Озерская Инара : другие произведения.

Безымянный

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   Инара Озерская
  
   Безымянный
  
   Я родился вечером посреди тучного августа, когда старый человек спилил ту самую ветку, которую спиливать не следовало. В остальном день ничем не отличался ото всех дней, случившихся до него. Меня разбудили утром: стаканом молока, ватным печеньем, потными руками и кислыми взглядами давно проснувшихся людей.
   Родных людей.
   Это я точно помню. Ведь один из них не реже, чем раз в год, сидя за крахмально-хрустальным столом, хвастался, что именно он придумал мое имя. А вторая из кислых утренних людей -- краснела, и плакала, и рассказывала, как неправильно, долго и больно я у нее получался. Она рассказывала об этом чаще, чем однажды в год. Много чаще. Зато об имени она ничего не говорила.
   Жаль.
   Ведь тот, кто хвастается за столом, считал, что мое имя очень красивое. А я его забыл.
   Так что люди, разбудившие меня посреди августа, несомненно, приходились мне семьей. И оставались в числе родных до самого вечера. До первой звезды. До того часа, когда старый человек приставил стремянку к сливе.
   За завтраком я съел все, что увидел перед собой на столе, и съел бы еще -- съел бы все, чего не увидеть. Но мне больше не дали. Я тогда еще не родился и, разумеется, не умел жить. А потому смирился, поблагодарил всех и отправился гулять.
   Длинные солнечные языки ерошили песок в глубине двора. У сараев пыль вспыхивала быстрыми спиралями -- шмели ныряли под землю, нагрузившишь летней пьянью в саду. Цвели акониты и конопля. Цвели болезненно и вяло, словно задыхались в густой жаре позднего лета. На облупившейся беседке грелись изумрудно-сапфирные навозные мухи. Кто-то нагадил под порогом. Внутри беседки гундосили воробьи. Я их распугал. Почему-то последний воробей не хотел улетать. Я долго смотрел на него, но он лишь тонко икал и никак не мог поднять крылья, которые волок за собой до самых дверей.
   Я его простил.
   Больше я ничего не мог для него сделать.
   Меня еще не было.
   Дерьмо по-прежнему лежало под порогом, хотя мухи облепили его так плотно, что вряд ли стоило беспокоиться. Мне оно не мешало. Мне даже показалось, что навозные мухи здорово придумали, украсив безобразие блеском и переливами крылатых тушек. Насколько я помню, весь день я мучился от голодных резей под черепом и читал. В беседке летом довольно светло. Старушки и улитки сползаются в беседку только к закату, когда земля холодеет и сыреет, становится скользкой и наклонной, и все во дворе как-то незаметно стекают сюда.
   Но я это знал и до рождения.
   Поэтому в сумерках я уже сидел на кухне и ел кашу. Это очень тяжело. Каша в сумерках обязательна. Перловая каша. Ею прикармливают рыб в пруду. Я же не люблю рыб. Я птиц люблю. Но меня ни о чем не спрашивали. Меня кормили, не зная, что меня, собственно, еще нет. А потом я убежал. И на кухне никто не заметил, что я снова оказался во дворе. И снова ел.
   Вот. Теперь пора признаться: я ем все. Каждый вечер.
   Это единственное, что я умею из того, чему вообще стоит учиться. А вечерами совсем голодно, ведь родные люди выключают свет и отнимают книги. Так принято. Если ты еще способен спрятаться в бельевой ящик или пробраться в подвал через слуховое окно, то каждый, кто выше тебя хоть на голову, может заорать и выкрутить лампочку из ночника. И при этом они говорят иногда, что любят тебя. Но ведь это не мешает им каждый вечер оставлять тебя голодным в темной комнате! Странные они, право.
   Впрочем, мне все равно.
   Итак, тем вечером на изломе августа я прокрался к сливе, которую можно увидеть с веранды. А можно и не разглядеть. Вечером темно, и хотя слива растет у самой калитки, а, значит, уличный фонарь простреливает крону наискосок до самого рассвета, меня здесь никто не находил. Никогда. Ведь сливу можно и не заметить. Можно ведь попросту не смотреть на нее. Те, кто днем жил в доме вместе со мной, предпочитали не смотреть.
   До середины августа.
   Сначала я оглянулся на окошко веранды и, как всегда, увидел тени на сквозняке и голубое мерцание в глубине дома. Я знал, что жидкого молочка, булькающего в говорливом аквариуме, теням, которые выкраивают сумерки из родных мне людей, хватит до полуночи. А потом голоса, выстрелы, трели -- затихнут, аквариум взревет, как по утрам будильник, и его выключат. Тени пошепчут-пошепчут, пригнутся, и свет погаснет. Иногда и после полуночи дом еще вздыхает. Я порой слышу, как он скрипит и стонет.
