Мое истолкование сюжета поэмы "Домик в Коломне" возникло при чтении статьи А.М.Панченко "Пушкин и русское Православие". Я был уверен, решая познакомиться с этой статьей, что ученый такого уровня - обязательно скажет про Пушкина хоть что-нибудь оригинальное, творчески перспективное!
И действительно, в конце этой, довольно обширной (кажется, на два журнальных номера растянувшейся), статьи я нашел серию заметок о поэме "Домик в Коломне", которые обратили мое внимание - на ранее в этом произведении Пушкина... мной просто не замечаемое: на то, что сюжетное содержание его - существенно связано со святочными праздниками; производно от них.
"Пушкин приурочил действие поэмы к святкам", - пишет исследователь, - "и как искусно приурочил!
Кухарка отдала Богу душу "в ночь пред Рождеством"; назавтра гроб свезли на Охту. Параша привела новую кухарку два-три дня спустя, и в ближайшее воскресенье мать и дочь пошли к обедне. В воскресенье все и кончилось. Значит, все действие поэмы укладывается, притом с лихвой, в двенадцатидневье между Рождеством и Богоявлением [Крещением], в промежутке от 25 декабря до 6 января (по юлианскому календарю)".
И далее - исследователь объясняет, в чем состоит - искусность этого приурочения; иными словами - в чем именно, по его мнению, сюжет пушкинской поэмы - производен от этого праздничного "двенадцатидневья":
"На святках рядятся и маскируются, устраивают эротические забавы, инсценируют жениханье, - иначе говоря, ведут себя так, как персонажи "Домика в Коломне".
И действительно: в поэме (с точки зрения цитируемого исследователя) мы можем найти и переодеванье: гвардейца - в кухарку, мужчины - в женщину; а все ее содержание (по его мнению) представляет собой одну, растянувшуюся почти на все это "двенадцатидневье", "эротическую забаву":
"Грехопадение, "девству растление" произошло и на страницах "Домика в Коломне",
- без малейшего сомнения утверждает исследователь, хотя в самой поэме Пушкина об этом... не произносится ни звука, и свечку, как говорится, при этом предполагаемом эротическом контакте героев поэмы - никто не держал.
Вот тут-то, как только автор начал приводить аргументацию, я и ощутил, как поразившее, окрылившее меня замечание о святочном характере поэмы Пушкина - сменяется... унынием. Я воочию ощутил - буквализм истолкования исследователем своего собственного свежего взгляда. Раз святки в нашем представлении связываются по преимуществу с ряженьем - значит, и Пушкин, обращаясь к художественному отображению этого праздника, должен основать свою поэму на мотиве переодевания.
Раз эта праздничная пора характеризуется особым разгулом эротизма - значит, и поэт должен непременно положить в основу своего произведения эротический сюжет. Одним словом, вместо свежего взгляда на произведение, получается старое, уныло затверженное и победоносно довлеющее над сознанием исследователя: искусство - это отражение действительности.
И это самоистолкование замечательного прозрения Панченко настолько не соответствовало всему тому, что я уже тогда, при первом чтении его статьи, знал о Пушкине, о работе его творческого воображения, - что этот глубокий традиционализм подхода вызвал у меня - резкое неприятие; желание - защитить автора статьи... от него самого; реабилитировать совершенный им, волей или неволей, прорыв в изучении пушкинской поэмы, не дать ему увязнуть в наукообразных банальностях.
* * *
И, видимо, эта вот энергия сочувствия к творческой мысли исследователя, парализованной цензурой его же собственного сознания, - и позволила мне наконец-то взглянуть на поэму Пушкина... открытыми, непредубежденными глазами и - увидеть в ней... то, что в ней действительно есть: а не то, что мы стараемся в ней видеть, потому что "так должно быть"; иными словами - проникнуть в тайну авторского (а не нашего личного, обусловленного нашим убогоньким "жизненным опытом" и навязываемого произведению) замысла этой поэмы.
Неужели же, думал я, Пушкин не мог увидеть в святках, святочной поре - ничего иного, кроме того, что видят "все"; и более того - что обязательно должно было согласоваться с точкой зрения... академического ученого конца ХХ века?! Неужели же у него не было никакого своенравия в мысли и наблюдении; никакого иного творческого императива, кроме послушного "отображения действительности"? И тогда-то я и понял: что Пушкин - просто должен был, обязан был увидеть в русских святках то... что в них действительно есть; но такое - что, кроме него, никому бы не пришло в голову выделить в качестве специального, преимущественного предмета изображения в них.
Можно было бы сказать: увидеть в них нечто маргинальное, экстравагантное - если бы только разделение на главное и не-главное в наблюдаемом событии не являлось результатом нашего представления; если бы "маргинальное" и "экстравагантное" не грозило бы на каждом шагу, прорвав плотину нашей рабской воли, превратиться в самое важное и самое центральное, и именно творческому взгляду поэта мы не бывали бы обязаны этой радикальной переориентацией нашей болезненно искаженной картины мира.
Впрочем, у Пушкина есть специальное рассуждение на этот счет во вступлении к ненаписанной поэме "Езерский", и оно хорошо всем известно, только вот почему-то мы самонадеянно думаем, что уж мы-то теперь - ни за что не совершим таких глупых ошибок, как воображаемый оппонент Пушкина в этом отрывке! А между тем - совершаем их каждый раз; вновь и вновь; и так будет продолжаться вечно, до тех пор, пока существует поэзия и... сложившаяся в нашем сознании картина мира.
И вот тогда-то, затронутый за живое этим самопротиворечивым, самоуничтожающимся рассуждением Панченко - я и понял, что Пушкин увидел в русских святках - именно то... что он изобразил в своей поэме; просто, реалистично изобразил, безо всякой задней мысли, безо всяких литературных хитростей и полунамеков: бо-ро-да-ту-ю жен-щи-ну. Женщину, которой нужно время от времени, хотя бы раз в несколько дней - брить-ся.
Женщину, которая носит ту самую одежду, которая предназначена ей ее женской природой; которая нанимается на должность, ей, женщине свойственную, - работать в доме кухаркой. И которая эту должность, тем не менее, выполняет из рук вон плохо, потому что к работе этой не привыкла; всю жизнь занималась - другим занятием, вот этим ее физическим недостатком, злой игрой природы - и обусловленным. Иными словами, была неизменной принадлежностью... народной праздничной площади, актрисой ярмарочного балагана, экспонатом паноптикума.
Иными словами, тем же самым, чем был... автор поэмы о ней, Пушкин в современном ему образованном, светском обществе. И желание ей владело... то же самое, какое владело и Пушкиным и какое он неоднократно выражал в своих, всем нам известных стихах: сбе-жать. Пожить, наконец, затесавшись в среду самых обычных, заурядных людей; той жизнью, какой живут они, ничем не выделяясь из них, так чтобы никогда больше не стать "экспонатом", в который тычут пальцами.
Да вот хотя бы... кухаркой в петербургской Коломне, в приходе "у Покрова"; у богомольных людей, которые регулярно посещают церковь, отлучаются на продолжительное время из дома: так, чтобы всегда была возможность... уничтожить следы своей принадлежности к другой "породе" людей - тех, кого разглядывают, тех, кто естественным (или: противо-естественным?) ходом вещей обречен становиться "экспонатом"...
Предмет для обоняния, или нюхают ли красавицы... табак?
Статья Панченко при ее первой публикации (насколько мне помнится, в журнале "Русская литература") называлась "Пушкин и русское Православие". А при перепечатке ее в сборнике работ исследователя 2000 года "О русской истории и культуре" - была почему-то переименована: "Ранний Пушкин и русское Православие". Видимо, освещение темы в статье было признано недостаточно широким, и это было исправлено... за счет сужения периода биографии Пушкина, которому такое скупое освещение могло бы быть невозбранно посвящено?
При этом - завершает ее по-прежнему... ряд наблюдений над поэмой "Домик в Коломне", написанной в 1829-1830 году, а напечатанной - и вовсе в 1833-м! Спрашивается: а к этому-то материалу - какое отношение имеет формулировка: "ранний Пушкин"; чем ее внесение может быть мотивировано - в данном-то случае?
