Павлов Александр Борисович : другие произведения.

Стихи

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

СТИХИ


* * *

Когда бы не огонь да не железо,
не этот город с ветром озорным,
то я бы стал тобольским косторезом,
а может быть, заслуженным портным.

В карагачах и домиках каркасных,
на засыпных и тощих погребах
нас улица растила ежечасно,
да так, что швы трещали у рубах.

Мы белым солнцем обжигали плечи
и пили воду горных студенцов,
а в тесном клубе слушали под вечер
заезжих торопливых мудрецов.

Нас воспитали время да железо.
И если бы не пламень голубой,
куда уж мне тобольским косторезом —
я даже бы не стал самим собой!


Глядень-гора

В моем краю магнитные ветра
и тишина нестойкая, скупая...
У каждого своя Глядень-гора,
и у меня...
Которую скопали.
Магнит-гора...
За поволокой дней
твой гордый крик все тише и тревожней,
но почему-то зорче и видней
у твоего глубокого подножья.
Твое большое сердце растеклось
по всей стране, от севера до юга,
укрыв ее, продутую насквозь,
стальной непробиваемой кольчугой.
У каждого своя Глядень-гора,
трибуна жизни, вещая вершина,
откуда животворные ветра,
взлетев под солнце, падают в долины.
Магнит-гора...
Отвернутым пластом
ты падаешь в долину безымянно...
Но за тобою прячется восток
и на ступенях дремлют ураганы.


* * *

Я городской от самого рожденья,
не хлебороб рачительный, хотя
в глухую ночь пронзило ощущенье
к сухой земле летящего дождя.
Еще мою потресканную кожу
холодной каплей первой не ожгло —
я вышел в ночь единственным прохожим
назло ненастью и себе назло.
Откуда это чувство приобщенья
к земле, привычной глазу — не руке?
Я больше знаю толк в сталеваренье,
устройстве жизни в нашем городке.
Откуда это полновесье капель?
Так жаль, что я у детства не вблизи,
когда по теплым лужам косолапил,
бездумен, счастлив, по уши в грязи.
Был я к земле особенно приближен
хотя бы тем, что падал и вставал,
хотя бы тем, что ростом был пониже
и дух ее сильнее принимал.
Но лишь теперь я понял день вчерашний,
увидел даль за берегом реки,
где небеса взахлеб глотает пашня,
в живой груди ворочая ростки.


* * *

Места святые,
добрые места,
земля воспоминаньями пропахла...
Как мирно сохнет белая рубаха
На длинной ветке старого куста.
Как двор зарос...
Подумаешь порой:
завод же рядом, вспыльчивый и резкий,
а он такой вот — полудеревенский
под самою Магнитною горой.
Взойди на деревянное крыльцо —
на детства приутихшую вершину:
трамвай гремит на старое кольцо,
в подвальчиках торгуют магазины.
Все те же бабки (те же — да не те!)
сидят на лавке крепкою семьею,
и карагач над рыжею землею
склоняется в бессонной красноте.
Окраины...
За вашею канвой
я все труднее прошлое читаю,
уж не черты, а только очертанья
недавних лет встают передо мной.
Безвременно угасшие миры
в пространстве,
безнадежно задымленном...
Но сколько силы в двориках зеленых,
в повадках босоногой детворы!


Солнечная мельница

С утра качали мед.
Из медогонки
он падал тонким золотым лучом
и теплым солнцем оседал в бочонке
под проливным пикированьем пчел.
Ну что вы, луговые эскадрильи!
Забыли про нетронутый нектар...
У медогонки сотовые крылья
и молодой цветочный перегар.
А я гляжу на деда — и не верится.
Да вот она, ручная, среди дня
коробчатая солнечная мельница,
стрекочет под рукою у меня.
— Парного меда выпивай — да в меру.
В нем столько солнца — пропалишь бока...
Куда ты столько?!
Ведь сгоришь, холера!
Небось, воды хватил из родника...
Ах медогонка!
Смехота и мука.
В груди и горле — золотистый ком...
И долго дед отпаивает внука
настоянным на мяте кипятком.


* * *

Звенит вода и лед водоколонок,
и звон в рассвете долог и качлив...
В туман лучи по локоть запустив,
таращит солнце мутный глаз спросонок.

Но дремлет город в кубике мороза,
затиснутый в долину между гор,
и лишь сугробы валятся с откоса
пугливой тишине наперекор.

Неодолимо редкое затишье...
Настолько слух тревожит и гнетет,
что первый школьник, кутаясь в пальтишко,
остановился и разинул рот.

Белым-бело, и даже окна белы,
у водокачки белая вода,
и меж столбов свисают коченело
мохнатые, седые провода.

Но день взойдет, холодный, невысокий,
когда затишье спрячется в лесу...
И, вторя дню, дотошные сороки
все провода в округе обтрясут.


Сундучок

В нем было все необычайно:
сухие рыбы и шмели,
в наклейках плиточного чая
долины Грузии цвели.
И тайны жили неустанно...
Откинешь крышку, а внутри
с картинки осень Левитана
сияет золотом зари.
Я помышлял себя богатым
и во дворе сильнее всех...
Но так в окно смотрел к ребятам —
от напряжения таял снег.
Там братство делало набеги,
плотины строило и флот,
летало с конюхом в телеге,
обочин взламывая лед.
И я распахивал оконце,
вставал в потоке синевы,
и, разогнувшись, прыгал к солнцу
под вопли радостной братвы.


