Некрасов Владимир Александрович : другие произведения.

Трава и собаки

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

ТРАВА И СОБАКИ


От автора

Сегодня в переходе между Чеховской и Пушкинской встретил своего старого друга, Игоря. Радость-то какая, столько не виделись! Но никакой радости и в помине, то ли потому что под землёй мы, то ли что... Он так прошёл мимо меня, шаркая, со своим портфелем и только пробормотал:
— Шерше ля фам, — и потом, удаляясь по эскалатору, будто бы желая оправдаться, вяло и нехотя прокричал, — это не та фраза, я не то хотел сказать, старик, это не та фраза!
Поднимаюсь наверх, выхожу на Тверской бульвар, где работают утренние фонтаны и воздух ещё чистый. И бронзовый Пушкин... а на голове его голубь сидит. Сначала такая маленькая птичка, потом надувается и бах — взлетает. Голубь взлетает, а на том месте уже новый видится, сначала маленький, потом набухает точно резиновый пузырёк, потом взлетает, а за ним следующий прорезается... и так без конца. Голова памятника по утрам генерирует голубей. Быть может, в одно июньское утро памятник родит забавную птицу с длинной шеей. Какого-нибудь лебедя или гуся. И, наконец, всем станет полегче.


Анжелика как лезвие

Она называла себя актрисой. И если кто-то называл её «артистка», она молча сносила это. В конце концов тоже неплохо, а главное заслужено. Поскольку она училась актёрскому мастерству не где-нибудь, а в столице. И пусть общежитие, где её зарегистрировали, крайне убогое, это всего лишь этап, или, если угодно, жертва, которую она готова принести ради сверкающих праздничными огнями новых возможностей. Ведь она имеет своё право на счастье.
Анжелике двадцать четыре года. Она привлекательна. Более того, она знает интервал своей привлекательности. Было время, когда её, совсем молодую девочку, бросал какой-нибудь симпатичный грубиян посередине танцплощадки, не окончив танец. Теперь — нет, она умело использует мужчин, не переходя границы своих возможностей. Или это ей только кажется. Однако, промахов у неё, слава богу, мало. Мужчины помогут ей построить карьеру, только бы не увлечься, второе — давно уж следует прекратить черезмерное употребление алкоголя. Ведь она имеет своё право на счастье.
Как быстро летит время. Через год-два, она будет дамой не первой свежести. Замуж — пока не поздно! Москвичи такие уроды, смотрят масляными глазками, а у самих живые жёны живут. Ну пусть ты старик, и пахнешь лежалыми тряпками, пусть у тебя канализация не впорядке в замусоренной хрущёвке, где нибудь в Лианозово, откуда добираться до центра черт знает сколько, но зачём у тебя живая жена живёт, жи-жи-жи, да ещё и читает лекции по эстетике на соседней кафедре, плюс настолько наглая и активная, что уж три раза успела по мобильнику позвонить, пока ты перебирал бумаги и таращился на мои коленки, мастер хренов, думает Анжелика. Нет, с этими сморщенными Народными артистами надо кончать. Ведь она имеет своё право на счастье.
Кожа у Анжелики коричневая, мулатка и мулатка. Какой-то отчаянный араб чудом добравшийся по весне до маленького южного городка, встретился с кем-то из её бабушек. Но это её не портит, правда в девичестве, когда её фигура только формировалась, личико Анжелики было наредкость неказистым и тёмным. Это страшная тайна. Отсюда проистекает её внешнее презрение и внутренняя тяга к национальным меньшинствам. «Это азер?» или «Это жид?» — кривя губы, спрашивает она у своей подруги, глядя на какого-нибудь смуглого молодого человека только что влившегося в привычную компанию. Но если Анжела выпьет, то обязательно зазовёт его к себе в гости. Соседка по комнате сквозь пальцы смотрит на эту бесцеремонность. Ведь Анжелика имеет своё право на счастье.
Она не любит своих сокурсников. Во-первых, лишние конкуренты, во-вторых, это очевидцы её нынешнего быта и им просто нет места в её светлом будущем. Она никому не даёт списывать, а когда кто-то вне очереди получает зачёт, искрене переживает эту несправедливость и считает счастливчика своим личным врагом. Ведь справедливость на этом свете может быть только одна — её собственное тело, то есть она сама. Но есть хорошие минуты в жизни, Анжелу захватило врасплох влечение к особям своего пола. Она встретила юную студентку нижегородского Университета, будущую юристку, невысокую полненькую брюнетку с пухленькими щёчками, по имени Лиля. У неё и квартира там, правда, родители нудные, но при случае можно «наделать из них пирожков». А то пирожками своими угощают, а сами в рот смотрят, как бы не съела лишнего. В случае чего можно устроиться у Лилечки, да они уж и говорили об этом. Правда, Нижний — это не Москва, но всё ближе к центру. Ведь она имеет своё право на счастье.
Столица, за время учёбы, слегка охладила первоначальный пыл. Не всё так легко и доспупно, как казалось вначале. И дело даже не в том, что её актёрское мастерство несколько инфантильно и напоминает игру школьницы на комсомольском утреннике. И не в том, что ей приходится ходить с литровым кувшинчиком в общий туалет, и, грязно ругаясь про себя, подмываться, в то время как в соседней кабинке может находиться любой мужик с этажа. И не в том, что пожилые Народные артисты не могут предложить ей руку и какие-нибудь ключи... Дело в потере целевых ориентиров. То, что из маленького южного городка ей казалось блестящим и высоким, здесь потускнело и утратило свою ценность. Посредственные актрисы со средней внешностью, оказывается, никому не нужны. А состоятельные люди оказались того же сорта, что и на родине. Это очень опасно, когда не знаешь, куда двигаться, когда нет цели, когда ломается шкала ценностей. Ничего, Анжелика ещё соберётся, прислушается к себе и внутренняя истинная природа подскажет, что делать. Ведь она имеет своё право на счастье.
Но судьба приготовила другое. Анжела стала катастрофически толстеть. Ну, за что же, Господи, такая несправедливость! Она лихорадочно пробовала разные диеты и воздержания, ничего не помогало. Ходила по коридору общежития во всякое время в чёрных колготках, чтобы полнота ног не так бросалась в глаза. Да ещё кругом по Москве на столбах и в метро реклама похудения:. «Коррекция фигуры», «Избавлю от лишнего веса!», «Удалю жир!"... и тому подобное. Всё это, как красные флажки для волчицы. Только теперь она стала понимать размеры противостоящего ей холодного мира. И не на кого опереться, и денег нет, и охотники уж спешат по следам, скоро настигнут. Даже мама, родная мамочка, ничего не смыслит, тупица. И всё звонит, и звонит, как заводная механическая игрушка, и говорит, кушай побольше. Кушай, доча, побольше! И всё Анжеле кажется, что она разбухает и разбухает, неимоверно. Ей снятся кошмары, будто она в виде желеобразной матрёшки с вытянурыми кургузыми руками бежит за испуганным негром, тот, спасаясь, кидает в неё бананы, и они прирастают к её телу, и колышатся. Но лучше бы ей не просыпаться, поскольку реальность гораздо хуже. Ведь самая последняя по успеваемости, бледная, как моль, Кира, уродина, и та дерзко кусает её, постоянно переспрашивая: «Ну как дела, Анжелочка, всё впрядке?» Да вот и Лиля, милая Лилечка, как назло запропала, вторую неделю уж не показывается и не звонит. Анжела бредёт с занятий в общагу, обливаясь слезами, ей кажется, что на каждом перекрёстке поджарые сучки в модной одежде, пуская сигаретный дым, смеются ей прямо в лицо. Конец. Но в эту самую отчаянную минуту разверзлись небеса и возвысился перед девочкой древний Ангел, подобно кремлёвской башне, а ноги его будто столбы из чистого халколивана. Ведь она, имеет своё право на счастье.
И держал в деснице своей грозный Ангел кровоточащее сердце её ласковой подруги, Лилечки из Нижнего Новгорода.
— Выбирай, Анжелика, — говорил Aнгел трубным голосом, — если проглотишь лилино сердечко, то станешь тонкой как лезвие, и ждёт тебя ослепительная карьера в столице, а не станешь есть, такой и останешься, и Лиля со временем отвернётся.
Без колебаний вцепилась Анжела в сочное сердце своей возлюбленной, и тотчас стала тонкой, как лезвие. И помчалась она по широким московским улицам, взметая снежную пыль и рассекая на две половины любого, кто отваживался противостоять ей.
Жизнь Анжелики наполнилась вечным праздником, ослепительным карнавалом, возможностью пить без меры дорогие напитки и бешено хохотать, купаясь в ликующей толпе удачливых, стильных женщин. Ведь она имеет своё право на счастье.


Лишняя вещь

Юрий Николаевич Антокольский, холостяк, пятидесяти двух лет, проживал в двухкомнатной запущенной квартире недалеко от Измайловского парка. Он здесь родился, был оставлен отцом в трёхлетнем возрасте, и провёл почти всю свою жизнь с мамой, которую похоронил два года назад.
Нынче утром он встал в семь часов, как обычно, умылся, почистил зубы, вскипятил чайничек, присел в провалившееся давно кресло, перед ветхим оставшимся от мамы столиком, закурил сигарету и задумался. Он думал всегда. Навязчивое свойство его организма. Думал ни о чём. Просто думал.
Антокольский выкурил две сигареты подряд, прошёл на кухню, не включая свет, отодвинул занавеску и стал наблюдать за редкими прохожими, что спешили в утренних сумерках по своим делам. Его квартира, номер тридцать один, находится на первом этаже. Постояв так пятнадцать минут, он направился в спальню, заглянув по дороге в большую комнату за сигаретами. Опустился на кровать, закурил. Надо бы поменьше курить, а то кончатся, а до пенсии ещё жить. Юрий Николаевич стряхнул пепел в приспособленную для этого баночку из-под консервы, и застыл в своих мыслях.
В семидесятые годы он закончил математический факультет томского Университета. Яркие воспоминания оттуда. На первом и втором курсе он спал под столом, ещё один студент — на столе, а пятикурсники рядом, на кроватях. Всего же в комнате жило шесть человек, места не хватало. И еды ему не хватало, когда однажды на полгода лишили стипендии. Хорошо, что изредка мама присылала по десять или пятнадцать рублей. Сейчас хуже. Тогда всё было впереди, а сейчас ничего нет. Антокольский забрался под одеяло, прикрыл глаза и задремал.
Проснулся в двенадцатом часу. Совсем день. Юрий Николаевич лежал, смотрел в потолок с тихой улыбкой, под впечатлением сновидения. Будто он ехал в трамвае, пятнадцатым маршрутом, не московским, а тем, томским. Встретил на конечной остановке Володю, с учебником Фихтенгольца в руках, а рядом Зоя Панова стоит, улыбается, единственная и безответная любовь Юрия Николаевича. Странно, а говорили... кто-то говорил, что их уж нет.
— Юра, ты совсем не герой... и всегда мешаешь думать, и вообще ты какой-то никчёмный в нашей светлой стране, Юрочка!.. — смеялась она своим звонким голосом.
А Юра заливался краской, вот и сейчас он немного покраснел, вспоминая об этом. Однажды, на последнем курсе, они шли втроём по весенней улице. Да, это было в марте, как и сейчас, только было тепло. Зоя держала Володю под руку, а тот, глядя вверх, со счастливым лицом цитировал что-то:
— Две вещи наполняют меня все большим удивлением и трепетом...
Юра, вслед за товарищем, тоже посмотрел вверх. По небу ползли белые облака, похожие на клочки ваты. И как-то хорошо всё это было, и Зоя, и Володя, и эти облака, и этот весенний день.
— Гляди, что он делает! — Зоя, смеясь, толкнула Володю, указывая на смотрящего в небо Юрочку. — Да он же просто лишняя вещь в кантовской формуле!
— Третий лишний! — захохотал Володя.
Мама моя! Какое же хорошее было время, — вздохнул Юрий Николаевич, потянувшись за сигаретой.
Покурил и снова вздремнул. Проснулся в два, таблетки пить ещё рано, но вот пообедать, наверно, пора. Юрий Николаевич медленно поднялся, нащупал ногами шлёпанцы, шаркая, поплёлся на кухню, зажёг газ, поставил чайник, задвинул на окне занавеску, поёжился, на улице всё ещё холодно. А март, конец марта. Достал из кладовки пакетик китайской лапши, по три пятьдесят, всего три пакета осталось. Плохо. Отрезал край пакета складным засаленым ножичком, высыпал сухую лапшу в миску. Внутри ещё два мелких пакетика — приправа «со вкусом курицы» и растительный жир, приправу можно оставить, а вот жир... от него всегда тошнит. Юрий Николаевич присел на скрипучий стул и, задумчиво глядя на синенький под чайником огонёк, принялся терпеливо караулить закипание воды.
После диплома, на распределении с Антокольским произошёл странный случай. Он наотрез отказывался ехать в какой-то уральский городок, где обязан был отработать два года преподавателем математики в металлургическом вузе. Юра ссылался, на то, что в Москве его ждёт мама, и ему нужно ехать туда, и только туда. Никто не ждал от него подобной выходки. А когда он сложил из своих, белеющих костяшками, кулаков два кукиша и стал в безумном молчании показывать их самому проректору и представителям комиссии, то вызвали санитаров, увезли в психиатрическую больницу и продержали там сорок дней. Пожалуй, первый и последний смелый поступок. Потом родной дом, мама... и опять больница, уже по месту жительства. Пенсию дали, невеликие деньги, а как мамы не стало, так и вовсе худо. Антокольский обычно покупает шестьдесят пачек примы и сорок пакетов лапши. Лекарства выдают пока ещё бесплатно. Кстати, не пора ли принять? Восемь минут третьего, да нет, рано ещё, ближе к пяти нужно выпить. Вот и чайничек закипел.
Юрий Николаевич залил лапшу кипятком, посолил, подождал полторы минуты и медленно съел.
Немного погодя, снова прилёг, но уже не дремалось. Всё ворочался под одеялом, искал удобное положение, пока не свернулся калачиком на правом боку. Пролежав, чуть дольше часа, он встал и решил всё-таки принять таблетки, ну пусть сегодня будет пораньше. Да солнышко какое-то выглянуло, можно и прогуляться минут двадцать-тридцать, третий день уж не выходит из дома. Да, действительно, хорошо бы прогуляться. Антокольский проглотил две белых горошины, не спеша оделся. Мама моя, вся одежда износилась, ну ничего, вот весна, тепло скоро.
Он тихо бродил по парку, в безлюдной его части, это любимое место. Потом присел на лавку, под нетёплоё солнце, задремал, да так и замёрз.


Мёртвое сердце

Иван любит Машу. Он достаточно высокого роста, астеник, много ест. Волосы его вьются мелкими колечками и, когда он не стрижётся месяца два, на голове образуется огромная бесформенная шапка. Маша называет его милым. Так оно и есть.
Маша любит Ивана. Она чрезвычайно худенькая и длинная. Её лицо несколько вытянуто, на нём огромные печальные глаза, как у мадонн Эль Греко. А настроение всегда приподнятое. Когда она злится на Ивана, то не разговаривает с ним, будто не слышит. Но стоит ему обнять её, и жарко зашептать на ушко нежные словечки, как она оттаивает и вновь тянется к Ивану всем своим существом.
Серёга любит Машу. Лучше сказать, она ему очень нравится. Он старый дружок Ивана, а когда появилась Маша, они часто стали бывать втроём. Нет, это не любовный треугольник, это весёлая троица. Они вместе чудят, гуляют по вечерней Москве, пьют пиво и водку за сорок два рубля. Серёга на голову ниже Ивана, и он всегда сутулится. Ивану что-то около двадцати пяти, Маше столько же, Сергей гораздо старше, однако это им не мешает. Поскольку все они одинаково безответственны и свободны.
Но вот, что их действительно объединило, так это умение погружать руки в человеческие сердца. Каждый из них мог по локоть просунуть свою руку в грудную клетку прохожего. А тот и не понимал, что, собственно, происходит, и только чувствовал лёгкое недомогание.
Первым пригубил сию запретную чашу Серёга. Это произошло случайно, в вагоне метро между станциями «Менделеевская» и «Цветной бульвар». Сергей, разглядывая пассажиров, обратил внимание на крупного паренька, спортивного вида, с выступающим подбородком и волевыми губами, сомкнутыми в презрительную полоску. Между поручнем и ладонью паренька был пластиковый пакет. Все люди как люди, держатся голыми руками, а этот брезгует что ли, или боится заболеть? Возможно, тело чувствует и даже наверняка знает час кончины, а разум лишь предполагает, скорее всего, заведомо ложно, и вот человек нелепо предохраняется от всяких инфекций и болячек, — подумалось тогда Сергею, — ну и глупость! Спина паренька находилась в полуметре от его правой руки. Вагон тряхнуло и Серёжина рука, пытаясь найти опору, вошла прямо в спину излишне чистоплотного соседа. Рука погрузилась в сердце, как в ведро с живой ртутью и мгновенно вся суть Серёги наполнилась чужим светом. Возмущённая кровь, катаясь, давила на пальцы, отчего Сергей ощутил несказанную сладость. Он отдёрнул руку. Никто ничего не заметил, а парёнёк всё так же стоял, покачиваясь и держась через прокладку за поручень.
Иван, как оказалось, тоже способен поглощать чужое тепло. Справившись с первоначальным шоком инициации, он быстро вошёл во вкус. Удивительно, что и Маша была слеплена из того же теста. Не сговариваясь, все трое соединились задолго до обретения смысла. А теперь уж стали просто не-разлей-вода. Редкий вечер они бывали не вместе. С наивной непосредственностью друзья вкушали чужие соки. Им всегда нужен был новый наркотик. Сигареты, пиво, вино, водка за сорок два рубля, всё это осталось, и служило такой призрачной, некрепкой нитью, связывающей их с остальными людьми. Что называется — сила привычки.
Сначала они пытались интенсивно искать себе подобных. Опросили всех бывших друзей, знакомых и родственников — всё не то. Потом оставили свои попытки. Похоже, их только трое в столице, а может быть даже на всей земле. Обидно, что никому не расскажешь. Люди смеются. Примитивные. Да и не люди это вовсе, а безголовые сосуды на двух ногах.
И пустились они играючи наслаждаться чудесным даром. Все трое находились в золотом периоде восхищения собою, их просто распирало от счастья и безнаказанности, и перед ними весь мир в свете новых удовольствий. Они не замечали, что их уже накрыла тень чёрного горя.

