они зажигали пару свечек и ставили их в чашки, когда в общежитии вырубалось электричество - зимой это бывало нередко. Они поднимали взгляды друг на друга и замирали на мгновение; потом начинали твердить:
- Учись! Учись! Учись! - И дружно фыркали. Но дела Рамона и правда стали понемногу выправляться.
Как-то, когда Рамон на минутку отошел, кто-то неумный, проходя мимо холла, бросил в адрес Ляли неуважительное слово. Не надо было этого делать: Пенья материализовался перед ним в то же мгновение. В следующее мгновение дематериализовался неумный человек.
Они сидели за учебниками, сдавали экзамены, переходили с курса на курс. К ним привыкли.
Одного Пенья никак не мог понять и принять. На каникулы Ляля уезжала к себе домой, писала ему оттуда письма, но ни разу не позвала его с собой и отмалчивалась, когда он сам заводил разговор об этом. В последний год учебы он не выдержал.
Он ничего не знал о жизни в сельских районах Житомирщины. Не знал и не думал, какое впечатление произведет, что будут думать там о нем, о Ляле и о всей ее родне, что станет с ней впоследствии - не думал, потому что твердо знал, что хочет, чтоб с ней стало. Он хотел поговорить с ее матерью, а по старомодному выражаясь - попросить Лялиной руки.
Он принес в маленькое житомирское село тему для сплетен и пересудов, которой хватило на долгие годы.
Когда он попытался защитить Лялю от матери, мать вытолкала его, потом вытолкала Лялю, потом побежала за ней и потащила ее обратно в дом - потому что Ляля спокойно пошла за Рамоном. Крик стоял такой, что Рамон морщился при одном воспоминании. Потом мать потребовала, чтобы он немедленно уехал. Пенья посмотрел на Лялю, и Ляля сказала:
- Уезжай. Я скоро приеду.
Мать опять закричала.
Обратно за тысячу километров с тремя пересадками Рамон ехал не только без разрешения, но и без билета. Ему везло с проводниками и контролерами, впрочем, ему всегда везло. Вскоре вслед за ним приехала Ляля, а на следующий день в общежитие, как буря, ворвалась Лялина мать.
Она выдергивала в коридор одного студента за другим и устраивала кромешный допрос. Она хотела знать все о жизни дочери, и это "все" в ее представлении выглядело так скверно, что людям после такого разговора было невыносимо стыдно смотреть Ляле в глаза. Потом она перебралась в деканат, и общежитие вздохнуло с облегчением, зато деканату стало худо. Она потребовала, чтобы Пенью немедленно исключили, выгнали с волчьим билетом, выслали из страны... может, просто расстрелять его? - поинтересовался наконец измученный декан. Мать забушевала с новой силой.
Она вернулась в общежитие и принялась швырять в чемодан Лялины вещи. Она собралась увезти опозоренную дочь домой, немедленно и навсегда.
- Нет, - сказала Ляля.
Мать осеклась. Ляля отобрала у нее чемодан и задвинула под койку.
- Уезжай домой, мама. Не надо так переживать. У меня все будет в порядке.
И тут мать заплакала.
- Доченька... Да я же для тебя... Ты ж пойми...
- Я понимаю, мама. Уезжай. Ни о чем не беспокойся.
Она поехала проводить мать на вокзал. Пенья смотрел из окна, как они садятся в троллейбус. Смотрел и думал.
- Льялья...
Они опять сидели вечером в холле, составив два свечных огарка в один бокал. Они сидели друг напротив друга и держались за руки, а между ними горела тихая двойная звезда, освещая лица. Они безмолвно разговаривали между собой, и Рамон просил ее взглядом, умолял ее, а она взглядом же говорила "нет", но не отпускала его рук. И он понимал, что будет так, как она решила. Что бы она ни решила.
- Льялья...
Очень скоро, уже вот-вот, рухнет огромная страна, рухнет и расползется по швам, и там, где он раньше мотался куда угодно, ни о чем и никого не спрашивая, на пустом месте возникнут границы, и расстояние между ними, такое ничтожное когда-то, преодолеваемое одним шагом, вырастет и станет непреодолимым. Он уже уехал в свою далекую страну, которую тоже придавит осколками рухнувшего гиганта, а она... Она выживет. Она тихая, стойкая и абсолютно непробиваемая. Выживет, проживет долго и никому ни о чем не расскажет.
Два огарка в одном бокале
что-то значат для вас двоих.
Вы тогда и не замечали,
как мы смотрим на вас двоих.
Осторожные ваши лица -
не спугнуть бы мгновенный свет, -
осторожные наши лица -
не спугнуть бы мгновенный свет...
Две свечи, два лица - и нет
ничего, кроме двух планет,
друг за другом летящих вслед,
и двойной звезды тихий свет
согревает застывшие лица...
Как же вам повезло - влюбиться!
Как же вам тяжело - влюбиться...
Не сравняется ход планет,
та встречает закат, та - рассвет...
Вы друг другу в глаза глядите
сквозь преграду звезды двойной.
Две планеты одной орбитой
крепко связаны меж собой.
P.S. Стихи были написаны много лет назад, в разгар тех самых событий.