Никто
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
|
|
|
Аннотация: Биографическая пьеса о поэте Анненском И.Ф.
|
"Никто"
Биографическая пьеса о поэте Иннокентии Анненском.
В пьесе фоном звучит "Элегия" Массне, романсы русских композиторов, классическая музыка.
Действующие лица:
Иннокентий Федорович Анненский -- действительный статский советник, инспектор Санкт--Петербургского учебного округа, критик, драматург, поэт, 54 года.
Дина Валентиновна Анненская -- жена И.Ф. Анненского, старше его на 16 лет.
Валентин Иннокентьевич Анненский -- сын И.Ф. Анненского, поэт под псевдонимом Кривич, 29 лет.
Наталья -- его жена, 24 года.
Платон Петрович Хмара--Барщевский -- пасынок И.Ф.Анненского, 46 лет.
Ольга Петровна Хмара--Барщевская -- его жена, 42 года.
Нина Петровна Бегичева -- сестра О.П.Харама--Борщевской, 40 лет.
Сергей Константинович Маковский -- редактор и издатель журнала "Аполлон", 32 года.
Беляев Юрий Дмитриевич -- писатель, репортер газеты Суворина "Новое время", 33 года.
Флора Осиповна Вербловская -- мать Осипа Мандельштама, 41 год.
Арефа Голомазда -- слуга Анненских, за 50 лет.
Иванов -- молодой учитель,
Берестов -- секретарь Анненского,
Шумилов -- приказчик похоронной конторы.
Врач и др. лица.
Действие первое.
Сцена I.
Петербург. Кабинет действительного статского советника и инспектора Санкт-Петербургского учебного округа. Анненский ведет прием. Он в мундире чиновника министерства народного просвещения сидит за столом. Из-за шейного остеохондроза не может свободно поворачивать голову и поворачивается всем телом, оттого кажется окружающим чопорным и педантом. Открывается дверь, появляется секретарь Берестов тоже в форме.
Берестов. -- Ваше превосходительство, к вам на прием записалась особа...
Анненский. -- Опять, наверное, хлопотать за сынка-гимназиста. Ей-богу, устал уже слушать мольбы и причитания мамаш! Эти фрукты учить не хотят, экзамены проваливают, путаются в простейших вещах. Хоть бы ты ими занялся, Берестов!
Берестов. -- Не могу, Иннокентий Федорович, никак невозможно, чин не позволяет! Придется принимать вам.
Анненский. -- Только для одних лиц я могу сделать послабления, Берестов, для гимназистов пишущих стихи. Они люди с фантазией. У Пушкина ведь тоже была нелюбовь к наукам, особенно к точным. Когда я был директором Царскосельского лицея, то читал его аттестат. Увы, сплошь посредственные отметки! Двадцать шестое место из двадцати девяти по результатам сдачи экзаменов.
Берестов. -- Скоро обед, Иннокентий Федорович. Может перенести прием?
Анненский. -- Обед? Нет уж, у меня сегодня еще дела, я должен выступать в Обществе, надобно закончить пораньше. Проси войти.
Берестов уходит. Входит женщина средних лет, одета по--весеннему.
Анненский. -- Нина? Вот уж никак не ожидал увидеть! Отчего же не поехали к нам, в Царское? Дина вам бы обрадовалась. (Встает, подходит, целует руку).
Нина (не отпуская руку Анненского, слегка покачивая её и говоря приглушенным голосом). -- Я проездом, ехала из имения, да вот решила заглянуть, и намерена пригласить вас к нам в гости. Мы уже обустроились на новой квартире. Дети будут рады.
Анненский. -- Конечно, Ниночка, как только разберусь с делами, непременно буду у вас. Непременно! (Осторожно освобождает руку).
Нина (внезапно и немного нервно). -- Ах, Иннокентий Федорович, мне... я...вдруг так сильно захотела вас увидеть -- до боли, до сердечной спазмы. Как мы... когда были вместе... Я слушала ваши стихи, мы гуляли у вас на даче, брели по дорожкам, взявшись за руки. Низко-низко, почти у земли летали стрижи и вы сказали мне, что сейчас будет дождь. И дождь действительно пошел, летний, густой, настоящий. Мы спрятались под ветвями дуба...
