...а золотых дел мастеру не нашлось в чем винить себя перед смертью, и, хотя исповедовался он искренно и с трепетом душевным (За полчаса до смерти со всяким может случиться...) он не сказал патеру Иоанну ничего такого, о чем бы тот сам не догадывался. Патер с легким сердцем произнес слова отпущения, и ветер сыто заурчал за окном.
"Я сух и легок. Ветер носит меня из мира в мир, и вересковая подстилка уже не царапает мне ребра, и сна больше нет. Шуршит, что-то шуршит слева от меня... Ткань тяжелая, шитая солнцем, падает на колени, сгибается пополам, и бисерины стучат друг о друга, поблескивают, мельтешат, играют в дождь. В грибной дождик".
Пока служка складывал облачение, патер Иоанн вполголоса разговаривал с Анной. Уже давно рассвело, и солнечные лучи широкими пластами нарезали пыльный воздух комнаты, а когда Иоанн покинул келью, в церковном дворе не успела еще осесть муть ранних сумерек. Однако усталости он не чувствовал. Напротив, как и всегда, после бдения у постели умирающего, патер Иоанн успокоился, исполнившись благоговения перед милосердием Господа.
"Нет! Это не я. Это не могу быть я! Но его говор сводит мои скулы, его ноша холодит мне темя, и... не тяжела она. Так оставьте меня! Оставьте меня здесь. Я стар, сух и легок, и ветер вернул меня... Домой".
Век сей стал короче на четверть с того дня, как Иоанн принял сан. Век же патера оказался долог и гладок, и вот уже лет двадцать не вспоминал он об одном ясном воскресном дне, когда наставник -- патер Бенедикт -- поручил ему служить первую мессу. А было так: сначала час в промерзшей за ночь исповедальне, и за решеточкой восходят лица -- бледнее лун болезных предрассветных, и тяжело дается молодому Иоанну не смотреть на них, а только ловить вслепую скользкий шепот. А люди говорят (Ах, как же они любят говорить, патер!) о своих проступках, и молодой священник умиляется, насколько серьезно его -- теперь уже его! -- пасомые припоминают злословие свое случайное и плоское, обещания пустые, злобу свою обыденную. Молодой священник умилялся. Со временем он станет лучшим исповедником своего Богом спасаемого города. Но тогда, еще теряясь, когда его называли новым именем, именем его любимого евангелиста, Иоанн не знал, как охотно прихожане говорят-говорят-говорят, и чего стоит заставить их... Сказать. Хоть что-то.
(И каково это -- открывать затхлые подполья памяти, где порастает плесенью и светится во тьме прошлое, как гниющие мышиные тушки под половицами... туш-ш-шки скользкие, как ш-шепот исповеди. Маленькие-маленькие тушки.)
Со временем патер Иоанн научился распутывать нить слов начальных, человеческих, пустых -- так, чтобы прихожанин в конце концов сказал слова другие. Теперь-то у него хватало терпения ждать развязки от службы к службе до самой последней исповеди, когда угасает любая боязнь, кроме Великого Страха, и человек, упорствовавший годами, наконец, освобождается, и говорит, уже осененный близостью Судьи.
(Похороны мыш-ш-ши, патер.)
Но в то позабытое воскресное утро патер Иоанн еще молод. Он склоняется то вправо, то влево, повинуясь осторожному стуку по решетке, и вслушивается. Годы рвут и штопают ткань памяти, она становится все пестрее, и уже не упомнить, когда же ты впервые увидел, как слаб человек перед искушением Врага. Когда же? Когда же все слова, услышанные тобой прежде, разлетелись, как сухая листва при первой судороге морозной зимы? И патер Иоанн не помнил. Нет.
"Я не помню, я уснул, но не сплю и читаю себя. Читаю о том, что я тихо переговариваюсь с Анной, которая через полчаса станет вдовой, и вспоминаю то, что я успел уже забыть. То, что я забыл здесь. Я, забытый собою там".
До того -- затерянного в толчее лет -- воскресенья Иоанн не мог понять, почему патер Бенедикт так настойчиво увещевает его признаться, не мучают ли его плотские искушения. И каждый раз, когда он отвечал, что ничего подобного с ним не случалось, Бенедикт хмурился, но, посмотрев в ясные глаза юноши, отступался, качая головой и повторяя, что враг человеческий хитер, и только по благости Господа Иоанн еще избежал борьбы с демоном сладострастия. Но чаша сия не минует никого, добавлял наставник. Если же дьявол пока не приступает к Иоанну, то это еще страшнее. Смирение, только смирение может спасти молодого послушника. И Иоанн погружался в молитвы, прося у Господа защиты от неизбежного искушения, посылаемого даже святым. Он просиживал часами в монастырской библиотеке, читая описания борьбы святых отцов с плотским искушением, но слова оставались словами. Такими же пустыми, как и первые слова исповеди. Пергаментный демон корчился, дребезжал чешуей, переворачивая страницы, скалился на маргиналиях, выпячивал волосатую грудь, мчался прочь, размахивая смоляным факелом, или горящим хвостом, но так и оставался маленьким и почти смешным -- полусонным росчерком вернувшихся со всенощной монахов. Послушник закрывал книгу и, помолившись, ложился спать. Наверное, он улыбался во сне. Жаль, что этого никто не видел.
Но наступил день, когда Матерь Божья снизошла к молитве молодого патера, дабы узнал он, какие гримасы способен корчить слепой божок плоти. И произошло это, когда к решетке приблизилось лицо жены, отнюдь не во свет обряженной.
Та женщина говорила долго, нестерпимо долго. А Иоанн краснел в темноте исповедальни, и ему хотелось только одного: чтобы женщина замолчала. И кому, как не слепому божку плоти знать, почему Иоанн не мог отвести глаз от губ женщины, которые почти касались решетки. И странно: то, что прежде казалось выше его понимания, стало вдруг понятным и почти осязаемым. У Иоанна закружилась голова, он невольно наклонился к решетке, приник к красноватой меди, и она обожгла его, как на январском морозе... Больно, Матерь Божья! И патер опомнился. Навсегда опомнился. А когда прихожанка замолчала, Иоанн наложил на нее епитимью именем Того, перед Кем слепнет божок плоти.
(Патер, новорожденные мыши чуть больше горошины, их укладывают в узкий продолговатый гробик -- мышонок к мышонку -- спинка к спинке -- и считают, считают, считают, отмеривая время взмахами кадила.)
Вечером того же дня Иоанн постучался в келью патера Бенедикта и сам попросил об исповеди. Он ожидал кары, приготовился даже к тому, что патер прогонит его, как нашкодившего щенка. Но этого не произошло. Бенедикт сказал Иоанну, что он наказан за гордыню, ибо считал себя неуязвимым для козней дьявола. И только. Когда все было закончено, Иоанн хотел поскорее удалиться к себе, но патер Бенедикт положил ему руку на плечо и улыбнулся. Такого Иоанн не ожидал. Еще больше его поразили слова старого священника:
-- Теперь я буду знать, что после моей смерти паства окажется в хороших руках, -- сказал Бенедикт. -- Ты становишься слугой Господа, сын мой. Однако впредь почаще проси Его вразумить тебя. Особенно, когда будешь исповедовать.
"Патер Бенедикт... Наставник... Вспомнил! И тебя я вспомнил: лицо страшное, голос скрипучий, руки в старческой гречке, как у тварей с Окраинных Земель. Ходил по церковному дворику и тряс головой, словно в ухо залетел овод. Жив ли ты? Или все-таки в-в-вжикнул овод вверх -- к обожженным ногам слепого божка?"
Патер Бенедикт, по милости Господа, до сих пор жил-поживал. Служить он уже почти не мог. Как-никак восьмой десяток пошел. Но старик никому не отказывал в совете и наставлении, даже исповедовал паству, когда патер Иоанн не поспевал. Хотя в последние годы Бенедикт часто повторял, что Иоанну пора подумать о преемнике, патер не спешил. Ведь тогда Бенедикту пришлось бы уйти в обитель Святого Николая. Нет ничего лучше для старого священника, чем провести остаток жизни в монастыре, но десять лет назад монастырь стал доминиканским, и настоятель Альберт, само собою, клириков не любит. Ни молодых, ни старых. Бенедикта же за глаза называет выжившим из ума. Так что и не отпустишь старика, куда просится. Тягота она и есть тягота...
Нынешний разговор с Анной почти ничем не отличался от их обычных бесед. Патер Иоанн хорошо относился к этой женщине -- скромной и бесцветной. Чепец надвинут почти до бровей, верхнее платье в цвет рубашки -- сизое, в цвет осенней воды. Ни цепочки, ни колец на пальцах. И не подумаешь, что жена золотых дел мастера. Ни к чему ей сие! Смерть мужа, казалось, ничуть не тревожила женщину. Анна уже свое отплакала. Времени-то хватало: старый мастер с Пасхи не вставал на ноги, и удивительно, что дожил почти до середины сентября. Он обучил ремеслу старшего сына, Рудольфа, и в августе того приняли в гильдию. Вот уже полгода молодой человек полностью справлялся с заказами. Младший сын Анны -- Герман -- работал пока подмастерьем у брата. Мальчик еще посещал монастырскую школу, и Иоанн знал, что патер Альберт собирается говорить с Анной о духовном поприще для него. Хоть и не ко времени, но Иоанну хотелось посоветовать Анне отказаться. Он успел присмотреться к Герману и понимал, что из этого двенадцатилетнего юнца получится еще худший служитель Господа, чем из патера Альберта. Даже Рудольф, который искренне заботился о матери и больном отце, каждый раз, приходя к исповеди, сокрушался, что сердце его сухо, и он не может по слову Спасителя полюбить своего младшего брата, как самого себя, хотя мальчик не сделал ничего плохого, всегда вежлив, услужлив, исполнителен. А вот его, Рудольфа, чуть ли не трясет, когда случается поймать бегающий взгляд Германа.