Оказывается (опять-таки, не могу сказать: было ли то прозрением замечательного исследователя или... случайностью)... имеет; оказывается... может!
Потаенный сюжет поэмы "Домик в Коломне" просматривается уже, собственно... в юношеском стихотворении Пушкина "Красавице, которая нюхала табак". Уже здесь совершается превращение, на котором основана интрига будущей поэмы: превращение женщины - в мужчину; обнаружение в женщине, и именно - во внешнем ее, физическом облике черт, обычно, по-преимуществу присущих мужскому полу.
Пытливый взор лицеиста (точь-в-точь как взор старушки, вернувшейся от обедни в свой домик в Коломне, замечает мыльную пену на щеках у своей кухарки) - замечает на полуобнаженной груди легкомысленной красавицы... крошки табака, и это вызывает у него (как, вероятно, и у старушки из пушкинской поэмы: что это, впрочем, все "старушка" да "старушка"; уж не граф ли тут С.С.Уваров, министр народного просвещения, затесался, "арзамасским" прозвищем которого... было это самое слово?!) - каскад недоуменных вопросов, сводящихся к тому, что подобное занятие, нюхание табака (какое он, твердо выдерживая наивность, невинность своего взгляда, в объекте своего пристального внимания подозревает), - несвойственно женскому полу, по крайней мере - в столь юном возрасте:
Возможно ль? вместо роз, Амуром насажденных,
Тюльпанов, гордо наклоненных,
Душистых ландышей, ясминов и лилей,
Которых ты всегда любила
И прежде всякий день носила
На мраморной груди твоей, -
Возможно ль, милая Климена,
Какая странная во вкусе перемена!..
Более того: помимо этой странной, двусмысленной героини, появляется в этом лицейском стихотворении Пушкина - и еще один, второстепенный, мельком проходящий перед нами герой будущей пушкинской поэмы. О ее героине, Параше, в частности говорится:
...но пред ее окном
Всё ж ездили гвардейцы черноусы,
И девушка пленять умела их
Без помощи нарядов дорогих.
А в стихотворении 1814 года с аналогичным персонажем - происходит... прямо противоположное; он, несмотря на то, что наделяется тем же самым, что и в поэме, характерным воинственно-мужским портретным атрибутом, оказывается не разъезжающим лихо на своем скакуне - а сидящим на месте, в позе... героини поэмы:
...Пускай младой драгун усатый
Поутру, сидя у окна,
С остатком утреннего сна,
Из трубки пенковой дым гонит сероватый.
Можно ли, однако, догадаться по столь "маргинальному", эпизодическому упоминанию, что уж это-то стихотворение носит... несомненно эротический характер; что именно этот характер его - прячется за разыгранным недоумением наивного автора; демонстративным игнорированием им того обстоятельства, что этот эпизодический персонаж, объект сравнения оскандалившейся героини - и является наиболее вероятным виновником появления крошек табака у нее на груди!...
* * *
Происходит нечто, прямо противоположное тому, что будет происходить в поэме: в стихотворении шуточное, разыгранное транспонирование на героиню черт противоположного пола служит маскировкой действительного эротического сюжета. В поэме же - фиктивный эротический сюжет, навязываемый читателю, скрывает действительно происходящее: драматизм положения героини, внешность которой обезображена признаками, свойственными мужчине.
Предвосхищается в юношеском стихотворении Пушкина и иное: герменевтическая ситуация, когда очевидное, явное, лежащее на поверхности - заслоняется представлением наблюдателя о нем; тем когнитивным шаблоном, который заранее прикладывается к ситуации.
Это меня интриговало всегда, с самых первых пор обращения к этому стихотворению, поражающего высочайшим уровнем литературного мастерства, на котором оно написано, особенно явного на фоне его ничтожного, шуточного содержания. Почему Пушкин так тщательно утаивает, скрывает... те самые явные, зримые признаки, о которых мы в своем пересказе сразу упомянули и по которым изображенный поэтом наблюдатель - и приходит, должен, по сложившемуся у нас представлению, прийти к выводу - что имеет дело с "красавицей, которая нюхала табак"?
Ведь та речь, с которой он обращается к ней, не оставляет у читателя, казалось бы, ни малейшего сомнения в том... что он - действительно застал ее за этим предосудительным занятием; понюшка за понюшкой отправляющей в свои ноздри... табак:
Ты любишь обонять не утренний цветок,
А вредную траву зелену,
Искусством превращенну
В пушистый порошок!
Правда, еще в первых строках мы наталкиваемся на изобразительный мотив, заставляющий догадываться, с чем в действительности, с каким реальным перцептивным материалом имеет этот наблюдатель дело, что именно подвергается у него превратному истолкованию в речи, на единственном основании которой мы об этом реальном положении дел и вынуждены судить:
...На мраморной груди твоей...
То есть подразумевается нечто - вытесняющее те ароматные цветы, которые героиня имела обыкновение носить именно здесь, на груди. Но в чем - вытесняющее: в своем местоположении, как это в действительности, по нашему предположению, и обстоит с крошками табака? Или - в своей функции; в использовании - как предмета для обоняния; нюхания?
А ведь уже отсюда можно сделать вывод: вместо этих цветов - персонаж, обращающийся к героине стихотворения со своей шутливой отповедью, замечает здесь же, на этой груди - то, что и заставило, уже не взгляд, а его воображение, нарисовать чудовищную картину нюхающей табак юной красавицы.
И лишь в концовке этот реальный перцептивный материал получает свое адекватное словесное описание, но только... меняясь местом с превращенной в этих же словах в реальность воображаемой картиной; сам - передвигаясь в сферу воображения:
Ах! если, превращенный в прах,
И в табакерке, в заточенье,
Я в персты нежные твои попасться мог,
Тогда б в сердечном восхищенье
Рассыпался на грудь под шелковый платок
И даже... может быть... Но что! мечта пустая.
Не будет этого никак.
Судьба завистливая, злая!
Ах, отчего я не табак!..
И головоломная сложность этого изобразительного построения, в результате которой, я уверен, у подавляющего большинства читателей этого стихотворения не возникает ни малейшего подозрения о том, что в нем заключена какая-то интрига, тайна, а послушно порождается мысль, что в нем "просто"... "отображается действительность", что в нем и впрямь... создается казусная картина "красавицы, которая нюхала табак", - эта необычайная усложненность поэтического текста (созданного, повторю: только-только на-чи-на-ю-щим поэтом!) всегда оставалась для меня предметом недоумения.
И лишь теперь мне становится понятным, что в построении этом - юношей Пушкиным уже... была разработана, создана повествовательная структура поэмы "Домик в Коломне".
* * *
Портрет красавицы в этом стихотворении (каким он предстает в результате пристального вглядывания в текст этого произведения и соображения между собой всех его подробностей, открывающих его авторский замысел) - между прочим, представляет собой не что иное, как то художественное явление, исключительно характерное для поэтики Пушкина, которое можно назвать "комбинированным изображением" и которое в наиболее близком к этому стихотворению (и содержащемуся в нем замыслу поэмы "Домик в Коломне", с ее женско-мужской травестией) виде встречается на рисунке Пушкина 1819 года в рукописи поэмы "Руслан и Людмила" (что само по себе уже - говорит именно о поэмной нацеленности этого портрета!) - рисунке, к которому мы неоднократно обращаемся в наших работах.
Мы открыли в этом рисунке - изображение не кого иного, как императрицы Екатерины II, в мужском костюме и с занесенной для удара саблей в руке. Стало быть, та же самая травестия, которую мы открываем в стихотворении 1814 года - появляется у Пушкина, пять лет спустя, и на этом изображении. Повторится она, в отношении к этому именно историческому лицу, и в пору создания соответствующей поэмы, в 1830 году: в рукописном варианте стихотворения "К вельможе" императрица будет названа Пушкиным - "воинственной женой".
Но и этого мало. Если мы столь же внимательно, как к тексту стихотворения "Красавице...", будем приглядываться к пушкинскому рисунку 1819 года - то мы обнаружим, что эта выразительно подъятая рука с саблей, по отношению к изображенному на этом рисунке человеку, русской императрице, - чу-жа-я. Это - рука отсутствующего на этом изображении стоящего к ней лицом человека, намеревающегося... вонзить эту саблю, как кинжал, ей в спину!