Анненский (растроганно). -- Милая Ниночка!
Нина (опять берет его руку и покачивает). -- Я помню ваши письма ко мне, все буковки, все строчки. Как выписали: "Ниночка, приди милая -- побудь со мною!" И я готова была прийти. Но почему, почему же мы потом отдалились?
Анненский. -- Чудная, добрая, милая Нина! Ну как я мог, как я мог любить вас, не будучи свободен. Вы же знаете мое положение! (Освобождает руку). Наши встречи, наши слова лежат у меня глубоко в сердце.
Пауза.
Помните, когда-то вы меня спрашивали, отчего иногда любите меня, иногда ненавидите? На это и тогда и сейчас говорю: "Я всего лишь старый том, представляющий интерес за неимением лучшего". Том можно полистать на досуге, почитать стихи, написанные старым шрифтом, всплакнуть от избытка чувств. Но старый том потому и стар, что недоверчив. Он не может принять лучи ваших глаз без мысли, что его время уже ушло. Да, он недоверчив!
Нина. -- Какие же глупости вы иногда говорите, Иннокентий Федорович! Ну как вы с вашей душой, с вашим внутренним миром можете быть стариком? Когда пять лет назад от меня ушел муж, оставив одну с детьми, именно вы дали мне надежду. Именно вы дали понять, что для меня еще не все кончено в этой жизни, что счастье возможно здесь, а не на небесах. Ах, как я вам благодарна за это, милый мой, дорогой Кеня!
Анненскому становится душно, он расстегивает воротник.
Боже мой, Иннокентий Федорович, вам плохо? Вы побледнели.
Подходит к окну, открывает створки. Слышится уличный шум, звук конки.
Анненский. -- Ничего, Ниночка, это пройдет -- сердце иногда шалит, знаете ли. Весна! Какая весна поздняя! Тепло пришло только в конце мая, даже дачники в этом году начали уезжать из города в середине месяца, а раньше, глядишь, уже в конце апреля телеги с сундуками и чемоданами дребезжали по мостовой.
Нина. -- Вы будете в этом году снимать? Помните, как мы гостили у вас на даче? Как это было прекрасно!
Анненский. -- Нет, Ниночка, в этом году придется много работать. Пожалуй, буду выезжать в Куоккалу к племяннице. Признаюсь вам честно, я, наконец, принял решение уйти из министерства.
Нина. -- Оставить службу? На как, почему? А Дина Валентиновна?
Анненский. -- Нет, Дине не нравиться эта затея. Но я, мне надо заняться... Вы еще не знаете -- скоро будет издаваться новый журнал "Аполлон". Его редактор, некто Маковский пригласил меня сотрудничать. И вот я теперь займусь тем, что для меня действительно важно -- я буду писать стихи и печатать их. Да-да! Только стихи и больше ничего! Не будет длинных и утомительных поездок по округу, не будет скучных экзаменов. Всё! Впереди только свобода!
Нина (смотрит с сомнением). -- Иннокентий Федорович, стихи ваши прекрасны, но дом, семья -- их надо содержать. Даст ли литературное поприще надлежащие средства, ведь вы привыкли к жизни с приёмами, с прислугой? А что если новая жизнь будет другой и окажется гораздо хуже?
Анненский. -- Не знаю, все равно, что в омут с головой! Но вы правы -- полная отставка меня страшит, а потому, буду просить оставить членом учёного совета. Там причитается вознаграждение. Впрочем, это всё равно! Главное, что я, Ниночка, решился и назад пути не будет. Открываются новые страницы старого тома, еще неизвестные, еще не написанные. И в этом для меня прелесть жизни!
Нина (подходит ближе, заглядывает в глаза). -- Вы должны знать одно, мой милый Кеня, я вас горячо люблю, о чём бы вы ни думали, чего бы ни опасались! Вы меня поняли, мой старый ещё непрочитанный том? Приходите к нам сегодня на чай, непременно приходите. Мы поговорим о вашем журнале.