Зато патер Иоанн в свои пятьдесят лет хорошо понимал, что за душа таится в этих выцветших, как у старика, глазах. Нет, исповедь Германа ничем не отличалась от исповедей ровесников. Хотя в последнее время он все чаще просил дозволения исповедоваться в монастыре. Неужели там Герман говорил иначе? Патер Иоанн с малодушным облегчением, за которое себя корил, позволил юноше исповедоваться в обители. Ибо Герман стал его мучителем. Иоанн мгновенно чувствовал фальшь в словах прихожан и умел так слушать, что грешник рано или поздно смирялся, уверовав, что говорит с самим Господом, а патер -- всего лишь орудие Его. С Германом все это пропадало всуе. Он не скрывал проступков, не боялся наказания, он просто лгал с первого слова до последнего, лгал, казалось, даже когда молился перед исповедью. Патер Иоанн впервые столкнулся с таким. И оказался бессилен.
Так же бессилен, как Анна, муж которой умирал в соседней комнате. (Нет, сегодня все-таки не стоит говорить о Германе, патер!) Анна спокойно толковала о ценах, которые нынешней осенью установились на рынке, и патер Иоанн согласился с ее словами о том, что зимой вряд ли будет недостаток съестного. В округе собирали хороший урожай, значит, голод горожанам не грозит и в этом благословенном году. Оба они прекрасно помнили бедствие двадцатилетней давности, когда даже мертвецы не могли упокоиться на кладбище: умерев от голода, они после смерти становились пищей бедняков с окраин, которые через несколько дней сами занимали место на разоренном погосте. Рудольфу тогда исполнился всего год, и его отец -- в молодости на редкость крепкий мужчина -- с трудом отбил малыша у двух нищих, вырвавших ребенка из рук матери. Хорошо еще, что Анна не успела отойти далеко от дома, и муж услышал ее крики.
А сейчас она только рассеянно поглядывала на дверь спальни, ожидая, когда лекарь позовет ее и сыновей, которые молча сидели в соседней комнате. Патер Иоанн не удивлялся долгому отсутствию лекаря. Поскольку хорошо знал характер своего родного брата. Без сомнения, Карл сейчас делает все, предписанное его искусством, чтобы облегчить телесные муки умирающего, хотя давно знает, что старый мастер обречен.
Наконец дверь открылась, и лекарь кивнул Анне. Когда она скрылась в спальне, Карл выглянул в соседнюю комнату и негромко позвал Рудольфа. Оба брата направились за матерью. У порога спальни Рудольф остановился, словно собираясь что-то сказать лекарю, а рука его потянулась к кошельку, висевшему на поясе.
-- Иди. Твоя мать уже рассчиталась со мной. Вы мне ничего не должны, -- проворчал Карл, и Рудольф исчез за дверью.
Герман задержался.
-- Мы вам очень благодарны, господин Франк... -- начал мальчишка, следя за лицом лекаря из-под опущенных век.
Патер Иоанн подумал, что сейчас, кажется, понадобится его вмешательство: он заметил, как Карл сжал кулаки, и ничего хорошего не ожидал. Но брат быстро овладел собой.
-- Не утруждайся, молодой человек, -- процедил он, -- С меня вполне достаточно того, что я сделал все возможное.
-- Надеюсь, вам достаточно заплатили? Мать иногда бывает такой рассеянной!
Слова Германа звучали оскорбительно, лекарь уже ответил Рудольфу, и юнец не мог этого не слышать. Иоанн поспешно встал перед Германом, заслоняя от него Карла.
-- Сын мой, тебе лучше поспешить, иначе ты не успеешь попрощаться с отцом, -- торопливо заговорил он, -- Ты должен благодарить Господа за то, что Он дает тебе по милости Своей такую возможность. Иди же!
Герман поклонился Иоанну и, не разгибаясь, юркнул вслед за старшим братом.
-- У него скоро вырастет горб, -- мрачно предрек Карл, глядя вслед мальчишке, -- Его норов исправит ошибку Господа, и хоронить мы его будем в старой бочке, а патер Альберт...
-- Не богохульствуй! -- прервал брата Иоанн.
Лекарь улыбнулся.
-- Мы оба сегодня устали, Андреас, я надеюсь, ты не откажешься позавтракать вместе со мной? Когда все закончится...
"Андреас, Андреас, Андреас... В детстве меня звали Андреас! И был я целен. Зачем же я стал Иоанном? Так и папу-богохульника звали, и евангелиста моего любимого... И разбежались имена, как круги по воде: от сердца моего до ясной апостольской заводи, и дальше -- до гниющей ряски Авиньена, и назад -- до сердца моего раздвоенного. Не поймать! Хорошо же..."
-- Хорошо, -- сказал Иоанн. -- Только я отпущу служку.
Братья часто встречались, но по-настоящему побыть вдвоем им доводилось довольно редко. И хотя патер Иоанн вовсе не устал, он не мог отказать себе в удовольствии провести несколько часов в родном доме.
Так уж сложилось в семье Франков -- старший сын с отрочества избрал духовное поприще и как бы выпал из рук отца, который надеялся, что Андреас, с его наблюдательностью и усидчивостью, легко овладеет лекарским искусством. Но, когда юноша объявил о своем выборе, мать сумела уговорить мужа смириться.
Тем настойчивее старый Франк занялся воспитанием младшего. Уж в этом-то сыне он не разочаровался... Сначала. Карл рано проявил способности к врачеванию, а ум его оказался не менее пытливым, чем у брата. Однако наступил день, когда и он огорчил родителей, заявив, что собирается посетить знаменитые, но, увы, слишком отдаленные университеты. Отец не хотел, ни за что не хотел отпускать Карла. Он считал, что его собственного опыта вполне достаточно для того, чтобы сын в совершенстве овладел искусством врачевания, и желание Карла превратиться в шалого студиоза казалось ему оскорбительным. Напрасно Карл говорил, что и его прадед в свое время отправился в странствие за наукой, которая кормила уже три поколения Франков. Может, его тоже не хотели отпускать? Но прадед ушел. И спасибо ему! Однако отец ничего не желал слушать. Мать к тому времени умерла, и заступаться за Карла пришлось старшему брату. Патера Иоанна, несмотря на его молодость, в городе уважали, и отец стал даже гордиться своим сыном. После долгих препирательств и настойчивых увещеваний Иоанна он все-таки сдался. Карл получил свободу, отцовское благословение и денег на дорогу.
Правда, старый Франк с тех пор как-то сник. Письма Карл присылал редко, и чем больше времени проходило, тем меньше отец в них понимал. Однажды он сказал Иоанну, что уже не знает, чему учится его сын, а главное -- у кого...
...попомни, сынок, нет в мавританской науке добра, кроме зла! О чем же ты пишешь? Как, говоришь, зовут учителя твоего? Имя-то какое! Да и почерк у тебя стал -- мелкий, неразборчивый... Или слепну я? Разобрал! Нет, ты не должен якшаться с такими, мы всегда были добрыми христианами, Карл! Что? А!.. средство, которое ты прислал с прошлым письмом... Получил, да, получил... Только ерунда это, сынок! Я всю свою жизнь пользую больных, но такого еще не видел. И видеть не хочу! И не жди, что я стану к ранам пластины сии прикладывать. Я хоть и ослеп почти, но еще не обезумел! А вот ты, кажется, совсем голову потерял! Да как у тебя рука поднялась написать, что Гиппократ ошибался?! Что? Ты сказал, что он -- Асклепиад Великий! -- свинья?! Ах, он голову выше брюха поднять не мог, не видел ничего, кроме как у себя под носом?! Ты пишешь... Не разобрать! Ты пишешь, что был он отличным... Ага! Я же говорил -- отличным! Кем?.. предсказателем похорон?! Ах ты, негодный! Возвращайся, немедленно возвращайся домой! Что? Подожди... Не заканчивай письмо! Подожди... Ты спешишь? Ты уходишь? Подожди... Карл! Карл, где ты?!.
Иоанн знал не больше отца, но верил в брата. Поэтому, когда в письмах Карл все чаще стал поминать мавров, патер вовсе не испытал того ужаса, который охватил отца. Но теперь утешения патера уже не помогали. Старый Франк угасал. Карл вернулся через неделю после похорон отца. С молодой женой и ребенком, который, впрочем, через два месяца тоже умер.
...не поверите, сестрица, как есть -- бесприданница! А поглядите, как она ходит! Как нежить -- плывет -- не плывет, крадется -- не крадется... Да к тому же еще и немая! Что вы говорите, подружка? Ах, не немая... Что? С нами Крестная Сила! По-латыни говорит?! С мужем-то -- по-латыни! Да откуда ж он ее таковскую вывез? Ой, не смейтесь, подруженька, мы ж в храме как-никак! Только я тоже, как подумаю, что в спальне... Ох! Право слово, не повезло старому Франку с младшеньким сынком: мало того, что четыре года шлялся непонятно где, так еще привез с собой ворону вместо жены, которая и по-нашему-то не разумеет...
Но скоро о его жене как бы забыли. На рынок за покупками ходила служанка, а смуглая черноволосая Тереза появлялась только в церкви вместе с мужем, и походила скорее не его тень, чем на живую женщину. А на тень человеческую не смотрят -- зачем она! (И хорошо, когда не смотрят... Правда, хорошо, Тереза?) Но Иоанн знал, что это далеко не так. Ибо с ним она говорила, и не прятала лица от его взгляда ни в Марии Магдалине, ни дома. И патер думал тогда о богословских спорах, которые нередко слышал в монастыре. Монахи, особенно молодые, обсуждали на все лады, есть ли у женщин душа. Впрочем, сам патер Иоанн никогда не участвовал в дебатах. Даже для того, чтобы сказать: "Посмотрите на нее! Посмотрите на нее, братие! Неужели, веруя в милосердие Господа, можно предположить, что Он дал человеку подругу, лишенную искры Божьей? Рассудим! Итак: Он сотворил Адама по образу и подобию своему, а Еву -- из ребра его, но и ребро то -- подобие Божьего ребра, а значит -- совершенно!"