Друзья сидели как-то летним вечером, под крышей Макдоналса, на Тверском, а за соседним столиком умирала больная женщина, как раз за спиною Машеньки. И Маша, походя, между делом, погрузила в спину женщины свою узкую, изящную ладонь, зачерпнув пригоршню чужого сердца. А сердце-то уже не живое. Замерла на миг Машенька, переживая странное ощущение, но не придала тому значения, и продолжала болтать с ребятами. Они обсуждали очередную поездку на дачу. Иван побежал в туалет, а Серёжа, продолжая разговор, отметил, что Машино личико без кровинки.
По дороге из Макдоналса, на Большой Бронной, Машеньке стало плохо. Она упала на руки Ивана. Серёга подхватил её с другого бока. И они побежали, понесли свою единственную любовь по Большой Бронной. Куда? Куда? Что делать? Заскочили в подвал герценского особняка, опустили Машеньку на холодный сырой бетон и склонились над нею. Она уходила. Умирала в неведении.
Она будто шла по летней утренней улице, вот по этой самой Большой Бронной. Вокруг никого, ни машин, ни людей, и привычного Герцена нет на своём постаменте. И так как-то легко ей во всём теле, но безрадостно, и не у кого взять радости — вокруг ни души. Будто и не жили здесь люди никогда вовсе.
Иван тормошил Машу, кричал ей в уши, что любит, но та не слышала, она, как гутаперчевый манекен, всё повторяла движения его тела.
— Поправь её сердце! — крикнул Серёга.
Иван погрузил свою руку в Машину водицу. Холодно. И рукав намок, и нет времени засучить рукав. Он увидел, как в Машином теле растворяется чужая мёртвая кровь. Не собрать. Маша уходит.
И вот уже Иван идет вместе с Машей по Большой Бронной.
— Иванушка, что же так грустно? — говорит Маша.
— Ничего, ничего... — вымучено улыбается Иван, — всё будет, всё будет, — он чувствует, как и его сердце лижет мёртвая влага.
— Подождите, ребята, и я с вами... — догоняет их Серёга, он тоже опустил руку в Машино сердечко.
Их найдут через день в подвале особняка. На самом же деле, они шагают по Большой Бронной, мимо пустого православного Храма, мимо заброшеной Синагоги, мимо холодных постаментов, на которых и не было никогда ни Шолома Алейхема, ни Блока, ни других... Идут по чужому городу, где и останутся навсегда.


Длинный и короткий

Павел Маринин считал себя видным парнем. Так оно и было. Девушки заглядывались на него, но после двух-трёх встреч обычно оставляли. «Курицы, не понимают мой внутренний мир», — говорил Паша. Рост его составлял метр девяносто восемь, однако, обувь носил сорок первого размера. У него были маленькие заострённые уши, короткая стрижка, и со спины он напоминал вампира из кинофильмов. Вот-вот над кем-нибудь нависнет и присосётся.
Александр Латков имел туфли сорок второго размера, но ростом не вышел, его макушка была вровень с грудными сосками Маринина. Вдобавок, Саша всегда сутулился, и со своими весьма развитыми предплечьями был похож на приземистого горбуна. Они работали в паре. «Саша-Паша», шутили над ними ребята из Отряда. Между ними были номинальные приятельские отношения, никак не перелившиеся в обыкновенную дружбу.
В душе Маринина сидел маленький кусачий зверёк, похожий на мышь-полёвку. Бывало, за столом, когда Латков, ни о чём не подозревая, уплетал свою пайку, Паша невзначай спрашивал: «Ну, как, вкусненько на халяву?». Или, например, когда Александр исповедывался о своей новой любви, Маринин, с кротким лицом, невинно осведомлялся: «Она встаёт на четвереньки?». Эти колкие, безобидные реплики навсегда застревали в сердце Латкова. А внутри него жил сумасшедший кротик. Не знающий покоя, он то и дело прогрызал дырочки в сашином желудке. Это нервы, говорили ему врачи. А случись, встретиться где-то на вечеринке, уж здесь Латков так, бывало, прилюдно оскорбит Маринина, употребляя неприличные слова, аж самому потом тошно станет. Впрочем, наутро ничего уж не помнил, ведь сумасшедший кротик болел с похмелья.
Их объединяло внутреннее своеобразие характеров, и они стоили один другого. Да и спасали друг друга не раз, не находя в этом ничего необычного. Образцовая пара оперативников.
Однажды, перед выходным, накануне католического рождества, они сидели в небольшой кофейне на Чистых прудах и обсуждали очередное дело. Всё складывалось как нельзя лучше. В их руках была исчерпывающая информация. Паша с мальчишеской бравадой потряс синенькой дискетой перед лицом Латкова и ловко спрятал её в поясной кошелёк. Напарники, рассмеявшись, встали из-за стола и направились к выходу. Один, длинный, в джинсах и коричневой рубахе, небрежно торчащей из-под куртки. Другой короткий, в белом костюме, явно спешивший на какое-то торжество. Эта пара невольно притягивала к себе любопытные взгляды, среди которых были цепкие недобрые глаза, наблюдавшие вот уже более получаса за напарниками.
Латков сел в свою серебристую VOLVO, Маринин — в чёрный BMW. Да, неплохо живут оперативники, на взгляд простого народа. Однако, этот простой народ не вмешался, когда в десяти километрах от метро Тургеневской, на автозаправке, Латков упал спиною на холодный асфальт и на его неприлично светлом костюме стало расползаться бурое пятно.
— Вечно ты вырядишься, прям как не знаю кто,- говорил Павел у дверей кофейни, семь минут назад, с улыбкой пожимая руку Александра, — а меня принимают за твоего охранника.
— На свадьбу еду, дорогой, свидетелем... надо же когда-нибудь надеть этот дурацкий костюм, зато завтра увижу на нём следы всех угощений! — шутил Латков.
— Ладно, езжай, пижон! — Маринин проводил его взглядом, сел в свой Бумер, и отъехал.
Он не видел, как спустя несколько мгновений, слева от кафе двинулся в его сторону чёрный джип, а следом за машиной Латкова поползла замызганная, серая девятка. Только кусачий зверёк зашевелился внутри, и Павел подумал, что не к добру все эти новые костюмы. Через шесть минут он припарковался возле новенького сигаретного киоска. Не рискуя быть оштрафованым, Маринин заехал прямо на тротуар. Что ж, не его вина, что в Москве для пешеходов почти не осталось места. Перемахнув через заборчик, он зашагал по безлюдной в эту пору детской площадке в сторону нотариальной конторы. Через пятнадцать секунд его догонит здесь крупный наёмник в косухе и попытается отобрать заветную синюю дискету вместе с самой жизнью. В это время недалеко отсюда, на лукойловской автозаправке, Саша тихо хлопнул дверцей своей VOLVO и стал поворачиваться в сторону окошка диспетчера. Его тренированное тело двигалось грациозно навстречу смертельной опасности, сближаясь со стволом невзрачного типа, что вылез из грязной девятки, припарковавшейся у соседней колонки. Сумасшедший кротик, поджав ушки, смотрел на смертоносную чёрную дырочку, которая гипнотически обездвижила всё его тельце.
Маринин, в отличие от Латкова, не посещал спортивных залов, попросту брезговал, но его реакция на опасность была на редкость быстра. Видно, кусачий зверёк помогал. Вот и сейчас, когда Паша, весь в своих мыслях, следует к нотариальной конторе, кусачий зверёк уже изготовился к прыжку, заметив жирную ядовитую сороконожку, что свернулась колечками в мозжечке у преследователя. А у другого наёмника, который, не волнуясь, приставил пистолет к костюму Латкова и выстрелил, копошился в мозгу престарелый майский жук. Невзрачный тип, уроженец Волгограда, умрёт у себя на родине ровно через четыре месяца после этого московского декабря, ему на заднем дворе собственного казино загонят в ухо металлический прут, это отдельная история. И уснувший, наконец, майский жук нетяжёлым, сухим комочком выпадет из другого уха на родную, глинистую землю, став её органической частью. Старый жук давно уже стремился домой, он потерял всякую связь с хозяином, который в этот момент с педантичностью клерка выполняет свою работу, ощупывая тело Латкова, в поисках синей дискеты.
Громила в косухе бесшумно догнал Маринина, коротко замахиваясь излюбленным оружием. Мастер своего дела, он всегда носил с собой коллекцию уникальных лезвий. Он и не подозревал, что дух его уже скорбно бредёт в преисподнюю. Убийца станет через три секунды покойником. Кусачий зверёк ловко прыгнет, вытянув тельце по направлению к цели, Паша краем глаза заметит зловещее движение за спиной, упадёт вправо, переворачиваясь и делая подсечку противнику, при этом случайно ломая шведскую лесенку для детей, устроенную на площадке. Наёмник, потеряв равновесие, повалится вперёд, на Маринина, успевшего откатиться вбок. Интуитивно двигаясь и совершенно не целясь, Паша приподнимет край колышка, перекладину недавней лесенки, и этот сухой обломок лиственницы, упираясь одним концом в землю, войдёт в пасть громилы, кроша зубы, проламывая нижнюю часть черепной коробки, и выталкивая на свет Божий жирную сонную сороконожку, где её и настигнет кусачий зверёк.
Более крепкий, но менее везучий, Латков, лежал в этот миг, вбирая всею своей распластанной фигурой мутное столичное небо, как брошенный на грязную землю бутон лилии. На боку его белоснежного костюма разрасталось тёмное пятно, и чьи-то маленькие ручонки ощупывали его. Это цыганский мальчик шарил по карманам, его не пугал убитый дядя, другие люди не приближались. Служитель заправки сделал звонок в милицию и закрыл территорию.
— Возьми деньги, только отдай сотовый... — еле слышно шептал Александр смелому мальчику. Он ощущал себя разорванным на две половины.
Из дырочки в середине пятна, тоскливо выглянул сумасшедший кротик и снова спрятался, не хотел уходить, поэтому ранение Латкова оказалось не смертельным.
Цыганёнок послушно вернул сотовый телефон и, уже через несколько минут, Маринин, включив мигалку, как пьяный, нёсся по предвечерней Москве, разместив на заднем сидении умирающего напарника.
Латков поправился. Дело было завершено. Саша и Паша по-прежнему работали вместе, попадая в новые переделки. Их отношение друг к другу не изменилось. Не было между ними сердечной дружбы, хоть убей. Это не беда.
Но однажды случилось чудо. Так вышло, что судьбы их стали расходиться. Павел отправлялся жить и работать в далёкий южный город. И вот, за два часа до отхода поезда, в тот же самый день, только спустя два года, накануне католического рождества, они сидели за бутылочкой в однокомнатной квартире Маринина. Кроме Саши, некому было проводить Пашу на вокзал. Не обзавелись семьями ни тот, ни другой. Окно настежь, они сидели, пили водку, курили... да вот уж и идти пора.
Напарники встали и, помилуй Господи, обнялись от сердца. И зверьки в их душах притихли, понимая важность минуты. Какое-то очень большое человеческое чувство случилось в этой выстуженной, прокуренной комнате. Они осознали, что им больно терять друг друга. Что между ними есть, оказывается, и всегда была, огромная мужская дружба.


Мелкий Эрик

Актёр детского театра Эразм Шумиловский постиг подлинную суть искусства. Более часа он гулял по лабиринтам вечных ценностей, понимая свою избранность, ведь простые люди здесь редкие гости. Возможно, что он, мелкий Эрик, как в шутку называют его друзья, единственный посетитель за последние полвека.
Эрик почти лилипут, рост его — метр сорок четыре. Подвижное лицо с чуть выступающим вперёд подбородком, живые прищуренные глаза, коротко постриженые седые волосы. Ему идёт шестой десяток. Жена на тридцать лет младше, у них вечная война.
— На этом свете мне дорого лишь одно существо, мой Николенька, — постоянно говорит Шумиловский своим собутыльникам. Он произносит эту фразу, даже тогда, когда рядом никого нет.
Николенька — пятилетний сын Эрика, слепой от рождения. Эрик в приступах трезвости безумно его любит. Слепоту Николеньки Эрик относит к бедам своей жизни, к устройству своей судьбы, что началась в детдоме и кончается в общежитии на улице Кржижановского в Подольске, где он доживает свой век в небольшой комнатке с неразговорчивой женой и незрячим сыном.
Актёрский талант Эрика не дал ему ничего, кроме беспорядочных связей с дурными женщинами, нескольких анекдотов о нём в богемной среде да хронического алкоголизма.
— Здравствуй избранный Эрик! — раздался однажды торжественный голос внутри головы Шумиловского. Эрик как раз ехал на электричке в свой театр после очередного запоя. Голос-то, главное, знакомый.
— Здравствуй избранный Эрик! — вновь произнёс голос.
— Здравствуй... ты кто? — пролепетал Эрик, оглядываясь по сторонам. Вокруг мерно покачивались, в такт движения поезда, ряды серых лиц, таких же, как он, невольников Подмосковья. Никому из них не мог принадлежать этот нездешний голос.
— Нам с тобой надо прогуляться на свалку предметов искусства, тех, что были и тех, что ещё будут, я Сатана, вечный путаник Вельямидов... шагай вон туда, — из-за спины Шумиловского простёрлась рука, указующая перстом на двери вагона. Одна половина дверей тут же отъехала, будто от качки, на самом же деле, Эрик это знал, её открыли невидимые слуги Вельямидова.
— Я всегда подозревал, что ты, Вельямидов, и есть Сатана, недаром тебе все первые роли достаются... — поднимаясь и двигаясь к двери, проворчал Шумиловский.
Он вышел в тамбур, там уже не качало, а пройдя дальше, в следующие двери, он оказался в хранилище вечных ценностей. Вельямидов всё ему показывал, премьеры будущих спектаклей, и театральные постановки времён Шекспира, и зачинающуюся живопись импрессионистов, и пост-постмодерн, обзываемый в будущем забавным термином «лялё». Со словами: «Вот тебе грядущие шедевры!», Вельямидов вытянул из-за спины Эрика свою черезмерно длинную руку и открыл новую дверь. Оттуда посыпались картины, напоминающие супрематические работы Малевича.
— Ну, я всегда говорил, что «Чёрный квадрат» — бесовская штука, тут же заключил Шумиловский.
Чего только он не нагляделся на этой маргинальной экскурсии. Сатана всё время держался за его спиной, Эрик видел лишь рукав дорогого костюма, из которого выглядывала лощёная вельямидовская кисть, вся в перстнях и наколках. Разнообразные творения всех времён и народов проходили перед глазами Шумиловского, не слишком его задевая. Только в последней комнате он потерял самообладание и был потрясён до крайности. Он встретил там своего Николеньку. Ребёнок стоял посередине пустой комнаты и смотрел на Эрика.
— Сынок... — только и сорвалось с губ Эрика, он увидел, что мальчик следит за ним своими вполне здоровыми глазами. Николенька не был слепым.
Тут Сатана чувствительно ухватил Шумиловского за плечо и встряхнул, рука его превратилась в руку милиционера, выталкивающего Эрика из вагона.
Очень нехорошо чувствовал себя пожилой актёр в скверном воздухе пригородного вокзала. Шумный, нелепый мир вокруг, все куда-то движутся, бегут, орут, пытаются продать лимоны по два рубля за штуку. А Эрику не нужны эти лимоны, ему нужен душевный покой. И немного поспать бы. Приняв важное решение, он садится на обратную электричку, и едет домой.
— Папа, папа!.. — встречает его Николенька радостным криком, он всегда узнаёт отца по шагам.
— Не сейчас, не сейчас, Коля, потом поиграем, папа немного занят, я отдохну, а ты постарайся вести себя потише... — Шумиловский прямо в одежде валится на постель.
Эрик лежит лицом в подушку. Он пытается собрать, склеить каждую цастицу своего больного сознания, он мечтает заснуть. Но вдруг получает сильный удар по спине и слышит топоток Николеньки.
— Вот поганец!.. — Шумиловский, вздыхая, садится на постели.
Однако перед ним никого нет, Эрик поворачивается в сторону двери и вновь получает ощутимый удар по плечу. Обернувшись, Шумиловский видит Николеньку. Тот стоит на фоне окна и внимательно смотрит, в руках его покачивается древко от лентяйки, палка, в общем, достаточно увесистая. Шумиловский не узнаёт своего сына, а главное, ведь тот осмысленно на него уставился. Неужели все эти годы прикидывался слепым?! Эрик направляется к Николеньке, чтобы схватить за ухо и отодрать как следует, но тот прыгает на стену и, пробегая по потолку над Шумиловским, ударяет его палкой настолько сильно, что аж звон внутри головы пошёл. Рассверипев, с криками: «Ах, ты, гадёныш!», Эрик бегает за Николенькой и не может поймать. Потому что тот стремительно ползает по потолку, стенам, а то по полу, под половицами, так, что те аж волной идут.
Я сильнее! — кричит мелкий Эрик, — я твой отец! — он носится по своей маленькой комнатке весь в пене и кровоподтёках.
А Николенька в это время смирно сидит рядом с мамой, в очереди на приём к врачу и неосмысленными, незрячим взглядом упирается в противоположную стену больничного коридора.