В наших работах мы находим объяснение этой загадочной картинке Пушкина в том, что она представляет собой - не что иное, как графическую цитату из оды А.Н.Радищева "Вольность": где тирания самодержавия срванивается... с самоубийством; свержение которой ее противниками, антагонистами - рассматривается как логическое следствие ее же собственных пороков.
Сравнивая теперь два этих пушкинских изображения - на рисунке 1819 года и в стихотворении 1814 года - мы приходим к выводу, что построены они - по одному и тому же художественному принципу. В изображенную фигуру - вносится, вставляется деталь... от какой-то другой, совершенно посторонней фигуры, изображения: крошки табака на обнаженной груди красавицы, случайно оставшиеся после... горячих объятий, поцелуев, или - занесенная над жертвой рука вплотную стоящего к ней человека: тоже - как бы сплетающегося с ней... в объятии. Причем выполняется эта комбинация разнородных образов художником, поэтом так - что при поверхностном, невнимательном взгляде эти подробности рассматривается читателем или зрителем как детали, естественным образом принадлежащие самому этому изображению!
Ложным образом воспринятая, эта деталь - дает и неправильное представление об изображенном предмете в целом, ложную его характеристику: как банально изображенной фигуры человека с поднятой саблей в руке или - как... "красавицы, нюхающей табак".
"Princesse moustache", или почему "княгиню с усиками" никто и никогда не сравнивал
с усатыми драгунами и черноусыми гвардейцами?
Да, кстати, а интерес Пушкина к этой игре природы - смешению физических черт противоположных полов в одном человеке - проявляется как раз... накануне создания поэмы, во время описанного им арзрумского похода 1829 года. В четвертой главе "Путешествия в Арзрум" он описывает... мужчину-гермафродита, которого осмотрел со своим спутником:
"...Тут узнали мы, что между пленниками находится гермафродит. Раевский по просьбе моей велел его привести. Я увидел высокого, довольно толстого мужика с лицом старой курносой чухонки..."
Портретная ассоциация, которую приводит тут Пушкин, - уже прямо нацелена на создание сюжета поэмы "Домик в Коломне", с ее героиней, подвизающейся в непривычной для себя роли... петербургской кухарки!
В 1846 году В.И.Далем будет написан "физиологический" очерк "Чухонцы в Питере", и один пассаж в нем, несомненно запечатлевший петербургский быт не только современный, но и предшествующих десятилетий, - открывает нам, что означает это экстравагантнейшее сравнение Пушкиным... турецкого военнопленного (!), во-первых, с русским "мужиком", а далее, через посредство этой ступени, - и с женщиной-"чухонкой".
"Я ведка из Фиборг", обыкновенный ответ петербургской кухарки, если спросите ее, откуда она родом",
- записывает Даль. "Шведка из Выборга" - это и есть не кто иная, как "чухонка", финнка, называющая себя так на том основании, что долгое время, как известно, до завоеваний Петра I, ее предки - были подданными королевства Швеции.
Но продолжим цитирование фрагмента из очерков военного путешествия Пушкина. В следующей фразе - появляется новый персонаж, который, повторяя художественную структуру предшествующего пассажа, также - служит не чем иным, как ступенью опосредования к очередному строительному элементу - и также проникающему в текст повествования из формирующегося замысла пушкинской поэмы:
"...Мы осмотрели его в присутствии лекаря. Это был мужчина с женской грудью, зачаточными половыми железами и органом маленьким и детским..."
Вторая из приведенных фраз (как и две последующие) - даны у Пушкина по-латыни: для этого и понадобилось введение фигуры "лекаря", чтобы мотивировать появление этого "ученого", "докторского" описания рассматриваемого путешественниками случая отклонения от природной нормы.
Тут уже Пушкин - прямо, без всякого опосредования необходимыми знаниями о петербургском быте, которыми должны будут снабдить читателя его произведения комментаторы, указывает... на связь этого эпизода описания человека, наделенного чертами противоположного пола, - с текстом поэмы "Домик в Коломне".
Он, этот будущий текст... тоже начинается с ла-ты-ни: только не "докторской", не "ученой", а - поэтической: непереведенной на русский язык (как и текст описания гермафродита в "Путешествии в Арзрум") цитаты из поэмы древнеримского поэта Овидия "Метаморфозы". И тоже - на ту же самую тему текучести, преодолимости границы между полами: "Modo vir, modo femina" ("То мужчина, то женщина").
В стихотворении 1814 года "Красавице, которая нюхала табак", где мы находим все больше и больше черт, предвосхищающих замысел поэмы 1830 года, - этот опознавательный мотив, примененный в очерках 1829 года... тоже присутствует. Как вскоре увидим, там появляется еще один персонаж, сравниваемый с основным, "красавицей", - "седой профессор Геттингена". И предстает он перед читателем: "Вперив в латинщину глубокий разум свой".
Персонажа своего стихотворения - Пушкин изображает в той же мизансцене, в какой полтора десятилетия спустя изобразит самого себя: "вперяющего свой разум" в загадку пола на наглядном ее примере...
* * *
И наконец, написанная им впоследствии, уже после публикации поэмы "Домик в Коломне" повесть "Пиковая дама". Никто и никогда этого не замечал, но ведь прототип ее знаменитого персонажа, старухи-графини, княгиня Н.П.Голицына - она ведь имеет... самое прямое родство с героиней поэмы 1830 года, как это теперь обнаруживается из ее потайного сюжета.
Общераспространенное, светское прозвище Голицыной было... "Princesse moustache", "княгиня с усиками"! Вслед за несчастной героиней ярмарочных балаганов, Пушкин выбирает прототипом новой своей героини женщину, обладавшую сходным физическим дефектом, усиками, - но совершенно противоположную ей по своему общественному положению и судьбе. Между прочим, это противопоставление намечается уже в поэме "Домик в Коломне", где перед нами мелькает богатая, пользующаяся всеми благами жизни молодая графиня, обремененная, однако, какой-то неназываемой повествователем тайной, делающей ее несчастной...
И персонаж этой повести Пушкина - тоже заглядывает в его стихотворение 1814 года; какой-то двойник его, эскизный набросок будущего классического персонажа:
...Пускай красавица шестидесяти лет,
У граций в отпуску и у любви в отставке,
Которой держится вся прелесть на подставке,
Которой без морщин на теле места нет,
Злословит, молится, зевает
И с верным табаком печали забывает...
И если этот образ старухи, заставляющий вспомнить старуху из "Пиковой дамы", присоединяется здесь к наполняющим стихотворение предвосхищающим образам будущей пушкинской поэмы "Домик в Коломне" - то теперь нам понятно, что происходит это именно вследствие выявившегося перед нами персонажно-проблемного родства этой поэмы и повести, которую этот образ, в свою очередь, предвосхищает.
И с ним, с этим образом старухи в стихотворении - происходит... то же самое, что и с прототипом старухи-графини в повести Пушкина; то же, что происходит и с главной героиней этого стихотворения, - одним словом, именно то, что диктуется сюжетной проблематикой поэмы "Домик в Коломне", выявленной нами, и - объясняется ей. Образ этот - также травестируется, так же наделяется сугубо мужскими чертами, как и остальные женские образы этой группы!
Этот эпизодический персонаж стихотворения - характеризуется ведь... оборотами, заимствованными из того самого лексикона, который употребителен - лишь по отношению ко всем этим сопровождающим и окружающим пушкинских героинь "черноусым гвардейцам" и "усатым драгунам": "в отпуску...", "в отставке..."
А сама эта загадочная героиня, уже по-настоящему, а не по прихоти воображения наблюдателя, нюхающая табак, - о которой автору доподлинно известно, что у нее... "без морщин на теле места нет"! - описана именно так, как если бы она была увидена... глазами главного героя повести "Пиковая дама", Германна, оказавшегося однажды, как всем известно, "свидетелем отвратительных таинств... туалета" старухи-графини; собственными глазами имевшего возможность узнать, что означает туманное выражение юного Пушкина: "держится вся прелесть на подставке" (корсет, придающий стройность ее морщинистому телу? или манекен, на который развешиваются предметы старушечьего туалета?).