Подает Анненскому руку. Тот её целует и Бегичева покидает кабинет. Анненский задумчиво смотрит в окно.
Анненский. -- Нина, Ниночка! Кажется, я любил эту женщину, когда-то давно, в прежние времена. Я был от неё без ума, от её пения, голоса.... Как же это было давно, всего лишь три-четыре года назад. Но безвозвратно давно! А теперь любви не осталось -- только запах тубероз, её любимых цветов. Остался всего лишь сон, золотой обман мая. (Задумчиво). Ах да, я увидел её впервые в мае, это было в мае, так же, как и сейчас.
Читает вполголоса, будто вспоминает.
Так нежно небо зацвело,
А майский день уж тихо тает,
И только тусклое стекло
Пожаром запада блистает.
К нему прильнув из полутьмы,
В минутном млеет позлащеньи
Тот мир, которым были мы...
Иль будем, в вечном превращеньи?..
Открывается дверь, входит секретарь Берестов.
Берестов. -- Ваше превосходительство, пришли двое господ, просятся к вам.
Анненский (отходит от окна). -- Они представились?
Берестов. -- Один назвался Маковским, а второй Беляевым.
Анненский. -- Маковский? Сергей Константинович? Проси, проси!
Берестов. -- А обедать не соизволите?
Анненский. -- Оставь, пожалуйста! После!
Берестов уходит.
Сцена II
Тот же кабинет Анненского, входят Маковский и Беляев.
Анненский. -- Очень рад господа, что заглянули ко мне! Признаться, я хотел сам отправиться на Мойку в редакцию после обеда.
Маковский. -- Иннокентий Федорович, вы не знакомы? Позвольте представить: это, можно сказать, собрат по перу, сотрудник суворинского "Нового Времени" Беляев Юрий Дмитриевич. Вы, должно быть, читали его фельетоны и шаржи в газете. Он печатался под псевдонимом "виконт Д`Аполинарис". Несколько лет назад вышла его книжечка "Мельпомена". А это Анненский Иннокентий Фёдорович.
Анненский. -- Проходите, садитесь, господа! Раз вы пришли ко мне сами, то я, пожалуй, воздержусь от посещения редакции -- у меня сегодня вечером выступление в Обществе словесности. В любом случае, прекрасно, что вы у меня! А ваши статьи о театре Юрий Дмитриевич, я читал, читал. Они показались мне интересными.
Маковский (поясняет Беляеву). -- Иннокентий Федорович страстный поклонник древнегреческого театра: Еврипид, Софокл. Что же касается современности, то он отдает предпочтение исключительно французам -- Бодлеру и Рэмбо.
Анненский (смеясь). -- Еще и Верлену, Леконту де Лилю и Маллармэ.
Беляев. -- Все символисты, как я погляжу.
Маковский. -- Иннокентий Федорович один из отцов-основателей нашего будущего журнала "Аполлон". Дела редакционные движутся медленно, со скрипом. Материалов много, но мне бы не хотелось, чтобы новый журнал "Аполлон" сделался местом свалки художественных и критических текстов, отвергнутых другими изданиями. "Аполлон" должен стать символом вкуса, трибуной талантливых писателей и поэтов, если хотите сливок творческой элиты. У нас будут известные люди: художники, беллетристы, критики. Впрочем, что я вам рассказываю, вы и так это знаете.
Беляев. -- Помилуйте! Откуда? По городу только слухи.
Анненский. -- Мы уговорились с Сергеем Константиновичем, что я подготовлю несколько критических статей с разбором нашей нынешней поэзии.
Беляев. -- Сильно будете песочить?
Анненский. -- Да ради бога! Я ж не какой-нибудь Буренин или Амфитеаторов -- ваши коллеги по газете. Клянусь, что буду милосерден!
Беляев. -- Да, Буренин у нас мастак -- как начнет писать губерния! У него и псевдонимов целая куча: и Монументов, и Цередринов, и граф Алексис Жасминов. Я по сравнению с ним жалкий подмастерье! А если загуляет, так никакая сила не остановит. Ну, только сам Суворин! Вы знаете эпиграмму Минаева на него?