Вестники

Людмила Ивановна Намятова, преподаватель математики в гуманитарном вузе, тридцатишестилетняя дева, занималась на досуге изучением приходящих знаков. Занятие это сложилось само собой и постепенно оформилось в устойчивую привычку. Подходит, например, Людмила Ивановна к окну, смотрит на улицу и видит, как на утоптанном снегу зимнего двора лежат черные тени от деревьев. Это тебе не просто так, это письмо, которое Людмила Ивановна должна прочесть и понять. Перебежит ли дорогу собака, встретится ли прохожий странного вида да еще, вдруг, подмигнет особым образом или высморкается как-то не так, — все это посланники, попадающие в копилку аналитического ума учительницы, где они будут расшифрованы определенным образом.
Появляющиеся знаки она толковала как поступки, которые необходимо совершить, или как события, в которых ей придется участвовать. По мнению Людмилы Ивановны, это либо встречи с нужными людьми, либо интересная работа, либо занимательное времяпрепровождение. Сегодня, в первый день старого Нового года, придя с работы пораньше, Людмила Ивановна стала готовиться к вечеринке, что намечалась у ее подружки. Возможно, там будут незнакомые симпатичные мужчины или какие-нибудь деликатесы на столе; она представила, как между ее зубами лопаются упругие, липкие шарики красной икры, и сглотнула слюну.
Освободившись от верхней одежды, Людмила Ивановна прошла в ванную комнату, встала перед зеркалом, затем поставила ногу на бортик ванны. Между пальцами ступни виднелись скатавшиеся комочки грязи. Людмила Ивановна выковыривала их, мяла, нюхала и рассматривала, потом бросала на белое эмалированное дно ванны. Комочки источали терпкий запах пота и советских духов. Людмила Ивановна включила воду, и комочки по очереди потекли к стоку, но не исчезли, а построились вокруг стока в геометрическом порядке. Если через центр стока провести прямые линии, соединяющие комочки друг с другом, то получится фигура неправильной шестиугольной звезды. Учительница застыла под гипнозом этого знака.
На вечеринке у приятельницы Людмила Ивановна, как и ожидала, увидела мужчину, рисовавшего между делом узор на салфетке. В основе узора лежала шестиугольная звезда. Она уже видела раньше этого художника. Но именно сегодня он стал ей лично неприятен. Вечеринка была не в радость Людмиле Ивановне, поскольку внутри у нее поселилась какая-то ноющая невысказанная горечь. И деликатесы были, но ничего уж не хотелось; и мужчины симпатичные, но какие-то всё не те.
Правда, был один забавный момент, когда собеседница Людмилы Ивановны, ее старая знакомая, рассказала ей свой недавний сон. Будто Людмила Ивановна была замужем, прожила с мужем долгую жизнь, и вот этот муж умер (она даже описала в подробностях, как он выглядел). И будто гроб с мужем Людмилы Ивановны стоит в фойе института, где они работают. Фойе пустынно, а в центре, около гроба, цветы, цветы — все завалено цветами, а она, эта её знакомая, в ночной сорочке танцует на бетонном полу рядом с гробом, точно балерина.
По дороге домой в автобусе Людмила Ивановна встретила своего студента-заочника Алексея Ленгузова, который отличался редким непониманием математики. Алексей Петрович сам по себе был видным мужчиной, примерно того же возраста, что и Людмила Ивановна. Работал он мастером в каком-то литейном цехе. Людмила Ивановна всегда смотрела на него свысока, выдерживая дистанцию официальных отношений учителя и ученика. Но не сегодня вечером. Когда он подошел к ней и поздоровался в этом холодном автобусе, она с такой сердечностью откликнулась на его приветствие, так открыто потянулось к нему ее изголодавшееся в одиночестве тело... что они не заметили, как проснулись утром по будильнику в ее постели.
Растворимый кофе, смущенные улыбки, два-три слова и — побежали каждый на свою работу. Людмила Ивановна в это утро шла в институт с чувством тихой, спокойной радости. Она знала, что отмучилась наконец, что теперь ее жизнь изменилась навсегда, она поняла, что испытывал Будда, сидя под своим деревом.
Все сложилось на редкость удачно: Алексей Петрович был разведен, детей не имел, и скоро Людмила Ивановна Намятова стала Людмилой Ивановной Ленгузовой. Они берегли друг друга. Вместе с приходом следующего старого Нового года у них появилась дочь — Надежда Алексеевна Ленгузова. Когда Наденьке исполнилось три года, они переехали в новую просторную квартиру. Когда Надя пошла в первый класс, Алексей Петрович купил автомобиль. Людмила Ивановна оставила работу и зажила спокойной жизнью домохозяйки. Она напрочь выкинула из головы свою математику вместе с чудаковатой склонностью анализировать всякие явления. Теперь она много улыбалась и никогда не плакала. Годы ее не старили, она оставалась в одной поре. Десять лет прошли как сон.
Проснулась Людмила Ивановна поздним зимним утром. Дома никого, муж на работе, дочь в школе. Ее разбудило непонятное тревожное чувство, пришедшее изнутри. Она что-то вспомнила, перевернулась на спину, уставилась в потолок и застыла. Это было не только внутри, но и снаружи — в ее волосах и на подушке. Людмила Ивановна поднялась и стала разглядывать постель — по наволочке ползали отвратительные белесые существа, они падали с ее головы.
Вши! Везде были вши.
Сознание Людмилы Ивановны вмиг деформировалось, будто автомобиль, врезавшийся на полной скорости в стену. По дороге в ванную она вспомнила все — и математику, и знаки. Она долго, ожесточенно мылилась и терлась, стоя под душем, затем выбросила в мусоропровод постельное белье, выдраила полы с хлоркой, но не успокоилась, а весь день ходила и вычищала каждую вещь в доме. Вот из школы пришла Наденька, раскрасневшаяся от мороза. «У нее все нормально», — отметила про себя Людмила Ивановна. Пришел с работы Алексей Петрович, как обычно, с шутками и со свежими газетами уселся у телевизора. У него тоже все нормально. Три дня прошли, как всегда. Людмила Ивановна не бросалась в панику и не давала выхода внутреннему напряжению. В ее душе что-то сжалось и не отпускало. На четвертый день с утра в дверь позвонили. Вот оно. Почтальон принесла телеграмму, что скончалась ее свекровь — мама Алексея Петровича, жившая в другом городе. Надо ехать на похороны. Людмила Ивановна положила телеграмму на стол и стала бесцельно бродить по квартире. Она полезла в шифоньер, достала новый костюм мужа, потом прогладила белую рубашку и галстук и повесила все это на виду. Села на стул и, внимательно посмотрев на праздничную одежду мужа, подумала: «Зачем я все это приготовила, разве не хватит у нас времени собраться, когда он придет с работы? «
Алексей Петрович с работы не пришел. Он сгорел под струёй металла, когда случайно оборвался заводской ковш.


Предопределение

Она шла по хлябающему мокрому снегу, по декабрьской грусти, по бесконечным девичьим слезам, нешироко размахивая руками, в красных двойных рукавичках, и не плакала. Под её серенькой курточкой, свитерком, парой футболок, под полоской бюстгальтера, на коже, покрытой золотистыми волосками, между двигающимися лопатками виднелась, вся в капельках пота, маленькая круглая, синяя рыбка, величиною с пятирублёвую монету. Рыбка плыла вместе со своею хозяйкою по шоссе в направлении автовокзала. Девушку звали Валентина, а рыбка названия не имела, но могла избавлять людей от всяческих недугов.
Рядом шагал невзрачный господин, который, по словам Валентины, был человеком хорошим, только выглядел плохо, и потому был ей совсем не нужен. В переднем левом кармане его грязных штанов лежал в серебристой упаковочке презерватив «Контекс», принадлежащий первоначально Валентине, прицепленный к ещё одному такому же «Контексу». То есть сначала это была пара, сейчас же тот второй был давно извлечён и выброшен, за ненужностью, а вот до этого, что был в кармане, дело не дошло. Под засаленой курткой господина, под свитером, под мокрой рубахой, под нежирной кожей и небольшой прослойкой мышечной и соединительной ткани, между четвёртым и пятым поясничными позвонками, плескалось небольшое озерцо объёмом пять миллилитров, и невыносимо болело. Господина звали Александр, он был на двадцать лет старше Валентины.
Девушка шла совсем не напрягаясь, поскольку имела сильное тренированное тело. Слегка приземистое и плотное, почти без талии, с неразвитой тазобедренной частью и большой грудью. Зато у неё были маленькие очень крепкие ягодичные мышцы, развитые бёдра и икры, из-за которых ноги казались, может быть, чуть меньшей длинны. Белесые от природы волосы спадали на мощьную, короткую шею. Она ровно дышала и конечно не плакала. С чего бы? Но вот о господине, что шёл рядом, этого не скажешь, он готов был заплакать. И не от боли в позвоночнике, речь о неразделённой любви. Александр любил Валентину. Безответно. И что на него нашло? Ведь ему никогда не нравились такие плотненькие, похожие на свинок, девушки. И вот вдруг эта розовая молодая свинка, с маленькой очаровательной наколкой между лопаток, не прилагая усилий, заставила его испытать высокое духовное чувство. Он шагал рядом, и ему не смотря ни на что, было приятно. Так бы и прошагал с нею до конца жизни по этому шоссе.
Талый снег, превращённый в жидкую грязь на обочинах, содержал множество мелких предметов, вытолкнутых из земных могил интенсивным движением автомобилей. В числе тех вещиц было серебрянное колечко, отлитое в Костроме, в середине девятнадцатого века, принадлежащее ныне усопшей рабе Божей Елизавете, некогда обитательнице Фёдоровского монастыря, что находится недалеко от Переславльского задрипанного автовокзала, куда направлялись сейчас неразговорчивая Валентина и, ненужный ей, всегда словоохотливый, однако, ныне молчащий, Александр. И синяя рыбка на потной спине Валентины, и озерцо боли возле поясницы слабеющего Александра, и серебряное колечко, сидящее в грязном снегу, неумолимо сближались.
Не хватало лишь одной детали: маленького трубящего ангелочка. Одного из многих, что находились в глазных железах прекрасной Марии, живущей за многие-многие вёрсты от переславльского шоссе. Марии, на которую постоянно засматривались разные мужчины, пытаясь, порою, даже пощупать краешек её одеяний. Но равнодушна была Машенька ко всем, лишь об Александре думала, ходила на почту, нервно мяла в руках перчаточки, спрашивая «Нет ли писем на моё имя?» Писем нет. Ведь не думает «об ей» Александр. А она думает. Думает и знает, что болеет сейчас её Сашенька, и что вот в эту минуту с ним другая женщина. Упала слеза Марии на немытый пол сто тридцать пятого почтового отделения, и высвободился из этой капельки Ангелочек, и полетел быстрее света в направлении Переславля. И увидел шагающую фигуру Валечки и синюю рыбку на её спине, и нарёк ангелок ту рыбку именем «Азмизепис», и вострубил, и пустил в неё стрелу предназначенную для влюблённых.
В тот же момент наступил Александр на серебряное колечко рабы Божей Елизаветы, застряло колечко в протекторе его левого ботинка и стало двигаться вместе с его ногой, производя сигналы, слышимые хозяйкой. И зашевелилась внутри свого гроба схороненная раба Божия Елизавета. Встала и, вытянув руки, побрела внутри земной толщи подчиняясь зову своего колечка. А паралельно ей летела стрела ангела, нацеленная прямо в середину рыбки по имени «Азмизепис». В том же самом направлении катилась огромная машина «Урал», за рулём которой сидел девятнадцатилетний русский солдат Миша, уроженец села Кулебаки, Владимирской области, не спавший как следует вот уже трое суток, и не успевший испугаться, когда в свете фар вдруг выступили две шагающие фигуры.
Посмотрела Мария на тёмноё пятнышко своей слезинки и подумала: «Так пусть же я стану частью её, той, что сейчас рядом, чтобы помочь ему, милому моему Александру». Тотчас подпрыгнула со спины Валентины синяя рыбка, почувствовав перемену, а солдат Миша резко рванул руль, и пронеслась мимо Александра огромная машина, чуть не задев, отчего вздрогнул, споткнулся и упал на шоссе Александр, оглушённый шумом двигателя огромной машины «Урал». Кувыркнулась в воздухе рыбка «Азмизепис» и с плеском нырнула в маленький водоём между четвёртым и пятым поясничными позвонками Александра. И, выпив всю чёрную боль, синяя рыбка вновь подпрыгнула, спружинив от прочной резинки презерватива «Контекс» и шлёпнулась на своё прежнее местечко, ровно через мгновение после того, как туда вошла стрела трубящего Ангелочка. И Валентина тут же вскрикнула, увидев как упал Александр, а может быть вскрикнула от того, что почувствовала к нему нечто большее, чем ненужность.
И соскользнуло колечко из протектора на ботинке Александра и, прыгая по мокрому шоссе, полетело в канаву, где из проталины выдвинулась правая кисть рабы Божьей Елизаветы, и наделось на её безымянный палец, составив, наконец, одно целое со своею хозяйкой. А на указательный её палец присел трубящий Ангелок и успокоился. Услышала раба божия Елизавета Машенькину печаль и послала ей свою духовную ясность, чтобы та поменьше печалилась. Сразу посветлело на душе у Марии. Кротко улыбнулась она и вышла из сто тридцать пятого почтового отделения в прекрасный и мудрый мир Божий. А Валентина протянула свою сильную руку Александру, помогла ему встать, и больше уж не отпускала. Боль в его пояснице исчезла. Так и пошли они по шоссе, держась за руки, в направлении переславльского автовокзала. Навстречу неизвестности.


Хлеб и вино

Елена поджидала мужчин дома, в своей однокомнатной квартире на Тушинской. Это очень рискованно. И, тем не менее, Лена шла на риск, «по состоянию здоровья», как говорила сама себе.
Обычно она долго выясняла по телефону, что за мужчина, и старательно вслушивалась в его голос. Ей нравились низкие, грубоватые голоса, отчего в области живота она чувствовала тепло, так что вдруг замечала не к месту, что из одежды на ней сейчас лишь футболка на голое тело, чем, вероятно, шокировала не одного собеседника.
— Елена, ты занимаешься проституцией? — спросил её как-то новый мужчина.
— Нет.
— Отчего же ты одна? Судя по фотографии... неплохо выглядишь, — продолжил незнакомец на том конце провода.
— Так бывает, — только и сказала Лена.

