Оболенская Светлана Валериановна : другие произведения.

Из книги Теодора Фонтане "Детские годы"

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Известный немецкий писатель Теодор Фонтане (1819-1898) - одна из самых привлекательных фигур в литературном мире Германии конца XIX века. Он один из лучших представителей немецкой реалистической прозы своего времени. Я для собственного удовольствия перевела эту книгу на русский язык. Здесь я помещаю сокращенный перевод небольшого отрывка из этой книги Речь в этом отрывке идет о повседневной семейной жизни и воспитании детей в доме Фонтане, и больше всего о его отце. Надеюсь, что читателю небезынтересно будет познакомиться с жизнью людей "среднего сословия" в Германии начала XIX века

  
  
  Известный немецкий писатель Теодор Фонтане (1819-1898) - одна из самых привлекательных фигур в литературном мире Германии конца XIX века. Он один из лучших представителей немецкой реалистической прозы своего времени. В России о Фонтане знают мало - его произведения переводили на русский язык редко.
  Семья Фонтане имела французские корни. Предки его отца были гугенотами и бежали из Франции от преследований в Пруссию, которая стала для них второй родиной.
  Писать Фонтане начал, когда его возраст близился к шестидесяти годам, самый известный свой роман "Эффи Брист" он написал, когда ему исполнилось семьдесят шесть. А за четыре года до смерти он написал лучшую, на мой взгляд, свою книгу "Die Kinderjahre" - воспоминания о своем детстве. Да ведь в мировой литературе вообще книги о детстве занимают особое место - все мы вышли из детства, и память о нем - яркое пятно в картине нашей жизни.
  Я для собственного удовольствия перевела эту книгу на русский язык.
  Здесь я помещаю сокращенный перевод небольшого отрывка из этой книги Т.Фонтане, посвященный годам, проведенным мальчиком в небольшом тогда прусском городе Свинемюнде (замечу, что во время второй мировой войны Свинемюнде был крупнейшей гитлеровской военно-морской базой). Семья переехала сюда из Берлина, потому что отцу писателя, аптекарю, удалось купить в этом приморском портовом городе аптеку.
   Речь в этом отрывке идет о повседневной семейной жизни и воспитании детей в доме Фонтане, и больше всего о его отце. Вся книга Фонтане о детстве - это настоящий памятник его любви к отцу, оказавшему большое влияние на формирование личности мальчика. Все, что он пишет о нем, пронизано теплотой и тонким юмором.
  Надеюсь, что читателю небезынтересно будет познакомиться с жизнью людей "среднего сословия" в Германии начала XIX века
   С.В. Оболенская
  
  
  Мы приехали в Свинемюнде с отцом, а мама еще задержалась в Берлине для лечения нервов. По приезде на новое место встал вопрос: кто же станет вести наше хозяйство? Надо было искать домоправительницу. Местной газеты, где можно было бы дать объявление, в Свинемюнде не существовало, оставалось расспрашивать соседей. Так папа и сделал. И очень скоро мы получили письмо из лесничества Пудагла. Старший лесничий Шрёдер просил разрешения представить нам свою сестру, которая вела хозяйство в его доме. Отец тотчас же ответил согласием.
   Мадмуазель Шрёдер приехала к нам через два дня. По прошествии времени отец уверял, что, когда он ее увидел, ему удалось сохранить самообладание. Я не очень этому верю, - впрочем, его доброе сердце и воспитанность могли, конечно, сыграть свою роль. Дело в том, что лицо славной Шрёдер напоминало объявившуюся тогда в Берлине женщину с обезображенным лицом (ее называли "принцесса с мертвой головой"). Впоследствии ее внешность кое-как восстановил средствами пластической хирургии доктор Диффенбах. Что было причиной несчастья той женщины, я не знаю, но над лицом мадмуазель Шрёдер поработала оспа. Но какая! Каждый видел, наверное, людей, перенесших оспу. О них говорят: "дьявол чистил горох на этом лице". Что же касается нашей славной Шрёдер, эти слова могли лишь приукрасить действительность, ибо на ее лице были не ямки величиной с горошину, а рубцы размером с половину ладони. Такого я никогда не видел.
  Отец заключил договор, не испытывая никаких сомнений, и это оказалось величайшей удачей. Шрёдер была настоящим сокровищем. Когда приехала мама, она сказала отцу: "Это ты хорошо сделал, Луи. Лицо у нее обезображено, но глаза остались при ней, и в них я читаю преданность и надежность. И от романов с мужчинами она защищена, а вместе с ней и мы. Она нам только радость принесет". Так и вышло.
  Все годы, что мы провели в Свинемюнде, Шрёдер жила в нашем доме, любима и почитаема молодыми и стариками, и моим отцом не меньше других. Он особенно ценил ее справедливость и прямодушие, хотя сам довольно серьезно страдал отсутствием этих качеств. В постоянных военных действиях, разыгрывавшихся между моими родителями, славная Шрёдер всегда была против хозяина. Во-первых, она любила мою мать и всегда ее защищала, хотя мама отлично умела защищаться сама, действуя согласно известному афоризму, гласящему, что лучшая оборона - это нападение. А, во-вторых, как распорядительнице съестными припасами, полностью доверенными ей, славной Шрёдер приходилось оборонять кладовую от постоянных набегов отца. Он совершал их не только ради себя самого - хотя способен был съесть за завтраком половину заготовленного для семьи телячьего жаркого - но и для своих любимцев - кур, собак, кошек. У нас жили пес Петер и кошка Петрина. Особым расположением папы пользовался пес, размером с молодого ягуара, именовавшийся также Петром Великим. Этот красавец никогда не упускал случая последовать за отцом в кладовую, и лакомые кусочки для него следовали один за другим. Верная своему долгу Шрёдер неизменно выступала против этого безбожного отцовского обыкновения, которое иногда могло изменить план семейного обеда.
   Да, она была настоящим сокровищем для нашего дома, а для нас, детей, и особенно для меня, - настоящим счастьем. Нашим воспитанием - если понимать воспитание в общепринятом смысле - родители занимались урывками - то оно происходило, то совсем замирало. Ни о какой системе или просто последовательности говорить не приходилось. Но эту последовательность обеспечивала Шрёдер. У нее не было любимчиков, и она умела спокойно поставить каждого на полагающееся ему место. Она знала, что я, обладая хорошими задатками, обидчив, самонадеян и тщеславен, и старалась попридержать развитие этих качеств. Множество раз я слышал из ее уст: "Вот ты воображаешь о себе невесть что, а на самом деле ты точно такой же мальчишка, что и другие, а иногда даже немножко хуже. Хочешь всегда играть роль молодого господина, но молодые господа не лижут мед с тарелки и когда что-нибудь натворят, не отпираются, вообще не врут. На днях ты что-то болтал о чести, так вот я тебе скажу: честь выглядит иначе". Она всегда говорила правду, высмеивала хвастовство и была скупа на похвалы. Она сделала для меня много хорошего.
  Впоследствии только однажды, когда мне было уже за пятьдесят, я встретил старую даму, которая тоже оказала на меня воспитательное влияние.
   Никогда не перестаешь нуждаться в воспитании. Я и теперь словно в школу хожу, учусь у людей, которые могли бы быть моими внуками.
  