Это литературное родство героинь поэмы 1830 года и написанной три года спустя прозаической повести объясняет генезис "Пиковой дамы". Элементы ее повествования, черты центрального персонажа - старухи-графини, саму знаменитую сцену ночного туалета последней - я одно за другим узнавал, читая в первый раз поэму Баратынского "Бал" (она была опубликована впервые под одной обложкой с поэмой Пушкина "Граф (!!) Нулин").
Теперь это понятно - почему именно Баратынский выступил тогда в роли подручного-литератора, заготовившего для Пушкина строительные элементы его будущей повести: ведь мы уже высказали свое предположение, что поэма, предшествующая "Пиковой даме", "Домик в Коломне" - создавалась в своеобразном творческом соревновании именно с Баратынским. В повести, элементы замысла которого, характерные черты облика прототипа героини, находятся в родстве с замыслом предшествующей поэмы, - это состязание, этот творческий диалог Пушкина с Баратынским, стало быть, был продолжен.
Почему убегают из Геттингена, или профессор в роли спички
Намечается в стихотворении 1814 года - и тот мотив "бегства", на котором основан потаенный сюжет поэмы "Домик в Коломне" вообще. В поэме убегает, скрывается в доме заурядных петербургских обывателей - актриса ярмарочного балагана, отличающаяся своей ошеломительной внешностью, которую ей теперь приходится тщательно скрывать от постороннего взора. Самого этого события, бегства, в юношеском стихотворении Пушкина еще нет, но среди его второстепенных персонажей появляется один, намечающий этот сюжет бегства, правда... в совершенно других обстоятельствах и в совершенно другом произведении, чем поэма 1830 года.
Первая из типичных фигур, с которыми сравнивается бедная героиня стихотворения, сделавшаяся предметом тщательного, словно под микроскопом, рассмотрения, - заставляет вспоминать... еще об одном будущем крупнейшем поэтическом создании Пушкина; второй главе романа "Евгений Онегин":
Пускай уже седой профессор Геттингена,
На старой кафедре согнувшийся дугой,
Вперив в латинщину глубокий разум свой,
Раскашлявшись, табак толченый
Пихает в длинный нос иссохшею рукой...
Нам кажется, что здесь, за фигурой абстрактно-условного "седого профессора Геттингена", встает, в первую очередь, другая - реальная и... отечественная фигура: профессора Московского университета М.Т.Каченовского - заклятого врага Карамзина и, одновременно, его наследника по редактированию журнала "Вестник Европы"; всегдашнего предмета эпиграмм и полемики "арзамасцев"-карамзинистов. Именно он, Каченовский, предстанет в 1825 году в эпиграмме Пушкина в образе неумирающего "курилки-журналиста". Здесь безымянного профессора сопровождает близкий образ: табак.
Правда, табак здесь не курят, а - нюхают; да и глагол "курить(ся)", от которого образовано слово в пушкинской эпиграмме, берется там не в значении "употреблять табак", но - в общем значении этого глагола, объединяющем собой, служащем интегралом для всех случаев предметной соотнесенности этого слова: "курилка" - это, в первую очередь, то, что "дымится".
Однако можно обратить внимание на то, что само явление игры с различными значениями слов данной семантической сферы - уже присутствует в лицейском стихотворении Пушкина! В следующем же фрагменте, уже процитированном нами, о гусаре, курящем трубку, будет сказано:
...Из трубки пенковой дым гонит сероватый...
По отношению к курению, дыму здесь употреблено то же выражение, которое обычно употребляется по отношению к производству - алкогольных продуктов: "гнать (спирт)". И это становится возможным - именно на основании той игры значений, которая связывает слова этой семантической сферы: так, к курению табака может применяться глагол "пить" ("табакопийцы"), а к производству алкогольной продукции, - наоборот, слово, обычно воспринимаемое нами как обозначение одного из способов употребления табака: "курить" (например: "винокуренный завод").
Как сообщает словарь В.И.Даля, слово "курилка" в диалектах может означать и... "задний проход" (то есть выражение, один из синонимов которого - служит знаменитой рифмой к названию журнала, редактируемого "Курилкой"-Каченовским!), и - "пьяницу". Все значения этого выразительного слова - теснятся в подтексте пушкинской эпиграммы. Тем самым, в нее переносится, в ней вспоминается и та игра слов, которая была связана с образами "курения" в стихотворении 1814 года.
Если такое воспоминание становится же возможным, то это значит, что с этой абстрактной фигурой из раннего стихотворения - изначально должно было быть связано эпиграмматическое представление именно о Каченовском; мотив "курения", реализовавшийся в эпиграмме 1825 года, в сочетании с упоминанием "профессорского" звания, - характеризовал эту фигуру современной русской культуры уже в 1814 году.
* * *
И это, по-видимому, действительно так. Если мы обратимся к раннему эпиграмматическому диалогу Ф.И.Тютчева "Харон и Каченовский", - то мы убедимся, что родственный мотив был связан с этим лицом уже в пору его написания; что Пушкин в 1825 году - не заново изобретал его, а только его воспроизводил; давал ему новую жизнь; бессмертие.
В ответ на вопрос перевозчика душ в царство мертвых, удивляющегося тому, что попавший к нему ученый внешним обликом своим походит скорее на мумию (срв. "иссохшую руку" пушкинского "профессора"), чем на только что прибывшего "из царства живых" человека, - Каченовский покаянно признается:
Так, друг Харон. Я сух и тощ от книг...
Притом (что долее таиться?)
Я полон желчи был - отмстителен и зол,
Всю жизнь я пробыл спичкой...
Не может быть ни малейшего сомнения в том, что этот тютчевский текст... был известен Пушкину, и остается только изумляться тому, что историки литературы (загипнотизированные мнением, что Пушкин - до самой последней поры своей жизни не мог быть знаком с Тютчевым и его поэзией!) - не зарегистрировали до сих пор генетического родства двух этих эпиграмм на Каченовского. Серная, отличающаяся своим ядовитым, "адским" запахом (так "пахнут червонцы"!) "спичка" Тютчева - превращается в 1825 году... в "вонючую лучинку" у Пушкина ("курилка", согласно еще одному толкованию Даля, это и есть - "спичка, лучинка").
Обращает на себя внимание то, что эпиграмматическое суждение Тютчева о профессоре Каченовском - по-пушкински амбивалентно; это, собственно, и создало предпосылки для последующего включения созданного им эпиграмматического образа в контекст пушкинской поэзии; усвоения его в качестве родственного, органически с ней сочетающегося. В этом сравнении, употребленном студентом Московского университета Тютчевым по отношению к профессору, лекции которого он слушал, - в первую очередь, реализуется, зло пародируется расхожее выражение: "светоч знания".
Но, кроме того, эпиграмматическое сравнение это представляет Каченовского в роли, некоего... ниспровергателя; ре-во-лю-ци-о-не-ра. Ведь спичка - это орудие для поджигания чего-либо; "поджигатели" - образ, который традиционно связывается - именно с революционерами. Тютчевская эпиграмма, таким образом, вводит фигуру Каченовского в современную общественно-политическую парадигму, согласно которой университеты (в первую очередь, европейские, а вслед за ними - и отечественные) рассматривались как рассадники политического свободомыслия; ставит эту фигуру - в ряд с такими громкими скандальными событиями современности, как убийство студентом Карлом Зандом немецкого консервативного журналиста Августа Коцебу или разгром Казанского университета М.Л.Магницким.
И такому неожиданному повороту мысли юного поэта - были самые что ни на есть серьезные причины. В этом и состояло существо конфронтации Каченовского с историографией Карамзина: в своем споре с ним московский профессор выступал... именно в роли бунтаря, ниспровергателя (а вовсе не мракобеса, реакционера, как нам это по инерции хочется думать). Каченовский у нас в России был представителем так называемой "скептической" школы в исторической науке. Он доказывал сомнительность, а то и невозможность восстановить истинный облик древней русской истории исходя из сохранившихся и имевшихся в распоряжении науке на тот момент летописных свидетельств.