Этот мужчина придёт к ней вечером, в шесть часов, и сейчас Лена занята уборкой. Тяжёлый труд. Поскольку уборка делается только перед приходом очередной жертвы, и если никого долго не было, как сейчас, то предстоит большая работа. Ведь последний гость появлялся здесь полтора месяца назад и всё в её логове запущено. Коричневые потрескавшиеся пятна на кухонном столе и стульях, кругом пыль и какие-то штуки всё время попадают под ноги, перекатываясь по полу со стуком сухих костей.
«Отчего же ты одна?» — звучит в её голове. Не одна, не одна, говорит себе Лена, у меня есть семья, и моя мама обо мне беспокоится и помогает, и сынок, Серёжа, такой славный мальчик, сейчас ему одиннадцать, правда, живёт не со мной, разлучили через суд. А мужа нет, пропал давно, да и жестковат был, что там говорить.
— Да Бог с ним, — вслух произнесла Елена и пристально посмотрела на дверь туалета.
Однако шестой час, нужно одеваться. Она действительно всегда ходила по квартире в футболке на голое тело. Рост сто шестьдесят пять, вес пятьдесят восемь, было сказано в её объявлении, познакомлюсь с человеком без вредных привычек, абонентский ящик шестьсот девяносто девять, отвечу на дружеский звонок после обмена фотографиями.
Её изображение двухгодичной давности, где она сидит ужасно накрашенная в ялтинском парке на фоне стриженого кустарника, выглядит очень эротично. Поскольку Лена сидит на корточках, придвинув колени к лицу, так что внутренняя часть бёдер полностью открывается зрителю, и длинное тёмное вечернее платье, стекающее по бокам, контрастно подчёркивает притягательную обнажённость её ног. На обороте надпись: «Привет из Ялты. Целую, Лена, 2002 г.»
Это не её снимок, хотя она и похожа на эту ялтинскую девицу, как две капли воды. Фотографию Лена вытащила из бумажника одного проходимца, по фамилии Офенгейм, что без вести пропал как раз два года назад. Пошёл покупать себе костюм, а заодно купил и жене бюстгальтер. И кстати, на товарном чеке, кроме костюма, значился ещё и бюстгальтер, что показалось бы странным директору, принимающему отчёт Офенгейма, поскольку костюм-то нужен для работы. Костюм, но никак не бюстгальтер. Возможно, Офенгейм как-нибудь и выкрутился перед доброжелательным директором, тот, глядишь, и списал бы этот злополучный аксессуар, но не дано было тому случиться.

Лена помяла и понюхала бюстгальтер, старенький, и уж на размер больше, чем положено. Плохо держит, зато свежестиранный. Надела его, натянула материны трусы, реликтового фасона, поверх — чёрные синтетические трико-штаны, серенький ветхий пуловер и чуть подвела ресницы химическим карандашём. Ничего — сойдёт.

Он пришёл ровно в шесть, как и было условлено. Без цветов, но с бутылкой сухого вина, «Мерло» или что-то в этом роде. Одет был прилично, представился. Имя, правда, странное, то ли немец, то ли прибалт. Фамилия — Офенгейм.
— Ещё один Офенгейм что ли?.. — подумала про себя Лена, а вслух спросила, — Простите, мы раньше не встречались?
— Как будто нет... — озадачено произнёс прищелец.

Они перешли в большую комнату, занимавшую почти всю площадь квартиры. Её квартира состоит из большой комнаты с выходом на типовой балкончик, затем коридор на кухню, по ходу которого двери туалета и ванной, ну и сама кухня, шесть квадратных метров. Нигде не спрячешься.
Сначала они пугались друг друга. Лена наливала чай и горлышко заварника колотило о кружку. Поставив заварник, Лена вытянула чуть вперёд перед собой правую руку, рука тряслась. Верхние фаланги пальцев были немного загнуты внутрь, как у больных после дозы галоперидола. Лена смотрела на свою кисть, и Офенгейм, взявшись двумя пальцами за оправу очков, тоже смотрел. Возникла неловкая пауза.

Так или иначе, после полуторачасовой беседы они были в постели. Лена попросила своего гостя сходить в душ, тот заявил, что он уже принимал душ перед приходом сюда. Нет, настаивала Лена, всё равно сходи. Пока Офенгейм мылся, она быстро проверила его карманы, нашла пачку денег, где были вперемешку доллары и отечественные купюры. Отсчитала ровно двести пятьдесят рублей и сунула их под кровать, чтобы в случае чего можно было сказать, что, дескать, сами туда завалились. Остальные деньги положила на место. Затем собрала всю его одежду с пола и аккуратно повесила на стул.
У неё не было навязчивой мысли сварить Офенгейма в баке для кипячения белья, а потом купить двадцать пять нарезных батонов на украденные деньги и просто попрыгать на них. Походить, помять босыми ногами, и тем самым надолго оставить в памяти это странное переживание. Нет. Однако она могла себе представить, будто тело Офенгейма слеплено из хлебного мякиша, и лежит вот здесь, рядом, на расстоянии вытянутой руки, хотя этих двадцати пяти батонов хватит только на ноги. От подобной ноги можно отрывать кусочки и разбрасывать их по всей комнате. Вот праздник!

Около полуночи кавалер высказал пожелание — чем-нибудь подкрепиться. Лена вызвалась приготовить курицу, а гостя попросила сходить ещё за одной бутылкой, благо круглосуточный магазин совсем рядом. Офенгейм охотно согласился, он был в хорошем расположении духа и считал этот вечер очень удачным.
Когда он расплачивался за вино, то обнаружил отсутствие известной суммы. Это несказанно поразило его. Почему именно эта сумма, а не две, три или, скажем, пять тысяч. Ну зачем ей нужно было красть эти деньги, ведь, он мог дать ей гораздо больше, если бы она попросила. Это не укладывалось в его голове. И ведь заставила же сходить в магазин, понимая, что он заметит пропажу, или здесь что-то другое? И что за бак для кипячения белья стоит у неё на газовой плите? Выйдя из магазина, Офенгейм стоял в ночи и смотрел на её освещённое окно. И так страшно ему отчего-то стало, что, передёрнувшись всем телом, он припустился бежать в направлении метро.


Неживой розовый мальчик

— Мы так редко встречаемся, — сказала Лариса, наклонив голову.
Она — полноватая, с широкой костью, не утратившая девичью красоту, крупная женщина, тридцати двух лет.
— Ты такой неразговорчивый... из тебя слова не вытянешь, — снова, через минуту, произнесла она, обращаясь к мужчине, который сидел напротив, за кухонным столом и курил, отпивая чай из своей чашки.
Он — гораздо старше, худощав, немного сутул, отчего, кажется, одного с ней роста. Выглядит при этом молодцевато. Пиджак, очки, коротко стрижен, чисто выбрит, чуть пахнет одеколоном. Зовут его Виктор, и он здесь в гостях.
— Ой, Вить, покажу тебе что, подарили на день рождения, хочешь?.. — не дожидаясь ответа, она встала и быстро пошла из кухни, где они сидели уж минут сорок.
Виктор внимательно поглядел вслед, на её фигуру, на угадывающиеся под халатом крепкие бёдра, на чёрный хвостик собранных на затылке волос... погасил сигарету и тут же закурил новую.
Она вернулась с большим пакетом и стала вынимать оттуда разные штуки, игриво хвастаясь и радуясь этому представлению, которое только ему одному и можно показать из всех на свете мужчин. Достала, в числе прочего, набор женского кружевного белья, состоящий из трёх деталей, и вертелась на стуле, блестя глазами, улыбаясь и предлагая примерить, чтобы оценил.
— А вот это!.. посмотри, — она достала полиэтиленовый мешочек, а оттуда — продолговатый, бугристый, морковного цвета предмет. Лариса рассмеялась, — помнишь, просила тебя, а тут вот подарили... да не бойся, не мужчина. — Она повернула какой-то регулятор, игрушка тихо загудела, — видишь, какой розовый мальчик! — воскликнула она, но тут же осеклась, поджав губы, вспомнив что-то не очень весёлое.
Виктор рассматривая, поднял этот предмет двумя пальцами, — врёт, наверно, сама купила... бедная женщина, — подержал немного, напустив заинтересованный вид, и вернул.
— М-м, налей, пожалуйста, ещё чаю, — сказал он ровным голосом.
— Да-да, конечно, дорогой... — она засуетилась, побросала подарки обратно в пакет, оставив на столе лишь эту нелепую среди блюдец и чашечек, штуковину. Виктор закурил очередную сигарету.

— Как же ты не сумела предохраниться, Лариса? — помолчав, спросил он, сделав глоток из чашки. Она машинально взяла злополучный резиновый предмет, и, опустив глаза, стала задумчиво водить пальцем по его извилинам.
— Всё бывает, милый, ты не волнуйся, я большая девочка.
— Да убери ты его... — отчётливо произнёс Виктор, с ненавистью глядя на её пальцы. Лариса затравленно улыбнулась, убрала и застыла с каким-то глупо-независимым видом.
— Всё будет как надо, не беспокойся... — тихо выдохнула она.
— Где у тебя сахар?
— Может, оставим его, Вить?..
Он как-то скривился, почувствовал это и быстро взглянул на неё, не увидела ли? Испугался. Отошёл к окну с сигаретой. Затравлено посмотрел на улицу. Потом чуть дёрнул головой и плечами, как бы что-то отбрасывая, и придал лицу безразличное выражение. Он не мог думать и что-то решать по существу. Всё, что он сейчас делал, происходило механически. Он ждал решения, он привык, что в этих вопросах за него всегда кто-то решал. Он хотел сейчас забыть всё. Забыть вот эту ласковую Ларису. Забыть, что внутри неё уже три недели живёт его ребёнок, сын, ещё зародыш, крошечный мальчишка, изначально благодарный уютному своему местечку. А может, девчонка, кто знает? У него уже есть сыновья в другой семье, а девочки нет.
— Ма-аль-чик... — произнесла нараспев Лариса, — мама посмотрела меня и увидела его, мальчишечка такой, говорит, так крепенько сидит. Может, оставите, говорит, его... Вить, может, оставим?..
— Лариса...
— Да нет, что ты, не волнуйся...
— Мне пора.
— Ну, посиди ещё, Вить, успеешь ещё...
— Вызови, пожалуйста, такси, мне, действительно, пора.

Ехал в машине, курил, бесцельно следил за пробегающими витринами, уличными огнями, деревьями, людьми... А в голове, в каких-то глубинах, стояла такая удаленная, теплая, розоватая точка, мальчик, крошечный червячок, ещё не знающий, что он уже не живой, которого скоро раздавят и выбросят куда-то в холод. Как будто и не было.
Как будто и не было ничего.


Обратная сторона Лу

Во втором часу ночи, у подъездной двери типовой пятиэтажки по улице Яблочкова, стоял представительный мужчина. Рост — выше среднего, в норковой шапке с козырьком и в роскошном пальто, под которым угадывался небольшой животик. Он безуспешно пытался набрать код дверного замка.
— Е, двенадцать, сто девяносто восемь, вэ, — бормотал мужчина в сотовый телефон, — е, двенадцать, сто девяносто семь... не открывается! Что? Да второй, второй подъезд... тут и стою.
Это был Пётр Степанович, человек миролюбивый, семейный, тридцати четырёх лет, блеснувший некогда лирическими стихами в одной газетке. Впрочем, давно отступивший от своей поэзии ради... и не то чтобы, ради карьеры и спокойной жизни, а может быть ради... даже неизвестно ради чего. Пробовал писать ещё что-то изредка, и всё не то, и не интересно ему.
Бывало, встретит на улице знакомого из старой, богемной жизни, поговорит минуту-полторы, да потом, широко улыбаясь, подаст руку: «Извини, брат, служба!» И, наскоро простившись, солидно пойдёт дальше. Хотя никакой, в данный момент, допустим, «службы» и нет, просто хочется Петру побыстрее отвязаться от тех знакомых и того прошлого.
В любом случае, Пётр Степанович был вполне добрым малым, никакой злобы на жизнь, никаких страшных пороков. Разве что жадноват, но это нормально — и для семьи польза. Одно только — чудит, когда выпьет, а выпивал он редко. Сегодня как раз такой случай. Жена с детьми уехала на выходные к тёще в пригород, а Пётр, получив маленькую свободу, не имея определённых планов, решил постричься, разобрать старые бумаги, завершить служебный отчёт, а может и не трогать его, ну и спокойно провести вечерок с пивом у телевизора. Благие намерения.
Пара стопок, по дороге из парикмахерской... и вот на столе перед ним уж бутылочка коньяка, и звонки к забытым подругам, но никого нет, а в колонке интересных знакомств попалась некая Оленька, перед подъездом которой он сейчас и стоит.
— Ну, ты запарил... сейчас спущусь, открою тебе сама! — услышал Пётр в телефон.
Она открыла дверь, её удлинённое, правильное лицо можно было бы назвать красивым. Она казалась его ровесницей, ну может на два-три года моложе. А вот что поразило Петра Степановича, так это её рост. Сам он себя считал человеком не маленьким, но здесь было что-то. Девица, точно из баскетбольной команды.
— Это... Вы, Александр?.. — она взглянула на него сверху, сразу оценив его наружность, — ну давай, проходите... здесь, на второй этаж, — слова с нотками уважения слетали с её губ разведённых в пьяной улыбке, с которою, видно, не могла ничего поделать.
Петр Степанович подымался за ней, и не мог оторвать взгляда от короткого, слишком короткого платьица. Видно специально так нарядилась. Полтора часа назад, когда они знакомились по телефону, он назвался Александром, а она Оленькой. Имена очевидно не настоящие. Он перебрал десять — пятнадцать девушек, пока не наткнулся на Оленьку. Все требовали денег, причём больших, а она — нет. Согласилась скоротать вместе ночь за вином и разговором. Там, гляди, и что и выйдет... — думал экономный кавалер.
— Что же Вы, Александр, такой неразговорчивый? Вешайте сюда, будьте как дома, — говорила она. Прихожая была крошечная, и руки их путались, когда она указывала, куда что повесить. — Так Вы говорите, сегодня отдыхаете? Я, кстати, тоже... давайте, пусть между нами ничего не будет, просто посидим, поговорим... не могу что-то спать.
— Хорошо, Ольга... — промямлил Пётр Степанович.
— Ну что вы, в самделе, так официально, и давайте на ты!
— Давайте, — согласился он.
Они прошли на кухню и Пётр выложил из пакета бутылку креплёного вина «Монастырская изба», плитку шоколада, пачку сигарет, два сорта дешёвых салатов, Оливье и какой-то капустный, в полупрозрачных пластмассовых баночках. Сам решил не пить, чтобы не опозориться перед дамой. Хватит уж на сегодня. Она залпом выпила свой бокал, а он только чуть пригубил.
Ольга расспрашивала его, а ответов не слушала, всё говорила сама, и Пётр Степанович видел, насколько она пьяна.
— Какая же я дрянь! Моя мама, милая мамочка, всё ходит-ходит ко мне, и не знает чем я занимаюсь, то картошки принесёт, то баночку варенья, если бы узнала — убила ... ты не убьёшь меня?..
Такой вопрос застал Петра Степановича врасплох, — да что ты, Оля! — глупо растягивая губы, проговорил он, но Ольга не слушала. Она вставала, садилась, закуривала, тут же бросала. Опять наполнила себе бокал до краёв, сразу выпила, и говорила-говорила...
— Ты что не пьёшь, дурачок, — она внезапно протянула руку и погладила его голову, отчего Петру стало не по себе, — разве она думала, что я такой стану... Смотрю недавно в окошко — снова идёт ко мне... смотрю-смотрю, аж заплакала, старенькая такая, и пальтишко на ней старенькое, и сапоги на ней старенькие, сапоги моей подруги, четвёртый год носит, развалились все, Ленка хотела уж выкидывать, а я отдала маме... Она учительницей была, пенсия крохотная... меня учила. А я пионерка, комсомолка такая была, отличница, везде первая... и вот чем занимаюсь!.. но сегодня мы просто посидим, поговорим... ты любишь музыку?.. Пинк Флойд поставлю, хочешь?...Концерт называется «Обратная сторона лу...» — Ольга икнула, не докончив фразу, — хочешь? Ты такой умный, неразговорчивый, наверно очень умный, давно так не говорила с таким человеком, налей мне вина...Прям, руки на себя наложить охота, так надоело всё, убила бы себя!..
Пётр слушал, курил, кивал головой и тоскливо думал: «Куда я попал?» Украдкой посмотрел на часы — двадцать минут четвёртого. Куда вот сейчас идти, ничего не ходит.
— А недавно, пришли, здоровые такие, в форме, — продолжала Ольга, — наверно выследили. Ленки как раз не было, мы же вдвоём работаем. Ну и говорят. У тебя, говорят, проблемы, тут, дескать, притон, дом свиданий. Давай, говорят, баксы, а я говорю, с чего вы взяли? Какие баксы? Я давно не работаю. А они, знаем-знаем, такая-то, и по матери меня, прям я так взвилась, кинулась, а они в форме, в жилетах, я такая худенькая против них, как кинулась, они аж испугались. Вдруг один взади вот так вот за лицо взял, — Ольга стремительно махала руками, показывая, — И как повалили меня, так больно! Ну, убивайте, говорю, сволочи... ты не убьёшь меня?
— Оля... — только и сказал Пётр и закурил новую сигарету.
— Да, не слушай, Александр... как тебя по батюшке?
— Степанович.
— Вот... очень приятно, Александр Степанович, а я просто Оля, зови меня так. Давно не разговаривала с умным человеком. Ленка тоже сначала была такая девочка, я взяла её работать вместе, любила всё красивое, на всякие выставки меня звала, а теперь что ты, такая фифа стала, все мужики западают, подожди, щас фотки покажу. — Ольга вскочила, унеслась в большую комнату, и через мгновение уже сунула в руки Петра фотографии. — Вот, смотри, видишь какая, фотомодель просто! И говорит мне, нет, неправильно ты живёшь, у меня не так всё будет... так сейчас она уже десятку себе новую купила, шубку такую, и не пьёт... Вот умница, молодец! А разговаривать неинтересно стало с ней, одни баксы на уме, я, говорит, выйду за крутого. И выйдет! Мой-то придурок, муж, сожитель, на мои денежки всё время жил... и живёт.
Из вежливости он рассматривал фотографии. Там была девушка, двадцати с небольшим лет. Смазливая. Фигурка, ножки, всё на месте, — подумал Пётр.
— Стихи любила, помню, читала вслух... — продолжала Ольга.
Тут Пётр, вполголоса, с неожиданной для себя искренностью, вдруг стал декламировать свои, уж было забытые, строки. Ольга слушала. И какая-то минута вкрадчивая пронеслась над столом, живая, настоящая.
Он потянулся, и положил ладонь на её колено.
— Нет-нет, — вздрогнула Ольга, осторожно убрав его руку, — без этого... спать хочешь? Сейчас постелю тебе. — и, она, приведя его за руку в большую комнату, разобрала диван, достала из шифоньера бельё и застелила. — Вот... раздевайся, ложись.
Пётр, не веря, стоял в нерешительности.
— Да, раздевайся, не бойся, — она включила музыку, убрав звук до минимума.
— Я и не боюсь, — он снял одежду и лег, отметив приятную свежесь постельного белья.
— И я рядом...- укрыв его, Ольга легла спиной вплотную к нему, поверх одеяла. Негромко играл Пинк Флойд «Обратная сторона луны».