По улице идет собака,
За ней Буренин тих и мил.
Городовой! Смотри, однако,
Чтоб он ее не укусил!
(Громко хохочет).
Маковский. -- А по мне, не только Буренин у вас отличается буйным нравом. Вы вчера в вашей редакции так гуляли, что тебя самого забрали в участок.
Беляев. -- Участок? Вздор! Мы газетчики, народ суматошный! Погуляли маленько, куда ж без этого! Съездили к цыганам, послушали хор, а потом при свете луны дурачились, как гимназисты после выпуска. Но набежали околоточные и finite la comedia. А вас, сударь (обращается к Анненскому) греки интересуют как театрала, любите смотреть постановки?
Анненский. -- Театральные подмостки меня не столь увлекают, как переводы пьес Еврипида. Мне интереснее умственные усилия -- подбор слов и образов. Ежели говорить коротко -- литературное творчество, и ваш покорный слуга перевел уже три пьесы. Спектакли сами по себе не вызывают у меня интереса. Я как пекарь пеку пироги, а кто их съест мне без разницы.
Беляев. -- Пекарь, пекарь! Это вы хорошо придумали. Я намерен это использовать в каком-нибудь опусе о театре.
Маковский (Анненскому). -- Я говорил Юрию, что вы еще пишете стихи, и весьма недурные. Очень, надо сказать, свежо!
Анненский. -- Да, балуюсь понемногу, пишу для узкого круга. Впрочем, если Сергей Константинович напечатает в журнале...
Маковский. -- С радостью Иннокентий Федорович, всенепременно! Я вам обещаю, что один из ваших трилистников будет в первом же номере. А во втором, полагаю, дадим целый печатный лист, эдак страниц пять -- шесть. Вот так-то!
Анненский (смущенно). -- Неужели так много? Не переоцениваете ли вы меня, дорогой Сергей Константинович? Печататься вместе с такими корифеями как Бальмонт, Сологуб, Брюсов. Боюсь, что сравнение может быть не в мою пользу.
Маковский. -- Нет-нет, не скромничайте Иннокентий Федорович! Позвольте лучше читателям судить о ваших стихах. Кстати, как вам место нашей редакции? Не правда ли удачно мы сняли там помещения?
Анненский. -- Очень удобно добираться -- Мойка недалеко от Невского проспекта.
Беляев. -- К тому же в доме ресторан "Данон", а в нем такие устрицы, скажу я вам, господа! Устрицы и Шабли, это божественно! Одним словом, есть, где отметить литературные успехи.
Маковский (выразительно посмотрев на Беляева). -- Юра, умерь-ка свой пыл, а то, чего доброго, Иннокентий Федорович испугается якшаться с такими башибузуками.
Беляев. -- А что? Мы люди творческие и Иннокентий Федорович, если поэт, то понимает. И вообще, господа, поедем-ка на обед в ресторан! В голове сплошной бедлам и хаос. Поедем, право, выпьем за знакомство! А то Маллармэ, да Маллармэ, а об водке -- ни полслова.
Открывается дверь, входит Берестов.
Берестов. -- Ваше превосходительство, срочно начальник Департамента просит. Что-то касательно вашей инспекции в Псков.
Анненский. -- Господа, я вас оставлю ненадолго.
Уходит с секретарем.
Маковский. -- Юра, держи себя в руках. Нельзя так разговаривать с Анненским -- он же "Ваше превосходительство" всё-таки.
Беляев. -- Занятный старикан. Держится так прямо, словно аршин проглотил, я бы не смог.
Выпрямляет спину, пытается сидеть прямо.
Уф! Нет, устал!
Маковский. -- С чего ты взял, что Анненский старик? Ему немногим больше пятидесяти.
Беляев. -- Серж, старики все, кто старше меня! Это не я говорю, так Буренин говорил, когда сам был молодым. Грубо? Отчасти! Не зря его обозвали бесцеремонным циником.
Маковский (улыбается). -- Удивительно, что ты меня еще не записал в старики! Кстати, сегодня в редакцию заходила Лиля Дмитриева, ты вроде её знаешь. Приносила стихи.