(Какое счастье, что вы, патер, не любите споров, а во время дебатов в монастырской библиотеке все больше у окна сидите, да на голубей, захмелевших от солнца, поглядываете. Иначе гореть бы вам не белым пламенем голубиным, а... Зевайте, зевайте, патер, а Терезу в обители не поминайте лучше! Опять заснули на диспуте? Вот и славно!)
Тереза родила еще троих детей, ни один из которых не выжил, и пять лет назад умерла четвертыми родами. Странно, ведь Карл, который лечил других так хорошо, что за ним даже посылали из графского замка, не смог спасти ни своих детей, ни жены. И только ежедневные прогулки со старшим братом спасали лекаря от страха перед онемевшим домом, от жирных пятнышек лавандового масла, которым служанка окропила гостиную, чтобы выжить сладкий душок покойницы, от крохотных липких мушек, которые слетались в комнату на запах гнилых яблок, укатившихся от Терезы за сундук... За два дня до смерти.
Как только братья выходили за городские ворота, спускались по боковой тропинке к кленовой роще, Карл начинал каяться перед Иоанном, перечисляя, что еще следовало сделать, чтобы Тереза все-таки освободилась от бремени. Иоанн не прерывал его. Он знал, что вот у того поворота -- у расколотой надвое сухой ольхи -- Карл примется возражать сам себе. Как и вчера, как и полгода назад. Да, лекарь Франк подозревал, что четвертый ребенок поторопился умереть еще во чреве матери. Но ему пришлось почти неделю проторчать в графском замке, и он пропустил тот срок, когда тело Терезы могло еще вытолкнуть мертвую плоть. Вернувшись и поняв, что время потеряно, он хотел скрыть от жены свою догадку. Но не тут-то было. В день его приезда Тереза впервые за последние несколько дней встала с постели и принялась перебирать свои вещи. Накинув поверх широкого платья серебристую накидку, которую носила еще девушкой, она встретила мужа у дверей, опираясь на плечо старой Магды -- служанки Франков. Она отвела руки лекаря, когда он попытался ее обнять, и улыбнулась ему.
...она ничего не сказала мне, Андреас! Ты не поверишь, но она молчала и улыбалась до самого утра -- до самого твоего прихода! Она улыбалась, пока не впала в беспамятство. Ты и сам помнишь! Помнишь ведь? Только тогда она начала кричать. А я ни о чем не спросил ее, когда приехал. Зато посмотрел, сколько осталось в шкатулке скатышей мавританской пыльцы. Ни единого! А зрачки у Терезы были меньше игольного ушка. Она все знала...
Во время одного из таких разговоров патер Иоанн и узнал, что Тереза была дочерью последнего учителя Карла, как он уверял, самого образованного человека из ныне живущих. Узнал Иоанн и то, что этот человек в Спасителя нашего не веровал. Когда правда вырвалась у лекаря, он надолго замолчал, и больше к разговору о происхождении Терезы братья не возвращались. А со временем и вовсе перестали говорить о ней. Но самое тяжелое время осталось позади -- вон у того поворота, у расколотой ольхи. Теперь патер Иоанн сожалел лишь об одном: жена лекаря умерла в забытьи. Звонкие волны божественной латыни перекатывались через ее тело, и безответно замирали в немоте.
"Так была ли у тебя душа, Тереза? Я не знаю, не мне это знать. Но посмотри, милая, как прекрасна наша лошадь -- черная, тонконогая, глазастая. Она напрягает шею, грива потеками смолы покрывает грудь, медовый пряник в моей ладони подтаял, и лошадка тыкается в него мордой, и горячо, совсем горячо мне от дыхания ее... Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа... Я благословляю тебя, дочь моя, я благословляю тебя, даже если нет у тебя души! Ибо я сам грешен".
Стол для завтрака накрывала старуха-служанка, поступившая служить в дом Франков, когда оба брата под этот самый стол еще пешком ходили. После возвращения Карла Франка старая Магда стала, пожалуй, единственной женщиной в городе, которая относилась к Терезе тепло. Молодая хозяйка умудрялась изъясняться со старухой отчасти жестами, отчасти благодаря тому, что выучила несколько просторечных оборотов. Когда Карл решил расставить в комнатах, которые прежде занимала Тереза и дети, перегонные кубы, шкафы с бесчисленными ретортами, и прочие, накопившиеся за последние годы орудия своего ремесла, Магда незаметно -- за одну ночь -- убрала все вещи его покойной жены и спрятала в сундук на чердаке. Карл ничего не сказал на это, но в душе был благодарен служанке. Сам он боялся прикоснуться к безделушкам Терезы.
"И я, грешный, -- боялся. Пока ты жила, пока ты кормила меня лиловыми сливами на исходе лета, стелила мне слепяще-белую постель моих бессонниц и смуглым именем своим сгущала темень моей кельи, я мог прикоснуться к тебе. Щепоть летала над твоей склоненной головой, кончики пальцев касались волос, выбившихся из-под покрывала. Твоих волос! И искры кололи меня. Ты целовала мою руку... Нет, -- мне ли не знать! -- ты не меня целовала -- Его. Но целовала... Целовала -- ты! А потом я закрыл твои глаза, и ты перестала видеть себя. Я же не мог больше видеть то, чего не видела ты. И я не посмел к тебе -- невидимой -- прикоснуться".
Когда братья сели за стол, Магда спросила Иоанна, всем ли он доволен, и не хочет ли подкрепиться основательнее. Патер поблагодарил служанку, сказав, что ему, как и брату, достаточно вареных яиц и вчерашнего пирога. Пока они завтракали, Иоанн рассматривал брата. На самом-то деле, патер впервые заметил, насколько тот постарел за последние годы. Карл во многом походил на отца. А когда лекарь снял укороченный по новой моде плащ, то сходства стало еще больше: те же острые колени норовят проколоть чулки, а пышные рукава куртки проваливаются, словно и нет в них ничего... (Так, повесили выветриться платье по весне, патер!) Только отец не носил этих новых остроносых башмаков, которые вошли в моду совсем недавно, и заставляли спотыкаться городских щеголей, придавая им смешное сходство с цаплями. Но при виде брата Иоанну не хотелось смеяться. Патер вспомнил свои разговоры с отцом Бенедиктом о том, что жизнь творений Господних становится все короче, и близок, близок конец света. Сам Бенедикт удивлялся своему долголетию и трепетал при мысли, что, возможно, Бог хранит его, дабы он сподобился лицезреть Славу Его и посрамление Антихриста. Бенедикт каждое утро просыпался раньше Иоанна, словно боялся проспать приход Того, Кто будет судить живых и мертвых. "Еще нет, -- бормотал он спозаранку, выпутываясь из тенет сна, придавленный рыхлой подушкой старческого слабоумия. -- Еще -- нет".
Неожиданно Иоанн подумал, что и он, в общем-то, уже старик. Пятьдесят... А мало кто из прихожан доживает до шестидесяти. И это в его кварталах. Что же говорить об окраинах города, где селится голытьба? В Новой Гертруде и сорокалетнего редко встретишь, а если сыщется, то с виду меньше мафусаилова века ему не дашь. Да-а... Там -- не почтенные горожане, там редко едят досыта, зато пьют вволю. Но Бенедикт... Тягота... Успеть бы переманить Валентина!
...увы мне! век короток, Иоанн, и скорбь довлеет миру... Говорю я тебе -- пора уже присмотреть мне замену. Ведь если меня не станет, нового священника епископ назначит по совету настоятеля Альберта. А что ты, Иоанн, ответишь, когда предстанет перед Господом? "Я медлил, я жалел патера Бенедикта, и не пощадил паствы, вверенной мне..." Так?..
И не знал патер, что ответить наставнику, чьи слова буравили его память ежечасно.
-- Иоанн, ты сейчас раздавишь кубок! -- предупредил Карл. -- Если ты так любил покойного, то мог бы побережнее обращаться с серебром. Ведь это его работа. Помнишь, отец получил в подарок два кубка, когда Анна благополучно разрешилась от бремени...
-- Младшим сыном, -- угрюмо закончил Иоанн, выходя из задумчивости.
Он поставил кубок на стол, и отодвинул его подальше. Лекарь насмешливо следил за его движениями. Потом взял оба кубка, прищелкнул языком и стал разглядывать узор, взвешивать их в руках, как будто примеривался торговаться с лавочником в еврейском квартале.
-- Я иногда думаю: а не вернуть ли мне эти кубки, чтобы расторгнуть сделку? -- проговорил Карл с наигранной серьезностью. -- Как ты полагаешь, святой отец, зачел бы Господь мою жертву?
-- Карл, не гневи Бога! -- Иоанн непроизвольно схватился за наперсный крест. -- Не заставляй меня выслушивать богохульства, да еще от кого!
-- А я считаю, что это Герман богохульствует. Самим своим существованием, -- отрезал лекарь.
Патер Иоанн нахмурился. Именно потому, что такие мысли посещали и его. Но он, как и подобает христианину, боролся с ними, а вот Карл осмеливается вслух признаваться в своей слабости. Мало того, лекарь еще и смеялся. Громко.
-- Я иногда начинаю понимать ужас отца, когда он узнал, что ты якшаешься с язычниками, -- Иоанн не успел договорить, как пожалел о своих словах.
Лицо брата посерело. Он по-прежнему смотрел на Иоанна, но перестал видеть его. Зрачки Карла сузились, словно он разгрыз мавританский окатыш. Патер растерялся. Что же в конце концов происходит с младшим братом? И только ли возраст тому виной? Молчание затягивалось.
-- Их больше нет, -- процедил, наконец, Карл. -- Отец мог бы порадоваться.