— Наконец-то, — подумал про себя Пётр и положил руку на её твёрдый бок.
— Нет, не трогай меня, — Ольга встала, пробежала на кухню, видно допивала вино, вернулась, — о-о, я умею поднять мужчину, буду сама целовать, только не трогай... закрой глаза, — она нависла над ним, и Пётр послушно закрыл глаза.
Он чувствовал мягкие прикосновения её губ к своему носу, губам, щекам... подбородку, шее, ключицам... Эти умело-ласковые, несильные прикосновения вливали в его тело сладкий металлический холодок. Он вспомнил себя мальчиком. И приятно и по-детски жутковато было Петру. Открыв глаза, он сделал движение к ней — она, тут же отпрянув, снова легла рядом, поверх одеяла, спиною к нему.
— Ой, мне так плохо, давай поспим... всё так плохо, прям, надоело, лучше бы не жить... у тебя есть дети? — говорила Ольга вполголоса. Пётр лежал, слушал и больше не порывался. — Сегодня встретила своего сына, пошла в магазин и встретила, возле игорного клуба... Павлика. Такой мальчишка хороший, полгода не видела, он вместе с мужем, вместе с этим уродом живёт, мама иногда приводит его в гости, но давно уж не видела, а сегодня увидела, вырос так... Я же тоже хотела учителем работать, до всего до этого, педагогический окончила... ему семь лет... Я боюсь тебя... засну, а ты меня убьёшь... Да, наплевать... всё равно долго не проживу, я уж решила, Ленка не верит, прям, руки на себя наложить хочу... ты мне поможешь?...
Лежала-лежала, потом дёрнулась, как на пружине, пробежала в дальний угол комнаты, сняла трубку радиотелефона и стала набирать какой-то номер. Пётр, с тревогой, следил за ней.
— Алё, это ты?.. Ну что, доволен?.. Чем-чем жизнью, говорю, доволен? Ничего не делаю, пью вино... одна. Вот вспомнила о тебе... — Ольга перешла на диван к Петру, села, чуть привалившись на его бёдра, и продолжала говорить в трубку, — Ну что, всё деньги проиграл сегодня в казино?.. Кто? Я?.. нет, не была... просто Павлика видела у входа, э-эх отец называется! Зачем мальчишку-то водишь туда?.. А-а?.. Я-то?.. — тут Ольга неожиданно приставила телефон к уху Петра, — ... просто отмороженная дура, — слышался в трубке энергичный мужской голос, — ... на время-то посмотри ... что тебе вот надо? Мы кажется всё уже обговорили... алло... алло... — Пётр отвёл руку Ольги.
Господи, думал он, что это? Что за фокусы. Ну и ситуация. Неужели у них заговор против меня? Да нет, не может быть. А вдруг он сейчас приедет... и застанет меня. Боже мой, что делать? Надо встать, одеться и немедленно уходить отсюда!
Ольга снова и снова подставляла ему телефон, Пётр отводил её руку, но она насильно прижимала трубку к его щёке, и он вслушивался в мужской голос... в обиды, в какие-то бытовые, семейные мелочи, упрёки, обвинения и совершенно не знал, как себя вести. Наверно она хотела, чтобы он что-то сказал тому человеку, может она хотела отомстить ему, как-то показать, что она, дескать, не пропала без него и что у неё вот есть, даже другой мужчина... но Пётр молчал. Не желая того, он вклинился в эту чужую жизнь, отчего ему было крайне неловко, стыдно и страшно.
Из-за штор уже сквозило полное утро. Ольга положила телефон на место и снова легла рядом, поверх одеяла.
— Ты убьёшь, убьёшь меня!.. — заплакала она, — если бы не Павлик, я давно уже сама это сделала, какая дрянь, какая я дрянь!.. Ну, помоги, помоги мне... убей меня! — она рыдала во весь голос.
Пётр испуганно обнял её прыгающую спину. Она страшно вскрикнула:
— Нееет! Я боюсь! Я боюсь тебя... не убивай, пожалста-пожалста не убивай меня, хорошенький, хорошенький! Нееет! Не убивай меня! — вскочив, забегала по комнате, подлетела к входной двери, стала отпирать её, — ...к соседям! К соседу пойду! Не убивай!.. Я боюсь... — и выбежала из квартиры.
Пётр Степанович покрылся мелкими холодными каплями. Отбросив одеяло, он стал одеваться. Носки не налезали, скомкав, он запихнул их в карманчики брюк, не мог найти пуговицы на рубахе и, не застёгивая её, натянул пиджак, потом ботинки, тоже не надевались на босу ногу, но, как-то обулся, потом — шарф, шапку, пальто. Через полминуты был одет. Верно, первый раз так быстро за годы после армейской службы. И вот уж стоял у приоткрытой двери, прислушиваясь. Надо идти! Он оглянулся — увидел на кухонном столе две пластиковые баночки. Салаты. (До них дело так и не дошло.) Сунул в карманы пальто, в каждый по баночке. Ещё раз цепким взглядом окинул стол. В голове вертелись мысли о каких-то уликах, отпечатках пальцев.
Насторожено подошёл ко входу, дверь растворилась навстречу и из проёма выпала Ольга, безвольно повиснув на его плечах. Совсем разобрало её креплёное вино. Она, икая, спустилась на пол и поползла...
— Не уходи, не уходи... — не подымая головы, натужно бормотала она.
Ничего, проспится и всё будет в порядке — подумал Пётр Александрович. Бочком вышел в подъезд и засеменил вниз по лестнице.
Он шагал по утренней ноябрьской Москве, невольно пряча глаза от прохожих. Ему нетерпелось быстрее добраться до дому и спать, спать, спать... а там уж, слава богу, к вечеру и жена с детьми подъедет. И мир встанет на своё место. А это, весь этот бред забыть, выбросить из головы! Завтра на службу. Ответственность...
— Служба-с, брат... — нечаянно сказал вслух Пётр Степанович и вздрогнул. Ещё глубже утопил лицо в пушистый воротник и ускорил шаги, немного стесняясь, что банки с салатами как-то уж чересчур оттопыривают карманы.


Скажи мне что-то хорошее

— Вот здесь я живу, — сказал Анатолий Николаев и пропустил Веронику, открыв перед нею дверь своей квартиры.
Вера прошла вперёд, не снимая туфли, и нерешительно остановилась в полумраке комнаты. Шторы были задёрнуты. Света едва хватало, чтобы разглядеть контуры стола, кровати, шифоньера, трюмо, кресел и стульев, на которых угадывалась в беспорядке наваленная одежда. Видно, недели две уж никто не убирался.
Николаев зажёг свет и, указав на кровать, произнёс: «Вот моя кровать», хотя и так было ясно, что это его кровать, поскольку другой кровати в комнате не имелось.
— Мягкая, — сказала Вера, усевшись, но тут же встала, — подожди, мне надо сходить кое-куда.
— Первая дверь направо, — подсказал ей Анатолий.
Она вернулась и снова присела на кровать, потом откинулась на спину: «Спать хочу». Николаев бросил на кресло свой пиджак, погасил свет и вытянулся рядом. Он обнял Веру и коснулся губами её щеки. Она, закрыв глаза, шумно задышала. Обоим было несколько неудобно, из-за того, что их ноги были обуты и касались пола.
— Ну что, надо раздеться... дай мне попить, — тихо сказала Вера.
— Да-да, конечно, — согласился Анатолий, — сейчас принесу.
Он встал, прошёл на кухню и вернулся со стаканом воды. Вероника начала при нём раздеваться. Не вставая, сняла куртку, туфли, носочки, блузку, бюстгальтер, джинсы. Всё, что на ней было. Сложила одежду на стул и, не стесняясь, посмотрела на Анатолия. Тот подал ей стакан и стал расстёгивать рубашку. Раздеваясь, он отметил про себя, что снимает с себя штаны на глазах едва знакомой женщины. Кажется, в этом есть какая-то нелепость. Хорошо это или плохо, он так и не смог оценить, просто отбросил эту мысль, как ненужную.
Спустя полчаса они лежали рядом притихшие. За окном был сырой и сумрачный майский вечер, что-то около восьми.
— Всё, встаю, одеваюсь, мне домой... — расслабленно произнесла Вера.
— Ну куда ты спешишь, ещё есть время, — негромко возразил Анатолий.
— Ты всё-таки скажи, Толя, сколько тебе лет?
— А тебе сколько, если честно?
— Мне тридцать два, совсем старая, — засмеялась Вера.
— Да не старая вовсе, а очень, очень хорошая... я старше тебя, — говорил Анатолий и медленно водил пальцем по её белому животу.
— Ну а чем я тебе понравилась?
— Во-первых, ты красивая...
— Ну, красивых много, почему именно я?..
— Во-вторых, я слышал твой голос только по телефону, и представлял тебя совсем другой, а когда ты подошла, я даже не поверил, что это ты и есть... я просто с ума сошёл... от счастья.
— Да врёшь!
— Ну точно тебе говорю... прямо влюбился.
— Влюбился?.. А как жена? И где она сейчас?
— У тебя тоже муж есть, милая Вера! — усмехнулся Николаев.
— Нравлюсь тебе? — помолчав, снова спросила Вера.
— Да... — негромко произнёс Анатолий.

Сбоку от кровати стояло древнее зеркальное трюмо, в нём отражались тёмно-фиолетовые, почти чёрные шторы и узкие, бледные просветы между ними, сумеречный отсвет улицы. Лампа в комнате была погашена, и зеркальные грани трюмо слабо мерцали неким иным, невещественным миром. Зачем сказал ей, что влюбился, ведь это неправда, думал Николаев, хочу, чтобы ей было хорошо, вот для этого и сказал.
Николаев краем глаза заметил движение в зеркалах. Край шторы беззвучно колыхнулся, и прошла женская фигура: распущеные волосы, мутно-голубая, вроде цветастая сорочка до пят, лица не разобрать.
— Ты видел? — прошептала Вероника.
— Что? — тихо переспросил Анатолий.
— Кто-то прошёл в зеркале...
— Да это штору сквозняком качнуло, — помолчав, ответил Николаев.

Конечно, он видел, но не мог, не хотел думать над этим забавным явлением. Да и что тут думать? Ведь не могла же это быть жена, которая на другом конце земли сейчас загорает на морском берегу с дочерью. Приедут только через неделю. Возможно, это прабабка, вон с той фотографии, владелица чортового трюмо. Ну что тут думать. Просто сквозняк. А прабабке наверно кто-то тоже говорил в своё время, что влюбился. Наверняка врал. Все врут... чтобы не портить отношений. Ох господи, вздохнул Николаев.

— Просто сквозняк, — сказал Николаев и потянулся за сигаретами.
Вера встала, оделась, собралась идти, потом присела и тоже закурила:
— Ты меня проводишь?
— Ну, Верочка, ещё же не поздно, тут до метро два шага... на днях созвонимся.
— Толя, скажи мне что-то хорошее...
Он посмотрел на её лицо, на ясный взгляд, в котором была простота и нежность. И у него не повернулся язык сказать, что всё это обыкновенное дело, что это ни к чему не обязывающая связь и так далее... да она и сама это знает. Ведь сама всё это знает, ну к чему вот задаёт такие вопросы? И ещё так смотрит своим милым, открытым лицом и чего-то ждёт. Он склонился к ней, обнял за плечи и зашептал:
— Ну что тебе сказать, Вера, что я влюблён в тебя, что ты мне очень нравишься, что ты очень красивая и нужна мне... — Анатолий говорил и целовал её в шею, возле мочки уха, пряча от неё свои предательски равнодушные глаза.