   Вот несколько картинок из нашей повседневной жизни в Свинемюнде. Разделю их на две части - летние и зимние.
  Сначала летние. Около середины июня к нам всегда приезжали гости - моя мать, по старому обычаю, поддерживала связь с родственниками (и мы, дети, унаследовали этот обычай). В этом не было расчета получить от родственников какие-нибудь выгоды. Наоборот, она всегда стремилась сделать что-нибудь для них. Невероятная щедрость была чертой ее натуры. Когда мы, дети, стали уже взрослыми, то иногда задавались вопросом: что было опаснее для семьи - страсть отца к игре, или страсть матери дарить подарки и вообще что-то отдавать? Ответ всегда был один и тот же. Отец выбрасывал деньги на ветер, а дела матери были благословенны: она отдавала с толком и абсолютно бескорыстно. Конечно, ее действия чуть-чуть определяло и желание приблизиться к идеалу важной дамы, но ведь любое наше действие имеет привкус человеческой слабости.
   Много лет спустя мы с ней говорили об этом. Она сказала: "Конечно, чего-то я могла и не делать, ведь это выходило далеко за пределы наших возможностей, но я раз и навсегда решила, что важнее всего делиться всем, что у нас есть, так и стала поступать".
   Летние месяцы, начиная с середины июня, часто оказывались восхитительными, благодаря множеству визитов. Приезжали главным образом молодые родственницы из Берлина, разговорчивые и веселые. Наш дом совершенно преображался. Внутренняя война родителей прекращалась. Царили шутки и проказы, иногда буйное веселье., и во многих развлечениях самым блестящим персонажем выступал мой отец. Как это часто свойственно красивыми мужчинами, он был полной противоположностью Дон Жуану, и своей добродетельностью гордился. Но когда он вступал в задорные, затрагивающие самые смелые темы словесные перепалки с молодыми женщинами, от которых ждал только одного - чтобы они были хорошенькими, проявлялась его особое гасконское обаяние.
   Унаследовав от него эту склонность - вступать в споры с дамами в шутливом тоне, я это и в свои сочинения перенес, и когда я читаю в моих романах и маленьких рассказах соответствующие сцены, то иногда мне кажется, что слышу речь моего отца. Только я во многом ему уступаю. Когда ему было уже за семьдесят, и я, соответственно, был уже не молод, мне не раз говорили об этом люди, знавшие отца в его славные времена: "Когда Вы в хорошем настроении, Вы говорите очень хорошо, но далеко Вам до Вашего отца". И это действительно так. Его речь была легка, исполнена добродушия.
  Но когда дело касалось семейных финансовых проблем, добродушию приходил конец. Папины юридические рассуждения носили порой совершенно фантастический характер, хотя его доводы и казались неоспоримыми. Когда он начинал рассказывать о своих в высшей степени странных финансовых проектах и операциях, мы, дети, не испытывали горького недоверия. Но мама относилась к этому совсем по-другому. Любезность мужа и его непринужденное поведение в обществе не могли ее до конца покорить, она была совсем другим человеком. Когда собравшиеся пытались настроить ее на легкий и веселый лад, она тотчас ощущала необходимость противодействия. "То, что серьезно, не может быть веселым", - таково было ее мнение. Отец, обладавший незаурядным чувством юмора и удачно им пользовавшийся, умел в споре привлечь людей на свою сторону; она это признавала, только никогда не забывала прибавить: "к сожалению".
  
   В начале августа гости обычно уезжали, а в сентябре Свинемюнде покидали последние курортники. Теперь недолго оставалось ждать штормов, продолжавшихся иногда и в ноябре. Было ветрено, осыпались каштаны, с шумом падала с крыши черепица, и из желобов, концы которых тесно примыкали к окнам, дождь струями хлестал в сад. Когда прояснялось, по небу мчались рваные облака, начинало холодать, всё замерзало, в сарае весь день рубили дрова, и мой отец тоже вооружался топором.
   В эти дни поздней осени жизнь местного общества совсем замирала, все отдыхали от тягот летнего сезона и готовились к зимнему времяпровождению. Но до наступления зимних дней предстояло еще особенное время, продолжавшееся несколько недель - время убоя живности и время печения, совпадавшее с началом Рождества.
   Начиналось с забоя гусей. Без него не мыслилось правильное ведение хозяйства. Гуси давали прежде всего перо для изготовление новых постелей для гостей. Но главное - из гусятины приготовляли копченые гусиные грудки, ценившиеся точно так же, как копченая ветчина или окорок. Гусей привозили из деревни незадолго до дня св. Мартина, и в течение недели наш сон нарушало их громкое кряканье во дворе. В эту неделю в гусей буквально впихивали корм. В середине ноября назначали день забоя. Это был почти ритуальный праздник. Все происходило во дворе. Сюда выходили окно и дверь комнаты для прислуги, где спали кухарка и две служанки. Конюху - молодому и здоровому парню - было отведено помещение рядом с конюшней, но он весьма охотно отказывался от удобства отдельного жилья и предпочитал проводить время в комнате для прислуги. Комната была маленькая, а когда наступало время забоя гусей, там становилось еще теснее, потому что в этот день туда приходили четверо или пятеро немолодых женщин, прачки или огородницы, нанятые для предстоящей работы.
  Праздник гусиного жертвоприношения начинался вечером. Дверь комнаты для прислуги широко раскрывали - из-за непереносимой духоты. Виднелось дымное и скудно освещенное сальной свечой помещение. На свече всегда нагар. Возле двери полукругом становились пять жриц, у каждой гусь между колен. Они пронзали острым кухонным ножом череп несчастной птицы (для чего это делалось, я не понимал) и при этом пели разные народные песни. Мелодии были траурными, а слова странным образом противоречили им , равно как и самому акту убийства. Служанки, сидевшие на кровати со своим гостем - конюхом, под эти песни безудержно хохотали.
  . Мои родители были люди строгих правил и часто говорили, что не следует терпеть такое неприличное поведение. Но потом попытки борьбы против этого прекратились, а мой папа, полагавший, что все это - старинный обычай, сказал, предварительно справившись в словаре: "Это повторение древнего обычая. Это своеобразные Римские сатурналии, или, по- другому говоря, временное господство слуг над так называемыми господами" Определив и оправдав происходящее таким историческим аргументом, он почувствовал себя вполне удовлетворенным, тем более, что на другое утро девушки скромно опускали глаза, чем особенно его веселили.
  Праздник гусиного забоя вовсе не исчерпывался этой ночью убийства и звучания траурных мелодий с непристойным текстом, а продолжался еще несколько дней. К столу ежедневно подавался Schwarzsauer - приготовленное из гусиной крови блюдо .. В Померании считалось, что вкус его восхитителен, лучше ничего и быть не может. Отец почитал своим патриотическим долгом разделять это мнение, и когда на столе появлялась гигантская дымящаяся кастрюля, говорил: "Ах, как это разумно... Это черный суп спартанцев". Однако, как и мы, он извлекал из кастрюли сушеные фрукты и миндальные клецки, а бульон отправлял прислуге.
   Две недели спустя начинался забой свиней. Еще за несколько лет до приезда в Свинемюнде, семи лет от роду, я убегал, чтобы не слышать душераздирающих звуков и не видеть всего этого, но теперь, перешагнув из детского возраста в отроческий, совершенно того не желая (натура моя меня отвращала), я считал делом мужской чести не избегать этого зрелища.
  