Беляев. -- Видал её как-то, но не представлен. Впрочем, девица не в моём вкусе.
Маковский. -- Хоть эта! Ведь ты волочишься за кем попало!
Беляев. -- Что поделать? Женщины моё проклятие, мой крест! Знаешь, как щекочут нервы ночные визиты к замужним дамам, когда мужья отдыхают в соседней комнате? Чувства обостряются, голова плывет, словно понюхал кокаин или выпил настой из лекарственных трав Бадмаева. Потом жаркие объятия, расставание на заре. Они мои музы...
Маковский. -- Газетные музы. Опять же, хороший источник сплетен.
Беляев. -- Должен же я извлекать выгоду. Однако вернемся к Дмитриевой. На меня эта особа тоже не произвела должного впечатления, ни внешними формами, так сказать, ни стихами. Но знаешь, Серж, многие мои знакомые находят её весьма эротичной, флюиды и всякое такое.
Маковский. -- Уж не Гюнтер ли на неё глаз положил? Или Потемкин? А может Гумилев? Мальчишкам свойственны увлечения. Нет, нет, уволь! Стихи её весьма посредственные, да и сама...
Беляев. -- Бабы такие стервы, я тебе скажу. А поэтессы в особенности! Был у меня роман с одной чахоточной барышней, возомнившей, что она несомненный талант. Как я с ней намучился, одному богу известно! Пристала, чтобы её опусы печатали в нашей газете, а Суворин -- ты знаешь, его так запросто не уломать, кремень! В ответ слёзы, истерики, крики. Представь моё положение! Она хлестала вино наравне со мною. Бр-р! Нет, уволь, лучше уж в бордель! Однако, что мы все о них, о бабах?
Маковский. -- Действительно, ну их! Знаешь, Юра, я иногда думаю, отчего ваш брат репортер на идет в Думу? Вы же речисты, прожжённые циники, никто не сравниться с вами знанием жизни. Лично у меня сложилось мнение, что нынешняя третья Дума -- прибежище неудачников-адвокатов.
Беляев. -- Оттого и не идем, Серж, что мы, газетчики, жизнь знаем. И потом, триста пятьдесят рубликов в месяц не такое уж большое жалованье -- чуть выше полковника. Хороший капитал там не составишь! Я на своих статьях больше зарабатываю, нам Суворин платит построчно. Кстати, об Анненском. Ты говорил, что он еще преподает античную литературу на женских курсах.
Маковский. -- Да. Но сейчас, имея чин здесь, в министерстве просвещения, собирается оставить службу. Скажу прямо, для меня это радостное известие. Присылают множество текстов, как я уже говорил, чаще пустых, вздорных, и всё требуется прочитать, высказать мнение. В этом смысле Иннокентий Федорович будет очень полезным для редакции человеком. Чрезвычайно полезным! Он даже сына своего привлек -- Валентина. Тот печатал стихи под псевдонимом "Кривич".
Беляев. -- Кривич? Слыхал, но смутно, смутно. Сейчас начинающих много, сразу не разберешься, кто годится в поэты, а кто просто бумагу марает. Ты серьезно полагаешь печатать Анненского как поэта? Его же никто не знает!
Маковский. -- Да, имею такое намерение. Его трилистники, надо сказать, весьма недурные стихи. Он раньше сына печатался. Не читал "Тихие песни"? Это он.
Беляев. -- "Тихие песни" под псевдонимом весьма банальным "Никто"? Читал. Я еще подумал, что уж лучше бы этот "Никто" никем и оставался.
Маковский. -- Ну-ну, думаю, ты ошибаешься! Мы познакомились с Анненским в марте -- ездили к нему в Царское с Максом Волошиным. Признаться, он произвел на нас сильное впечатление -- собеседник умный и тонкий, а какой знаток античной литературы? Стихи его тоже своеобычные. У него интересная манера их читать -- встанет возле стола, читает громко, звучно, а потом, прочитанный лист опускает на пол. Не бросает, а именно опускает. Волошин тоже это заметил.
Беляев. -- Мне говорили, что у него весьма странное семейство. Кроме сынка-поэта есть еще жена, и кажется, намного его старше.