-- О чем ты? -- не понял Иоанн.
-- Зима в прошлом году выдалась на редкость холодной, даже в тех благословенных краях, -- Медленно проговорил Карл, еще больше испугав брата.
-- Карл, послушай...
Но брат не позволил себя прервать и предостерегающе поднял худую руку, словно отводя от себя испуганный взгляд Иоанна. И тот замолчал.
-- Мой коллега Луциус, который остался с учителем, писал, что отец Терезы все-таки покрестился. Быть может, он и унаследует Царствие Небесное, но жизнь его во плоти от этого длиннее не стала. Надеюсь, святые отцы сумели согреться у костра, на котором горели его кости. Два года назад жгли только книги, а теперь догадались, что человеческое мясо горит жарче. Братцы инквизиторы часто страдают от застоя крови. Но нашего брата лекаря не слишком жалуют. Зачем тратиться на кровопускание, когда дешевле устроить кровопускание самим лекарям? А потом: "Ветвь, не приносящую доброго плода..." Дальше ты лучше меня знаешь, патер Иоанн!
Иоанн знал. Не так много, как полагал Карл, но кое-что знал. И ох, не хотелось говорить об этом, не хотелось отвечать на издевку лекаря, но смолчать патер не мог. Не имел права.
-- Карл, Святая Инквизиция не казнит еретиков, -- проговорил он тихо, понимая, что его слова звучат без должной убежденности. -- Приговор выносят светские власти.
-- Конечно, конечно... Я и забыл, с кем разговариваю! -- зло рассмеялся лекарь. -- Они только пытают. Дробят кости, сдирают кожу. Моего учителя от повозки до костра тащили волоком. Стоять ему было уже не на чем. Еще раз прошу прощения, патер Иоанн, -- Карл шутливо поклонился брату, -- я оговорился: пытает палач, святые отцы только задают вопросы и просят вздернуть повыше... Не смотрите на меня так, святой отец: да, я боюсь! А страх -- заразен. Он мчится, привязанный к лошадиным хвостам, он цепляется за мачты и сплавляется по рекам. Я заразился, вскрыв письмо, святой отец, и только тогда заметил, что вокруг меня все уже давно дрожат. Ведь письма ползут от города к городу куда медленнее, чем слухи. Они могут обогнать лишь тех, кто приедет собирать урожай страха. И то -- ненамного.
Карл замолчал. Иоанну было тягостно в родной, светлой, любимой им с детства комнате. Он еще помнил тот день, когда в окна вставили новые витражи, вместо мутных дедовских. Стеклышки в них тоньше и светлее: отец заказал мастеру редкое сочетание желтых, оранжевых и зеленых тонов. С тех пор здесь навсегда поселилась осень. Лучистая золотая осень. Липы за окном разрослись, когда открывали форточки, ветви норовили свеситься в комнату, и приходилось их каждый год подрезать. А сейчас желтеющие листья колобродили на ветру, окруженные медовой неподвижностью стекла, как пряди воды в проруби.
Патер Иоанн хотел уйти, но чувствовал, что сказать об этом брату значит признаться в своей слабости, в желании сбежать от разговора. Зачем только Карл втянул его в спор? Ведь патер никогда не любил диспутов!
-- Андреас, -- Карл неожиданно взял патера за руку. -- Брат, когда они доберутся до нас, ты предупредишь меня?
Лекарь сидел, низко опустив голову, и седеющие волосы закрывали его лицо, но в голосе брата Иоанну послышались слезы. И почудилось, что он -- патер Иоанн -- скрыт в изнанке исповедальни, а брат его -- по ту сторону слов. И слова, свинцовые злые слова тянут грешника вниз, топят его в лиственной заводи. Только крючковатый нос торчит над водой. Будь Карл ему чужим, патер нашел бы слова утешения. Но тогда пусть потонет и длинный нос старого Франка, который Иоанн каждый день видит в лохани, умываясь.
-- Послушай, но ведь ты ни в чем не виноват.
-- А в чем провинился отец Терезы? -- Карл отстранился и сплел пальцы на коленях. -- Не будем больше об этом. Ты только должен мне пообещать... Ты ведь узнаешь одним из первых!
-- Хорошо, я обещаю, если тебе так будет легче, -- решился Иоанн, -- Но я не думаю, что хоть кто-то в нашем городе может привлечь внимание Святейшей Инквизиции.
-- Хватит! -- перебил его Карл, -- Мне достаточно твоего обещания. А теперь... -- Лекарь резко выдохнул, -- Я хочу показать тебе новые инструменты, присланные моим другом. Друг мой Луциус не только письма писать горазд! Правда, мне кажется, больше писем я от него не получу, и эти подарки -- последние.
Они перебрались в святая святых лекаря -- в его лабораторию, и принялись обсуждать достоинства тончайших орудий, предназначенных для снятия глазных бельм. Вот уж о чем, о чем, а о болезнях зрения патер Иоанн мог говорить сколько угодно. Ибо сам он до сих пор не мог смириться с тем, что читать ему становилось все тяжелее и тяжелее. Все канонические тексты он знал наизусть, так что скрывать недостаток ему удавалось почти без усилий. Только в присутствии брата Иоанн не стеснялся подносить рукописи к самому лицу. (К тому самому длинному носу старого Франка, патер!)
А еще патер утешился благодаря тому, что разговор снова вошел в привычное -- такое спокойное -- русло. Правда, инструменты Луциуса не показались Иоанну новыми. По виду скорее можно было предположить, что ими долго и часто пользовались: на костяных ручках остались потертости. Но указывать на это Иоанну почему-то не хотелось.
-- Патер Иоанн, патер Иоанн, проснитесь, -- голос служки вытягивал его из темноты, пока не выбросил в тускло освещенную комнату. И веки Иоанна забились в полукруге свечного пламени, как рыбы в сачке ловца. Патер прикрыл глаза ладонью и сел на кровати. Иоанн привык просыпаться очень рано, задолго до рассвета, чтобы встать на молитву вместе с наставником. Но сейчас и Бенедикт, скорее всего, еще спал. "Значит, снова зовут к умирающему", -- подумал патер. И не ошибся.
-- За вами пришел, -- служка перешел на шепот, -- какой-то странный человек.
-- Я сейчас спущусь, -- пробормотал Иоанн. -- Попроси подождать.
Но служка не уходил, он продолжал топтаться на месте, отчего язычок свечи то вытягивался, то сплющивался, мешая глазам Иоанна привыкнуть к свету.
-- Иди же! Я сам оденусь.
Вместо того, чтобы убраться, служка едва не навалился на священника и снова прошипел что-то неразборчиво. Иоанн не выдержал и беззлобно отстранил его.
-- Не стоит беспокоиться, сын мой. Многие перед лицом смерти кажутся странными. Тебе бы стоило привыкнуть.
-- Но этот -- совсем. Христом Богом клянусь -- совсем! -- Не унимался служка.
-- Не поминай имя Господа своего всуе, Кнут, -- строго сказал Иоанн, вставая. -- И не заставляй бедного человека в такой нужде мешкать. Иди!
Наконец дверь комнаты закрылась, и Иоанн быстро собрался. Он не удивился словам служки: они с Бенедиктом часто подшучивали над трусостью и суевериями Кнута.
...Иоанн, брате, да он не может заставить себя даже с дарами в руках ступить на то место, где только что сидела кошка! А стоит ему увидеть пучок зелени, оброненный кем-то на перекрестке, так на него вообще столбняк нападает! Если же заставить его сдвинуться с места, то он со своими ногами не совладает, и будет потом еще полдня ныть о том, что придавил порчу. Что тут поделаешь, брате... Простец -- он и есть простец. Но нам не должно отступаться, брате! Увещаниями, да терпением...
И только по милосердию Божию патеру удалось выкинуть из голову нытье наставника.
Иоанн спустился в просторную прихожую.
Хорошо хоть у Кнута хватило ума и здесь зажечь свечи. Возле дверей стоял человек в дорожном платье. Как видно, Кнут не предложил ему присесть. Иоанн отметил про себя, что все-таки на этот раз служке не избежать нагоняя. Но потом, потом... Незнакомец кутался в длинный плащ с капюшоном и не сделал ни шага навстречу Иоанну. Патер вздохнул: все ясно, Кнута испугала одежда посетителя. Впрочем, кто из них испугался больше, трудно было сказать. Вон как сутулится незнакомец! Неизвестно, что успел наболтать ему служка, пока решился идти будить патера. Иоанн хотел подойти к страннику с благословением, но тот отшатнулся.
-- Остановитесь, святой отец, -- громко произнес он, -- Возможно, я болен.
-- Сын мой, слуга Господа не должен... -- говоря это, Иоанн пошел вперед.
-- Нет! -- выкрикнул незнакомец и прижался спиной к дверному косяку.
Иоанн остановился.
-- Святой отец, я прошу вас принять исповедь у моей жены. Она умирает, -- гость перевел дыхание, и добавил, тихо. -- Пойдете ли вы? Путь -- неблизкий. Пойдете? Мне говорили, что вы согласитесь.
-- Я вижу, сын мой, что вы недавно в нашем городе, не так ли? -- осторожно спросил Иоанн.
-- Проездом.
-- У кого вы гостите, сын мой?
-- Святой отец, умоляю вас -- поторопитесь! Мы можем уже не застать ее живой, -- незнакомец вскинул голову, но с такого расстояния Иоанн не мог разглядеть его лица -- только серое пятно под капюшоном. -- Мы не успеем дойти!
Иоанн кликнул Кнута, но тот не отозвался, зато на лестнице послышались шаркающие шаги патера Бенедикта. Еще одно попущение... Иоанн старался, чтобы никто, кроме него и служки, не видел старого священника по утрам. А теперь этот странный посетитель станет рассказывать, что наставник и вправду из ума выжил! Иоанн бросился к лестнице, чтобы задержать старика. Но он опоздал: Бенедикт вышел на свет.