   Отчего бы?
   Впрочем, вздохи мне слышатся слишком редко, и я не могу утверждать наверняка.
   После полуночи мир становится совсем гладким, и только ветер бредит в кустах, мешая запахам и звукам затаиться, затихнуть окончательно. Я забираюсь на сливу -- с развилки на развилку: сначала подтянуться, упираясь коленями в ствол, а после закинуть ногу наверх. Потом полежать немного, обхватив ветку и проверить, не вывалились ли из кармана мои лакомства. Я их до вечера прячу под матрацем, и о них никто не знает. Это хорошо. Ведь нельзя отнять то, что тебе неизвестно: нечитанную книгу, ворованную сливу и желтый фонарь на ветру. А уж карандаш и блокнот отнять невозможно вовсе.
   Хотя бы потому, что они в голове.
   В тот вечер я забрался на свое любимое место -- развилку ветвей под фонарем. Книга легла на колени, выпучив на меня слепые, занавешенные бумажными бельмами глаза. Я знал, что если сумею погрузиться вместе со сливой в ночь хотя бы на четверть, то книга успеет перемигнуться со мной раз двадцать. Это если еще тихонько перебирать буквы языком и раскусывать слова. Так я узнал, например, что буква "у" лиловая и сладкая, как сливы. Узнал я и то, что недозрелые сливы совсем другие, и что мякоть у них цвета буквы "и" под ударением. Удивительно, ведь люди, которых я любил, ничего об этом не знали.
   Все это неважно теперь. Тем вечером мне пришлось родиться и оказалось, что все бывшее -- неважно совсем.
   Кроме рогатки.
   Еще в апреле, когда я впервые в этом году забрался на сливу, я увидел рогатку. И долго потом не мог понять, почему еще год назад ничего не замечал, хотя и год назад почти каждый вечер усаживался с книжкой на ветку. Может быть, потому, что я еще не умел смотреть вверх? Зимой старый человек научил меня читать, но только через год я приспособился еще и раскусывать то, что удалось разглядеть сквозь бумажные бельма. А пока думаешь, можно медленно поглаживать взглядом крыши сараев, улицу, собак в подворотне. Можно увидеть, как по садовым дорожкам течет густой фонарный свет -- цвета постного масла, которое старая женщина льет по утрам на черную сковороду. Но можно увидеть и кое-что поинтереснее.
   Рогатку, например.
   Пока листья на сливе еще не развернулись как следует, рогатку и дурак заметит. Дурак скорее всего даже решит, что все деревья, в сущности, состоят из рогаток: каждая развилка ветвей целит во что-то в пространствах ночи. Просто не видно резиночки, да и пульку не разглядеть. Но ведь то, что нельзя разглядеть, вполне можно представить. Так почему бы дураку не вообразить, что каждое дерево в саду вооружено сотнями больших и малых орудий и держит под прицелом двор, окна веранды, вертикальные зрачки бродячих кошек, бугристую плешь старого человека, искусанные руки той, кто плачет о жизни, и даже дырявые кеды самого дурака?.. И почему бы не найти самую главную рогатку, которая каждый вечер ловит в прицеле первую сумеречную звезду?
   Что может быть важнее такой цели?
   А если дурак успевает до восхода звезды забраться на сливу и выстрелить в небо, то... То все.
   Почти каждый вечер мой правый зрачок становился свинцовой маслянисто-скользкой пулькой, которой недоставало сливе, и почти каждый вечер я успевал попасть в звезду, пока она медлила между растопыренными пальцами рогатки. А когда попадаешь в звезду, тебе начинает казаться, что ты и не дурак вовсе.
   Мне тоже так казалось.
   Пока меня не было.
   Когда прицеливаешься к звезде, зрачок расширяется, растекается по радужке, чтобы целиком вместить развилку -- справа налево, а между повисает щекотная взвесь, цвета молотого перца. Медлить нельзя -- глаза слезятся. Да и зачем медлить? Одна горошина перца всегда остается целой, нараздробленной стальными лопастями небесной тьмы, проскальзывает между, чтобы зависнуть сбоку от сливы. После заката она первой начинает лучиться, и тогда зрачок стягивается в воронку и твердеет в глубине головы -- где-то между переносицей и затылком. Дурак щелкает языком и отпускает резинку.
   Щелк!