В свете этой полемики "История" Карамзина представала в большой мере как идеологическое, пропагандистское предприятие, чем образец чистой науки. С точки же зрения существа дела критика Каченовского призывала к дальнейшей разработке проблем русской истории на основании новых источников, собирание и освоение которой - и станет задачей русской исторической науки в ближайшие десятилетия.
* * *
Как мы знаем, такая критическая позиция по отношению к карамзинской истории - была во многом свойственна и Пушкину. Соответственно, это обуславливало - и "амбивалентное" отношение его к фигуре Каченовского. Это и выразилось в эпиграмме 1825 года, заимствующей, как теперь выяснется, свой центральный образ из эпиграмматического диалога Тютчева.
Мы видим, что у Тютчева тот же самый образ представлен в такой лексической форме ("спичка"), благодаря которой неоднозначность, многогранность оценки адресата эпиграмматического выпада - наиболее обнажена. В пушкинском слове "курилка" этот образ, наоборот, будет спрятан, предстанет в загадочном виде, потребует от читателя для своего полного усвоения диалектологических и этнографических изысканий.
Наконец, спичка - это еще и инструмент, которым поджигаются... табачные изделия; трубки! Таким образом, мотив курения табака, употребления табачных изделий, характеризующий "профессора Геттингена" в стихотворении Пушкина 1814 года, - также присутствует в этой студенческой тютчевской эпиграмме. Сходство двух этих произведений идет еще далее.
Обращает на себя внимание, между прочим, плакатно-выразительная графическая соотнесенность персонажей в обоих. В стихотворении Пушкина облик профессора характеризуется при помощи... термина из геометрии - "согнувшийся дугой". И эта геометрическая линия - создана словно бы по контрасту, от противного по отношению к тому образу, в котором представлен другой профессор в стихотворении Тютчева: характерное свойство спички - это то, что она прямая.
И одновременно, оба образа - совпадают друг с другом; друг друга - истолковывают. Ведь прямая исходно, спичка, сгорая, - именно... сгибается дугой; искривляется. Таким образом, персонаж в стихотворении Пушкина, на фоне будущей тютчевской эпиграммы, предстает не только в сопровождении табака, изделия, которое может при своем употреблении гореть, сгорать; но и сам выглядит - сгоревшей, исчерпавшей себя, свои возможности, спичкой!
И этот подспудный образ, проступающий в пушкинском изображении 1814 года на фоне тютчевской эпиграммы, - является еще одной магистральной линией, пронизывающей все эти три стихотворения, так или иначе связанные с фигурой М.Т.Каченовского. В стихотворении 1814 года этот персонаж предстает как бы "живым мертвецом". В стихотворном диалоге Тютчева это пушкинское иносказание - реализуется; он и вовсе перемещается... в царство мертвых; изображен - в момент этого перемещения, беседующим с перевозчиком душ Хароном.
И это, наконец, впервые в истории... дает разъяснение смысла знаменитой, вошедщей в пословицу заглавной строки пушкинской эпиграммы 1825 года. Почему, спрашивается, нужно изумляться тому, что "курилка-Каченовский"... "жив"?! Профессорская деятельность его успешно продолжалась все предшествующее время; редактируемый им журнал "Вестник Европы" выходил бесперебойно... Да вот именно поэтому: что пушкинско-тютчевская традиция изображения этого исторического лица диктовала воспринимать его... "мертвым"; "заживо погребенным".
Эпиграмма Пушкина, таким образом, представляла собой полемическую реплику по отношению... к им же самим основанной эпиграмматической трактовке. Эта последняя представала у него здесь - словно бы "чужой"; подлежащей исправлению, оспариванию. И таковой она, действительно, и являлась в эпиграмме, автором которой считается Тютчев. И даже в его собственном, Пушкина, стихотворении 1814 года, но здесь - на другом основании, отчужденная иным способом: утаен здесь был не истинный, исходный автор эпиграмматического образа, но - адресат эпиграмматического выпада: какового мы сейчас и попытались идентифицировать.
Так что, возможно, не только Пушкин в 1825 году заимствовал образ из стихотворения Тютчева, но и Тютчев, создавая свою эпиграмму на Каченовского, - имел в виду изображение геттингенского профессора в пушкинском стихотворении 1814 года. Об этом свидетельствует - и предполагаемый повод написания тютчевской эпиграммы.
Огюст Монферран в 1814 году, или Поэт и тюльпан
Предположительно, этот дошедший до нас эпиграмматический отрывок Тютчева написан, когда он в Московском университете слушал лекции Каченовского и, согласно воспоминаниям М.П.Погодина, "строчил на него эпиграммы". И столь же предположительно - датируется 1820 годом, поскольку, возможно, является откликом на критику вышедшей тогда поэмы Пушкина "Руслан и Людмила", прозвучавшую со стороны Каченовского.
И в стихотворении Пушкина 1814 года этот будущий повод написания тютчевской эпиграммы... тоже находит себе запечатление! Рядом с фигурой хулителя Карамзина, ее отражением, двойником в лице "профессора Геттингена" - мы встречаем... предвосхищающий отголосок первых строк еще не написанной пушкинской поэмы, основанных - на реалиях, почерпнутых из исторического повествования Карамзина.
Вернее же - находим свидетельство тому, что замысел будущей поэмы - уже тогда, в 1814 году, зрел в творческом воображении Пушкина, искал себе словесно-изобразительную реализацию, которой предстоит получить окончательное оформление в тексте поэмы.
Я имею в виду оксиморон, который встретился нам в процитированном первом фрагменте стихотворения "Красавице, которая нюхала табак". Среди цветов, которые взор автора имел обыкновение находить на "мраморной груди" героини, упоминаются - "тюльпаны, гордо наклоненные". Наклон, склонение головы - как правило, обозначает иное качество, прямо противоположное связываемому в этих пушкинских словах с этим жестом: не гордость, но скромность, смирение ("Перед кумирами земными Не клонит гордой головы" - герой пушкинского стихотворения "Поэт").
И наше внимание, читателя и исследователя, тем более не может пройти мимо этого оригинального пушкинского словосочетания, что оно останавливает взгляд не только этой вот своей внутренне-смысловой противоречивостью, образующим его соединением несоединимого, но и тем, что в противоречивом соединении этом - содержится зерно того описания, которым начинается пушкинская поэма - описанием пира при дворе князя Владимира:
Не скоро ели предки наши,
Не скоро двигались кругом
Ковши, серебряные чаши
С кипящим медом и вином.
Они веселье в сердце лили,
Шипела пена по краям,
Их важно чашники носили
И низко кланялись гостям.
Жест из стихотворения 1814 года - повторяется буквально, вплоть до воспроизведения его лексического выражения: тюльпаны - "наклоненные", чашники - "кланялись" (срв. также параллель этому названию придворной должности - в ботанической терминологии: "чашечка цветка"!). И, главное, жест этот - наделяется в поэме той же самой противоречивостью, что и в стихотворении: там цветы "наклоняются" - "гордо"; здесь "низко кланяются" - те, кто ходит "важно", имеет "важную" осанку.
И эта предвосхищающая реминисценция "карамзинских" стихов первой поэмы Пушкина, повторяю, находит оправдание своему появлению в стихотворении 1814 года - в том случае, если видеть маячащую за "седым профессором Геттингена" фигуру нашего, отечественного профессора Каченовского, оппонента Карамзина.
Однако при самом первом взгляде на этот замечательный словесный оборот Пушкина в его стихотворении - мне представился... совершенно иной образ; воочию увиделась - совершенно иная фигура, нежели "чашники" из первых строк поэмы "Руслан и Людмила". И - еще более плотно накладывающаяся на это словосочетание, находящая в нем - свое буквальное, адекватно-точное описание!
Ведь это же - не что иное, как... Ангел Александровской колонны на Дворцовой площади в Петербурге! Он представлен скульптором Орловским - именно так, как описаны тюльпаны в стихотворении Пушкина 1814 года: "гордо наклоненным" (а ведь Поэт из упомянутого нами пушкинского стихотворения 1828 года "не клонит гордой головы" - именно перед... "кумирами", то есть, в ближайшем значении этого слова, - именно скульптурными изображениями!). Ангел на монументе Монферрана изображен - склонившимся головой к змею, клубящемуся у его ног, но склонившемуся - именно в грозно-повелительном жесте; выражающем - прямо противоположный смысл, чем тот, который связывается у нас обычно со склоненной позой.