Маковский. -- Жена? Дина Валентиновна! Право, для меня это загадка. Что может их связывать, ума не приложу! Она же старуха, ей около семидесяти, вся реставрированная какая-то. Однажды сидели, пили у них чай, и я её рассмотрел поближе. Так представляешь, сидит престарелая дама, набелёная, в парике, с наклеенными бровями. Смотрю, одна бровь поползла вверх, и это её так разволновало, что перекосило всё лицо.
Беляев. -- Да ты что!
Маковский. -- Вот так-то, Юра! Я еле сдержался, чтобы не рассмеяться. Но было бы неприлично вести себя подобным образом в доме Иннокентия Федоровича. Я повел себя, как английский джентльмен -- не подал виду. Анненский с ней не разговаривал, и она молчала всё время. Да, загадка, загадка! Кстати, кто-то из острословов видевших эту пару, язвительно обозвал Анненского разорившимся Платоном Зубовым при престарелой матушке императрице.
Беляев (смеётся). Метко! Однако ж тот был фаворит, а этот муж.
Открывается дверь, возвращается Анненский.
Анненский. -- Всё улажено, господа. Не скучали?
Беляев. -- У нас тут случилась небольшая дискуссия об искусстве. Кстати, недавно шел мимо газетчиков, и увидал, что уже начали печатать статьи к пятилетию смерти Чехова. Ваш журнал тоже будет печатать?
Маковский. -- Нет, мы к июлю не успеем. Хорошо если первый номер выйдет в августе, а то, как бы ни в сентябре. И потом... фигура Чехова как писателя, на мой взгляд, весьма спорна. Он объективен и наблюдателен, но вот чувство красоты у него отсутствует напрочь.
Беляев. -- Ну, право, ты очень строг! Я был на спектакле Художественного театра "Три сестры", когда они гастролировали в Петербурге, и получил огромное удовольствие. Не удовольствие эстета, а удовольствие скорее интеллектуальное. Вершинин, Тузенбах, разговоры о счастливой жизни через двести - триста лет... Эта хрупкость мечты, недосягаемость. Или "Вишневый сад". Кто-то из критиков писал, что вся Россия вишневый сад. А я бы добавил, что Россия -- вишневый сад, который будет вырублен тупым топором мужика-варвара.
Маковский. -- Отчего же непременно тупым?
Беляев. -- Потому что тупым больнее.
Маковский. -- Вот и видно, что в вашей редакции одни ретрограды.
Анненский. -- А я не верю, господа, что через двести лет будет лучше жить, не верю и всё! В каком-нибудь две тысячи девятом или две тысячи сто девятом годах буду жить такие же люди как мы. У них будет другая жизнь -- они будут летать на аэропланах, звонить по телефону из Петербурга, допустим в Париж или еще дальше, в Америку, но... Время, обстановка, комфорт, господа, не влияют на счастье, на его наличие или отсутствие. Счастье зависит только от одного -- от состояния души.
Подходит к раскрытому окну.
Помню в детстве я стоял у открытого окна. Ярко светило солнце. До меня доносились все запахи и звуки улицы: пахли свежеиспеченные булочки с корицей, долетал чуть горьковатый запах горевшего угля. Шарманщики ходили по дворам со своими унылыми шарманками. А с Невы дул свежий, какой-то непередаваемо вкусный воздух...
Беляев (с долей насмешки). -- И тогда вы были счастливы?
Анненский. -- Представьте себе -- да! Ничего не происходило, мир вокруг меня не менялся, жил своей повседневной жизнью, но чувство счастья было. (Вздыхает). Как тут не вспомнить Гоголя? "О, моя юность! О, моя свежесть!" Это время буйства красок и звуков.
Беляев. -- Значит, вы тоже, как и Сергей Константинович, не любите Чехова?