Трава и собаки

Доцент кафедры востоковедения Иван Васильевич Перечаев, незлой полноватый господин с усиками, сорока пяти лет, страдавший одышкой, нашёл чемодан с деньгами. Четыреста восемьдесят тысяч долларов.
Слегка занесённый снегом, чемодан лежал у забора, в пятидесяти метрах от пешеходной тропинки, протоптанной через пустырёк на улицу Шота Руставели. Иван Васильевич свернул к забору по малой нужде, после бутылки пива, законно принятой по дороге из института, где он без энтузиазма читал студентам свою дисциплину. Торопливо оправляясь, Перечаев обратил внимание на торчащий из снега тёмный ящик и, застегнувшись, вытянул из сугроба этот предмет, оказавшийся небольшим чемоданом. Не сразу удалось открыть. Перечаев, конфузясь, возился с заледеневшими замочками: вдруг нечаянный прохожий заметит и осудит его. Вероятнее всего, какой-то бродяга оставил, — думал Иван Васильевич, — но интересно, что же внутри? Всё, что делал сейчас Иван Васильевич, было крайне нехарактерно для него. Обычно он не подбирал всякие пакеты или другие вещи на дороге, из воспитанной в нём стыдливости. А здесь вот почему-то изменил своим правилам.
Чемодан был невелик, толстенький, изделие советского времени, прессованный картон, покрытый кожзаменителем, железные уголочки. Чуть поменьше, чем рабочий портфель Ивана Васильевича. Такие были в ходу одно время у слесарей или электриков домоуправления как сумки для инструментов. Главное, судя по весу, в нём что-то было.
Когда Перечаев открыл и заглянул внутрь, то ни о чём не подумал. Не смог думать. В голове его сделалась совершенная тихость. Иван Васильевич твёрдо стоял на ногах, руки его не дрожали, но и не двигались. Он слышал, как невдалеке по мосту неслась электричка, слышал, как лают собаки в овраге, как с шумом выходит воздух из его рта. И не понимал, что же такое перед ним. Боялся понять. Странное мгновение в жизни.
Медленно закрыл чемоданчик и сделал шаг правой ногой, потом левой, стараясь сохранять равновесие, ещё шаг, ещё... будто вновь учился ходить вертикально. Как водолаз на глубине, шёл Иван Васильевич с неведомой ношей, сквозь тягучий воздух ранних мартовских сумерек. Шаг за шагом, — говорил он себе, — держись прямо, не оглядывайся, шаг за шагом. Что это там внутри, — думал он, — сколько там?.. неужели по настоящему?.. шаг за шагом. Его тело делалось то лёгким, он мог бы без труда парить над мёрзлым асфальтом, то несказано тяжёлым, так что колени его подгибались. Сама вселенная уплотнилась над ним и жуткими лапами восставших демонов, трепала его, пытаясь сбить с ног. Но доцент Иван Васильевич Перечаев, прошёл-таки восемьсот двадцать четыре метра до двери своего общежития на улице Добролюбова.
Квартира его состояла из двух маленьких комнат, одна была отведена под рабочий кабинет Ивана Васильевича, в другой они спали с женой, Ларисой Михайловной, сорокалетней дамой с потухшим взглядом, занятой уроками английского языка.
— Лариса, меня нет ни для кого!.. — выкрикнул с порога Иван Васильевич и, скинув пальто, закрылся у себя.
— Ваня, тебе пельмени сварить?.. — постучала к нему Лариса Михайловна.
— Позже, Лариса, позже... меня ни для кого нет! — Перечаев резко сдвинул со стола рукописи и книги, не обращая внимания, что всё это повалилось на пол.
Он положил чемодан на стол, открыл крышку и уставился на зеленоватые пачечки стодолларовых купюр. Пересчитал два раза, оказалось сорок восемь пачек, что составляло четыреста восемьдесят тысяч. Пересчитал ещё раз, затем вытащил одну банкноту, торопливо сунул в левый брючный карман и тщательно закрыл чемодан. Постоял. Взял чемодан и двинулся как бы в раздумье по комнате. Снова приблизился к столу и аккуратно положил чемодан.
Прошёл и остановился у окна, бессмысленно рассматривая сквозь стекло огни вечернего города. Стоял, смотрел, прислушивался к чему-то, шелестел новенькой купюрой в кармане, потом вытащил её, стал разглядывать, засунул снова в карман, и затем опять вытащил. Ни на чём не мог сосредоточиться. Только говорил себе, как заклинание, — шаг за шагом, шаг за шагом... Но вот, вздрогнув, снова задвигался по комнате, схватил чемодан, не зная, куда бы пристроить. Поднял ложе раздвижного дивана, стараясь не шуметь, и сунул туда свою беспокойную находку. Затем уселся сверху и прошептал:
— Шаг за шагом...
Вскочил, достал чемодан, вывалил его содержимое на диван. Вновь пересчитал. Стал шарить по книжным полкам, наткнулся, кстати, на заначенную бутылочку дешёвой водки, отставил её, но потом вдруг притянул к себе, отвинтил крышку и, не отрываясь, опорожнил. Пил, точно воду, а в бутылке было чуть больше половины. Закурил и стал рыться дальше в книжных полках. Нашёл пластиковый пакет. Вот что нужно! Вытряхнул из пакета ворох бумаг прямо под ноги, аккуратно сложил туда своё богатство, и сунул этот пакет под диван, а пустой чемодан задвинул в пыльный проём между столом и батареей отопления, куда никто не заглядывал. Наконец, присел и тихо произнёс:
— Шаг за шагом.
Эта навязчивая фраза, всё крутилась и крутилась в голове Перечаева, пока к ней не примешалась давно забытая словесная формула, всплывшая почему-то сейчас из глубин памяти: «Быть, как трава и собаки» Девиз молодого и дерзкого Ивана Васильевича в студенческие годы. Когда он увлекался Китаем, философией, читал Лао Цзы, когда он по-своему, фанатично, был увлечён чань-буддизмом и жизнь его была наполнена особенным смыслом. Когда он рассказывал, держа за руку своею возлюбленную Ларису, что надо стремиться к первозданной простоте и естественности, и что он собирается жить и быть, как трава и собаки. А Лариса смеялась над ним чистым смехом и была особенно хороша в те минуты.
— Быть, как трава и собаки... чушь! — прошептал Перечаев.
Грузно поднявшись с дивана, видно, водка уже возымела своё действие, Иван Васильевич уверенно прошёл в коридор и стал натягивать пальто.
— Ваня, что происходит?.. — спросила Лариса Михайловна. Она стояла у двери и с беспокойным лицом наблюдала за мужем.
— Меня ни для кого нет... то есть у меня кончились сигареты, сейчас приду, — путаясь, отмахнулся Перечаев выходя за порог. — Какие собаки? При чём тут собаки... шаг за шагом, — бормотал он, спускаясь по лестнице.
Он зашёл в ночной магазин, где был обменник, просунул в окошечко американскую купюру, взамен ему выдали две тысячи семьсот пятьдесят рублей. Последнее испытание позади. Остатки страха и сомнений улетучились из души Ивана Васильевича и, даже как-то скучно стало ему.
На следующий день он избавился от пустого чемодана, выбросив его в мусорный контейнер соседнего квартала. Через неделю он считал деньги своими.
Ещё через неделю Перечаевы мучились жидким стулом из-за перемены качества продуктов, вскоре их пищеварение наладилось. Они отремонтировали зубы, купили новую одежду, сначала нелепую и дорогую, но затем приличную, вполне соответствующую их новой жизни. Через полгода переехали в новую трёхкомнатную квартиру, тут же неподалёку, ближе к метро «Дмитровская».
Супруги весьма раздобрели, перестали ссориться и завели привычку рано ложиться спать.


Последняя экспедиция

Позади пыльная летняя столица, двухдневная тряска в душном плацкарте, попутные дальнобойщики, мелкие портовые городки, лица, лица, которые он вычёркивал из своих планов, скользкие типы на границе, съевшие почти все сбережения, чужой говор, толстомордые феодальная копы... Всё, всё забрали, даже старенький ноутбук, железного спутника последних трёх лет жизни. Ушли и шмотки всякие, и часы, и сотовый, и золотая фикса, левая верхняя семёрка. Не беда, если повезёт, оно вернётся стократ. Теперь он здесь, в печёной пустыне, подобно своему предшественнику, безумному французскому поэту, Артюру Рембо. Главное — всё сделать правильно.
Виктор Макаров, русский по рождению, потрошитель могил по призванию. Случалось, имел он немалые деньги, но всё куда-то уходило. И деньги, и любящие женщины, и верные друзья. Жизнь сочилась сквозь пальцы, как песок. Последняя щепотка осталась, и немощная осень жизни уж не за горами. А сейчас он в финальной своей вылазке. На карту поставлено всё. Пятидесятилетний уходящий за горизонт одиночка, которого и помянуть-то будет некому. Разве, что тот араб, который за бесценок продал ему надувную гринписовскую лодку и показал последний ориентир, махнув рукою в направлении Востока. Впрочем, он мог с таким же успехом махнуть в любую сторону, стараясь поскорее отделаться от непонятного иностранца.
Макаров плыл сначала на Восток вдоль побережья, потом взял южнее, в открытую воду. Солнце заходило и вставало три раза. Удивительно безветренно было. Никто и ничто ему не встретилось на пути. Только протяжённая гладь воды, настолько прозрачная, что видно, как стая маленьких розовых рыб пасётся и сопровождает лодку. Забавляясь, он выхватил одну из тёплой влаги, да тут же и отпустил. Так и плыл, пока низ лодки не упёрся в рыхлое дно. Тут уж и совсем перестал понимать, где он находится и куда дальше двигаться. Оставив своё судёнышко, он долго шагал по колено в воде, затем вышел на сушу и побрёл по песку между небольших лужиц. Потом ещё день тащился, как во сне, по иссушенной от сотворения мира, земле. И вот, как мираж, показались первые строения. Забытый временем и людьми город. Поджидающий, будто специально, мятежную душу Виктора Макарова.
Окраина. Небольшие ни на что не похожие строения, напоминающие своею формой маленькие храмики. Причудливая архитектура в духе Гауди. Все поверхности облицованы голубоватой и жёлтой, белесой керамической плиткой, размером в половину сигаретной пачки. Каждый дом представлял собою несколько сросшихся причудливым образом башенок, венчающихся плавно изогнутыми куполообразными крышами. Строения эти покоились на постаментах частью занесённых бурунами песка. Неправильные оконца, каменные искривлённые лесенки, настолько узкие, что двум людям не разойтись, и всё покрыто жёлто-голубым орнаментом. Членистые, и витиеватые, будто увеличенные морские раковины, сарайчики, или какие-то иные сооружения, пластично сливались со связками мелких башенок. Макаров не встречал ничего подобного, а повидал он на своём веку предостаточно.
Вокруг ни души. Ни птиц, ни насекомых. Ни ветерка. Только солнце до звона в ушах разлито в сухом и горячем воздухе.
Макаров по наитию зашёл в ближайшее строение. Сначала сени, как шлюзовая камера, глаза привыкают к полумраку. Следующая дверь, здесь светлее... и тут он сразу наткнулся на три фигуры. Словно ждали его.
Стоят посередине комнаты не шелохнутся, обращены тёмными лицами к непрошеному гостю. Черты не разобрать в таком освещении. Одежда неизвестного фасона, однако, позволяет предположить, что справа перед ним мужчина, слева женщина, а между ними ребёнок. Не живые. Одному Богу известно, сколько уж тут стоят. Виктор приблизился, за спиной скрипнула поведённая сквозняком дверь, отчего маленькая фигурка упала, небольно ударив Макарова по бедру, и рассыпалась у ног.
Виктору почудилось, нет, он мог поклясться, что засушенный маленький человечек, перед тем как упасть сделал шаг или два навстречу, будто в безуспешной попытке защитить родителей. Переступив через обломки, Макаров шагнул к женщине. Вот что ему нужно. На её шее поблескивала цепочка, которую он сразу узнал. Она ему снилась годами, он читал о ней в древних рукописях. Теперь эта сказка на расстоянии вытянутой руки. Ничто было не зря. Цель достигнута, средства оправданы. Виктор, не утруждая себя почтением к праху, схватил и дёрнул вожделенную цепочку. Подняв столб пыли, женская фигура рассыпалась, оставив в руках Макарова холодный металлический ручеёк. Все известные коллекционеры в тот же миг перевернулись в своих гробах и кроватях, сладко предчувствуя будущие торги.
Нет нужды говорить, что испытания обратного пути, по сравнению с дорогой сюда, стоили Виктору неизмеримо больше. Но только его телу. Почти превращённый в скелет, он добрался до дому. Соседи шарахались, не узнавая его худой, шатающейся от ветра, фигуры, с чрезвычайно заострившимися чертами лица и дьявольским блеском в глазах. Внутренняя идея, овещёствлённая в виде металлической змейки, затаившейся под стелькой его левого ботинка, провела через все препоны. Он ощущал себя Демиургом. Главное, не надевать цепочку на шею, иначе не сможет уже избавится от её власти, оказавшись единственным в мире её носителем.
Виктор Макаров стал довольно богатым человеком. Достаток навсегда. Так ему казалось, когда он, всем уж пресыщенный, бывало, вялым движением холёной кисти ощупывал колено какой-нибудь весьма дорогой девочки, или маленькую шершавую бутыль двухсотлетнего вина. Он просто выбросил из головы свою последнюю экспедицию. Безнадежно убегая от памяти, он насильно заставлял себя думать, что бы ещё такое потрогать, выпить, съесть, надеть или купить.
Он пытался себя обмануть, забыться в роскоши и тусовках, среди пустой блестящей толпы, таких же, как он, имеющих всё, но не имеющих главного в жизни чего-то большего, чем та уникальная цепочка. И видится ему во сне, время от времени, высохший силуэт ребёнка, который чуть шевельнулся, пытаясь защитить родителей.


Зарплата

У Кости Селиванова сегодня первая зарплата. Он уже почти месяц работает учеником оператора на станке, изготовляющем болты.
Настроение приподнятое, да и день хороший, хотя и пасмурно. Весна, а главное — первая получка. Косте восемнадцать лет. Позади средняя школа, и две неудачных попытки поступления на Физтех, вот решил пойти на метизный завод. Вечером он принесёт домой заработанные деньги. Это круто! Интересно, сколько? Конечно, поменьше, чем у оператора со стажем, но никак не меньше шести тысяч, а может, семь или даже все восемь. Селиванову прямо петь хочется, когда он думает об этом. Уже и Лёха подходил на перекуре, говорил, что обязательно надо отметить это дело после смены, мол, по дороге возьмём вина и посидим где-нибудь в скверике. Обязательно!
После обеда в цехе возникла очередь за получкой. Деньги выдавали прямо здесь же, на возвышении, возле сушильных агрегатов. Костя подошёл в конец очереди и встал за группой девушек-сушильщиц. Они умышленно громко стали разговаривать и смеяться, стреляя глазами в сторону молодого ученика оператора. Их лица были знакомы, видел на сменах, а вот заговорить ни с кем из девушек ещё не решался. Не шибко расторопным был Константин в этих волнительних вопросах. Однако так приятно было стоять рядом, слушать их звонкие голоса и смех. Следом за Селивановым встали ещё девушки, так что он попал в женское окружение.
Очередь двигалась по узкому проходу между металлическими, в половину роста, заграждениями. Рабочие, облокотясь на поручни, почти повисая на них, медленно продвигались к кассиру и нормировщице, которые, сидя за столом, выдавали зарплату. Рядом с ними сидел для чего-то и начальник цеха.
Костя узнал из разговора, что ближнюю к нему девушку зовут Настя, а ту, которая рядом с Настей, зовут Оля. Вот эти две подружки хихикали и поминутно оглядывались на Константина. Он видел, что все девушки посматривают на него, но вот эти две особенно. На них были опрятные тёмно-синие комбинезоны, очень выгодно подчёркивающие их стройные фигуры, на головах — косыночки (непокрытые волосы запрещены по технике безопасности). Косынки завязаны по-рабочему, захватывают уши и часть шеи, оставляя открытым лишь овал лица, как на русских иконах. И до того это милым казалось Косте Селиванову, что как-то сладко становилось у него в животе, когда он глядел на эти стянутые косынками женские головки, и он тут же опускал глаза, чуть ли не краснея.
Чем ближе продвигались люди к денежному источнику, тем плотнее становилась очередь. Селиванов уже всем телом ощущал девичьи прикосновения, и просто никак не мог привести в порядок свои чувства. В голове шумело, мысли прыгали, только одно он знал точно, что ему хорошо, и что он где-то всего на полшага от абсолютного счастья. Да ещё запах, этот дурманящий запах, неизвестно уж какие духи, там, или косметику они применяют, но это прямо-таки сладкие небеса!
Вдруг Настя повернулась к нему и стала насмешливо и бесстыдно рассматривать его лицо. А Ольга, выглядывая из-за её спины, положила свою ладошку в раскрытую ладонь Селиванова. Косте казалось, что он спит. Настя приблизила лицо и поцеловала Селиванова в губы. Сначала недолго, а потом уж долго и откровенно, совсем навалившись на него. Косте было бы приятнее, если бы это сделала её подруга, а то у Насти глазки маленькие, и ресницы не такие тёмные и длинные, как у Ольги. Но, самое главное, что губы у Насти проколоты колечками. Это называется — пирсинг. Семь маленьких, серебряных колечек на верхней губе и восемь таких же колечек на нижней. Из-за чего ощущение от поцелуя странноватое, но всё равно положительное, и даже очень. Ведь это все-таки первый поцелуй в жизни Константина Александровича Селиванова, и, может быть, первая настоящая близость. Ему, конечно, больше хотелось, чтобы вместо Насти оказалась Ольга. Но та была за спиной подруги и не имела никакой возможности пробиться к Селиванову, тем более в такой давке. Она просто ласкала его ладонь своими мягкими пальчиками. И вот уже Константин чувствовал на себе несколько женских рук, ощупывающих и поглаживающих его. Видно, и другие девушки не хотели упускать свою возможность.
Незаметно, опьянённый женскими чарами, Селиванов оказался у стола перед нормировщицей. Она к нему обращалась, он видел её вопросительное лицо, но слов не расслышал. «Фамилия, имя, отчество...» — шепнули ему сбоку.
— Селиванов Константин Александрович, — механически проговорил он.
— Как?... — переспросила нормировщица, причём голоса её Костя опять не услышал, то ли она тихо говорила, то ли уж очень шумно было в цеху. Он понял это «Как?» лишь по движению её губ.
— Селиванов Константин Александрович! — громко прокричал Костя.
Толку от этого крика не было, нормировщица всё так же вопросительно смотрела. Вежливый холодный взгляд, веки жирно подведены синей краской, строгие морщинки у губ, намазанных какой-то вишнёвой помадой. Она что-то написала на бумажном клочке и передала кассиру. Кассир положил авторучку и эту бумажку перед Костей на стол и тот усердно начал писать свои фамилию, имя, отчество. И всё не получалось. Какая-то или авторучка была не та, или из-за того, что толкали его постоянно, буквы никак не складывались в нужном порядке. Селиванов, потея, трудился над своим именем, всё кричали на него, вместе с начальником цеха, чтобы он проходил быстрее и не задерживал. И это ещё более затрудняло отчаянные попытки Константина.
Тем не менее, он справился с этой трудностью и получил свои семь с половиной тысяч. Большие деньги, но уже не было какого-то счастья от них. Деньги и деньги. Да и настроение испортилось. И когда они с Лёхой сидели в скверике, недалеко от завода и пили вино, Селиванов рассказал Лехе, как получал деньги. А Лёха, ему двадцать три года, уже, по существу, безнадёжный старик в глазах Селиванова, стал говорить Косте «за жисть». Говорил, что мужики — это сила, и что Селиванов теперь настоящий мужик. Константин слушал его, кивая головой время от времени и молчал.
— Да не думай ты о бабах, у тебя их ещё столько будет, ого-го!.. А будешь думать, так и всю радость в жизни потеряешь. — веско заключил Лёха, и наполнил пластиковый стаканчик Селиванова очередной порцией портвейна.