Мне уже неоднократно доводилось указывать на то, что своеобразный эскиз, зарисовку замысла скульптурного изображения Александровской колонны (которое будет создаваться руками Орловского в начале 1830-х годов) - можно найти... в рукописях Пушкина конца 1810-х годов. И между прочим - именно в рукописях... поэмы "Руслан и Людмила"! Я также напоминал о том, что появление у Пушкина следов этого замысла - вполне объяснимо: именно тогда, сразу по приезде своем в Петербург в 1814 году, будущий создатель Александровской колонны О.Монферран - преподносит императору Александру альбом своих архитектурных замыслов, среди которых - и проект памятной колонны в честь победы над Наполеоном.
Я высказывал свое мнение, что учившемуся тогда в Царскосельском лицее Пушкину - вполне мог оказаться известен этот альбом с замыслами Монферрана. И проект триумфальной колонны, отложенный на полтора десятилетия, - вполне мог еще тогда стать катализатором возникновения... его собственного замысла скульптурного изображения, которое могло бы венчать такую колонну. И которое - затем действительно было воплощено в жизнь скульптором Орловским.
Теперь же - и в стихотворении именно 1814 года - мы находим новое подтверждение существования такого замысла у лицеиста Пушкина.
* * *
Я бы и вообще не стал отстаивать эту интерпретацию фрагмента стихотворения о "профессоре Геттингена" как втайне эпиграмматического изображения М.Т.Каченовского: поскольку для меня в этом фрагменте, с той точки зрения, с которой мы подходим сейчас к этому стихотворению, - важно как раз иное.
Разбирая один за другим композиционные элементы, составляющие это стихотворение, мы с удивлением убеждаемся в том, что все оно в целом - представляет собой не что иное, как развернутый набросок, эскиз... замысла будущей поэмы Пушкина "Домик в Коломне". Каждый из этих элементов - имеет, оказывается, отношение к тому или иному элементу, той или иной стороне тайного, скрытого от поверхностного взгляда читателя замысла этой поэмы.
И лишь один фрагмент этого стихотворения, а именно - вот эти строки о "седом профессоре", до сих пор - никак не укладывался для меня в систему этих соотношений с замыслом будущей пушкинской поэмы. Чему бы могли соответствовать эти строки в этом замысле? - такой вопрос никак не находил у меня для себя решения, а между тем, последовательность, тотальность, с которой просматривается соотнесенность этого произведения с поэмой 1830 года во всем остальном его тексте, - не оставляла сомнения в том, что и в этом случае - такая соотнесенность просто должна присутствовать, и рано или поздно - она обнаружится.
Правда, естественная, органическая связь этого фрагмента с тем оборотом из того же стихотворения, в котором просматривается - замысел изваяния Александровской колонны, немного приоткрывает родство этих строк с поэмой "Домик в Коломне". Само название ее - созвучно... названию типа архитектурных сооружений, которому принадлежит этот памятник: Коломна - Колонна; отличается от него всего одной буквой!
И точно так же родственны, принадлежат одному типу - и... замыслы этих произведений: втайне автобиографической поэмы Пушкина - и памятника победе в войне 1812 года. Замысел скульптурного изображения Александровской колонны, в другом месте подробно рассмотренный нами, - носит... столь же тайный, потаённый характер.
Вплоть - до буквально-визуального смысла этой характеристики: скульптура Орловского настолько высоко вознесена над землей, что для того, чтобы рассмотреть ее в деталях - нужно очень острое зрение (и главное - воля к такому пристальному рассматриванию... словно бы нарочно удаленного от зрителя; отделенного от его взора преградой в виде расстояния и вертикальной ориентации).
Лишь в наши дни сделанные крупным планом и в разных ракурсах фотографии этого памятника создают условия для беспрепятственного его рассмотрения... И тут-то выясняется: что даже в таких комфортных зрительных условиях, когда все детали пушкинского замысла этого монумента находятся перед нами, что называется, на ладони, - далеко не каждому зрителю приходит охота направить свои усилия к тому, чтобы синтезировать эти хорошо и со всех сторон обозримые детали - в единство авторского замысла; оживить их, войти в прямой контакт с их создателем через посредство своего понимания.
И все же - это опосредование замыслом Александровской колонны было бы лишь частичным решением проблемы об отношении этого фрагмента раннего пушкинского стихотворения - к замыслу его зрелой поэмы. И решение полноценное - пришло ко мне тогда, когда я задался вопросом о том, где еще в творчестве Пушкина - появляется это слово, этот топоним: Геттинген; вернее - когда я вспомнил о том, что слово это, это название - появляется у него еще в одном стихотворном контексте, и куда более знаменитом, прославившемся, чем текст этого раннего его стихотворения.
Почему убегают из Геттингена? (окончание)
Появляется оно в шестой строфе второй главы романа Пушкина "Евгений Онегин", где рассказывается о том, как к скучающему в деревне Онегину присоединяется Ленский:
В свою деревню в ту же пору
Помещик новый прискакал
И столь же строгому разбору
В соседстве повод подавал.
По имени Владимир Ленской,
С душою прямо геттингенской,
Красавец, в полном цвете лет,
Поклонник Канта и поэт.
Строфа, содержащая интересующий нас топоним, имеет в черновиках романа вариант: "Душой филистер геттингенский". С этой черновой строки - и началось для меня осмысление описываемой в этой строфе ситуации.
Строка эта и сама по себе привлекает внимание читателей и исследователей. Герой романа, вернувшийся из Германии, назван здесь "филистером", то есть обывателем, тогда как из дальнейшего описания можно понять, что в Германии он не просто жил, а учился в знаменитом Геттингенском университете, а следовательно, по тогдашней терминологии, должен был бы называться вовсе не "филистером", а совсем наоборот - "буршем".
Да он и описывается в этой второй половине шестой строфы - именно как "бурш", как типичный представитель немецкого студенчества:
Он из Германии туманной
Привез учености плоды:
Вольнолюбивые мечты,
Дух пылкий и довольно странный,
Всегда восторженную речь
И кудри черные до плеч.
Этому терминологическому казусу в черновиках пушкинского романа была в свое время посвящена специальная статья Н.Д.Телетовой, в которой она, на мой взгляд, нашла удовлетворительное объяснение этому противоречию.
Пушкин, замечает Телетова, писал эти строки тогда, когда познакомился с Н.М.Языковым, студентом Дерптского университета, прямым носителем немецкой студенческой традиции. От Языкова Пушкин и мог узнать тонкости употребления студенческой терминологии.
Тонкости эти, объясняющие его странное словоупотребление, носят двоякий характер: исторический и синхронистический. Во-первых, оказывается, что "филистерами" (то есть словом, которым в лютеровском переводе Библии передается этноним "филистимляне": враги избранного народа при завоевании земли обетованной) - изначально назывались... именно студенты немецких университетов. Эту бранную кличку они впервые получили в проповеди пастора по случаю убийства в пьяной драке студентами жителя одного университетского городка.
"Филистер", таким образом, - слово, имеющее исключительно соотносительный характер; означающее "наш враг" - враг той или иной общности людей, употребляющих это бранное слово по отношению к своим противникам. Первоначально этим словом пользовались обыватели по отношению к студентам, а затем, в ходе истории, - отношения поменялись на прямо противоположные, и этой же бранной кличкой стали пользоваться студенты, "бурши", по отношению к обывателям.
Именование студента немецкого университета Ленского - "филистером", как видим, с этой, исторической точки зрения, вполне правомерно. Однако значение этого слова имело нюанс и в современном его употреблении. Студент-"бурш", оказывается, в определенных обстоятельствах, - тоже мог становиться... "филистером". И обстоятельства эти - были сходны с теми, в которых возникло само это словоупотребление.