   Примерно в это время начиналась и зимняя жизнь свинемюндского.общества, воплощавшаяся главным образом в следовавших друг за другом вечеринках. Бывали обеды, походившие на Валтасаровы пиры, и дьявольская рука писала на стене известие о банкротстве хозяина. Но я расскажу о собраниях в нашем доме.
   Когда приближалась наша очередь, всеми овладевало праздничное настроение, похожее на то, что бывает во время свадеб. Свадебные праздники обычно продолжались три дня: канун свадьбы, сам день свадьбы и послесвадебный день. У нас тоже праздник приема гостей делился на три части: день подготовки, собственно день прием гостей и третий день - поедание остатков пиршества. Я больше всего любил первый день. Он был, можно сказать, нематериален и бескорыстен, но шла подготовка, и в ней трепетало предчувствие приближающегося великолепия.
   В день приема гостей в салоне матери рядом с желтой муаровой софой ставили и накрывали длинный раздвижной стол. Зажигали свечи, и гости шли к столу. Возглавляющий трапезу садился в торце стола спиной к большому зеркалу в стиле Шинкеля, а все остальные могли себя в нем разглядывать. Мне вспоминается, что обычно собиралась компания из двенадцати - тринадцати мужчин, и лишь изредка за столом сидели моя мать со своей сестрой, тогда совсем юной и хорошенькой девушкой, часто гостившей у нас в зимние месяцы. Нужно было внимательно обдумать, куда ее посадить, ибо только присутствие самых уважаемых свинемюндцев - старого Флеминга и гофрата д-ра Кинда могло обезопасить девушку от слишком назойливого внимания участников трапезы. Теоретически сдержанность и благонравие считались в обществе достойными уважения (хотя и на этот счет у меня есть сомнения), но за столом благонравные манеры полагались уже излишними, и вольности дозволялись. Разумеется, после обеда дамы покидали компанию и в виде особой любезности появлялись, когда подавали кофе, - и не больше, чем минут на пятнадцать.
   Пиршество было довольно простым, главное же - как у всех. Никто не хотел отставать от других, но и обгонять тоже считалось излишним. После супа подавали рыбу, салат и копченую гусиную грудку, затем огромное количество жаркого, и в завершение десерт - фрукты, торт и Кёнигсбергский марципан. Еще более простым был состав вин. После супа подавали шерри, а далее, до кофе, царило красное вино умеренной стоимости и умеренного качества. Всё, как у всех.
   Своеобразие празднеств в нашем доме состояло в духовном элементе, в царившем за столом тоне. Тон этот был различным в начале и в конце обеда. В начале трапезы участники произносили тонко стилизованные тосты. Если обед происходил по случаю какого-либо семейного торжества - эти тосты были стихотворными, и стихи не оставляли желать лучшего по искусству формы и удачным шуткам. Совсем недавно я нашел среди бумаг моего отца сочинения такого рода и был поражен тем, как это хорошо. В юморе, шутках, игре слов не было недостатка.
   Иногда некоторые гости в порыве искренних чувств, а порой и вследствие наступающего уже горячечного веселья, вставали и шли к оратору, чтобы обнять и поцеловать его. Это знаменовало начало второй половины праздника. Чем дольше продолжалась трапеза, тем чаще в застольном красноречии мелькали вольности. Теперь уже ничего не стеснялись, звучали рискованные обороты и часто грубые шутки. Начинали подтрунивать над кем-нибудь. Жертвой этого любимого развлечения застольной компании чаще всего оказывался мой папа.
   Все знали, что у него есть три конька - чины и ордена в Прусском государстве; новейшие статистические данные о численности народонаселения в городах разных стран; и, главное, титулы наполеоновских маршалов, а также множество историй о Наполеоне, которые он рассказывал чаще всего по-французски. Порой его речь вызывала возражения по части построения предложений и вообще французской грамматики, и моего бедного папу загоняли в угол. Но он отвечал с нерушимым спокойствием: "Мое французское чувство подсказывает, что все должно звучать именно так, а не иначе". И эти слова лишь усиливали смешливый восторг слушателей.
   О! Наполеон и его маршалы!
   Знания моего отца в этой области были прямо-таки поразительными, и я готов держать пари, что и тогда, и сейчас нет историка, который мог бы померяться с ним знаниями во всем, что касается французской военной истории периода от Маренго до Ватерлоо, и всяких историй о тех, кто окружал Наполеона. Как сложились у него эти многообразные знания? Он постоянно читал короткие рассказы в разных журналах и сборниках. Наверное, в его памяти был уголок, где, помимо его воли, откладывалось всё, что казалось интересным,
  На первом месте стоял для него, конечно, сам Наполеон. В рассказах о нем он почему-то отдавал предпочтение не дням его военной славы, а эпохе пленения на острове св. Елены. Далее - маршал Ней, особый любимец моего отца, почти кумир. А вслед за тем папа проделывал некое сальто-мортале и через головы всех более или менее знаменитых маршалов обращался к величинам второго и третьего ряда, к таким мужам, как Рапп, Дюрок, Нансути, Камбронн, Фриан, Ланн. К этому последнему, павшему еще при Гросс-Асперне, он питал почти такие же чувства, что и к своему любимому Нею. "Да, - говорил он, - этот Ланн, этот герцог фон Монтебелло! Странно. Он ведь был, кажется, очень ограниченным человеком. Но, в конце концов, какое это имеет значение? Ней тоже был ограниченным". Так он доказывал ограниченностью одного величие другого, или, во всяком случае, утверждал, что ограниченность вообще не имеет значения. А что касается его симпатии к "малым величинам", выбор его никогда не был случайным. Он знал о них всё. Слушать, как он говорил, например, о Нансути, командовавшего кирасирской дивизией, было величайшим наслаждением. И я, слушая папу, стал знатоком в этих вещах и при случае мог бы суфлировать.
   Но вернемся к званым вечерам, вторая половина которых, как правило, представляла собой комедию насмешек и розыгрышей. Объектом их часто становился мой папа, даже когда праздник происходил в нашем доме. Его не щадили, напротив, над хозяином подтрунивали вдвойне.
   Один из таких вечеров особенно жив в моей памяти, я часто думаю о нем, вспоминаю все детали. Уже подали десерт, присутствующие пели песню, слова которой сочинил директор городской школы на мелодию известной песни "O Schill! Dein Saebel tut weh" (F.von Schill, офицер, организовавший в прусской армии во время наполеоновских войн добровольческие егерские части - прим. пер.) . Моя мать и ее сестра - наступило уже время кофе - сели на желтую муаровую софу. Мне удалось по счастливой случайности проскользнуть в зал, и я держался около консула Томпсона, развлекавшегося тем, что, вызывая неудовольствие мамы, совал мне одну за другой горсточки изюма. Ленивец Томпсон пел не всю песню о Шилле, а только припев. Коммерции советник Краузе, сидевший на дальнем конце стола, обратился к отцу:
   - Скажи мне, милый друг. Эта песня о Шилле напомнила мне "Прощание Бертрана". Почему - не знаю, да это и неважно. Я только хочу спросить: этот Бертран в "Прощании Бертрана" - то самый, что был на св. Елене?
   -Конечно, тот самый. Был только один Бертран. Он познакомился с Наполеоном, я думаю, еще в Сен-Сире и испытывал к нему восторженную любовь, еще бОльшую, чем генерал Рапп.
   -Да, должно быть, так и есть. Я сегодня читал в "Таймс" статью о минувших, к счастью, временах пребывания Наполеона на св. Елене. И к моему, должен сказать, удивлению, узнал, что Бертрану, беззаветно любившему Наполеона, пришлось уступить ему на время свою законную супругу. Так что Наполеон был женат трижды - Жозефина, Мария Луиза и мадам Бертран. Хотелось бы знать, как ты к этому относишься? Решился бы ты - моя дорогая подруга меня простит за этот вопрос - и Краузе поклонился моей матери - на подобный акт самопожертвования?
   - Если бы я был Бертраном - безусловно.
   - Это уловка, мой милый брат. Если бы ты был Бертраном! Конечно! Что об этом думал Бертран, нам известно. Но мне хочется знать, как бы повел себя лично ты. Мой брат Эдуард, тоже прочитавший статью в "Таймсе", говорит, что тут пахнет бесчестием.
   - Это слишком грубо сказано. В высших слоях общества такие вопросы приобретают особый смысл, там случаются отклонения от обычного. Понимание морали становится более вольным. Я думаю, что решение принадлежало мадам Бертран. Если она этого хотела, значит, по-видимому, это было в порядке вещей. Не забывай также, что в Наполеоне было то, что называют демоническим началом. Как и Фридрих Великий - он своим взглядом подавлял волю человека.
   - Да? Я думаю, ты прав, и мы должны быть счастливы, что не принадлежим к этим высшим слоям, а то не чувствовали бы себя в безопасности
   - А разве мы в безопасности? В абсолютистском государстве всё принадлежит королю; он может взять у меня не только супругу, но и голову.
   - Это последнее уже произошло, - прервала беседу мама и встала.
   Когда гости разошлись, широко растворили окна, чтобы проветрить комнату. Вместе со свежим воздухом в окно хлынул холод. Отец ходил взад и вперед со сложенными за спиной руками. Мама некоторое время наблюдала за ним, потом сказала:
   - Ну, что ж, Луи, ты шагаешь взад и вперед, словно герой. Гордишься тем, что в третий раз женил своего друга Наполеона?
   Отец кивнул.
   - А ты ничего не замечаешь? - продолжала она, - совсем ничего? То они спрашивают тебя о численности населения местечка Букстехуде, то хотят знать, что занимает больше места на красном ордене Орла - дубовые листья или лента. Ты не понимаешь, что они валяют дурака и поднимают тебя на смех?
   Отец снова кивнул.
   - Ну, Луи, если ты все это видишь, я тебя не понимаю - зачем ты каждый раз доставляешь им это удовольствие?
   - Потому что я воспитанный человек и хороший хозяин.
   - Ах, так. Хороший хозяин. Ну, может быть. Но дело не в этом. Это просто твоя слабость - все время рассказывать свои байки. И ты хуже самых дурных рассказчиков анекдотов, которым говорят - да мы уже это слышали, а они продолжают рассказывать. Разве не так? Я не права?
   - Нет, ты, наверное, права. Ну и что? У каждого есть свой конек, и все мы повторяемся. Не обижайся, но тебе тоже случается повторяться и полчеркивать одно и то же...
   - Пожалуйста, не надо об этом...
  - А, кроме того, я считаю своим долгом распространять знания. Я не какой-нибудь пустой острослов, я распространяю исторические знания и помогаю ответить на вопросы. Тыже не станешь спорить, что исторические знания у людей весьма ограниченны. А эта история с Бертраном... ну, да, возможно, надо было ответить по-другому, потому что они ведь хотели перед тобой меня смутить. Но это им не удалось!
  - К сожалению, не удалось. И это самое плохое.
  