Медный кот

Кроме нее в семье было еще семь сестер, не считая двух, которые умерли. Она была младшая. Думали, тоже умрет. Потому что у Наденьки ножки до пяти лет не двигались, она ползала по двору на руках. Но ничего, выжила. Спустя два года после победы над немцами ей исполнилось четырнадцать. В маленьком селе под Курском, где она выросла, все ели лебеду — растение такое, а ей нужно было платье. Обыкновенное ситцевое платьице, чтобы не стыдно было перед пацанами пройтись. Сестренок уже не было. Уехали на заработки. А у матери одни обноски, все латаное-перелатаное. Не найти платье для Наденьки. И соседка, что двумя хатами ниже, шепнула, мол, давайте мешок зерна, справлю платье. Где ж его взять, это зерно? И удумала Надя стащить жито с колхозного тока, как раз та пора была. Уборочная.
Вот, всю ночь глаз не сомкнувши, пошла Надя перед рассветом к зернохранилищу, на другой конец деревни. Не прямо пошла, а, чтоб никто не заметил, двинулась огородами, делая большой крюк. Идет, над полями светлеет уж, и дождик моросит теплый. И запах такой — травы и земли, прямо петь хочется. И вместе с этим запахом жизнь, будущая, счастливая, наполняет Наденьку приятной дрожью и радостью. А страшно. Но и страх, что маленьким комочком собрался в животе под сердцем, тоже сейчас приятен. А вот и жито — высокие, крытые брезентом холмы за оградой. На ее счастье, сторож, уберегаясь от дождя, сидел в своей будочке. Надя подползла к ближайшей куче и стала наполнять мешок. Она разгребала зерно, и зерно звенело, как речная галька в металлической посуде, громко. Очень громко. Дождевые капли падали на траву, будто на проволоку, и звенели, звенели. И Надин халатик хрустел, как фольга, и далекие петушиные крики лязгали железом. Столько шума! Но сторож не вышел. Видно, глухой.
Принесла Надя украденное зерно домой, разложила сушиться на печке. Утром говорит матери: «У нас на печи жито сушится». Мать как глянула, так за сердце схватилась. Ничего, все обошлось, никто не узнал про эту кражу. Через неделю было у Наденьки ситцевое платье. Через три года — койка в городском общежитии. Затем муж. Первый сын родился в квартире на два хозяина. Второго почему-то не захотела. На седьмом месяце она выпила бутылку водки, залезла на дужку кровати и прыгнула вниз, как подсказали подруги, чтобы избавиться от ребенка. Но тот все равно родился. В срок и здоровенький. Спустя время, конечно, жалела о своем неразумии, глядя на двух подрастающих сыновей. Муж пил, но работал, хоть и малограмотный, однако был строгого воспитания. Поколачивал, разумеется, по пьянке. Спасалась иногда с детьми у соседей. А как трезвый, то и хороший. Да у всех так. Был и достаток какой-никакой, некое счастье в доме, песни по праздникам.
Потом постепенно как-то все не заладилось. Дети вроде честные, но дурные. Первый после школы несколько раз куда-то уезжал учиться и все бросал, а все ж деньги. Не один раз был женат и расходился — опять деньги. Второй в тридцать лет перестал что-то работать и уж десятый год сидит на шее, так еще и дерется. Один раз притащил за волосы в ванную: бьет по лицу и подставляет под холодную воду, чтоб синяков не осталось. Последний раз так измутузил, что еле откачали в реанимации. Удалили разорванную селезенку. Хотела посадить, но одна старушка в палате сказала: «Ты уж прости его, доченька, сын ведь, а я помолюсь за вас». Пришла к старшему сыну за помощью, а тому недосуг «Сами разбирайтесь», — говорит. На мужа давно махнула рукой. Никогда не был защитником, чего уж, тем более сейчас, слава богу, хоть не всю пенсию пропивает. На беду еще и время непонятное, деньги стали другими, ничего не купишь.
И вот исполнилось Наденьке шестьдесят семь лет. Шестьдесят семь лет. И идет она рано поутру из сада. Ночевала там. Поскольку муж на дежурстве, дома пьяный сын, страшно, а другой к себе не пускает, тесно, мол, и храпишь сильно. Идет, и дождичек такой накрапывает. И по дороге ей, что бы вы думали? Не встретились народные кумиры, живущие в людских сердцах, будто черви в яблоках. И правители, обещавшие ей добрую жизнь, тоже не испугали своим присутствием. И святые угодники не встретились. Что им мирская суета не ведающей о Боге простой бабы? И сторож в брезентовом плаще, что, почитай, пятьдесят три года мыкается по России, пытаясь найти пропавший мешок жита, тоже не встретился. А встретился ей большой красный кот.
Он медленно вышел, уселся на дороге и говорит:
— Я тебя съем, Надежда.
Женщина опустилась на мокрую, склизкую колею. Пахло землей и бабьим летом. И было, ну, конечно, было у нее в жизни что-то хорошее. И она услышала дождь. Крупные холодные капли шумно падали на жестяную листву кустарника, позвякивали о проволоку травы, гулко молотили по чугуну тропинки, на которой грозно высилось медное изваяние кота.
На которой грозно высилось медное изваяние кота.


Лафф

Она стоит рядом и держит пластмассовый чайник двумя руками, тут же стоит и её муж. Она смотрит то на мужа, то на меня. Как бы оценивает нас, сравнивая. Мне кажется, муж попал в неловкую ситуацию. Он говорит, стараясь казаться гостеприимным, что всё здесь якобы к нашим услугам. Он имеет в виду, конечно, не интимную близость, а всё остальное. Всё, что угодно, только не интимную близость. Она стоит и смотрит с лёгкой улыбкой. В руках она держит чайничек. Правой рукой за ручку, левой — поддерживает донышко. Чайничек пустой, взяла, видимо, собралась наполнить.
Чайник пустой и очень лёгкий, она его держит двумя руками. Руки некуда деть? Нет, тут другое. Хотя и это тоже. Она слегка толстоватая. Ещё чуть-чуть — и станет безобразная. А сейчас ну самое то. Главное, не слишком увлекаться этим чаем, ведь животик разбухнет и как-то уже не так будет. Неприлично. Она это понимает, поэтому, наверно, брюки надела. В брюках полнота немного сглаживается. Ещё год назад она была худенькой. Ну почему я тогда её не встретил? Вернее, не только я, мы же обоюдно стремились к этой встрече. Вот и муж между нами стоит. Муж старый. И я, надо сказать, недалеко от него ушёл. Тоже подхожу к этому возрасту. Она молодая. И что на стариков тянет? А может, у неё есть и молодые, откуда я знаю. Она красивая. Красивое лицо. Курит. Она курит. И хорошо. Не так быстро полнеть будет. Полчаса назад, когда муж у себя в кабинете был, мы с ней сидели здесь. Пили чай, говорили и смотрели друг на друга. И улыбались. Я не знал, куда себя деть. Пытался отводить глаза, придавал голосу спокойные интонации, но всё натянуто. Актёр — никакой. И по её движениям тоже видел, угадывал, что волнуется. Не просто, а как-то трепетно. Ну, думаю, втюрился. Давно уже не было, и вот тебе на. Главное, никакого будущего у нас нет. Она замужем, я женат. Сплошные фокусы, даже если у нас ничего и не будет, то уже как бы всё есть. Это лафф! Хотя знаю, что всё будет. Но вот что мы будем с этим делать дальше? Чисто исторически здесь всё ясно — помыкаемся и расстанемся с ощущением...
С ощущением чего? Хотелось бы остаться друзьями. У меня никогда так не выходит. Не то чтобы врагом становлюсь, а просто избегаю всяких встреч, разговоров. Однако ведь ещё ничего нет. На земле ещё ничего, а на небе уже свершилось. И хорошо, и приятно с ней в этой комнате, и ей, чувствую, тоже.
Она говорит, сейчас я тебя сфотографирую. Мы всех, кто к нам приходит, дескать, фотографируем. Ну, ладно, говорю. Принесла фотоаппарат электронный и — щёлк! Не получилось, я моргнул. Ещё раз. Щёлк, я опять моргнул. Там сразу маленькое изображение, и видно, что глаза закрыты. Она снова прицеливается, так полусогнулась. Я наблюдаю, как натягиваются её брюки на бёдрах и сморщиваются такими соблазнительными бугорками между ног. Смотрю на её лицо. Мне виден один глаз. Он тихонько — пык, прикрылся веком. Ресницы, как у куклы, длинные, веко такое, с голубизной по краю. Она так прицеливается приседает — щёлк! Это брючки её лопнули. Я лишён этого зрелища, только догадываюсь, потому что колени её сильно сведены друг к другу, а стопы расставлены, как это делают девочки приседая. Щёлк! А что там? И зачем колени так сводить? Ведь не в юбке же, а в брюках. Нет, мне почудилось, это не брюки, это фотоаппарат щёлкнул. Наконец получилось. Ну и морда у меня на кадрике — вылитый зек. Показав снимок, она ненароком поставила меня на место. Всегда комплексую, когда вижу своё лицо.
Протягиваю ей дискету, говорю, ну, раз ты меня сняла, то скинь вот сюда. Ладно. Убежала. Прибегает с яблоком. Яблоко предназначено мне. К чему бы это? Посиди, говорит, немного, у нас оперативка, скоро приду. Сижу, курю...
Зашёл какой-то молодой человек, увидел меня и растерялся. Вышел. Неплохо прикинут. Года двадцать три ему. Как ей. Снова зашёл, переборол растерянность. У них тут курилка и столовка одновременно. Видно, хотел покурить или кофе попить, а тут я сижу. И чего тут пугаться? Но раз снова зашёл, значит, всё в порядке. Говорит, можно сигарету? Возьми, говорю, только у меня «Ява». Он, да какая, мол, разница, и смутился. Долго в тишине искал ложечку, чтобы положить кофе, но все оказались грязными. Одноразовая посуда и сплошь грязная. Нашёл одну, малюсенькую, что для соли или горчицы, и стал ею накладывать кофе, штук пятнадцать таких ложечек положил, и всё мало. Я молчу. А что говорить? Потом налил кипятку, холодного кипятку. И жадно курит мою сигарету, чтобы побыстрее отсюда убраться. Здесь тишина и неловкость, а виной тому — моя персона. Всё. Бросил окурок, схватил кружку и вышел.
Тук-тук-тук-тук-тук — её каблучки. Оперативка кончилась. Бежит, улыбается мне. А я ей улыбаюсь, сдержанно. Я вижу её глаза, она смотрит на меня. Господи, какое это счастье! Мы говорим, говорим, говорим. Куда-то выходим, идём по коридору мимо открытых помещений, где замертво падают сотрудники, а мы только лишь улыбаемся. Улыбаемся друг другу. И не надо мне ни о каком её нижнем белье думать, ни о какой эротике, ни о каком сексе. Только бы смотреть в эти глаза, идти с ней, говорить и улыбаться!
Но мне пора. Ладно, говорю, ещё увидимся, щас только заберу свои сигареты, оставил там на столе. А яблоко! Вы забыли Ваше яблоко, — кричит она, вбегая за мной следом в курительную комнату. Тут стоит её муж. Вы меня помните? Да, конечно. Здесь всё к вашим услугам. Мой кабинет в вашем распоряжении, занимайтесь там, чем угодно. Подразумевается — только не интимной близостью. А зачем тогда жить? — хочется спросить у публики. Он попал в неловкую ситуацию, стоит между нею и мной и как бы оправдывается. И я попал в неловкую ситуацию, не люблю вклиниваться в сложившиеся отношения. А она стоит, держит пластмассовый чайничек и изучает наше поведение. Смотрит на меня и на мужа. Муж никак не может закончить свою гостеприимную речь, я расшаркиваюсь и никак не могу проскочить между ними. Она тоже как пристыла, не может оторваться от этого сюжета.
Настала пауза, как в кино. Ну, чистый вестерн. Тишина — мухи не жужжат, вернее слышно только жужжание этой одинокой мухи. Все напряжены. Пистолеты наготове, ладони потеют. Голливудские зеваки затихли, ждут. Сей-час! У мужа подёргивается веко. Он непроизвольно качнулся, а она — тресь его пластмассовым чайником по башке! Сама не ожидала. Муж стоит, все удивлены. Она — тресь его второй раз! Мол, почтальон всегда стучит дважды. Муж стоит. Чайник того — сломался. Такая «Тефаль», друзья мои. И вот муж медленно валится на пол. Спецэффекты. За стеной кузнецы колотят железо. Не надо было его бить второй раз, он давно уже потерял сознание, просто стоял по инерции. Она подала мне одноразовый ножик для масла, мол, давай прикончи его. Не могу, говорю. Стоим вот так, она — с дурацкой ручкой от чайника, я — с пластиковым ножичком, между нами лежит муж. Природа позаботилась о том, чтобы ему было комфортно. Меня завидки берут. Почему не я на его месте? Кончай его, — шипит соучастница. Не такая уж она и красивая. А скоро начнёт полнеть, тушите свет. Просто труба! И будешь из года в год ощущать её разбухающие ягодицы, без чувства, без желания, под щёлканье бича и хриплые крики погонщика...
Может, закончим на сегодня эту долбанную работу, Джон? — еле шепчет мне муж в блаженном полусне, так, чтобы она не слышала.
— Давай закончим, Билл, ну её на хрен, — тихо отвечаю я.
А за стеной кузнецы ковали железо.