-- Уже пора? -- он отбросил с лица белые космы, и задумчиво пошамкал губами. -- Неужели я не услышал?
-- Патер, мне нужно идти исповедовать, а Кнут куда-то исчез, -- поспешил перебить его Иоанн. -- Не могли бы вы поторопить его?
Бенедикт медленно развел руками. Казалось, старик не слышал обращенных к нему слов. Он походил сейчас на беса с красными скользкими глазами, каких рисуют на маргиналиях в монастырском скриптории. Иоанн не мог поймать взгляд старика.
-- А-а... Теперь и я чувствую: час пробил! -- Бенедикт пригрозил Иоанну пальцем. -- Я же говорил тебе, что Бог сохранит меня до этого дня! Я увижу, увижу огонь, падающий с неба! Он пожрет меня! И тебя, брате, и тебя! Я знаю! Бедный, бедный мой Иоанн... -- и старик заплакал.
Сегодня наставник превзошел самого себя. И виной тому -- ночное пробуждение. Бенедикт, как и все старики, боялся темноты, именуя ее не иначе, как "колыбелью дьявола". Иоанн растерялся. Но тут из-за спины слабоумного показался Кнут, повис у него на локте. Служка зашептал что-то на ухо Бенедикту, старик обмяк и покорно позволил Кнуту увлечь себя назад, к лестнице. Иоанн смотрел им вслед, но не смел повернуться лицом к посетителю, сказать хоть слово. Странник тоже молчал, пораженный увиденным. И ничего уже нельзя исправить... Ничего. Иоанн сумел совладать с собой, только когда на лестнице показался служка с дароносицей. По-прежнему не говоря ни слова, все трое вышли из дома.
Кнут освещал дорогу фонарем, но человек в плаще обогнал их и быстро пошел вперед. Заметив, что спутники отстают, он пошел немного медленнее. Иоанн, опечаленный происшедшим, не сразу понял, куда они направляются. Только увидев очертания Гертрудинской церкви, он переглянулся с Кнутом. Служка боязливо моргал.
-- Сын мой, -- крикнул Иоанн незнакомцу, чей силуэт мелькал уже далеко впереди, -- Подожди! Куда мы идем?
Странник оглянулся, увидел, что патер и служка замерли, и нехотя приблизился к ним.
-- Нам надо в квартал у городской стены, на постоялый двор.
-- Но почему... -- изумился Иоанн, -- Почему вы не позвали патера Александра из Святой Гертруды? Это ведь намного ближе!
-- Патера вызвали к больному, -- процедил незнакомец. -- А мы опаздываем!
Он развернулся и снова зашагал вперед. Иоанну пришлось чуть ли не толкать Кнута, чтобы тот сдвинулся с места. Когда они проходили мимо окраинной Гертруды, Иоанн заметил свет в окнах пристройки, в которой жил Александр.
-- Посмотрите, патер, -- зашептал служка, -- А ведь он брешет...
-- Замолчи, -- оборвал его Иоанн. -- Патер Александр мог уже вернуться.
Неизвестно почему, но Иоанн знал, что это неправда. Никто никуда не возвращался, потому что никто никуда и не уходил. Патер хотел лишь успокоить Кнута. Наверняка-то ничего не известно. Но, быть может, он помогает собственному убийце? Грабежи и прочие ужасы происходили в городе достаточно редко. По крайней мере, в той его части, где Иоанну приходилось часто бывать. Но окраинные кварталы... Чего только о них не рассказывали! Патер, словно посторонний, попытался сообразить, станет ли разбойник зариться на Святые Дары. Почему нет? Одно золото и камни стоят дорого, а тонкой ювелирной работой вор мог спокойно пренебречь. К тому же огранка камней старинная, грубоватая, и патер давно уже собирался отдать их на переделку хорошему мастеру. Он представил, как разбойник выламывает смарагды и рубины из дароносицы, расплющивает и переплавляет золото. Наверное, тот не из-за болезни отказался принять благословение Иоанна. После благословения такое вряд ли учинишь над святыней. А сейчас незнакомец отходит все дальше. Еще можно позвать на помощь...
(Если прямо сейчас закричать, то в ближних домах услышат, услышит и патер Александр, его служка добежит до городских ворот и позовет стражников. Кричите же, патер, кричите! Если успеете позвать на помощь, то... Ну же, патер! Не хотите? Ладно: я лгу вам, как и вы лгали Кнуту. Но теперь скажу правду: вам уже не помочь, патер. Довольны?)
Патер Иоанн не закричал. Малодушно, недостойно слуги Божьего орать в ночи, будить добрых христиан, да еще и попусту, скорее всего. Стыдно! Самой же смерти патер Иоанн не боялся. Боялся он Страшного Суда, как и патер Бенедикт, как и любой из его прихожан. А смерти -- нет. Патер улыбнулся: его крику никто, наверное, не поверил бы. Не в силах он кричать, как надо -- испуганно, отчаянно. Иоанн посмотрел на Кнута: служка тер короткопалой ладошкой щеку, и видно было, что парень готов хоть сейчас выронить Дары да припустить к Гертруде. Интересно, если остановиться и чуть наклониться к нему, удастся ли расслышать дробное щелканье зубов? Вот кто готов заорать во всю мочь! Но патер шел дальше, не замедляя шага, и служка плелся следом.
Они уже начали петлять в узких не мощеных улочках. Хорошо еще, что сентябрь выдался сухим, меньше грязи на окраинах. Незнакомец свернул за угол, и снова Иоанну пришлось подтолкнуть служку, который ни за что не хотел нырять в темноту и натыкаться на нож. Патер пошел первым. То, что Иоанн увидел за поворотом, даже немного разочаровало его: незнакомец стоял на ступенях постоялого двора, освещенный фонарем, висевшим над его головой.
-- Кнут, поторопись! -- крикнул Иоанн служке, который все еще трусил высунуться из-за угла.
Патер ускорил шаг, надеясь, что теперь ему удастся рассмотреть лицо незнакомца. Но тот поспешно открыл дверь и снова повернулся к Иоанну спиной. Патер начал подниматься за ним. И еще лестница. И еще. И еще. Неужели на чердак?
Женщина лежала на сундуке. Наклонный потолок, ветошь в углу, сальная свеча лоснится на перевернутом кувшине. Незнакомец опустился на колени рядом с больной. Он поднес ладонь к губам жены и быстро отдернул руку.
-- Не дождалась, -- проговорил он, даже не посмотрев на Иоанна.
Патер молча взял у Кнута фонарь и тоже склонился над телом. Пожалуй, патер склонился над умершей слишком низко и разглядел в полутьме слишком многое, что священнику разглядывать не полагается, тем более -- слепнущему священнику. Но Иоанн сейчас забыл, напрочь забыл о том, что ему следует беречь глаза, он думал о другом...
"Она болела недолго. Вон как обвисла кожа на щеках -- это жар выел плоть, и осталась только лысая кожа старой птицы. А вместо перьев -- красная сыпь, волдыри, язвы... Я читал о таком. Давно. Когда Карл вернулся с Терезой, целым сундуком непонятных книг, и связкой рукописей. Я читал... Я еще подивился тогда: как странно болеют в далеких краях! Не оспой, нет. Чем-то другим. Карл записал, что хворь эта нападает к исходу лета на смуглых, большеглазых людей, плавающих под высоким -- почти белым от зноя -- солнцем. Под солнцем, которое никак не могла описать мне Тереза и смеялась от бессилия."
Незнакомец внезапно и грубо оттолкнул Иоанна от мертвой.
-- Уходите, святой отец, -- твердо сказал он, не пряча больше лица.
-- Да, сын мой, -- Иоанн разогнулся и теперь смотрел прямо в большие черные глаза чужака. -- Но и тебе лучше уйти из города. Немедленно.
Незнакомец потупился, он понял, что патер все рассмотрел.
-- Я не уйду, пока не похороню ее.
-- Оставь ее здесь. О ней позаботятся, я тебе обещаю. А сам уходи. Дождись, когда откроют ворота, и уходи.
-- Нет! -- выкрикнул странник. Он смотрел на Иоанна с ненавистью, которую скрыть уже и не пытался. -- Ей больше не нужна ваша помощь. Ее бог обманул ее напоследок. А мне вы не указ. Я не ваш раб, я не раб вашего бога!
-- Сын мой, -- произнес Иоанн, стараясь говорить тихо, -- я еще могу сделать все, что полагается, для этой христианки.
-- Нет! Вы сейчас уберетесь отсюда, святой отец! А я уйду из вашего клятого города, только когда закончу здесь свои дела. Уходите, иначе я за себя не ручаюсь.
Иоанн не стал больше его слушать и вышел вон. Кнут выскочил даже прежде патера. Нет, Иоанн ушел вовсе не потому, что испугался глупой угрозы, прозвучавшей в последних словах чужака, просто не мог уже тратить время на тщетные уговоры. Теперь нужно было спешить. Он не испытывал больше жалости к незнакомцу. Проходя через зал, где на скамьях спали гости, Иоанн столкнулся с хозяином постоялого двора. Патер коротко объяснил ему, что произошло, и толстяк схватился за голову. Так он и остался стоять на пороге, закусив кулак и покачиваясь. Или это ветер подтолкнул фонарный маятник? Влево... Вправо... Влево... Вправо...Пока не рассветет.
Патер Иоанн спешил к брату. Кнута уже не пришлось подгонять. Переполошившаяся Магда кинулась будить Карла, и патер воспользовался случаем, чтобы отпустить служку, который переступал с ноги на ногу, норовя уподобиться лошади и заснуть стоя.
Карл ворвался в столовую уже полностью одетым и, не перебивая, выслушал короткий рассказ Иоанна.
-- Ты уверен? -- только однажды спросил он. -- Это не могли быть отблески? Темно ведь...