  
  Если не ошибаюсь, осенью того же года случилась сильная буря. Однажды вечером мы, дети, сидели, чтобы согреться, в кухне у очага на табуретках и скамеечках для ног. Вошел отец и сказал:
  - Ну, дело серьезное. Ветер дует прямо на волноломы, и из залива даже капля воды не может выйти. Если так будет продолжаться, завтра придется передвигаться на лодках, а то и на крышах будем отсиживаться.
   Сам он в это, конечно, не верил, но ему всегда нравилось предполагать, что произойдет что-то выходящее за рамки обыденности. И мы, дети, были на него похожи, по крайней мере, в этом, нам это тоже нравилось. Мы не понимали маму, которая знать ничего не желала о подобных фантазиях.
  - Мы можем утонуть? - спросил я.
  - Да, мой милый мальчик. Кто может знать, как пойдет дело? Все возможно. Вообще это счастье, что наше побережье имеет аллювиальный характер, нет вечного шума в недрах земли, нет извержений огня. В других местах хуже. В Каракасе, - это город в Южной Америке, число жителей которого точно не установлено, - недавно волна подхватила французский бриг и перенесла его с рейда на большую рыночную площадь. А потом волна двинулась обратно и поставила бриг на то самое место, где он стоял раньше, так что жители Каракаса смогли подняться на корабль и приветствовать капитана. Все это произошло потому, что там все имеет вулканическую природу, и как раз там, где на якоре стоял корабль, началась подземная вспышка.
  Папа еще некоторое время вел речь в таком духе и привел нас в большое волнение. С порывами ветра из дымохода в кухню то и дело влетали большие хлопья сажи, и вслед за этим ярко вспыхивали и разлетались тлеющие поленья. Мы вздрагивали от испуга, и я думал: "А что, если бы в наших местах тоже была вулканическая природа!"
  Я не помню, как прошла ночь, но утром за завтраком мы сидели очень разочарованные. Ветер повернул на запад, и уровень воды в заливе установился не выше обычного. Не оставалось ничего другого, как собрать сумки и отправляться в школу пешком, как обычно. А мы-то с уверенностью рассчитывали, что поедем в школу на лодке и сможем купить у пекаря Вольтермана булочки для завтрака.
  
  
  * * *
   Как нас воспитывали?
   В воспитании и обучении много общего, но все-таки это разные вещи. В школе учат, и она вне дома. А воспитание - внутреннее, домашнее дело, и многое, пожалуй, именно все лучшее, можно получить только от родителей, из их, так сказать, родительских рук. И самое главное - каковы родители, как они влияют на нас просто своим существованием. Конечно, есть прекрасные учебные и воспитательные заведения; и в выработке характера они могут сделать гораздо больше, нежели родительский дом. Но знаете, характер, может быть, и вырабатывается, а ребенок при этом что-то утрачивает.
   А в родительском доме без какого-либо плана, но постоянно и совсем незаметно, очень многое влияет на ребенка, лепит из него настоящего человека. Разумеется, важно внушить ему, что такое добродетель, долг, честь и право, но все же не это самое главное. Главное - любовь, доброта, иногда принимающая даже форму слабости. Это смягчает холодное понимание совершенства. Я имел счастье в детском и юношеском возрасте избежать влияния школьных воспитателей
   Когда меня спрашивают о том, как нас воспитывали дома, я отвечаю так: совсем не воспитывали - и воспитывали прекрасно. Если под воспитанием, как это обычно бывает, понимать систематическое внимание, нравоучения, обдуманные поощрения и наказания, постоянно взвешиваемые на весах справедливости, то можно сказать, что нас совсем не воспитывали. Если же видеть смысл воспитания в ином - дать ребенку возможность постоянно наблюдать хорошие поступки, а в остальном - позволить молодому деревцу радостно и свободно расти на свежем воздухе, при едва ощутимом руководстве взрослых, - то нас воспитывали превосходно.
   Мои родители не только соблюдали все внешние приличия - в этом они являлись для нас, детей, образцом, - но и нравственные убеждения их обоих были, так сказать, "образцовыми". Нравственный облик матери был безупречен, об отце это можно сказать лишь с некоторыми оговорками. Но в отношении к людям, в убеждении, что всякий человек - это свободная личность, я не видел в нем никаких изъянов. Он был не просто добродушным, а гораздо шире - гуманным человеком настоящим кумиром бедняков.
   Таковы две личности, мать и отец - организаторы и участники нашей повседневной жизни. И если справедливо, что для физического развития человека главное - воздух, ибо с каждым его глотком он получает либо здоровье, либо нездоровье, то для морального развития самое важное то, что он видит и слышит от своих родителей. И в те годы, когда формируется душа, это действует незаметно и ежеминутно.
  К сожалению, иногда у нас все же производились попытки действовать общепринятыми педагогическими средствами, что нарушало нормальный процесс "невоспитания". Это касалось наказаний. Увы, в сознании многих воспитание безусловно предполагает наказания. Я не могу припомнить, чтобы наказание было вовсе несправедливым, но смысл его я понимал не всегда.
  Все наказания осуществлял отец. Иногда он сам чувствовал такую необходимость, и тогда наказание не оставляло особого следа в моей душе, а порой он получал задание от матери, и вот эти наказания, совершавшиеся по приказу "сверху", я до сих пор вспоминаю с болью.
  Я вспоминаю характер моего отца, и поражаюсь - неужели он вообще мог ощущать необходимость наказывать меня? Ведь он всей душой стоял за то, чтобы давать людям жить свободно. То, что он, вопреки этому, иногда все же по собственной инициативе прибегал к наказанию, объяснялось одной его странной чертой. Его буквально приводила в бешенство необходимость заменить разбитое стекло, а я особенно был привержен игре в мяч и нередко становился объектом его гнева, справедливого, но, как мне казалось, преувеличенного. Однако если стекло было разбито, экзекуция следовала непременно, и она почему-то не особенно меня огорчала, наверное, потому, что я видел причину и понимал, что отец вполне искренен.
  Совсем по-другому выглядело наказание, если мой бедный папа должен был выполнять приказ. Один случай особенно запомнился мне. Мы придумали великолепную, с нашей точки зрения, игру, называвшуюся "Смотритель купален и купальщики". У садовой калитки поставили стол и стул; там сидел "смотритель", собиравший плату с желающих пройти в "купальню". Для "купальни" мы вырыли квадратную яму - каждая сторона шага четыре шириной; глубина - тоже шага четыре. На дне плескалась вода - здесь стояли грунтовые воды. Уплатившие "марки" прыгали в яму и, подтянув штаны, с упоением шлепали там по грязи. Мама однажды запретила нам это. Мы не послушались и повторили "купанье". Блаженство продолжалось недолго. Мама наблюдала это веселое купанье из окна и по причинам, до сих пор мне непонятным, решила, что именно в данном случае "должен быть дан наглядный урок". Если бы она отшлепала меня как организатора, это было бы не так обидно: быстрая рука матери - это как весенняя гроза. Не успеет начаться, как вновь выглядывает солнце. Но мама лишь вынесла приговор, а приводить его в исполнение предложила отцу. Я думаю, она хотела таким способом направить мужа, склонного к неразумному, с ее точки зрения, попустительству, и вообще человека инертного, на путь исправления и исполнения родительского долга
  Отец пришел домой после приятной встречи с друзьями, в отличном настроении, готовый запеть "Обнимитесь, миллионы", и получил указание исполнить суровый отцовский долг. Пришлось ему вооружиться палкой или даже плеткой и сыграть роль престарелого Спартанского правителя. Грустная ситуация для бедного папы.
  Когда экзекуция кончилась, я вышел из папиной комнаты в состоянии никогда не испытанного раньше дикого упрямства и в детской принялся шагать взад и вперед. Вошла мама и потребовала, чтобы я отправился к отцу и попросил у него прощения за непослушание. Но это было уже слишком, я отказался. Она долго и очень ласково беседовала со мной, чувствуя, очевидно, что слишком далеко зашла. В конце концов я пошел к папе и пробормотал несколько слов.
   Все же подобные случаи были редким исключением. Как правило, нам не мешали, и мы росли веселыми и свободными детьми.
  