Армреслинг, как армагеддон (авантюрное эссе)

Уважаемые дамы и господа! Мне очень нравятся женщины вообще, и женщины, как биологический вид, в частности. Тем не менее, вынужден констатировать тот прискорбный факт, что дамы скоро останутся одиноки, поскольку мужские особи навсегда уйдут с лица земли. И дело даже не в исследованиях генетиков, которые предрекают естественное исчезновение мужского племени через шесть тысяч поколений. Мужчины умрут искусственно. Это произойдёт гораздо раньше, когда планета станет единым домом, когда государственные границы станут условностью, национальные различия сотрутся, а человеческая (читай — мужская) культура придёт к завершению.
Раздумывая над темой стандартного выступления по творчеству Хемингуэя, в рассказах которого происходит постоянная борьба, некий армреслинг между мужчиной и женщиной, я вдруг наткнулся на мысль, что этот «армреслинг» есть основной вектор развития современного общества. Если хотите, данная мысль пришла ко мне как откровение. Новыми глазами взглянул я на сегодняшнюю Москву, и увидел, что это город женщин. Пришло вдруг понимание истинного конца света, как бы ни смешно это не звучало. Собственно, настоящее эссе и есть попытка разъяснения того, почему мужчины должны умереть.
Пространственная экспансия, поглощение белковой пищи и половой инстинкт, вот три основных качества самца-мужчины, на самом низком уровне рассмотрения. Те же вещи и у женщины, только экспансия замещается на консервацию, на сохранение очага, на устойчивость родовых традиций. И вот, когда внешний мир почти освоен, мужская экспансия приобретает не внешние формы, а путешествия в формах внутренних, в иллюзорных мирах, в основном под воздействием наркотических и опьяняющих средств. Сколь велика бы Россия ни была — она спивается... и это не самое большое зло. Все войны после открытия Колумба, грубо говоря, войны за передел территории. И почему это в народе замечено небывалое увеличение рождаемости мальчиков перед всякой войной? Женщины чувствуют войну. Они хотят её, и они её провоцируют... ритмами своей физиологии, логикой поведения своего тела. А для чего? — для укрепления гнезда. Казалось бы, политика делается руками мужчин. Ничего подобного, самцы-политики лишь марионетки в руках своих жён и любовниц. Замыслы новых баталий созревают не в головах «сильного» пола, а в половых железах «слабого». После заключительного передела мира, когда весь он станет единым домом, мужская функция отпадёт, а зачатие и интимные таинства будут происходить искусственно, с помощью технических средств.
Ницшевского «Заратустру» я прочитываю уже по «Идиоту». Князь Мышкин это — идеальный ребёнок, как выразился доктор Шнейдер, персонаж, который лечил Льва Николаевича, а у Ницше это заключительное превращение человеческого духа: ребёнок, играющий разноцветными камушками на берегу притихшего океана. Кстати у Достоевского, там же можно найти и вечное ницшевское возвращение, раз в тысячу лет, и войну европейскому христианству, которое, Фёдор Михайлович, устами идиота, называет антихристианством, самым крайним злом, из которого произошли, собственно, атеизм, социализм, идеи равенства. И, к нашему вопросу, равенство между мужчиной и женщиной, так называемый «женский вопрос», эмансипация, и современный воинствующий феминизм. Вот откуда в творчестве Хемингуэя — армреслинг между мужчиной и женщиной. Завезено из Европы. Европа, а теперь и весь Запад — это равные права между мужчиной и женщиной, что является гробовой плитой, на братской могиле некогда сильного пола. Потому что при равных на деле правах, женщина в сто раз выигрывает в силу превосходства своей физиологии в смысле выживания.
Женское самосохранение всегда переживёт мужское саморазрушение. Саморазрушение не только в следствии пагубных привычек и пристрастий, но самое главное разрушение — с помощью мысли. Мысль разрушает, восходя в экстазах к богу и нисходя в своих депрессивных падениях в самый ад. А женщины не умеют думать. И если некоторые женские особи доходят до каких-то прозрений, то у последней черты их всегда останавливает собственная природа, над которой конечно они не властны. Не беру в расчёт сумасшедших. Дух нынешней мировой цивилизации, культура, которую мы имеем, создана в большинстве своём мужчинами. Это мужская культура. Она, возможно, уже заканчивается как изделие и, по окончании, мастера будут ослеплены, как в фильме Тарковского. А если художник не саморазрушится в процессе творения, то его искалечат потом. Из ревности, а скорее всего за ненадобностью. Чтобы он ни дай бог не создал аналогичную культуру для какой либо иной цивилизации, скажем, для крыс.
«Мир спасёт красота» — говорит Достоевский устами идиота. Имеется в виду прежде всего женская красота, как идеал, воплощённый, например, в Настасье Филлиповне. Да, красота спасёт мир, но только — для самоё себя. Оловянные солдатики, будут лишь украшением для созданной во плоти и, наконец, ожившей куклы Барби. Когда планета станет её уютным домом, а доктора Франкенштейна какая-нибудь новая Мэри Шелли выстрелит в капсуле на орбиту земли. Время опытов подходит к концу.
В упомянутой работе Ницше есть такой эпизод, когда старуха говорит Заратустре, что женщина это всегда тайна, загадка. Загадка, которая имеет одну разгадку — беременность. Возможно, милые дамы скоро будут освобождены от подобной загадочности. Ты идёшь к женщине, говорит старуха, так возьми плётку! Похоже, у мужчины это не получается, плётку сейчас цепко сжимает маленькая женская ручка и, уж будьте уверены, она с нею не расстанется. Вспоминается примечательная сценка в «Идиоте», когда Настасья Филлиповна рассекла хлыстом лицо поручика, который хотел всего-навсего восстановить лишь порядок. Поздно, господа, тетенька вышла к трибуне. Она и до этого была у власти, серым кардиналом за спиною своего мужчины. Сейчас ей этого мало, ведь власть упоительна особой эротикой, этакий сладкий стриптиз перед ревущей толпой. Сначала поиграется с этим стадом, а потом отправит на бойню, завершая тем самым сакральный смысл своей природы.
Рогожин уничтожает объект своего почитания, свою любовь и богиню. Он попросту закалывает божественную Настасью Филлиповну, как свинью на скотном дворе. Откуда такой жуткий поступок? А чтобы не «спасала» мир такая красота! Эта мысль, скорее безотчётное движение Достоевского, думаю, в интуитивном предчувствии нового времени. Кстати, у Хемингуэя, есть одно произведение, где вроде бы не видно обычного армреслинга между самцом и самкой, это притча «Старик и море». Однако, если взглянуть на вопрос так, что Рыба это женщина, а старик это мужчина, то всё встанет на свои места. Очевидно, это тот же вопрос, поднятый на мифологический уровень. Чувствуется, что Хемингуэю очень хотелось, чтобы старик всё-таки победил слепую женскую природу в образе ужасной Рыбы. Ведь мужчинам в благоустроенном, демократичном мире более ничего не остаётся, как быть либо стариками, как хемингуэевский герой, либо идеальными детьми, как Князь Мышкин. Либо восемь лет, либо восемьдесят... а женщине как всегда восемнадцать. Какое катастрофическое несовпадение потенций!
Мужчины не победят. Тем более в своём доме, где сама судьба, это и есть женщина. Слава богу, что позволительно ещё быть детьми или стариками. Это не надолго. Ведь всё давно приготовлено: однополая любовь, искусственное оплодотворение, высококачественные оргазмы с помощью технических средств, как выразилась одна дама. И уж ни для кого не секрет, что в развитых городах-мегаполисах женщина вполне успешно может пропитать, как себя, так и почти ненужный довесок — своего мужа. Пожалуй, в одном Хэмингуэй прав, что женщину, как ту Рыбу, съедят другие биологические особи, в буквальном смысле. Кстати, в «Даун Хаусе», фильме-пародии на «Идиота», который снял Охлобыстин, «отмороженную» Настасью Филлиповну тоже в конце съедают. Когда князь Лев Николаевич спрашивает, почему, дескать, она такая коротенькая лежит, то Рогожин ему отвечает:
— Помилуйте, князь, вот этот окорок, который мы с вами ели, это и есть её ноги.
— Тогда заверните ещё один кусочек, для Гаврилы Ардалионовича...- улыбаясь, говорит Мышкин, и с куском окорока, вприпрыжку убегает в мир своих галлюцинаций.
Конечно, в каждой шутке есть доля шутки. Думаю, женщины, наконец, предоставленные самим себе, сперва начнут есть друг друга. Из тяготения к высшему сладострастию. Ведь всякие табу уйдут в прошлое, поскольку гнездо построено. Это будет концептуальное завершение кулинарного искусства, единственного из искусств, постижимого женской природой... а затем их съедят крысы.
У меня жила крыса, мужская особь, по имени Макс, я долго наблюдал за этим Максом, и думаю, что есть все основания полагать, что человечество сменит цивилизация крыс. Вот только большие пальцы на передних лапках разовьются, чтобы удобнее было хватать жертву — и вперёд! И никакое оружие не поможет против крысиного нашествия. Ведь с последним мужчиной уйдёт из оружия сам дух войны.
И некому будет записать этот конец света, поскольку не горят только мужские рукописи.


Муха (переживание)

По стене над кроватью ползёт жучок. Маленький. Убивать его не буду. Хотя он и не заметит свою смерть. Положу на него свой палец, он и умрёт. Нет, пусть живёт. Это моё желание. Перевернулся на правый бок и наблюдаю за жучком. Пусть ползёт. Недавно залетела крупная бабочка, я её приколол к чистому листку бумаги и поместил на стену, затем приколол рядом маленькую оранжевую моль, а потом просто муху укрепил, в конце этого ряда. Всё. Больше не стану трогать этих мелких тварей. Муху уж очень жаль было. Она жужжала и шевелилась под булавкой, прецепленная на бумажный лист, потом замирала, потом снова жужжала, и снова замирала. И вот, когда она не двигалась, а я на неё смотрел, на эту её безысходную позу, муха совсем как маленький человечек, который ещё не знает, что умрёт. Мелкий черный человечек со скошенной упрямой головкой, стремится жить, так стремится жить, активно шевелится, замирает и снова шевелится. И вся поза ожидания, изгиб лапок, эта головка, тельце под булавкой, такой страшный символ обречённости, и незнание своего конца, а может знание. А я, смотрящий сверху, мнящий себя неизвестно кем, поглумился, опомнился, и сделать ничего уж нельзя. И жалко так мне этого маленького человечка, до того жалко, а не поможешь. Это загадка, почему бывает жалко какую нибудь бессловесную тварь намного больше, чем просто человека, скажем, равного тебе.
А вот китайцы совсем не едят сыра, потому что считают его испорченным молоком.


Вопрос (фотовспышка)

То, что вечером правда, утром — ложь... кто это сказал? Принц датский или Красная шапочка?


Смысл (застолье)

Здоровья нет ни фига, старик высосал всё, он старый карлик, Черномор. Это не расчитано на резкость, это расчитано на автоматику, если ты ещё закуришь, будет хорошо, будет дым, потому что шлюха она, пьёт она и курит. Спит в постели у меня, а потом говорит, я поеду к Саше... У мастера умерла жена. Борис Елисеевич Жуковский, вечером он появляетя и с нами проводит мастерство. Что за мастерство. Он так заходил за декорацию и мы слышали: «Буль, буль, буль». Рисовал всегда какие-то формальные композиции, а тут ещё и город навалился, Ленинград, и вдруг, звонок, мне звонит Лев Гетельман. Приезжайте ко мне, Вас же никто не гонит из института, вы прирождённый театровед. Старик капусту стрижёт. Его жена вела курс набранный с Кавказа, там конечно они по блату впёрлись, какие-то деятели... и для усиления этого курса взяли меня, человека иноплеменного, кстати, я за первый курс сдал историю изобразительного искусства. Лиссип скульптор Александра Македонского. По пустыне шпарим на Студебеккерах, стоп, разворот, сто восемьдесят, вот тогда я понял, если есть работа, хватай самую большую лопату, а тут отбой, опять новый расклад. Это было в Каракумах, в Каракыме. Все равно мне тут хорошо. Летят перелётныё птицы в осенней дали голубой. Как чёрный дракон она летает, бабочка возле лампы в моей комнате, как чудно устроен мир, и ведь она знает, что умрет. Не знает, она не знает, что умрёт. А зачем же она так крыльями машет, и человек трепыхается, и он не знает, не знает, что творит! Мои тоже сейчас все умирают, хорошо сидим, а публика требовала репортажей, художественных репортажей. А почему художественных, потому что культура! В армии рация была старенькая РБМ, вообще наши инженеры самые лучшие. Твоё здоровье раб божий Иулий. Был бы я бомжом, собирал бы бутылки, заделался бы писателем, а не вкалывал бы с этими чудаками за бабки всю жизнь. Какая была у меня любовь, и это не значит что я какой-то офигительный любовник, в моей руке оказался карандаш. Это на порядок выше нас, мы валимся в такую пропасть, а на что мы расходуем жизнь? На ничто! И повсюду мат, мат, мат. Я ни фига не знаю, Платона не знаю, а уж этих немцев, Кьеркегора, ну Кьеркегор не немец... эх какое было время.


Гроза (монолог)

Это недалеко отсюда, берега Оки, один крутой, а другой пологий... а ка-симовскую перцовочку ты пил? Нет? Что ты! Её поставляли к Кремлёвскому столу, там и вода особая и рецепты старых традиций, чистое молоко! И вот осень такая была, а мы не выдержали съёмочный график и упёрлись прямо в эту осень. Что ты! Чистая, до звона, золотая, чистое золото. Верху золотое солнце, внизу золотые листья, воздух прозрачный, чистое стекло. А мне двадцать с небольшим. И девушка, какая девушка рядом! Красавица, все на неё глазели. Мы обнимались в тени храма, а потом на пароходе. И вдруг гроза надвигается. Тогда-то я и понял, как надо ставить «Грозу» Островского. Мы с ней стоим на верхней палубе, а в воздухе аж звенит от затишья перед бедой, глянул вниз, смотрю, наш капитан бросил два якоря и — машина полный ход, на берег, чтобы удержатся от бури. Что тут началось! Вот эти жестяные крыши с домов срывало словно лифчики. После этого понял, как ставить Островского... так, к чему я? Ах да, про Ленина. Там была тоже гипсовая скульптура премерно раза в два больше чем эта, и веткой дерева во время бури ей снесло голову. А времена ещё те были, времена идолов и идиотизма, и вот, наш второй режиссёр Лещеев, подбежал к этой голове, что же, как же так, а поднять не может... и покатил эту голову по грязи к подножию. Это зрелище!


Всё рядом (случай)

Нашёл в библиотеке забавного автора — Варвара Титова, дореволюционное издание. Просто приятно читать, хорошая проза. Скопировал эту книжечку на дискету, и кстати. Чуть позже встретился мне Олег, который постоянно стремится идти со мной под ручку. Я всегда выдёргиваю свою руку, а он цепляется опять, кроме этого у него, кажется, очевидных недостатков нет. Ну он, как обычно, схватился за мою руку и говорит — нет ли чего у меня почитать. Да вот, говорю, Варвара Титова, миловидная женщина и всё такое, правда умерла уж. А как раз стоим возле новых ворот Дворца Культуры, и на стене рядом приделана чугунная отливка, а на воротах, между вензелями, вмонтированы ещё какие-то рожи. И случайный мужчина с портфелем, по виду натура творческая, проходил неспеша мимо, и бросил реплику, что всё, дескать, рядом. Да-да, подхватил я, и рай и ад, и свет и тьма, и кто-то ест, а кому-то суждено быть в качестве пищи. При этом мужчина вздрогнул, испуганно посмотрел на свой живот и быстро двинулся прочь. А мы с Олегом достали сигареты и закурили.


Принципы чистого искусства (мысль)

Недавно, читая японского поэта Басё, я наткнулся на два основных принципа искусства. Басё пишет, что однажды, коротая день за невесёлыми размышлениями в своей хижине из хвороста он вдруг сложил строфу о гусеницах миномуси. Его гость старец Со взял на себя труд прокомментировать эту строфу стихами и прозой, так что вышел великолепный трактат, где автор выказывает сочувствие беззащитным и бесполезным миномуси. «О миномуси, — говорит он, — гусеницы-миномуси, я тронут вашей беззащитностью, деликатной робостью ваших голосов... сосновых сверчков, за их голоса заточают в корзинки, принуждают трудится на людей и шелкопряда, и только гусеницы-миномуси кажутся нам совершенно бесполезными, и меня восхищает их безмятежность.»
Вот так же и настоящий художник, подумал я, вспоминая биографию Ван Гога, делает свои картинки, абсолютно безполезные на взгляд окружающей толпы, и он так же беззащитен, в это время, перед потребительскими изысками внешнего мира, совершенно как эта гусеница-миномуси.
Итак, два основных принципа чистого искусства — беззащитность и бесполезность. Невзирая ни на чьи мнения, это совершенная истина.


Ноябрь (ощущение)

Проснулся сегодня в двенадцатом часу и спустился в душ. Душевая находится в подвале. Захожу, а там света нет, что-то с электричеством. Мало того, что лифт не работает, тащился сюда с седьмого этажа, так и света вдобавок нет. Ладно, думаю, приму душ без света.
Разделся, повесил свою одежду на крючочки, взял пакетик с мылом и зубной пастой и двинулся на ощупь к душевым кабинкам. Затем встал под лейку и покручиваю водяные краники. Холодный кран плохо работает, вода еле течёт, а горячий — ничего. Напор хороший. Стою под душем, блаженствую.
Шум падающей воды во тьме загадочен. Практически я вернулся к исходной исторической точке. Мир ещё не сотворён. Тёплые струи в чёрном пространстве это что-то. Здесь надо бы и оставаться, отрицая исчисление времён. Висеть без противоречий в ночи и тёплой влаге. Что бесконечно приятно. Зачем, спрашивается, Создателю, прости меня Господи, потребовалось ещё что-то творить. Нет бы, оставил меня навсегда в материнском лоне, где нет произвола, седьмых этажей и подвалов. Где голуби не выклёвывают глаза лежащему, раскинув руки, поутру, недалеко от метро «Киевская», будто собирающемуся взлететь усопшему, не знаю имени, рабу Божьему, без определенного места жительства. Где люди, и я в их числе, не идут, как скоты, сплошной массой мимо, даже не равнодушно, а чисто механически огибая распластанного покойника... и ряженого, что здесь же, в двадцати метрах, стоит в рясе с торбою, собирая на «храм», и нерусских торговок гнилыми фруктами, и не гостеприимную, как холодящий металлом уличный поручень, поэзию московской осени.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"