-- Нет, -- Иоанн даже обиделся, ему показалось, что брат намекает на его слабое зрение. -- Я низко наклонился над ней. Иди сам и посмотри: у нее все лицо в волдырях!
-- Прости, я доверяю тебе. Из тебя бы мог получится даже лучший лекарь, чем из меня. Но почему этот малый заупрямился, он ведь тоже знал?
-- Знал... -- Иоанн замялся, -- Карл, этот человек иноверец.
-- Иудей? -- предположил Карл. -- На постоялом дворе? Иудей с женой-христианкой! Ты шутишь, -- он недоверчиво вскинул брови.
-- Нет, не иудей. Хуже.
-- Ах, даже так... Подожди-подожди... Что ты хочешь сказать?!
-- Карл, если бы я не знал, если бы она сама не говорила... -- Иоанн уже пересилил себя. -- Если бы я не знал, что у Терезы не было братьев, я бы подумал, что он ее брат.
-- О, черт! -- вырвалось у Карла.
-- Да и описание подобной заразы я вычитал в твоих записях, -- продолжал патер. -- Иначе откуда бы мне знать? Хорошо еще, что Господь память не отнял на старости лет.
Карл Франк опрометью выбежал из столовой, уже с порога прокричав Иоанну:
-- Я в магистрат! Предупреди патера Александра!
Иоанн на негнущихся ногах поспешил в Гертруду Висельников, но служка Александра только невнятно мычал, показывая куда-то в сторону городской стены. Теперь, проходя по кривым окраинным улочкам, Иоанн изумился тому, насколько некрасивыми, бесформенными домами застроен этот квартал. Впервые он видел место, которому ночная тьма только на пользу. У ступеней постоялого двора собралась толпа. Серые лица кривились в жидком утреннем свете.
Почти все мужчины сжимали в руках дубинки или свинчатки, а безобразные женщины голосили. Вдруг все закинули головы вверх, и патер тоже невольно поднял глаза. Над ветхой крышей показались тонкие завитки дыма. Иоанн охнул и стал пробиваться сквозь толпу. Но люди неожиданно подались назад, едва не сбив его с ног. Патер только сейчас заметил хозяина постоялого двора: толстячок безучастно стоял рядом со своим многочисленным семейством и смотрел, как занимается дом. Иоанн хотел позвать его, но решил не терять времени и взбежал по ступенькам, чуть не столкнувшись в дверях с патером Александром.
-- Где чужеземец? -- закричал ему Иоанн.
Но Александр только безвольно махнул рукой и исчез в толпе. Патер переступил порог. Чужака ему не пришлось искать: странный человек лежал на полу, среди опрокинутых скамей и глиняных черепков. Руки его были неестественно вывернуты, а голова размозжена. Похоже, что его сбросили с винтовой лестницы, ведущей на чердак. Но этого показалось мало рабам Божиим. Иоанн вспомнил дубинки в руках мужчин. "Он мягок, он мягок, как колбаса с сеченым чесноком в начинке! С сеченой костью в мятом мясе." Рядом с мертвецом валялось несколько окровавленных камней. Иоанна затошнило...
"В голове черногривой лошадки моей, наверное, тоже алые вишни таились. И косточки белые просились наружу -- к большому тяжелому солнцу. Вот и треснула кожура, вот и расползлась -- будь она неладна! -- кровь по полу. Светает. Становится жарко. Может, высокое солнце и над нами взойдет, родная? Может, перелетное оно, Тереза? Тереза... Почти родная сестра кровяной колбасы мавританской!"
Над головой застрекотал огонь, и патер почувствовал сладкий запах, заполнивший зал вместе с дымом. Он ничем больше не мог помочь ни незнакомцу, ни его мертвой жене, горевшей над его головой.
Оказавшись снова на улице, Иоанн оглянулся. Языки пламени уже пластались по крыше.
-- Хорошо, что он стоит особняком, и ветра нет.
Иоанн даже не удивился, когда понял, что это сказал Феликс -- хозяин постоялого двора. Лицо толстяка оставалось безучастным, и он чуть ли не с радостью наблюдал пожар. Плакали только женщины: вряд ли они успели многое вынести из дому до начала переполоха. А пламя выло все надсаднее, и Иоанн тоже не мог отвести взгляд от яркого, веселого огня. Пламя становилось то совсем плоским, то слегка приподнималось многослойным желтым парусом, сухие стены окутывал дым. (Говорите -- хорошо, патер, что сентябрь нынешний скуп на дожди? Грязи меньше на окраинах? И хорошо же... Хорошо горим!) Вдруг крыша покачнулась и тяжело рухнула вниз. Черный дым хлынул на улицу, и Иоанн закашлялся. Он не мог остановиться, сладкая чернота душила его, даже когда он вслепую пошел прочь. Неизвестно, удалось бы ему самому выбраться из разбухшей толпы, но рядом с ним возник Карл и, схватив Иоанна за плечо, потащил его прочь, надрывая горло руганью. Только в доме отца патер пришел в себя окончательно.
Утром следующего дня, встав на молитву рядом с патером Бенедиктом, Иоанн сробел, подобно молодому послушнику. Наставник сегодня сохранял свое полусонное безумие слишком долго.
И долго еще гудел старческий голос под сводом церковным высоким, под черепом низким, сотворенным по образу и подобию Его. Гудел, как отвесное пламя, которое падает -- падает -- падает на город с предрассветного неба последнего дня.
(А до вечера еще далеко, патер. Все еще впереди...)
Глава IX
Через два дня после происшествия на постоялом дворе настоятель Альберт обратился к епископу с просьбой позволить ему произнести проповедь в городской церкви. И старик смалодушествовал -- согласился. Отчасти потому, что просьба настоятеля застала епископа Зигфрида накануне отъезда, и он торопился, ибо магистрат решил установить карантин. Но не сидеть же в городе, пока минует поветрие, когда сам император на совет призывает! В конце концов, неизвестно еще -- заразная та хвороба, или нет. Карл Франк, конечно, лекарь известный, но ведь и он, бывает, ошибается. Не зря же консилиум созывали! Судили-рядили лекари, но вышло, что только один Франк на карантине настаивал. Так может, и обойдется? И поверил старик-епископ старикам-лекарям, смотревшим на младшего Франка с прищуром, и уехал восвояси. Ничего страшного. Двери кафедрального собора, само собою, для доминиканца никто распахивать не собирался. Но уж в Марии Магдалине -- пусть читает. Не в Гертруду же Висельников его отсылать! Еще неизвестно что он наговорит окраинной черни, и как потом перепуганных простецов вразумлять. Епископ положился на Иоанна, как, впрочем, и всегда полагался на доброго патера нашего.
Доверием Зигфрида и приходилось патеру утешаться, когда Альберт уведомил его о своем скором прибытии. Уже несколько дней Иоанн с раздражением слушал рассказы прихожан о монахах-проповедниках, которые зачастили в город из обители. Они надсаживали глотку на площади, на людных перекрестках, на подступах к стенам еврейского квартала. Их стараниями, через неделю после происшествия на постоялом дворе, даже молоточки на дверях простецов зазвучали в такт с дробью зубовной.
...наказание Господне, не иначе! Что ж творится-то, уважаемый? Ворота заперли, на рынке цены подскочили, хорошо еще, что у нас запасец кой-какой есть. Но его ненадолго хватит, если и вправду хворь заразная. Прежде, когда крестьянские возы мимо моего дома поутру проезжали, я клял их на чем свет стоит. А нынче -- тихо. Хоть ты плачь! Дорого б я дал, чтоб колесо какое мимочки прокатилось. Даже снится, как яйца в корзинах пучатся, как утиные шеи болтаются, как бобы дребезжат в возах. Монахи же ходят потихоньку-полегоньку -- не расслышишь. И уж признаюсь вам, уважаемый, я, прежде чем на порог выйти, дверь приоткрою, да посмотрю. Ежели недалече серая ряса мелькнет, так я и не тороплюсь. Ой, не к добру это! Еще дед мой говорил: ежели монаха поутру встретишь -- потерян день. И точно. Кричат-то они громко, хочешь -- не хочешь, а прислушаешься. Я уж старался отходить подальше, как проповедника замечу. Так далеко не убежишь: глядь, а за углом на бочке еще один! А после до вечера вареный ползаешь. Эх, верно говорят: беды, как доминиканцы, поодиночке не ходят! И нынче монахи-то стаей кружат. Словно и не про них запрет магистрата!..
Из-за этого запрета Карл Франк бесился попусту, требовал, чтобы стража у ворот не пропускала братьев из Святого Николая. Зря силы тратил. Не напрасно же коллеги-лекари без лишних пререканий согласились, что именно Карл будет представлять сословие в магистрате. Некоторые надеялись, что тут-то он, наконец, и опростоволосится. Так оно и случилось -- лекарю Франку пришлось отступиться.
Потому и стоял он в Марии Магдалине мрачнее тучи, смотрел, как преподобный Альберт, по-ослиному качая бугристой головой, взбирается на кафедру. Лекарь играл желваками. Иоанн заметил Карла и подошел к нему. Патеру и самому туго пришлось: он сегодня чувствовал себя чужим среди собственной паствы. Слишком много людей, не принадлежащих к его приходу, явилось в церковь ради того, чтобы послушать проповедь настоятеля. А еще -- мелочь, вроде бы! -- голова у патера с утра разболелась, да так, словно он, а не брат его бился головой о крепкие стены магистрата.
Еще до начала службы один из монахов, приехавших с Альбертом, приник к отверстию в стене и возгласил, что по милости Божьей все те, кому не хватило места в храме, смогут внимать проповеди настоятеля снаружи. И понеслась благая весть по слуховым трубам, вмурованным в кладку. А горожане воззрились на северный фасад Марии Магдалины, на каменную маску под самой крышей. И открыл им безымянный монах северного фасада, что преподобному Альберту милостью Божьей даровано видение о спасении града сего. Чтобы придать сокровенную глубину альбертовой глупости, монашек у стены зашипел аки змий. Видимо, он неплохо знал устройство слуховых трубок и рассчитывал, что его голос, повторяющий все, что скажет настоятель во время проповеди, покажется народу на площади громогласным шепотом. Иоанн поморщился. Ему уже не раз доводилось слушать речи Альберта в монастыре, и ничего хорошего от настоятеля он не ждал.