Анненский. -- Не то чтобы не люблю, я бы не мог так сказать. Но по мне у Чехова слишком сухой, рациональный ум, здесь я, пожалуй, соглашусь с Сергеем Константиновичем. Ум есть, но где же душа? Где её мощные сокрушительные порывы, как у Достоевского? А о чем он писал? О том, что завтра, через пятьдесят, сто лет будет непременно хорошо, а сегодня плохо? О том, что надо разрушить эту мерзкую, никуда не годную, не имеющую смысла жизнь и построить новую, счастливую? Но всё это утопия, господа, не имеющая ничего общего с действительностью. Только утопия!
Беляев. -- Эк, вы батюшка хватили! И всё-таки, Чехов есть Чехов! Не зря древние говорили: "De mortuis aut bene, aut nihil". (лат. "О мертвых или ничего, или хорошо"). Я считаю, с покойниками, вообще, нельзя ни о чем спорить, потому что им ничего не докажешь.
Маковский. -- Это ты говоришь из-за того, что Чехов был любимчиком вашего Суворина.
Анненский. -- Как часто в его рассказах мы часто читали о мерзостях жизни, грязи, душевной пустоте, но я надеюсь, что наш журнал будет выше этого. Ничего такого, я думаю, мы печатать не будем, равно как и эротику. Эротическая проза Арцыбашева сродни порнографии.
Беляев. -- А чем вас не устраивает "клубничка", Иннокентий Федорович? Порнография дает хороший доход. Гуляли мы на вербное воскресенье возле лотков с книжками и журналами, и я заметил, что народ толпился исключительно возле "веселых картинок".
Анненский. -- Нет, Юрий Дмитриевич, порнография антилитературна, она чаще всего говорит об умственном убожестве ее авторов. Пошлость расцветает при отсутствии нравственных авторитетов, но сейчас, слава богу, по-другому! Вы посмотрите, что было совсем недавно. Если проза блистала такими именами как: Достоевский, Тургенев, граф Толстой, то в поэзии были только Фет и Надсон. И это десятилетия! А сейчас? Какое интересное время! Каждый день открываются новые имена, и не только в поэзии. Беллетристы, художники, поэты, новые теории, новые веяния. Это взрыв творческой мысли!
Маковский. -- Кстати, господа, у Вячеслава Иванова "в башне" по-прежнему популярны Ивановские среды. Народу собирается много, Блок захаживает, Соллогуб. Вячеслав Иванович снимает квартиру на Таврической улице и, из-за круглой формы, мы зовем её "башней". Вы, Иннокентий Федорович, могли бы там читать лекции молодым поэтам.
Анненский. -- Не откажусь, если это будет полезным.
Беляев. -- Ну что, отобедаем?
Анненский. -- К сожалению, господа, мой обед уже прошел. Очень раз был с вами поговорить! Как-нибудь в другой раз обязательно пообедаем.
Беляев и Маковский кланяются, выходят. Анненский смотрит на висящие на стене часы.
Через пару часов прием будет окончен. Как утомителен сегодняшний день! Еще это выступление в Обществе...(подходит к двери, открывает её и говорит в открытую дверь). Берестов, голубчик! Моё выступление у вас?
Слышится голос Берестова.
Берестов. -- Хотите что-то поправить, Ваше превосходительство?
Анненский. -- Нет, разве что посмотреть написанное. А впрочем, не стоит! (Закрывает дверь, садится на стул. Достает из кармана часы и начинает играть цепочкой, покачивая ногой. Смотрит на часы). Что ты поделаешь, опять встали! Надо завести.
Подводит свои часы, глядя на настенные часы. Входит Берестов.
Берестов. -- Ваше превосходительство, из канцелярии попечителя пришло письмо. Сообщают об удовлетворении вашего заключения на открытие госпожой Ярошевской частного учебного заведения.
Анненский. -- Хорошо! Передайте по принадлежности.
Берестов. -- Еще в приемную пришел юноша, похожий на провалившего экзамен гимназиста.
Анненский (вздыхает). -- Пусти!
Входит молодой человек. Анненский поднимается.
Чем обязан?
Иванов. -- Господин инспектор, я Иванов Александр Сергеевич, окончил университет и хотел бы получить место в Петербурге, заняться педагогической деятельностью. Мне посоветовали обратиться к вам.
