|
|
||
В предыдущей заметке мы несколько подробнее, чем в исследовании "Баратынский и Гейне", остановились на философской концепции символа, развиваемой Баратынским в "домашнем" стихотворении 1831 года "Своенравное прозванье..."
Теперь мы хотим обратить внимание на то, что в этом своем качестве стихотворение "Своенравное прозванье..." - составляет резкую противоположность стихотворению "В дни безграничных увлечений...", написанному тогда же, в 1831 году, и предназначенному специально для журнала И.В.Киреевского "Европеец", в издании которого поэт принимал активное участие.
В концовке его тоже ярко проявляет себя символизм Баратынского как стремление к всеобъемлющему, мировому единству:
...И поэтического мира
Огромный очерк я узрел
И жизни даровать, о лира,
Твое согласье захотел, -
сообщает он о совершившемся в нем духовном перевороте.
Но то же самое понятие символического эксплицируется в предыдущем тексте этого стихотворения совершенно иначе, чем он это делает одновременно в "домашнем" обращении к жене. Теперь поэтическое выступление Баратынского ориентировано на другого "собеседника", он развивает свою теорию символа - применительно к отвлеченно-философскому, "германскому" умонаправлению, которое в ту пору было характерно для издателя журнала, в который оно было предназначено, будущего предвестника "конкретной философии" Киреевского.
Присутствие этой художественно-поэтической экспликации в нем уже не прячется скромно, так сказать, в "домашнем халате", так что распознать его можно только по резкому контрасту с общественным художественным сознанием эпохи, - но выступает явственно и бесспорно, потому что... дается парадным образом, в мундире привычной философской терминологии. Из письма Баратынского Киреевскому от 29 ноября 1831 года мы знаем, что Киреевский назвал это стихотворение Баратынского "е в р о п е й с к и м". По-видимому, это и означало, что он, воспитанник немецкой идеалистической философии, с энтузиазмом воспринял его как соответствующее ее стандартам.
Киреевский не мог не узнать знакомого языка философских трактатов во всех этих распахнутых сочувственному дружескому слуху признаниях Баратынского о своей прежней "мятежной" и "необузданной" жизни, которые составляют основную часть стихотворения:
В дни безграничных увлечений,
В дни необузданных страстей
Со мною жил превратный гений,
Наперсник юности моей.
Он жар восторгов несогласных
Во мне питал и раздувал,
Но с о р а з м е р н о с т е й п р е к р а с н ы х
В д у ш е н о с и л я и д е а л...
Когда лишь праздников смятенья
Алкал безумец молодой,
Поэта мерные творенья
Блистали стройной красотой.
Страстей порывы утихают,
Страстей мятежные мечты
Передо мной не затмевают
З а к о н о в в е ч н о й к р а с о т ы...
Можно думать, что Баратынский знал, что делал, когда предлагал это стихотворение для его журнала. Оно изначально было написано в расчете на читателя этого интеллектуального уровня, рассчитано на его кругозор.
И точно так же можно быть уверенным в том, что Киреевский... даже не заметил философской концептуальности "Своенравного прозванья...", когда, несколько лет спустя, встретил его в собрании стихотворений Баратынского, где оно напечатано впервые. А ведь философская концепция этой вещи... куда глубже, куда оригинальнее, чем в "европейском" стихотворении!
Взамен абстрактной терминологии, выражающей целостность, предпосылки "огромного очерка поэтического мира", вместо абстрактных понятий "идеала прекрасных соразмерностей" и "законов вечной красоты" - которые каким-то образом этот "огромный очерк" должны обеспечивать, дедуцировать в неумолимой конструкции философской системы - Баратынский в своем стихотворении, адресованном жене, берет самое простое, известное каждому человеку житейское явление - интимное прозвище любимой женщины. "Шевеленье губ" (как скажет потом Мандельштам), в котором... самой жизнью уже почти целиком и полностью произведено это отвлечение системообразующей функции символа от его грубо-материального носителя. И наглядно показывает, как осуществляется высшее предназначение символа, слияние двух людей в единстве любви.