  Для своих игр мы выбирали разные места. Но самым любимым была набережная и особенно то ее место, куда выходила улица, тянувшаяся от нашего дома. Место очень живописное, особенно зимой, когда у берега стояли пришвартованные корабли со снятыми верхними мачтами, выстроенные бок о бок часто в три ряда. Нам разрешалось бродить по набережной около отдыхающих в зимнее время буксиров, притянутых близко к берегу, упражняться в ходьбе по натянутым канатам. Только одно запрещалось - входить на корабли и лазить на мачты. Запрет очень разумный. Но чем разумнее запрет, тем горячее желание его нарушить. И когда мы играли в нашу любимую игру, в которой происходило преследование разбойников, нарушение подразумевалось как бы само собой.
   Родители в гостях или сами дают обед, вряд ли наши действия будут раскрыты. Значит, только вперед. А если кто-нибудь наябедничает, так ему будет хуже, чем остальным, кого накажут. Так размышляли мы в апрельское воскресенье 1831 года. Да, это случилось именно весной: я и сейчас ощущаю ясный и холодный воздух того дня. На кораблях не было признаков жизни, на набережной - ни души.
  Я, как старший и самый сильный в компании, играл роль разбойника. Как обычно, восемь или девять мальчиков помладше гнались за мной с Церковной площади и уже догоняли меня. Но померяться со мной силами мог только один из них - незаконнорожденный мальчик Фриц Эрлих. Фамилия (Эрлих, Ehrlich, нем.- благородный, прим переводчика) словно избрана была для того, чтобы сгладить обстоятельства его происхождения.
   Я выбежал на набережную и, не видя другого выхода, бросился по широкому и крепкому дощатому настилу на корабль, стоявший ближе всех к берегу. Вся шайка догоняющих - за мной. И, конечно, мне пришлось прыгать с первого корабля на второй, со второго на третий. Дальше некуда было бежать. Не сдаваться же! И я полез на крышу постройки, расположенной рядом с каютой и камбузом. Место трудно доступное. Несколько крутых ступенек - и вот я в безопасности и смотрю на моих преследователей, как победитель. Но радость длилась недолго: лестницу способен был преодолеть не только я; через несколько минут наверх влез Фриц Эрлих. Я снова сумел найти выход. Разбежавшись со всей силы, насколько это было возможно на узком пространстве, где я стоял, я прыгнул с крыши камбуза через полосу воды обратно на второй корабль и ринулся, как будто меня фурии преследовали, обратно на берег. И вот я на берегу, до дома уже недалеко. Но я не успел обрадоваться. Почти в то мгновение, когда я ощутил под ногами землю, с третьего или второго корабля раздался жалобный крик, и я услышал свое имя. Я понял - что- то случилось. С той же быстротой, что только что сбежал с настила на берег, я бросился обратно. И вовремя. Оказалось, что Фриц Эрлих решил повторить мой прыжок, но упал в воду между третьим и вторым кораблем. Бедный парнишка держался на воде, уцепившись пальцами за какие-то щели. О том, чтобы плыть, если он вообще умел плавать, и думать не приходилось - вода была ледяная.
  Я не мог достать его и вытащить, стоя наверху, ухватился за какой-то канат, повис на нем, спустив ноги, и вытянулся вниз с борта, насколько это было возможно. "Хватайся, Фриц!". Фриц Эрлих сумел ухватиться за мою ногу, а я держался за канат наверху. Но храбрый мальчик понял, что если он будет тянуть меня за ногу, мы оба пропали. Он как-то осторожно взялся за носок моего сапога и все же смог держаться на поверхности воды. Может быть, он был, по природному предрасположению так называемый Wassertreter, или же, что более вероятно, ему сопутствовала известная удача незаконнорожденных, но как бы то ни было, он продолжал висеть, пока с берега не подбежали люди и не протянули ему багор. Отвязали лодку, вошли в пространство между кораблями и вытащили мальчика. А меня в тот самый момент, когда появился спасительный багор, кто-то сверху схватил за воротник и рывком поднял на палубу. Никаких упреков мы не услышали. Фрица Эрлиха, насквозь мокрого, дрожащего от холода, отнесли в дом, стоявший совсем рядом, а остальные мальчики растерянно побрели по домам. Я, впрочем, пребывал в приподнятом настроении, хотя и трусил, понимая, что ничего хорошего дома ждать не приходится.
  Но мои опасения не подтвердились. Напротив. На другое утро, когда я собрался в школу, отец ждал меня в коридоре и остановил. Наш сосед Питцкер, славный человек в шапочке с кисточкой, рассказал ему о происшествии.
  " Я слышал об этой истории, - сказал мне отец. - Черт возьми, ты не хочешь слушаться. Ну, ладно, ты вел себя хорошо. Я все знаю. Питцкер там был..." И с тем я был отпущен.
  С какой радостью я пишу все это! Не для того пишу, чтобы насладиться воспоминанием о своем героическом подвиге, а в знак благодарности и любви к моему отцу. Он был доброжелательным человеком, и когда ему приходилось выступать в роли исполнителя приказа , не всегда выходило удачно, но тем лучше все получалось, когда он следовал своему непосредственному чувству. Вот таким и должно быть воспитание.
  
   Вопрос о нашем школьном обучении решался не просто. Когда в Иванов день 1827 года мы разместились в нашем свинемюндском доме, тотчас же встал вопрос: как поступать с детьми? В какую школу отдавать их? Если бы моя мать была с нами, она нашла бы, вероятно, решение, ориентированное если не на качество обучения, то на соответствие нашему "сословному положению". Но мама задержалась в Берлине, и решение пришлось принимать отцу. Он действовал быстро, рассуждая следующим образом: "В городе есть только одна школа, и поскольку она единственная, значит, лучшая". Сказано - сделано, не прошло и недели, как я стал учеником городской школы. Мало что запомнилось мне: большая комната с черной доской, духота, несмотря на открытые окна, и множество вихрастых мальчиков в байковых или полотняных курточках, босых или обутых в деревянные башмаки, производившие ужасный шум. Всё это не казалось мне очень уж страшным. И тогда и позже с понятием "ходить в школу" у меня связаны были мало приятные ощущения, но я думал, что иначе и не бывает.
   Но когда приехала мама и увидела, как я иду из школы с мальчиком в деревянных башмаках, она страшно огорчилась и испугалась, особенно опасаясь почему-то за мои длинные локоны, которые не разрешалось стричь. У нее состоялся короткий разговор с отцом - вероятно, она сказала, что он "опять думает только о себе", - и в тот же день сообщила директору школы, жившему в доме напротив нас, о моем уходе. Тот нисколько не огорчился, а, наоборот, сказал, что был "в сущности, удивлен...".
   Но теперь следовало найти что-нибудь получше. Домашних учителей обнаружить не удавалось, поскольку за короткое время невозможно было установить связи с "хорошими" семьями в городе. Решено было оставить меня подрасти и спокойно ждать, пока найдется подходящий учитель. А чтобы не допустить падения в темную бездну невежества, мне было предписано ежедневно в течение часа заниматься чтением с матерью, а затем учить с отцом латинские и французские глаголы, а также заниматься с ним географией и историей.
  - Ты сможешь это делать, Луи? - спросила мужа моя мама.
  - Смогу ли я? Что значит "смогу"? Конечно, смогу. Опять ты мне не доверяешь.
  - Не прошло и двадцати четырех часов с того момента, когда ты сам выражал в этом сомнение.
  - Я просто не выражал радости по этому поводу. Но если уж на то пошло, я понимаю латинские Pharmacopoea borussica не хуже других, и в доме моих родителей говорили по-французски. А об остальном даже смешно говорить. Ты знаешь, что я за пояс заткну десяток образованных людей..
  И начались наши уроки с папой, продолжавшиеся и тогда, когда в них уже не было необходимости. На этих уроках, какими бы странными они ни представлялись, я научился гораздо большему, чем у многих знаменитых учителей. Материал для уроков папа выбирал совершенно произвольно - либо то, что сам он давно уже знал наизусть, либо, возможно, впервые прочитал в этот день. Географию и историю он неизменно связывал таким образом, чтобы на первом плане оказалась его любимая наполеоновская тематика. Например, он начинал вопросом.
  - Знаешь ли ты Восточную и Западную Пруссию?
  - Да, папа, это страна, откуда пошло название Пруссия и наименование нашего народа - пруссаки.
  - Очень хорошо, очень хорошо, немного слишком много Пруссии, но это ничего... А знаешь ли ты главные города обеих провинций?
  - Да, папа. Кёнигсберг и Данциг.
  - Очень хорошо. В Данциге я побывал сам, добрался почти и до Кёнигсберга, но кое-что мне помешало. А слыхал ли ты, кто овладел Данцигом после мужественной его обороны под руководством нашего генерала Калькройта?
  - Нет, папа.
  - Да, этого знания и требовать нельзя. Это знают немногие, а так называемые образованные люди никогда этого не знают. Это был генерал Лефевр, необыкновенно смелый человек. Наполеон объявил его князем Данцигским , duc de Danzic, - заметь, с буквой "с" в конце слова. Так различаются языки. Все это было в 1807 году.
  - Значит, после битвы при Иене?
  - Можно и так сказать, но только в том смысле, что это было после Семилетней войны.
  -Я не понимаю, папа.
  - Это означает следующее. Иена тогда была уже в прошлом. Правильнее будет сказать, что это произошло после битвы при Пройсиш-Эйлау, страшно кровопролитной битвы, в которой была почти уничтожена русская гвардия. В этот день, ложась спать, Наполеон сказал своему любимцу Дюроку: "Дюрок, сегодня я видел шестую великую европейскую державу - la boue".
  - Что это такое?
   - La boue значит грязь. Можно употребить и более сильное немецкое выражение. И я почти уверен, что Наполеон, никогда не гнушавшийся проявлением цинизма, если ему этого хотелось, наверняка применил это более сильное выражение.
  - А что такое цинизм?
  - Цинизм...Да, цинизм... это часто употребляемое слово, ну, все равно, что грубость или жестокость. Но вообще-то следует определить это слово более точно. Мы потом посмотрим в разговорном словаре. О таких вещах хорошо знать, но нет необходимости всё узнавать немедленно, тут же, на месте.
  Так проходили наши уроки географии, всегда заканчивавшиеся историческими рассказами. Но охотнее всего он сразу начинал с истории, вернее, с того, что представлялось ему историей. Напомню еще раз о его особенном интересе и любви к событиям и персонажам эпохи между Тулоном и заточением Наполеона на о-ве св. Елены. Он снова и снова возвращался к этой эпохе и действующим лицам того времени. Я уже упоминал о его главных любимцах - Нее и Ланне, но забыл назвать одного, может быть, еще более близкого его сердцу. Это был Латур д"Овернь. Папа утверждал, что он обладал особым титулом - "первый гренадер Франции". Он был генерал, однако всегда стоял первым в солдатском строю Старой гвардии, рядом с правофланговым. Он пал в столкновении при Нойбурге, и Наполеон приказал, чтобы сердце "первого гренадера" поместили в урну и несли вместе с войском, а имя Латур д"Овернь всякий раз называли на перекличке, причем полагалось, чтобы за "первого гренадера" откликался правофланговый..
  Все это я слышал от отца задолго до наших уроков и знал наизусть. Но его пристрастие к этой фигуре было столь велико, что о чем бы ни шла речь на уроке, он неизменно возвращался к "первому гренадеру" и предлагал одни и те же вопросы. Вернее, мы неизменно разыгрывали одну и ту же сцену. Это действительно была сцена.
  - Знаешь ли ты, кто такой Латур д"Овернь?
  - Конечно. Это был первый гренадер Франции.
  - Хорошо. А знаешь ли ты, как его чествовали, когда он был уже мертв?
  - Конечно.
  - Тогда скажи, как это происходило.
  - Ладно, но тогда ты, папа, должен встать правофланговым, иначе не получится.
  И папа вставал со своего места на софе, вытягивался передо мной по-военному, как правофланговый Старой гвардии, а я, карапуз, играл роль офицера, проводящего перекличку. Я начинал:
   - Латур д"Овернь!
  - Il n"est pas ici, - отвечал мой отец глубочайшим басом.
  - Ou est-il donc?
  - Il est mort sur le champ d"honneur.
  