   Пулька сбивает первую созревшую звезду и все звезды, что еще недозрели, даже те, что не успели еще зацвести над двором. Пулька летит дальше, разрастается, становится большой и прозрачной, ее подхватывает ветер, разворачивает юлой и кидает дальше, туда, где вроде бы ничего уже нет: ни рогатки, ни звезд, ни темноты в зазорах кроны. Но дурак успевает на лету ухватить коротенькую мысль, натянутую между свинцовой пулей взгляда и обратной стороной звезды. Мысль -- без единого слова в начинке.
   Ее нельзя записать, нельзя повторить, нельзя понять.
   Ею можно стать.
   Что я и делал.
   А после я уже ничего не читал. Нет, вовсе не потому, что после полуночи ближний фонарь гасят, а потому, что читать после полуночи -- незачем. Ведь книга, лежащая на коленях, испуганно моргает, смигивает со стрекозиных глаз бельма и распахивается. И я уже знаю ее и люблю с первой заглавной буквы до последней одинокой точки, которая ощупывает пространство ночи робко, вслепую, пытаясь найти продолжение. И только я могу ей помочь, и протягиваю для начала дерево: подземное гудение корней и щекотный озноб сока в глубине ствола, пыльную немощь августовских листьев и воспаленные языки слив, обмотанные вокруг десятков нерожденных деревьев. Я сцеживаю латунный воздух веранды, ловлю цветные шары сновидений и присыпаю их мышиным шорохом из сиротского дома, что через улицу. И последняя точка книги выпускает тонкий отросток вниз и до рассвета благодарно помахивает хвостом у самого горизонта. Я закрываю книгу. А стоит мне это сделать, я сам выпадаю из мысли, как выпали когда-то все буквы из ее начинки, чтобы стать... Всем.
   Но раньше я выпадал и становился собой. Всего лишь собой, и звонко лопалась тетива в развилке ветвей.
   А я возвращался домой. К родным мне людям. Спать.
   Пока на изломе августа не случилось то, чего не бывало прежде. Когда я привязывал к сиротливой точке два хвостовых голубиных пера из соседской голубятни, я вдруг поморщился от длинной ветвистой трели чужой бессоницы в изнанке своего дома, но не мог пошевелиться, ведь где-то совсем далеко гасло пунцовое старое солнце, и нужно было еще успеть снять накипь сукровицы с третьей луны на закате, который уж и вовсе где-то не здесь. Я спешил, а трель нарастала, и я впервые не успел. Не знаю, чего же именно я не успел в тот вечер, но входная дверь моего дома все-таки распахнулась. И на пороге встал старый человек, и под носом у него снова зажглось солнце, которое я только что проводил из одной тишины в другую.
   Я охнул. Старик вскинул голову.
   И все кончилось.
   Он загасил солнце о подоконник, протянул ко мне руки и стащил меня вниз. Я брыкался и плакал. Я старался извернуться, чтобы глянуть в развилку рогатки, чтобы струна между ее ветвями все-таки успела тенькнуть...
   И отпустила меня!
   Но старый человек держал крепко. И уговорил, и унес в самую маленькую комнату дома, где уже снова зажглись огни и заскрипели голоса, и запер меня на ключ.
   Утром я никого не узнал. Только хныкал, качал головой и старался выбежать назад, к сливе. Это уж вовсе ни к чему. Ведь я же видел, как солнце полосует лучами кухню, и слышал, как дребезжат невидимые звезды по ту сторону слепящей желтизны. Выбраться из дому мне разрешили только к вечеру и только вместе со стариком. Но я разглядел длинную пилу у него в зрачках и все понял. Я уже не хотел никуда выходить, и старому человеку пришлось снова вынести меня на руках. Я затих, я смотрел, как он входит в сарай, и возвращается с пилой и стремянкой, и снова зачем-то уговаривает меня, и даже гладит по голове, а после поднимается по ступенькам к рогатке и коротко вжикает вниз...
   Рогатка зашелестела и рухнула к моим ногам.
   Я закричал.
   И все ночи, что случились до сего дня, и все ночи, что могли бы случиться после, сошлись в моей голове. Сотни раз сотни книг смаргивали бельма, сотни слив созревали сотнями новых крон, и тысячи лун покрывались золой и стыли, и стада звезд ходили на водопой, и гулко кружились, как тысячь тысяч волчков в маленьких комнатах миллионов земных домов и в миллионах их отражений, и миллиарды снов отправлялись курлыкать на голубятню и выклевавать имя из пустоты.
   Имя, которое уже никогда ко мне не вернулось. Из него выпали буквы, которые вышивает пуля на обороте звезды.
   И я все вспомнил.
   Все, что нельзя записать, нельзя повторить, нельзя понять.
   Мне пришлось этим стать.
   Без имени.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"