"Да и чего ждать?.. И не поймешь ни слова, ибо косноязычен он. Или зубы у него от тех речей крошатся, а ему стыдно сплюнуть? Или язык распухает, и даже тварному воплю не протолкнуться в зеве? А после его слов, исповедей -- хоть не слушай! Все о геенне огненной бормочут. Прихожанам ночи напролет снятся вечные кары. Старики -- те даже засыпать страшатся. Лекарям работы прибывает... И это -- сейчас! Когда им о другом придется беспокоиться. Каково Карлу-то придется?"
Лишь Бенедикт избрал благую участь: он слег. Нет, он не хитрил, он не сказался больным -- наставник не умел лгать -- он честно заболел. Когда хворь обнаружилась, Иоанн, подчиняясь приказам магистрата, вызвал Карла осмотреть Бенедикта на предмет заразы: ничего подозрительного брат не нашел, зато насмешливо покачал головой, показывая, что и он догадывается о причинах внезапного недомогания наставника.
Наконец Альберт добрался кафедры, но даже здесь не сумел вести себя с подобающим достоинством и чуть не свалился вниз, слишком сильно перегнувшись через резные перила. Иоанн расслышал сдавленный смешок за спиной. Оглянувшись, он увидел, как брат поспешно пытается придать лицу серьезное выражение. Карл так редко смеялся, что при других обстоятельствах патер поблагодарил бы человека, сумевшего привести лекаря в веселое расположение духа. "Но преподобный Альберт -- не шут площадной! И не ради дури преподобного явились они в Дом Божий!" Сердце патера сжалось от досады. По счастью, настоятель заговорил, и священник отвлекся от неприятных мыслей, стараясь вникнуть в путаное построение речи Альберта. Но начало проповеди Иоанн все-таки прослушал...
(Да ничего вы не пропустили, патер, право же! Песнь гневную о служении нечестивом золотому тельцу вы не хуже настоятеля знаете. Это простецам надобно, чтобы Завет не только прочитали с кафедры, но и пересказали после на языке, внятном народу Божию. А вот дальше -- слушайте! И не говорите потом, что не слышали...)
Ибо рассказывал аббат сказочку поучительную об одноглазом рыцаре. Без сказки-то простецам проповеди не прочитаешь! Одноглазый рыцарь жил да был он во граде Страсбурге. И разок, гуляючи, встретил он подлого иудея. Встретились, разговорились. Но, как помянул рыцарь Матерь Божью к слову, так и начал иудей насмехаться над Пресвятой, да над верою христианской. Не стерпел рыцарь обиды, и влепил нехристю по морде. А Матушка Богородица возрадовалась! Так возрадовалась, что глаз рыцарю излечила. И день тот во граде Страсбурге с тех пор стал праздничком. В годовщину встречи рыцаря и иудея тамошний епископ выходит на площадь, оглядывает толпу, чтоб отыскать хоть какого жида зазевавшегося. И ведь находится, каждый год хоть один жид, а найдется. Горожане уж озаботятся, чтоб епископ не зря по толпе рыскал! А как найдет епископ христопродавца, так и наградит оплеухой. Опять же -- в память исцеления, в благодарность Заступнице нашей Богородице. Оттого и пребывает Благодать Божья на граде Страсбурге! И поветрия обходят город стороной, и недороду в округе не случается, и дети не мрут, и собаки не воют, и вообще...
Аббат рассказывал, а Иоанну слышалось, как желуди катятся по черепице, и скрежещут, срываясь в карюю муть сентябрьской сточной канавы.
-- Что он делает? -- прошептал Карл. Патер оглянулся на брата и увидел, что лицо лекаря покрылось испариной. -- Бешеная собака!
-- Прекрати, -- одернул его Иоанн. -- Прекрати немедленно. Не должно нам...
-- Ты себя уговариваешь, Андреас? -- поддел лекарь.
Братья почти соприкоснулись головами.
-- Иди домой, Карл, я тебя очень прошу! Мне еще нужно после службы позаботиться об Альберте и братьях, которые приехали с ним. Но вечером я зайду к тебе, обещаю. Тогда и поговорим. А теперь иди, -- патер легонько подтолкнул лекаря. -- Иди же!
И Карл Франк послушался своего старшего брата. Как в детстве, понял, что провинился. Он направился к выходу, неловко пробираясь между прихожанами. Свет метался в сачках витражей. А лекарь уходил, обметанный разноцветной пыльцой, и на плечо его опустилась синяя бабочка. Она слетела со стеклянного неба над Святым Семейством и подрагивала, на каждом шагу щекоча ухо лекаря.
...а Франк не причастился, ваше преподобие! Это вы верно заметили! Я следил за ним, как вы и велели, и видел, когда он покинул храм. Но уж следовать за ним я не посмел. Мне и без того почудилось, что Франки засуетились, когда я встал у них за спиной. Патер Иоанн вроде бы даже толкнул лекаря. Нет, не разобрал я, о чем они шептались...
-- Вашему брату не понравилась моя проповедь? -- спросил настоятель.
Во все время обеда Иоанн не мог отвести взгляда от костлявой ладони Альберта, что ползала по столешнице слепорожденным щенком. Бешеная сучка, его породившая, облизала щенка, и он скользко поблескивал, подкрадываясь к блюду. "Конечно, он молчать не станет, даже в трапезной. Зря я надеялся. Да и надеялся ли я? Благо, что Валентин тоже остался обедать, раз уж Бенедикта нет. Одному мне, пожалуй, не по силам ослов заговаривать..." -- пронеслось в голове патера. Иоанн отвел взгляд от руки настоятеля и заставил себя посмотреть в глаза доминиканца:
-- Нет, что вы! Карл, как вы знаете, очень занят в последнее время. Он не мог больше задерживаться в церкви. Ведь магистрат слишком многое доверил ему.
-- Мы все ныне заняты, -- перебил его Альберт, -- Мы все тщимся, поелику возможно, уберечь град сей от кары Божьей. К слову сказать, пример для простецов, коих собралось во множестве, я не по недомыслию избрал. Ибо пример благой Страсбурга, послужит научению народа христианского! Вовремя, вовремя помянутый пример! Я не хочу (Боже упаси!) сказать, что вы, патер, не справляетесь с обязанностями, возложенными на вас епископом. Но мне, из-за стен обители, порою грехи горожан видны лучше, чем вам, погруженному в суету мирского жития. Вы согласны со мной? -- Настоятель самодовольно огляделся, и монахи, сидевшие за столом, закивали головами.
Патер заметил, что Альбертом уже овладевает сытая лень.
-- Насколько мне известно, Карл Франк всегда отзывался о вас с глубоким почтением, -- начал, осмелев, Иоанн. -- Он не раз восхищался тем, сколь умело вы справляетесь с заботами о столь обширной обители. А ученость ваша снискала немалую славу среди людей искушенных. Позволю себе причислить к оным и лекаря Франка. Однако в ораторском искусстве он не слишком силен, как и приличествует мирянину. Речь же ваша сияла такими перлами, что... -- патер растерялся на минуту, не в силах закруглить лживую похвалу, и решил положиться на милость Божью, да на глупость Альбертову, и закончил почти умоляюще, -- Не судите строго лекаря! Откровения не каждому по плечу. А он, как-никак, всего лишь простой прихожанин.
Иоанн намеренно подчеркнул, что он говорит о брате словно о постороннем. Однако патер опасался, что Альберт почует насмешку в его словах, как бродячие коты за версту чуют острый запах рыбьих потрохов. Но Господь не попустил сего: отечное лицо настоятеля растянулось в улыбке.
-- Обитель! Обитель -- предмет моих забот непрестанных и трудов... Во славу Божию. Но теперь, когда епископ в отъезде, пристало мне и о городе печься. Я, грешный, стараюсь по мере сил... -- Икота подступила к горлу настоятеля, и ему пришлось замолчать.
Патер воспользовался паузой, сделав вид, что не заметил, чем она вызвана, и сказал, рассчитывая переменить русло тягучей беседы:
-- Патер Александр на днях говорил о письмах из Рима, которые вы получили. Не мог бы я, недостойный, тоже узнать из ваших уст, что нового происходит в мире Божьем?
Альберт по-прежнему не мог говорить, но бросил на Иоанна пасмурный взгляд.
-- Вы, верно, заметили, -- смиренно продолжал патер, -- Я слишком погружен в мирскую суету, и многое, слишком многое остается незамеченным мною. Я был бы вам очень благодарен, если бы вы помогли мне, старику, разобраться.
Настоятель приложился к кубку залить икоту. А после -- задумался. Патер с удовольствием наблюдал, какими неимоверными усилиями дается настоятелю простейший расчет: что стоит, а чего не стоит говорить священнику. Известно же, что здешний клир на стороне императорской! И хорошо бы заручиться поддержкой Иоанна, ибо не последний он в епископалии. Да боязно... Альберт уже собирался открыть рот, но тут патер Валентин вздумал вмешаться в разговор:
-- Вы знаете, я заметил, что во время проповеди многие прихожане плакали, -- Валентин сказал это, повернувшись к Иоанну, -- Теперь я могу поручиться, что в ближайшее время у нас не будет отбоя от желающих исповедоваться. А то ведь как получается: многие считают, что одной исповеди в год достаточно...