  Мама иногда присутствовала на этих своеобразных уроках, но на сцену с Латур д"Овернь мы при ней не отваживались. При случае она недовольной гримаской давала понять, что находит в высшей степени сомнительной форму преподавания, которую мой отец с неподражаемым выражение лица называл "сократовским методом".
  Она со своим традиционным взглядом на обучение и вообще на все остальное была совершенно неправа. Ибо - я повторю это еще и еще раз - именно этим урокам, равно как и связанным с ними беседам подобного рода я обязан всем лучшим, во всяком случае, всем действительно нужным, что я знаю. Из того, что передал мне мой отец, я не забыл ничего, и не было в этом ничего ненужного. Все эти истории пригодились мне не только в беседах, которые приходилось вести в обществе, но и для моих сочинений они оказались просто шкатулкой с драгоценностями. И когда меня спрашивают, какому учителю я особенно благодарен, я отвечаю: моему отцу, моему отцу. Он, как говорится, ничего не знал, но, рассказывая множество почерпнутых из газет и журналов историй, касавшихся самых разных вопросов, научил меня гораздо большему, нежели потом научили учителя в гимназии и в реальном училище. То, что дали мне эти учителя, даже то, что, несомненно, было полезным, ушло из памяти, а рассказы о Нее или Раппе остались со мной на всю жизнь.
  