Если студент немецкого университета (рассказывает Н.Д.Телетова) собирался принять участие в дуэли - то он, по существовавшим тогда неписанным правилам, должен был выйти из студенческой корпорации: чтобы не налагать ответственности за это противоправное деяние на остальное студенческое сообщество. Иными же словами: перестать быть "буршем", а перейти - в число... "филистеров".
Мы в свое время обратили внимание на то казусное обстоятельство, что стоящий у Пушкина к этой, второй главе эпиграф из Горация: "O, rus!" ("О, деревня[, когда же я тебя увижу]!") - имеет... дважды каламбурный характер. Он может быть одновременно прочитан не только как русизм (самим Пушкиным - и поставленный в параллель этому латинскому эпиграфу в тексте романа: "О, Русь!"), но и... как англицизм. Принятое в английском языке сокращение от латинского, по своему происхождению, длинного слова-термина: "rusticated".
А означало оно... не что иное, как студента университета, временно прервавшего свое обучение и возвратившегося в родные края, "в деревню": иными словами - находящегося в том самом положении, в каком находится, в согласии с изложенной интерпретацией пушкинского словоупотребления, Ленский!
Этот англицизм, обнаруженный нами в эпиграфе второй главы, в таком случае - соотносится... со знаменитой шекспировской цитатой, в устах того же Ленского - эту главу заканчивающей, обращенной им к покойному отцу его невесты, Дмитрию Ларину: "Poor Yorick!" Гамлет же, произносящий эти слова в пьесе Шекспира, - находится... в том же самом положении студента, вынужденно, спешно прервавшего свое обучение и... "прискакавшего" к себе на родину, но не в Россию, разумеется - а в Данию.
Вот это обстоятельство, я думаю (делая уже свои собственные выводы из материала, изложенного в статье исследовательницы), и имеет решающее - сюжетно-характерологическое - значение, для употребления слова "филистер" по отношению к Ленскому в пушкинском черновике. Оно служит - ключом к пониманию характера Ленского, а также - его роли в дальнейших событиях сюжета романа. Причем ключом - настолько откровенным, несмотря на загадочность употребления немецкой студенческой терминологии для русского читателя, что Пушкин - посчитал необходимым исключить эту раскрывающую характеристику из окончательного текста романа.
* * *
И если Пушкин называет в черновике своего романа Ленского "филистером" - это значит, что он представляет его себе изначально - тем, кем он и окажется в конце-концов в действии самого романа, под конец своей жизни: ду-э-лян-том! Он прибыл на родину, в Россию после того (а может быть и вследствие того, неожиданно прервав свою учебу в университете), как принял участие - в ду-э-ли.
Об этом же говорят, на это намекают и следующие строки характеристики этого персонажа, уже не исключенные, но вошедшие в основной текст романа, известные нам с детства:
Он верил, что друзья готовы
За честь его принять оковы
И что не дрогнет их рука
Разбить сосуд клеветника.
Повторяя и повторяя эти стихи, мы даже не отдаем себе отчета в том - что это за "оковы" такие? А между тем, легко догадаться, что одно в этом четверостишии - логически связано с другим, хотя и - переставлено местами в порядке своего естественного следования. "Разбить сосуд клеветника" - это, разумеется, означает: убить противника на дуэли. И тогда "оковы" - будут естественным следствием этого деяния, наказанием, налагаемым на дуэлянта.
Понятным становится и замысел Пушкина, переставившего, в порядке их перечисления, причину и следствие: говорится о готовности заступиться за честь друга - не взирая на вытекающие из этого последствия, в ясном сознании уголовного наказания, которое за этим последует; с мыслью об "оковах" - предшествующей совершению того поступка, расплатой за который эти оковы будут.
Вот от этих "оков", вероятно, и спасался Ленский, убегая из Германии, Геттингена - домой, в Россию: раз он "верил, что друзья готовы" совершить этот героический поступок - значит, эта уверенность была основана на его собственном опыте; значит - ему самому довелось однажды "разбить сосуд клеветника", защищая, допустим, честь друга.
С первого же взгляда, еще до появления всей этой цепи догадок в процитированном нами тексте рассказа о возвращении Ленского привлекает к себе внимание глагол - "прискакал".
Недоумение вызывает: почему Пушкин назвал возвращение своего героя домой - таким словом? Почему не "приехал", "прибыл", "возвратился" (срв. это слово, действительно употребленное в тексте в причастной форме: "Своим пенатам возвращенный...") и тому подобное? Обратим внимание, что это - та же самая динамика, в которой описывается... приезд в деревню Онегина:
Так думал молодой повеса,
Летя в пыли на почтовых...
Пушкин изображает своего героя - торопящимся; и всем известно, что у него есть причина торопиться: дядя! Умирающий дядя, которого он предполагает застать в живых и рисует в своем воображении картины его томительного ублажения на смертном одре; но все равно не успевает - дядя еще до его приезда умер.
Повторяя тот же образ движения в отношении Ленского, Пушкин и его - изображает торопящимся; разница лишь в том, что в данном случае - нам неизвестна причина, по которой он торопится. Причина эта доводится до сведения читателей - обиняком; при помощи всей той системы намеков, которую мы сейчас разгадали. И теперь становится ясно, что причина и в данном случае в... смерти; только смерти, не последующей, а предшествующей; "скачет", торопится он - потому... что убегает от уголовного преследования, полагающегося ему в Германии за участие в дуэли!
Сюжет с прогнозом, или "резвый Проперций"
Эта сюжетная ситуация, инициирующая в романе эту персонажную линию - линию Ленского, находит себе предшествующую параллель, своего рода реальный образец... в эпиграмматической лирике Пушкина конца 1810-х годов. Эпиграмма ("Холоп венчанного солдата!..."), которая чаще всего трактуется как эпиграмма на А.С.Стурдзу: русского публициста, выпустившего брошюру с защитой русского самодержавия и критикой тех самых "вольнолюбивых мечтаний" немецкого студенчества, о которых Пушкиным говорится применительно к Ленскому.
И Стурдза после этого своего деяния (совершенного, когда он находился, как и Ленский, в Германии) - в Россию, на родину... именно "при-ска-кал". Незадолго до этого произошло знаменитое убийство другого публициста, немецкого, но также долгое время прожившего в Россию и выступавшего апологетом царизма, Августа Коцебу - немецким студентом Карлом Зандом. Под угрозой аналогичной мести за свою брошюру, Стурдзе - и пришлось спасаться бегством в Россию; этому событию - и посвящена адресованная (по всей вероятности) ему пушкинская эпиграмма.
Преображение этого реального исторического сюжета в пушкинском романе - продолжает то диаметральное преображение, которое совершалось в истории слова "филистер": бежит не противник немецкого студенчества, но один из его среды, хотя - тоже русский; бежит, не опасаясь мести, смерти от руки мстителя, но - наоборот, месть совершив, и, возможно, - убив на дуэли своего противника.
Таким образом, с первого же появления героя в романе, с первых же слов о нем - Пушкин дает прогноз; предсказывает - какая развязка, какая участь его ожидает. Вступая в роман дуэлянтом - дуэлянтом же Ленский из него и уходит. Этот прием предсказания судьбы персонажа при первом его появлении повторяется, варьируется у Пушкина в другом произведении, написанном вскоре вслед за окончанием второй главы романа в стихах - поэме "Цыганы". Причем - в том же самом сюжетном оформлении.
Алеко у него, в отличие от Ленского, - уже открыто изображен в той же самой ситуации: беглецом; скрывающимся в другой стране (Молдавии) от какой-то угрозы, преследующей его на родине (допустим, в Петербурге). И - точно так же, как в романе, Пушкин в своем поэмном повествовании - оставляет читателю лишь глухой намек о том, в чем же состоит эта угроза. Он сообщает о каких-то мучительных мыслях, воспоминаниях, терзающих героя, и о том, что он - заглушает их своими скитаниями.
А потом - предупреждает его от своего лица:
Они проснутся: погоди.