Анненский. -- Что вы, молодой человек! В столице места все заняты, вакансий давно нет. Если вас устроит, я могу отрекомендовать в один из губернских городов на севере, в Вологду или Псков. Будете преподавать там новые языки или географию.
Иванов. -- Но я закончил исторический факультет...
Анненский. -- Уверяю вас, что историки тоже нужны. Сейчас идите, обдумайте хорошенько моё предложение, посоветуйтесь с родными, с маменькой, а потом приходите.
Иванов. -- Да, но вы на прошлой неделе отдали место моему приятелю, а у него баллы были поменьше.
Анненский (холодно). -- Я не знаю, о ком вы говорите, господин Иванов. И вообще... (говорит, немного горячась) не хотите ли сказать, милостивый государь, что я оказываю кому-то протекцию? Может, скажете, что беру за эту протекцию деньги?
Иванов. -- Ничего такого не имел в виду.
Анненский. -- Я человек порядочный! Моя репутация известна, а всё остальное полный вздор! (Остывает). Так что извините, но ничем помочь не могу.
Иванов (помявшись). -- Господин инспектор, пожалуй, вы правы. Мне надо подумать.
Уходит, в дверях сталкиваясь с Берестовым.
Берестов. -- Ваше превосходительство, там ваша родственница телефонирует.
Анненский. -- Кто?
Берестов. -- Назвалась Ольгой Петровной.
Анненский. -- Ольга? Что она сказала?
Берестов. -- Справилась на месте ли вы и просила передать, что скоро приедет.
Анненский. -- Хорошо, я её подожду. Когда появится, сразу впускайте!
Подходит к окну.
Весна, весна.... Вокруг просыпается жизнь, скоро и я почувствую её кипение. Журнал, редакция, новые люди. Останутся позади ненужные воспоминания, а впереди -- страница жизни, чистая, еще не разграфлённая.
Пауза.
Что же я напишу на этой странице: признания счастливого человека или прощальную эпитафию несбывшимся надеждам? В любом случае, всё написанное останется в кипарисовом ларце. Кто бы мог подумать, что этот ларец станет вместилищем всей моей жизни? Как странно -- такой маленький деревянный ящичек! Большой ящик вмещает тело, а маленький -- жизнь. Что-то душно сегодня! Или сердце ноет?
Открывается дверь, входит Ольга Хмара-Барщевская.
Сцена IV.
Ольга. -- Кенечка, здравствуй, милый!
Анненский. -- Здравствуй, Лёленька! Я тебя не ждал. Сегодня Нина была здесь, теперь ты. Целое нашествие семейства Лесли.
Ольга. -- Нина? Зачем ей сюда? Я думала она в имении.
Анненский. -- Нет-нет. Она отчего-то вернулась, зашла, звала на чай. Мне было её жалко.
Ольга. -- Я знаю, что тебе всех жалко, весь женский пол.
Анненский. -- Ты ревнуешь? Но, ради бога, ты же знаешь, я люблю только тебя!
Ольга. -- С тех пор как мы сидели на даче Эбермана, прошло много времени. Ты помнишь ли то время?
Анненский. -- Как же я могу забыть! Я смотрел в твои глаза, а ты глядела в мои и между нами установилась такая связь, какая, верно, не устанавливается между мужем и женой, прожившим сто лет совместно. Духовная близость сильнее телесной!
Ольга. -- Уж между мной и Платоном такой связи точно нет, но Кеня... Я женщина. Как ты этого не понимаешь? Мне нужен ты весь, полностью. Я не могу тебя делить с Диной.
Анненский. -- Лёленька, побойся бога! О чём ты говоришь? Делить меня, с Диной? У нас с ней давно уже нет никакой связи, ни духовной, ни плотской, и я думаю, её это устраивает.
Ольга. -- Ты меня обманываешь, мучаешь! Тебя бабы окружают со всех сторон. Вот ты ездишь на эти женские курсы к молодым курсисткам...
Анненский. -- Какие глупости! Курсистки! Разве из них кто-то польстится на меня, старика?
Ольга -- Не кокетничай! Хочешь, чтобы я тебя пожалела?
Анненский. -- Оля! Для меня никого нет, кроме тебя. Ты, знаешь ли это?