   Сорок лет спустя
  .
   Я хочу немного дополнить образ моего отца, завершить его. Ибо вся суть его личности выявилась для меня в последние годы его жизни,
  В то время, о котором я до сих пор рассказывал читателю, мой отец был еще очень молод, чуть за тридцать. В те годы жизнь в нем кипела, и он делал много ошибок, поддаваясь заблуждениям. В годы старости заблуждения и тревоги отошли на задний план, и чем скромнее становилось его положение, тем доброжелательнее он становился, не предъявляя жизни никаких претензий. В своих стесненных обстоятельствах он всегда старался, по возможности помочь, не жаловался и никого не осуждал (иногда разве что самого себя). Отходя от жизненных коллизий, спокойно ожидая смерти, он проводил свои последние дни и умер как философ.
  Я навещал его каждый год, и хочу рассказать о нашем последнем свидании летом 1867 года.
  С мамой они давно разъехались, и он уже десять или двенадцать лет жил поблизости от Фрайенвальда, на берегу Старого Одера, в поселке старых моряков "Корабельная мельница". Поселок этот был придатком деревни Ной-Торнов. Дома там стояли в большом отдалении друг от друга, у медленной речки, заросшей белыми и желтыми кувшинками, а за рядом домов тянулись довольно высокие песчаные холмы, наверху - сосновый лес. Дом моего отца стоял в том месте, где перекинуты через реку красивый старый деревянный мост соединял дорогу от Фрайенвальда с деревней Ной-Торнов..
  Я до сих пор не знаю, каким образом папа смог приобрести этот дом, впрочем, маленький и очень скромный. Но, так или иначе, дом был его собственностью, и папа мог бы поместить над своей дверью надпись "Klein, aber mein" (маленький, но мой - нем., прим переводчика) - надпись, украшавшую охотничий замок Драйлинден принца Фридриха-Карла. Отец поселился там вместе с экономкой, женщиной средних лет, которая исповедовала принцип "блаженны нищие духом" в буквальном смысле. Отца это огорчало, потому что потребность излагать вслух свои мысли сохранилась у него до последних дней. Впрочем, его огорчение по этому поводу было трогательно-юмористическим, потому что, к счастью, он уже давно привык разговаривать с самим собой. Он думал вслух, это всегда его выручало.
  Как всегда, уведомив его о своем приезде, я совершил чудесное путешествие по железной дороге, затем еще более чудесное в открытом экипаже. Так я добрался до города Фрайенвальда и теперь шел пешком. Блестящие красные крыши поселка "Мельница моряков" я видел уже, выходя из города. Идти пришлось не больше получаса, справа и слева от дороги тянулись поля рапса, в низинах виднелись хутора, и на крышах домов возвышались гнезда аистов. Картину завершали песчаные холмы на другом берегу Старого Одера.
  Приближаясь к мосту, я думал о том, каким встречу сегодня моего старика. Но я увидел его прежде чем у меня сложилось определенное предположение, Из окна мансарды своего дома он углядел меня, и едва я вступил на мост, он уже стоял на другом его конце, махая мне рукой.
  С тех пор, как отец стал жить один, он привык к небрежности в одежде, и я не удивился, увидев его в этот теплый июньский день одетым в серые полотняные штаны и тиковый китель, из-под которого выглядывала ночная рубашка с не застегнутым воротником (он всегда ненавидел всякие застежки). На голове у него был колпак, зеленый с черным кантом, и единственным, что напоминало о лучших временах, была великолепная бамбуковая палка с ручкой из слоновой кости и таким длинным металлическим наконечником, что можно было подумать, что на конце палки - кинжал..
  Мы поцеловались.
   - Хорошо, что ты приехал, - сказал он, - как твоя жена? Дети?
  На самом деле он не ждал ответа, семейные вопросы, если только речь не шла о чьей-нибудь смерти, мало его интересовали. Он продолжал:
  - Я, можно сказать, веду жизнь отшельника, даже анахорета. Нет, анахорет - это более высокая ступень отшельничества. Иностранные слова всегда содержат в себе нечто возвышающее смысл. Ну, об этом мы еще поговорим. Приятно, что выдалась такая хорошая погода, настоящая Гогенцоллернская. Ты так много пишешь о Гогенцоллернах, поэтому, наверное, тебе и благоволит их погода. Всё вознаграждается (Т.Фонтане написал серию сочинений об истории Пруссии, и речь там, конечно, шла о Гогенцоллернах - прим. пер.). Лично я по-прежнему верен Наполеону, он был великий гений. Знаешь ли ты, что принц Вильгельм - я имею в виду нынешнего старого Вильгельма, то есть совсем старика, который всегда носил форму шведских драгун, голубую с черным воротником и, наверное, был благочестивым - знаешь ли ты, что у принца Вильгельма всегда перед глазами был бюст Наполеона? На письменном столе стоял.
  - Да, папа, знаю. Ты мне об этом часто рассказывал.
  - Часто об этом рассказывал... - повторил он. - Да, верно, я не умел учить, знал только старые истории, но, в сущности, они и есть самые лучшие. Ты еще помнишь? Ланн и Латур д"Овернь и Мишель Ней? Да, мой друг Мишель Ней опять часто приходит мне на ум. И передо мной всегда одна и та же картина - как они поставили его к стене в пустынном и уединенном Люксембургском саду. Был промозглый декабрьский день. Офицер, командовавший батальоном, хотел еще раз прочитать приговор суда, называя все княжеские и герцогские титулы, но мой друг Ней прервал его и своим глубоким голосом сказал: "К чему все эти титулы? Мишель Ней, и всё... et bientot un peu de poudre". И раздались выстрелы. Да, скоро останется лишь горсть пепла. В сущности, это происходит с каждым и каждый час. И когда тебе уже семьдесят один...
  - Ах, папа, ты не должен об этом думать.
  - Я и не хочу. Смерть - это нечто жуткое. Но хочешь ты или нет, она извещает о себе, и вот она уже здесь. Однако довольно о смерти. Смерть - это плохое слово, когда хочешь войти в дом. А мы уже дома. Вот и Луиза идет поздороваться с тобой. Она очень приветлива, даже когда говорит что-нибудь глупое. В этом ты можешь быть уверен.
  Мы вошли в переднюю, и с этими словами отец стал подниматься по лестнице в свою мансарду, желая немного привести себя в порядок. Луиза вышла ко мне и рассказала, что отец вот уже два дня радуется моему приезду. Конечно, ведь кроме этого, у него ничего нет. Она всегда прислушивается к тому, что он говорит, но ведь она глупа.
  -Ах, Луиза, не говорите так. Все не так плохо. Каждый и умен, и глуп. И я готов держать пари, что Вы, как всегда, испекли омлет.
  -Конечно.
  - Ну, вот видите. И что значит - умный или не умный. Отец должен радоваться, что у него есть Вы.
  - Я и радуюсь, - сказал отец, во время нашего разговора спускавшийся по лестнице. Он был теперь в сюртуке, ведущем происхождение из далеких времен и давно уже ставшем ему узковатым, - я и радуюсь. Луиза - славная женщина. Иногда, правда, страшненькая. Но ведь если смотреть при ярком свете, всё бывает страшным, и было бы несправедливым, если бы я ждал, что Луиза составляет исключение.
  Между тем, Луиза ушла в кухню, а мы с отцом шагали взад и вперед по чудесно прохладному коридору, наблюдая игру теней вокруг нас. Двери были отворены, и видно было все устройство дома. По обе стороны коридора были расположены две комнаты. Справа - комната моего отца, слева - комната Луизы и кухня.
  - Иди сюда", - сказал отец и повел меня в свою спальню, выходящую окнами во двор. Кроме широкого окна, там было еще совсем маленькое особое окошко, просто Kuckloch; оно всегда было открыто, и шторку на нем шевелил ветер.
  - Опять Kuckloch. И, как всегда, открыто. Ты не простудишься?
  - Нет, мой мальчик. И по-другому все равно невозможно. Когда я закрываю это окошечко, мне не хватает воздуха. А ночью... опасности никакой - вор не проберется, таких худеньких воров не бывает. И к тому же у меня есть пистолет.
  - Это тот, старый, который не стреляет?
  - Ну, да. Пистолеты вообще не стреляют, все решает моральное воздействие. Моральное вообще все решает.
  - Ты так думаешь?
  - Да, я так считаю. Я поздно пришел к этой мысли, но лучше поздно, чем никогда. Ну, теперь пойдем к столу. Я замечаю, что Луиза уже подает. И если я не ошибаюсь, - вообще-то я в это немножечко посвящен - это будет жареная телячья грудинка. Первый опыт. Ты это ешь?
  - Конечно, ем. Телячья грудинка - что может быть лучше!
  -Я тоже так считаю. Удивительно, однако, что все передается по наследству. Я имею в виду не важные вещи - это, в конце концов, не так удивительно. А вот в мелочах... Телячья грудинка, например, - ведь это нечто незначительное.
  - И да, и нет.
  - Да, верно, и в этом я тебя узнаю. Нельзя так просто сказать: телячья грудинка есть нечто незначительное. А теперь давай чокнемся. Это красное вино из Штеттина. Штеттинцы лучше всех перемешивают. А настоящего теперь вообще нет. Ты помнишь нашего старого друга Флеминга с его настоящим бордо? Он его называл просто Medoc. Это совсем маленькое местечко во Франции, население, кажется, составляет 1400 человек.
   Тут мы чокнулись, и я увидел красивые бокалы из старых свинемюндских времен.
  - Это не...
  - Конечно. И я рад, что ты их узнал. Два бокала оттуда. А больше мне и не надо, потому что больше одного гостя я не могу принять в этой моей хижине. И больше всего я люблю, когда приходишь ты. А теперь выкладывай новости. Что ты скажешь о международной выставке? Французы всегда устраивают такие вещи лучше всех. А речь Луи-Наполеона? В нем что-то есть от старика. И он совершенно прав, говоря, что в жизни, то есть в жизни народа, все связано и согласовано - там, где лучшие генералы, там и художники лучшие, и лучшие портные и сапожники. И наоборот.
  - Я мало об этом читал и не могу судить.