-- Неверно, братья мои, неверно! -- доминиканец описал широкий круг рукой, не выпуская кубка. По счастью, разбавленного вина в нем оставалось немного, и никому из сидевших рядом не досталось от щедрот настоятеля. Монахи с опаской покосились на Альберта, но отодвинуться не решились. Иоанн низко опустил голову, чтобы сотрапезники не заметили улыбки, которую он не мог сдержать.
-- Враг рода человеческого не дремлет! -- взвыл Альберт, -- Я не хочу сказать, что установления церкви, матери нашей, могут быть неверными, но во времена нынешние -- во времена смут и брожений -- все мы должны с особым тщанием печься о своей душе!
-- Да-да, об этом вы уже говорили сегодня, -- испуганно пробормотал Валентин, явно желая избежать продолжения проповеди.
Альберт неприязненно уставился на говорящего.
-- Я рад, дорогой брат, что вы так внимательно слушали мою речь, -- проворчал он, -- но я не думаю, что никто здесь не нуждается в повторении и напоминании. А как вы считаете, патер Иоанн?
-- Позвольте мне полностью согласиться с вами, -- сказал патер, потупившись. При этом его взгляд упал на скатерть, и он заметил, что под руками настоятеля расползается красное пятно. Вряд ли прислуге удастся свести винные разводы, а значит, его любимой желтой скатерти больше не придется радовать его во время трапезы. Что за напасть! Альберт умудрялся портить вещи, едва к ним прикасаясь. Если бы не монастырский келарь, с которым настоятелю повезло не по заслугам, то обитель, наверное, давно бы лежала в руинах. (Эх, если бы настоятель думал только о вещном мире, патер! Хорошо бы оно! Но ведь ему, как и прочим дуракам, коих не счесть, Богово подавай! Скучно им иначе. И страшно, наверное.)
-- Ну что ж, мне приятно, уважаемый брат, что наши мнения совпадают, -- с важностью проговорил доминиканец. -- Я надеюсь, что так будет и впредь.
Иоанн внимательно посмотрел на настоятеля: интересно, показалось ли ему, что последние слова Альберта относятся к чему-то более серьезному, чем сегодняшняя служба? Но и настоятель не сводил глаз с патера, словно ждал ответа. Значит, не показалось. Зрачки настоятеля, как две дохлые рыбешки, бессмысленно плавали по поверхности белков, так что отгадать мысли доминиканца, если таковые и были, патер отчаялся. Интересно, с чем впредь ему предстоит соглашаться? На всякий случай он решил заговорить:
-- Мне, по глупости моей, трудно вникать в дела, не касающиеся прихода. И ваше мнение -- единственное, которому я бы вполне доверился.
Альберт довольно откинулся на скамье:
-- Мы поймем друг друга, брат мой.
Патер промолчал, хотя бы потому, что и в страшном сне не различил бы, какие мысли пучат ослиный череп настоятеля. "Так что же задумал этот умник? Отчего так спешит он воспользоваться отлучкой епископа? Неужели Альберт затеял что-то вопреки воле императорской? А ведь не иначе! Тогда понятно, почему он решился выбраться из обители, не убоявшись заразы. Или настоятель слишком глуп даже для того, чтобы бояться? Вряд ли... На это даже у тварей бессловесных ума хватает. Нужда, нужда выгнала его из-за стен монастыря. Торопится бедняга, пока Зигфрида нет. А сейчас -- он и городской клир норовит впрячь, дабы поехать быстрее... И никуда не денешься!"
-- Я бы хотел, брат мой, чтобы вы ведали: ожидаем мы в Святом Николае гостей. Важных гостей, -- настоятель многозначительно воздел руки. -- Ни много, ни мало, а с инквизиторскими полномочиями.
-- Инквизиторы! -- изумился, чуть ли не обрадовался Валентин.
Иоанна едва не передернуло... "Валентин, Валентин! Зря я на тебя понадеялся. Ты, братец, только охать горазд. Но и на том -- спасибо." В трапезной все затихло. Даже монахи перестали елозить на скамьях. Служка неслышно подошел к настоятелю и стал наливать вино в опустевший кубок. Теперь только легкое дребезжание серебряных стенок сосуда нарушало тишину. Служка почувствовал, что все прислушиваются к этому звуку, и рука его прянула вбок порченой кобылой. Вино полилось мимо.
-- Осторожней, растяпа! -- выкрикнул настоятель на просторечном языке.
А вино побежало по столешнице, впитываясь в скатерть. Довихляв до края, жидкость закапала на облачение настоятеля. Альберт вскочил, нелепо встряхивая руками, с которых во все стороны медленно полетели красные круглые капли. Монах, сидевший справа от настоятеля, повел головой, и на его щеке распласталось розоватое пятно. И сгорбились братья над тарелками, склонились, как клонится рожь под порывами ветра, грозу приносящего, а над ними возвышалась фигура настоятеля, плавно поводившего руками.
Время замерло для патера Иоанна, и уразумел он наконец, что означала навязчивая головная боль, не оставлявшая его с самого утра. "Только не это, Господи... Не сейчас!" Словно сжалившись над Иоанном, боль внезапно откатила, и все в трапезной замелькало в лихорадочном движении. Служки кинулись к настоятелю, а виновник переполоха прижался к стене, держа перед собой кувшин и испуганно глядя на патера. Альберту подали полотенце и таз, и теперь он мыл руки, брезгливо наблюдая, как прислуга суетится вокруг него. Валентин заговорил. Но пухлые губы его морщились беззвучно для Иоанна. Патер терпел, терпел, терпел... Зная, что уже недолго осталось, что приступ миновал. Почти совсем миновал... И никто, кажется, ничего и не заметил! Первым сквозь пелену прорвался скрежещущий голос настоятеля:
-- Как я поеду в обитель?!
-- Вы сможете переодеться! сейчас! Пройдемте со мной, -- торопливо проговорил Валентин, -- Эй вы, живее! -- крикнул он слугам.
Вдвоем с настоятелем они прошествовали к выходу из трапезной, а монахи, перешептываясь, сбились в кучу. Патер Иоанн все еще не мог заставить себя встать со скамьи. Хотя боль и прошла, но когда он все-таки решил подняться, столешница заскользила куда-то вбок, и патер еще успел удивиться, что он не слышит звона падающей на пол посуды.
Как потом оказалось, неожиданное недомогание спасло его. Слуги унесли Иоанна в келью, а Валентин напел Альберту, что священник настолько огорчился из-за несчастья, случившегося с настоятелем, что потерял сознание. Когда патер пришел в себя, служка, оставшийся с ним, сказал, что доминиканцы уже собираются уезжать. Иоанн ополоснул лицо и поспешил спуститься во двор. Он ожидал, что настоятель накинется на него с упреками, но тот, напротив, заботливо спросил, как он себя чувствует, и добавил, что не следует святому отцу так волноваться по пустякам. Валентин выразительно посмотрел на Иоанна. Альберт снисходительно улыбнулся и посоветовал патеру все же подумать о помощнике, ибо Бенедикт так и не вышел к гостям. Слуги помогли настоятелю усесться на его любимую белую кобылу.
Уже у самых ворот он обернулся:
-- Я заметил, что полы в трапезной устланы камышами. Подумать только -- одними камышами! А монастырский травник смесь собирает. Однако у вас благоухание сладостное исходит от пола. Не могли бы вы открыть мне, что это за листья дивные, и откуда вам их привозят?
Патер Иоанн растерялся. Он так спешил покончить с проводами настоятеля, что просто не ожидал от него дурацких запоздалых вопросов. "Какие еще тебе камыши, Христа ради!" -- едва не закричал Иоанн. К счастью, Валентин быстрее понял, о чем хотел спросить настоятель.
-- Мы, ваше преподобие, по совету господина Франка аир расстилаем. С озерца, что за городом, привозят, -- подобострастно улыбаясь, проговорил Валентин, и добавил тише, переходя на язык простецов, -- он от блох пользителен.
-- Даже так! -- обрадовался настоятель, разобрав, видимо, и последнее замечание Валентина. -- Непременно скажу келарю. А вас, патер Иоанн, как только магистрат разрешит выезжать из города, я хотел бы видеть в Святом Николае.
Не дожидаясь ответа, настоятель развернул лошадь и выехал за ворота. Монахи затрусили обок на мулах. Иоанн подошел к ограде и смотрел вслед Альберту, пока белая кобыла не затерялась в грязных переулках, освещенных рассеянным предвечерним светом. "Интересно, спроста ли доминиканец указал на то, что сам он волен приезжать в город, когда ему вздумается, а я, грешный, должен ждать отмены запрета?" Впрочем, размышлять об этом сейчас не хотелось. Патер попросил Валентина провести вечернюю службу, а сам решил навестить Бенедикта, прежде чем отправляться к брату.
Старик уже поднялся с постели и, когда Иоанн вошел в келью, двинулся ему навстречу. Выглядел он не слишком хорошо: на впалых щеках залегли косые тени, отчего морщины казались еще глубже, чем обычно, а неприбранные волосы падали на плечи тусклой паклей. Надолго ли хватит этого тела, даже если Бенедикт останется в городе под опекой? Наставник взял Иоанна за руку и снизу вверх заглянул в лицо. Патеру стало не по себе от этого взгляда. Как завороженный следил он за гноящимися стариковскими глазами, и, казалось, различил в переливах радужки отражение желчной пустоши -- той самой, где метался дух стариковский. Что ж, Иоанну не однажды приходилось сталкиваться с эдаким: многие прихожане в преклонном возрасте выживали из ума, и священнику приходилось исповедовать стариков на грани забытья, стараясь разобраться в расползающихся как гнилая ткань мыслях. И не единожды патер молил Господа о том, чтобы его миновала чаша сия. Но на все -- воля Божья... И, кто знает, не следует ли смотреть на немощь наставника, как на прелюдию к собственной последней сумеречной мессе? Иоанн почти насильно усадил старика на постель и присел рядом с ним.
-- Вы хотели мне что-то сказать, патер? -- шепотом, как в спальне соборуемого, спросил он.