И мы можем собственными глазами увидеть, в чем же состояло это предупреждение автора - творца поэмы, сюжета, а следовательно - и... будущей судьбы ее героя; лица, которому эта судьба, следовательно, уже заранее была известна вполне. Алеко совершает убийство... своей жены; женщины, которую он любил и которая ему изменила. Вот, следовательно, что составляло содержание тех его мучительных мыслей, которые теперь, как и предупреждал его, а вместе с ним - и нас, автор - "проснулись"! Алеко, следовательно, с первых же строк поэмы, с первого же своего появления в ней - предстает перед нами тем же, кем он ее покидает, с каким мы расстаемся: же-но-у-бий-цей.
Вот - преступление, от которого он убегает, от которого он спасается в Молдавии. Подобно тому преступлению, от которого спасается в деревне герой пушкинского романа - Ленский.
* * *
Герой поэмы и герой романа - движутся... как бы навстречу друг другу: один - с чужбины на родину, другой - с родины на чужбину. В.Н.Турбин однажды заметил, что мотивами бегства - обрамляется... вообще весь творческий путь Пушкина в целом. Причем это бегство - специфическое, идеологически, религиозно маркированное. Предметом бегства - служит... монастырь.
В начале творческого пути под "монастырь" стилизуется Лицей, учебное заведение, в котором пребывает Пушкин (в это время сочиняется поэма, которая так и называется: "Монах"). Бегство, стало быть, совершается - из монастыря, в мiръ. Далее: из настоящего уже, русского средневекового монастыря бегут монахи: "Борис Годунов" (трагедия Пушкина, которая будет писаться вслед за поэмой "Цыганы"). И наконец, поздние годы жизни Пушкина: "Монастырь на Казбеке"; "Пора, мой друг, пора..." Теперь уже - монастырь становится предметом, вожделенной целью... замышляемого бегства:
Давно, усталый раб, задумал я побег
В обитель дальную...
В.Н.Турбин даже уверял меня, что это наблюдение - принадлежит... мне, и предлагал написать совместную статью на эту тему. Но я-то знал, что, даже если и говорил что-нибудь в этом роде, - то было это целиком и полностью почерпнуто из его же собственных трудов, и согласиться принять участие в такой работе не осмелился. Настоящие же мои заметки - можно рассматривать как запоздалый ответ на это предложение исследователя.
И одновременно... полемику с ним! Ведь я не зря обратил внимание на то, что Пушкиным - одновременно, в один и тот же почти момент его творческого пути изображается бегство его персонажей - как бы в противоположные стороны, навстречу друг другу. Этот сюжет тайного, незримого для читателя бегства - объединяет ситуацию Ленского при первом его появлении в романе - с ситуацией... героини поэмы "Домик в Коломне". Этим - я и объяснил, наконец, себе, появление фигуры "седого профессора Геттингена" в стихотворении Пушкина 1814 года, предвозвещающего появление беглеца из геттингенского университета Ленского в романе "Евгений Онегин".
Стихотворение "Красавице, которая нюхала табак" написано - одновременно с поэмой "Монах", принадлежит, как и она, к корпусу лицейской поэзии Пушкина. И это наше последнее наблюдение над текстом этого стихотворения - окончательно замкнуло круг предвосхищающих автореминисценций, раскрытых нами в нем: теперь мы окончательно убедились, что все они, все это стихотворение в целом - является не чем иным, как... собранием эскизов к замыслу пушкинской поэмы 1830 года! Имеющей - втайне автобиографический характер; разрабатывающей - глубоко личный, интимный для пушкинской биографии сюжет "бегства": тот же самый, что в стихотворении "Монастырь на Казбеке", наброске элегии "Пора, мой друг, пора..."
А это означает... что никакого распределения по двум граням творческой судьбы Пушкина двух вариантов "бегства" ("...в монастырь"; "...из монастыря") - не бы-ло! Что "бегство в монастырь" - совершалось Пушкиным... уже в момент пребывания "в монастыре"; еще до того, как он из него "убежал". Точно так же, как, в тексте романа "Евгений Онегин", мысль об "оковах" присутствует в сознании человека, решившего вступиться за честь друга, - еще до того, как он совершает деяние, за которое они полагаются, "разбивает сосуд клеветника".
Это означает, что "бегство" это - было Пушкиным... ин-сце-ни-ро-ва-но; "срежиссировано"; совершено - отнюдь не для того, чтобы "убежать", а именно вот - для того, чтобы... вер-нуть-ся. Чтобы заслужить, заработать, завоевать себе это вожделенное право: "пребывать в монастыре"; в "заоблачной келье, в соседстве с Богом".
* * *
Один из элементов этой системы реминисценций в стихотворении "Красавице, которая нюхала табак", как мы теперь знаем, - выражение, напоминающее о "гордо наклоненной" позе Ангела Александровской колонны: монумента, изваяния, которое будет упоминаться в поэтическом завещании Пушкина - стихотворении "Я памятник себе воздвиг нерукотворный..." в 1836 году.
Выражение это, как мы показали, - внутри самого стихотворения тесно связано, соотнесено с той самой зарисовкой "профессора Геттингена", которая заставила нас обратиться к первому появлению Ленского в пушкинском романе. И сама эта связь - также отразится в будущем пушкинском романе, точнее - в его черновиках. В них автор романа говорит о своей будущей, посмертной поэтической славе и цитирует - те самые слова оды Горация, которые будут поставлены эпиграфом его предсмертного стихотворения: "Exegi monumentum".
Звучат эти заключительные строфы второй главы - после рассказа о посещении тем же Ленским деревенского кладбища, могилы Ларина, отца Татьяны и Ольги. И нам теперь становится понятной внутренняя связь этого раннего предвосхищения будущего пушкинского стихотворения - с фигурой Ленского, рассказом о нем, ведущимся в этой главе: коль скоро мы узнали, что мотив "бегства", тайным образом, незримо - так же, как "незримым" является до сих пор для наблюдателей... авторский замысел памятника Александровской колонны, - связанный с этим романным персонажем, в то же время - является организующим, структурирующим мотивом... пушкинской биографии, биографии - его автора.
И в стихотворении 1836 года мотив этот ведь - по-вто-ря-ет-ся; образует точку, поставленную в своей биографии - самим поэтом:
Нет, весь я не умру - душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит...
Обратим внимание, само это слово, "прах" - присутствует в тексте заключительного эпизода второй главы, перед авторским рассуждением с горацианской цитатой, звучащей в черновом варианте; именно оно употребляется при рассказе о посещении кладбища Ленским:
...Почтил он прах патриархальный...
Что же касается эпиграфа из Горация... Мы уже обращали внимание однажды, что сразу же после смерти Пушкина, когда русский читатель еще и слыхом не слыхал о стихотворении "Памятник", как и о включающем его "каменноостровском цикле" Пушкина, - было написано стихотворение на смерть поэта (под названием: "Александръ Пушкинъ. - Пародiя на Оду его: Наполеонъ"), которое... таинственным образом - воспроизводит эту эпиграфическую композицию пушкинского завещания: также имеет латинский эпиграф, только не из оды Горация, а из элегии Проперция, и эпиграф - посвященный той же же теме обретения загробного бессмертия, что и горацианская традиция "Памятников", а главное - образующий удивительную параллель строкам стихотворения Пушкина, только что процитированным нами, так, как будто бы автор этого некрологического стихотворения - имел возможность... ознакомиться с текстом пушкинского поэтического завещания:
Sunt aliquid manes: letum non omnia finit;
Luridaque evictos effugit umbra ragos.
(Тени умерших некоторым образом существуют: не все кончается смертью;
Восковой желтизны, и все же победившая, тень убегает [погребального] костра.)
Теперь мы можем добавить, что эпиграф этот - содержит тот же мотив "бегства", который роднит (тайную) историю Ленского с (тайной же) историей героини поэмы "Домик в Коломне". Не этот ли именно текст, который станет эпиграфом к стихотворению на смерть Пушкина, заставил Н.А.Надеждина в его "латинской диссертации" (получившей отзыв у Пушкина в его эпиграмме 1829 года "Мальчишка Фебу гимн поднес...") снабдить древнеримского поэта эпитетом: "резвый Проперций"?
Автором этого стихотворения - назвался литератор Н.В.Данилевский, который безуспешно пытался его тогда опубликовать. К разговору о роли его повести 1829 года "Адрианопольский мир" в поэмном творчестве Пушкина и Баратынского - мы и можем теперь перейти.