  - Всегда одно и то же, - засмеялся отец, - не читал. А я-то думаю - ты журналист, а журналисты слышат, как трава растет. Но каждый раз, когда ты меня навещаешь, убеждаюсь, что я осведомлен лучше тебя. Я ведь всегда больше знал о том, что происходит в мире. Так было и в молодости, когда еще мы жили в Руппине, и в Свинемюнде. Ну, Свинемюнде - это еще куда ни шло. Приморский город. Корабельщик едет то в Лондон, то в Копенгаген, он кое-что знает. А вот в Руппине школьные профессора... иногда меня даже смущало, насколько я знаю больше, чем они Конечно, за исключением Горация и неправильных глаголов. Наша школа идет ложным путем. Дети не учатся тому, чему должны учиться. Ведь Ней интереснее Пелопида. И еще... Но вот Луиза несет нам омлет. Возьми светлую часть, другая немножко подгорела. И когда мы кончим обед, я хочу тебе показать мой двор и мою каменоломню. А потом прогуляемся по дороге на Нойенхаген. В такую хорошую погоду я могу ходить без особого труда.
  Так мы беседовали еще некоторое время, а потом встали из-за стола, чтобы, согласно его плану, осмотреть все. Сначала двор. Все выглядело довольно бедно, и сначала я заметил только кОзлы и бревно на них, а рядом топор.
  - Знаешь, - сказал он, - старая страсть, заменяет мне движение... Но иди сюда, сейчас услышишь.
  Мы откинули дверцу, шагнули в низкий хлев и увидели двух свиней.
  - Ну, что скажешь? Великолепные ребята. Они меня ждут и когда заслышат, буйствуют от удовольствия.
  - Ты их балуешь. Мама и наша славная Шрёдер всегда говорили, что ты скармливаешь животным гораздо больше того, чем они потом дадут в хозяйство.
  - Да, Шрёдер, славная, верная душа. Она меня терпеть не могла, потому что я лучшие куски жаркого иногда отдавал Петеру и Петрине, помнишь?
  Я кивнул.
  - Да, тогда это были собака и кошка. Но что-то должно же быть у человека. Вот теперь у меня эти... ну сейчас, сейчас, только успокойтесь.
  Он наклонился и принялся почесывать своих любимцев. Потом стал рассказывать мне о проявлениях ума этих животных, чье внутреннее устройство, как это выяснилось, ближе всего к человеку.
  Потом он взял меня под руку, и мы пошли к решетчатой калитке в середине забора. За ней открывалась узкая извилистая тропинка, которая вела на песчаный холм. Слева и справа были вырыты ямы, в глубине виднелись очень большие камни.
  - Это ты велел вырыть, папа?
  - Разумеется. Это теперь мое главное занятие - отыскивать камни. При этом мне ни о чем не приходится заботиться, я только даю разрешение, и тогда приходят парни и выкапывают камень, то есть много камней. Они уносят их в свои лодки, а я получаю за это деньги. Господи благослови строителей шоссе. Недаром говорят, что деньги лежат в земле.
  Между тем, по тропинке мы поднялись наверх и вошли в сосновый лес, покрывавший всю вершину холма, собственно уже плато. В верхушках деревьев зашумело, и я сказал, глядя вверх: "Und in Poseidons Fichtenheim tritt er mit frommen Schauder ein". (Строка из баллады Ф. Шиллера "Die Kraniche des Ibykus", в русском пер. В. А. Жуковского "Ивиковы журавли" - прим.пер.). Отец ласково похлопал меня по плечу, поняв, что я цитирую эту строку только потому, что он любит Шиллера.
  - Да, это всегда было мое любимое место у Шиллера. Когда я мальчиком учился, Шиллер был еще не так знаменит, как теперь, и среди, так сказать, героев еще не числился. Но "Ивиковы журавли" я выучил еще тогда, и они остались в памяти. А ты помнишь все прежнее?
  - Помню, - ответил я. - А ведь, в сущности, странно, что еще многое во мне сидит с тех пор.
  - Пожалуй, ты прав.
  Тут мы вышли из леса на широкое прямое шоссе, обсаженное рябиновыми деревьями.
  - Великолепное шоссе для такой местности, - сказал я, - куда оно ведет?
  - Вообще-то, я думаю, в Одерберг, но сначала проходит через Нойенхаген..
  - Нойенхаген - ты его уже называл. Я приезжал туда несколько лет назад, там все меня интересовало. Ты не знаешь, наверное, что там похоронен Ипполит фон Ухтенхаген, и стоит красивое надгробье. Я думаю, это было около 1590 года, тогда еще были деньги для таких вещей. Но что еще интереснее в Нойенхагене - мне предложили переночевать в маленькой комнате, где шведы поджаривали нойенхагенского амтмана. Тридцатилетняя война... А теперь в этой комнате спят люди. Я форменным образом испугался, и мне нашли другую комнату.
  Папа согласно кивнул.
  -Да, поджаривали, - повторил я, - и все, чего они от него хотели, были всего лишь проклятые деньги.
  - Проклятые деньги, - повторил отец, - это верно, деньги часто несут в себе проклятие. Но есть и хорошие деньги, я теперь иногда об этом думаю. Не следует поджаривать амтмана, чтобы добыть деньги, но когда у кого-то они есть, надо уметь ими распорядиться. Деньги - это все же нечто. А у всех вас ничего нет.
  -Ах, папа, не говори об этом. Ты же знаешь, что для нас это не имеет значения.
  -Для тебя, может быть, и нет, но не для твоей матери.
  - Но она думает так же, как и я.
  - Как ты! Нет, мой мальчик, тут все равно скрыто обвинение, я его чувствую, и старая женщина права. Я говорю это себе каждый день, когда там, внизу, сижу с моей Луизой и развиваю ей свою мировую систему, - ведь у меня нет никого другого, кому можно было бы это рассказать. А когда я дохожу до самого важного места и спрашиваю: "Не правда ли, Луиза?" - она вздрагивает или сидит неподвижно, как пень.
  - Тебе труднее, чем нам, папа.
  - Очень возможно. И мне было бы еще труднее, если бы я не говорил себе, что человека формируют отношения.
  - Ты это говорил, когда мы еще были детьми. И, конечно, это так и есть.
  -Конечно, так оно и есть. Но тогда - теперь-то я уже могу быть с тобой откровенным, потому что ты уже старый мальчик - тогда я так, конечно, говорил, но не слишком много об этом думал. А теперь часто повторяю, потому что убежден в этом.
  - Я погладил его руку.
  - Да,- продолжал он, - у вас всех есть одно достоинство - вы не скупые, не жадные. Знаешь, поскольку мы вот с тобой встретились, и Бог знает, сколько еще я протяну в этом подлунном мире, мне хочется тебе еще кое-что сказать об этих делах. Есть несколько человек, которые считают, что в наших семейных бедах виновата моя страсть к игре. Но, знаешь, - это чепуха. Это нечто вторичное, только следствие. Виновата моя юность - самое лучшее, что получает человек - и если бы это не звучало смешно, я бы сказал, что, следовательно, я не виноват. Я был, как овечка на лугу, которая прыгала, пока не сломала ноги.
  Он остановился передохнуть, потому что страдал астмой, и я сказал, что пора возвращаться.
  - Да, пойдем обратно, ветер будет нам в спину, тогда легче говорить. А у меня на душе есть еще, что сказать. Я говорю, что юность моя виновата, и это верно. Я ведь не кончил ученье, когда пришлось идти на войну, а когда вернулся, очень скоро обручился с твоей матерью. И на мой двадцать третий день рождения я женился, а когда мне исполнилось двадцать четыре, ты уже лежал в колыбели.
  - Мне нравится, что ты был так молод.
  - Ну, во всем есть две разные стороны. Преимущества возраста состояли в том, что я не был усталым и ни на что не способным. Но, с другой стороны, неопытность - очень плохое дело. И самое худшее то, что занятия у меня никакого не было тогда. Я едва дожидался вечера, когда раздвигали проклятый карточный стол.
  - Странно, я так много от тебя унаследовал, а в этом - никакого следа твоих увлечений. Игра мне всегда была скучна.
  Он засмеялся печально.
  - Ах, мой милый мальчик, ты очень ошибаешься, если думаешь, что в этом мы друг от друга отличаемся. Мне тоже игра никогда не доставляла удовольствия, ни малейшего. И к тому же я играл очень плохо. Но когда весь день проскучаешь, хочется, по крайней мере, вечером ощутить что-то другое. И вот в итоге я потерял все свое состояние и теперь сижу здесь один, и твоя мать боится мысли о том, что я мог бы снова оказаться рядом с ней. Почти пятьдесят лет прошло с тех пор, как мы с ней обручились, и тогда она писала мне нежные письма, потому что любила меня. И вот чем все кончилось... Одной взаимной симпатии недостаточно для того, чтобы вступать в брак: Женитьба - это дело взрослых разумных людей. А мой возраст не позволял мне еще стать разумным.
  - Ты не будешь возражать, если я все это перескажу маме?
  - Конечно, не буду, хотя в этом нет ничего нового. Ведь все это она говорила сама. Она может быть удовлетворена только тем, что я присвоил себе эти ее слова. Она была права во всем, в словах, и в делах.
   Некоторое время он продолжал говорить все в таком же духе. Потом мы подошли к месту, где шоссе спускалось вниз, к реке и мосту через нее. На той стороне реки виднелась каменоломня во всей ее летней красоте, а на этом берегу ближе всех к нам стояло отцовское жилище. Из трубы поднимался светлый дым, клубившийся в лучах вечернего солнца.
  - Вот мы и пришли. И Луиза уже варит кофе. Хотя бы это она умеет. "Ist die Blume noch so klein, etwas Honig sitzt darein"("пусть цветок еще маленький, а немножко меда в нем есть" - нем. Прим. пер.). Или что-то похожее. Нельзя же знать на память все стихи. Ты похвали кофе, а то она потом тридцать раз скажет мне, что тебе не понравилось. Мне-то нравится, а она все равно будет плакать.
  Когда мы вошли в дом, кофе был уже готов, и к нему еще маленькие печенья. На "Мельнице моряков" не было пекарни, только раз в неделю приходила булочница. Зато здесь была прекрасная вода из родника, бежавшего из песчаного холма.
  Пробило пять часов, мне пора было уходить.
  - Я провожу тебя, - сказал отец и поднялся. Он перешел со мной через мост.- Ну, до свидания. Будь здоров и приезжай еще.
  Он говорил взволнованно, словно предчувствовал, что это - прощание.
  - Я приеду опять, и очень скоро.
  Он снял зеленый колпак и помахал им
  Я приехал сюда снова очень скоро.
  Это было в первые дни октября. Наверху, на вершине холма, там, где мы шутили насчет "Poseidons Fichtenheim", он отдыхает теперь от радостей и тягот жизни.
  
   Перевод с немецкого С.В. Оболенской
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"