И наоборот: прочитав полюбившееся ему "европейское" стихотворение, Киреевский, скорее всего, даже не отдал себе отчета, что в нем тоже... развивается философия символа. Да и как было узнать, если этот "идеал" и эти "законы", образующие собой не что иное, как структурообразующий принцип символического, - не имеют себе в этой философской медитации Баратынского никакого жизненного воплощения, никакой жизненной силы (если не считать за таковую разглагольствования лирического героя стихотворения) - а целостный "очерк мира", после длительной полосы разнузданной жизни этого героя, - возникает ни с того, ни с сего, "по щучьему веленью", безо всякого отношения к этим "законам".
Удивительным образом этот внутренний конфликт двух стихотворений Баратынского в точности, буквально воспроизводит... еще более удивительное, необъяснимое явление: совершившееся однажды, лет за тридцать до того, как бы мимоходом, отречение одного из столпов немецкой романтической философской мысли - Фридриха Шлегеля... от своих собственных теоретических принципов.
В 1823 году, в составе 6 тома собрания сочинений Ф.Шлегеля был перепечатан цикл его искусствоведческих статей 1803-1805 годов, который в этом издании был озаглавлен "Описание картин из Парижа и Нидерландов". Они представляли собой такие же письма путешественника, рассматривающего картины живописцев в европейских галлереях, описывающего их и излагающего свои эстетические воззрения, - как и хорошо знакомое нам письмо Г.Гейне о парижской выставке картин 1831 года, отрывки из которого тоже были напечатаны в "Европейце".
Для нас эти тексты представляют особый интерес, поскольку Шлегель излагает здесь свою теорию мифа и символа, начало которой было положено в "Разговоре поэзии" 1800 года. Но теперь мы хотим обратить внимание только на один пассаж этих замечательных текстов, в котором Шлегель - отрекается от философского системотворчества, и это - в самый разгар эпохи системотворчества! Точно так же, как Баратынский своим "домашним" стихотворением - как бы перечеркивал, дезавуировал эстетическую систему, начертанную в стихотворении "парадном", предназначенном для "Европейца":
"Для любителей пофилософствовать я напомню еще", - пишет Шлегель в статье "Дополнение к итальянским картинам", и это звучит так, как будто бы автор статьи... обращается к самому "любителю пофилософствовать" Шлегелю! - "что было бы нетрудно, конечно, все признанное единственно правильным и хорошим относительно живописи связать с более общими истинами, и вывести из необходимого устроения человеческого духа и его основных деятельностей не только идею какого-либо искусства, например живописи, в системе других искусств, но и важнейшие его принципы; но именно потому что это нетрудно, можно, пожалуй, и не делать этого, ибо это легко могло бы привести к большим недоразумениям и ущемить достоинство искусства".
И затем этот удивительный автор 1805 года делает вывод, который вскрывает... противоречие, на котором основана вся немецкая идеалистическая философия, недоразумение, которое вызвано непониманием ею своих собственных принципов:
"Ведь божественное искусство живописи - это нечто большее, чем только необходимое развитие человеческой природы, как оно должно было бы предстать в дедукции этого рода. Именно потому, что оно является божественным искусством, мы должны искать его происхождение в свободе и воле..."
То есть, абсолютная спонтанность, самозаконность - атрибуты Божества, и если мы считаем причастным ему искусство - а немецкие идеалистические философы именно так и считают, - то... мы не можем построить никакой систематической философии искусства, которая объясняла бы его, так же как никакая философия не может объяснить Бога. Требование, провозглашенное в 1805 году - полная противоположность высказанному в "Речи о мифологии" 1800 года требованию к искусству... "покорить дух любви своим волшебным словом, так чтобы он следовал ему и одушевлял прекрасные создания по его повелению и необходимому произволу". Автор позднего сочинения - словно бы адресуется к себе самому... с опровержением ранее высказанных мыслей.
И заканчивается этот пассаж, середину которого мы пропускаем и с которым целиком заинтересованный читатель может ознакомиться самостоятельно, [1] - заявлением настолько откровенным по своему словесному выражению, что мы понимаем, что это писал... вовсе никакой не идеалистический философ Шлегель, а самый настоящий философ-экзистенциалист ХХ века, какой-то не узнанный до сих пор, затаившийся под маской знаменитого мыслителя-романтика предшественник Киркегора, уже полностью сформировавший свое философское кредо, проработавший сквозь призму его всю окружающую действительность начала XIX века:
"...Вообще в этом и в любом другом случае было бы лучше, если бы философия довольствовалась пониманием и выражением божественного, как оно действительно существует, а не стремилась бы дедуцировать его, тем самым уничтожая его божественность и погружаясь в силу именно этого непризнания в так называемый атеизм". [2]
Эти резкие противоречия в учении Шлегеля, которые мы наблюдаем на протяжении одного пятилетия, отмечал в одном из своих примечаний русский переводчик 1829 года:
"Ни один Немецкий Писатель не испытал, может быть, столь многих внутренних переворотов. Неудовлетворенный дух Шлегеля, в поисках душевного успокоения, блуждал от одной системы к другой и наконец даже побудил его оставить прежнее свое вероисповедание и перейти к Церкви Римско-Католической. Такой поступок свидетельствует о некотором исступлении, которое отразилось и" в его сочинениях. [3]
Таким образом, Баратынский, создавая свою поэтическую "дилогию" 1831 года, как бы указывал своему другу и ученику, молодому энтузиасту Киреевскому на то опровержение владевших в эти годы его умом философских идей и выход из их замкнутого круга на дорогу "конкретной философии", которые существовали... уже в самом их, этих идей, очаге, средоточии, при самом процессе их формирования, - и как раз... накануне его, Ивана Киреевского, рождения на свет. Указывал как на противоядие, антидот, положенный рядом с тем ядом, вкусить который, пройти сквозь испытание которым предстояло русским "любителям пофилософствовать".
Любопытно, что стихотворение Баратынского "В дни безграничных увлечений..." построено... по точной схеме пушкинского послания 1830 года митрополиту Филарету "В часы забав и праздной скуки..."! Только место возвышенных философских понятий, напоминающих поэту о его предназначении, - в стихотворении Пушкина занимает живой голос русского пастыря, проповедника православной веры.
Можно, конечно, решить, что Баратынский выражал в этом стихотворении то же ироническое, снисходительное отношение к своим теперешним друзьям и союзникам, "любомудрам", к их непреодолимой склонности к абстрактному философствованию, - что и лет пять тому назад Пушкин, когда делал опыт тесного сотрудничества с кругом их тогдашнего печатного органа, журнала "Московский вестник"... Пройдет еще несколько лет, и решительный разрыв Баратынского с кругом "Московского наблюдателя", их нового журнала, и с самим Киреевским, сделает эту взаимную чуждость их мировоззрений очевидной.
И вместе с тем, в том, что Баратынский в этом, воспринятом Киреевским "на ура" стихотворении попробовал говорить на их языке, - как и у Пушкина, проявлялась характерная черта символического мышления: все то же стремление к преодолению такого вот изначального, рокового разрыва, к поиску возможностей осуществить творческое содружество столь различных по духу людей. Даже ценой отказа от собственных привычных ходов мысли - Баратынский применяется к языку собеседника, старается быть ему понятным и не отпугнуть чуждостью своих воззрений. И тем самым - осуществляет высшее предназначение символа: соединять людей, в пределе - все человечество.
[1] К сожалению, это труднее сказать о самом этом удивительном цикле статей Ф.Шлегеля, из которого на русском языке, уже в наши дни, были напечатаны только фрагменты. Заметим кстати, что накануне интересующих нас событий в творчестве Баратынского, в 1829-1830 годах, в Москве, в двух томах вышел курс венских лекций Ф.Шлегеля 1812 года "История древней и новой литературы" (второе же издание - появилось накануне выхода поэтического двухтомника Баратынского, в 1834 году). Инициалы, поставленные под предисловием переводчика, указывают на того же В.Д.Комовского, который во второй половине 1830-х годов перевел сборник статей В.Менцеля "Немецкая литература".
[2] Шлегель Ф. Философия. Эстетика. Критика. М., 1983. Т.2. С.241-242.
[3] Шлегель Ф. История литературы древней и новой. Т.1. М., 1829. С.161.
2012
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"