* * *

Хоронил кота я в огороде,
погубила зверя высота...
Вроде бы кота, но только вроде —
все казалось, будто не кота.
На ветлу влезал, что было силы,
прыгал вниз, как в омуте тонул.
Да случилось, угодил на вилы,
и «готов», и даже не дохнул.
Хоронил кота я в огороде,
ямку рыл, добротно, не спеша.
И бродяга, и скотинка вроде,
только места не найдет душа.
Надо же такому приключиться!
Жил да был — и нет теперь кота.
Не ловил мышей, не трогал птицу-
погубила зверя высота!
Да и зла не ведал он, признаться,
даже на барбоса не держал.
Прежде чем на дерево взобраться,
что-то думал ведь, соображал.
Мыслил что-то.
И в своем паденье
не дрожал, не верещал — летел.
То ли за своей гонялся тенью,
то ли что-то доказать хотел...
Хоронил кота я в огороде,
ох и жалко было мне кота!
При живучей при такой породе
погубила зверя высота.


Дядя Коля

В наш край степной и сухопутный
вписаться он едва ли мог,
когда угрюмый ранним утром
степенно шел в пивной ларек.
Мы на него смотрели в оба:
вот это волк!
Не позабыть...
И в сапоге такая вобла,
что можно стукнуть — и убить!
А он в тельняшке почернелой,
с какого моря — не поймешь,
плевался так остервенело,
что тело прошибала дрожь.
И обзывал поселок стойлом.
Но только шустры, как стрижи,
мы по утрам орали стройно:
— Дядь Коль, про море расскажи!
И он глядел подслеповато,
но словно сбитый наповал:
— Дор-р-рогу! Р-р-разойдись! Гус-с-сята! —
нам ошарашенно орал.
Спасался бегством, как от зуда.
Но вскоре, выбившись из сил,
для нас, отважных и беззубых,
в махре конфеты находил.
Как молчаливые собратья,
косясь на сигаретный дым,
золотоглазые собаки
ходили преданно за ним.
В краю степном и сухопутном,
в поселке на семи ветрах,
мы к озерку бежали утром
и горевали о морях.


Тревога

Тревожно, кратко и знакомо
команда прозвучит в ночи.
Рванется грохот с танкодрома,
и в землю врежутся лучи.
В броню упрется ветер туго,
незримо оживет эфир,
и вступит дальний голос друга
в разбуженный полночный мир.
Блеснет сигнальная ракета,
и воздух будет густ, хоть режь,
когда, тараня край рассвета,
мы с ходу выйдем на рубеж.
Потом отбой.
Замрут моторы.
И в наступившей тишине
проявится малейший шорох
и птица свистнет на сосне.
О чудо в теплых струйках дыма,
в сиянье возбужденных лиц!
Нам даль земли необходима
С волненьем трав и пеньем птиц.
Она нужна нам в той дороге,
когда сквозь ночь, пургу и зной
солдат, поднявшись по тревоге,
за это все уходит в бой.


* * *

Свет луны колдует по стене...
Отчего не спишь, скажи на милость?
Резко дочка вскрикнула во сне —
видно, что-то страшное приснилось.
Так уж, брат, устроен человек:
память с кулачок еще, наверно,
и едва-едва раскручен век,
а его уже тревожат гены.
Память прорастает сквозь века,
слышатся отчетливо молитвы —
будет сеча зла и велика...
И туман клубит над полем битвы.
Память твердо подвела коня,
шлем надела, обняла кольчугой,
током кровь ударила в меня,
криком в горле изошла, и чудо —
вон мечи!
Судьба, благослови!
День высок, убийственна работа.
И успех замешан на крови,
словно хлеб на просолони пота.
Взмах руки — и снова боль во мне,
острие в живое погрузилось...
Резко дочка вскрикнула во сне —
видно, что-то страшное приснилось.


* * *

Наша рука еще высока.
Дмитрий Донской


Туман над полем Куликовым,
великий, редкостный, живой...
И под его седым покровом
ударный встал, сторожевой...
Ополчены полки.
По-лисьи
затих напротив супостат.
Еще в дубравах волгнут листья,
но нет уже пути назад.
Еще, свернувшись, дремлет эхо,
но тишь звонка и горяча...
Благословляю трубача!
Во мгле туманного успеха —
сиянье русского доспеха,
закал двуручного меча.
Победы, а не смерти ради,
по воле княжеской, крутой —
по воле гнева смердьи рати
за вечной, мглистою чертой
у битвы, кровью залитой.
Уйми, беда, удельный норов,
князей связуя, как друзей,
во имя тех, судьба которых
великих стоила поборов,
помоста пира, слабых шей —
под ханской милостию всей.
Покуда, князь, горюча слава,
но красен посох Калиты.
Ведь мертвые не имут срама...
И, памятуя Святослава,
не посрамишь Отчизны ты!
И в панцире, зело измятом
лихой татарскою рукой,
свечу Москвы внесешь в палаты,
в свой белокаменный покой.
Велик туман.
Коня копыто
устало зябнуть от росы...
Но все ж такая даль открыта
для света, славы и Руси.


* * *

Земля моя!
Еще ты стонешь в муке
и ран твоих не зарубцован след.
Еще звенят натянутые луки,
гудят щиты, но близится рассвет.
Друзья мои!
Товарищи!
Солдаты!
Тяжел удел, но велика земля.
Не все цветы подковами измяты,
в родных степях светло от ковыля.
Ты упадешь...
И друг подымет чарку,
и вспомнит...
И уйдет за ратью рать.
Россия!
Как бы ни бывало жарко,
но ты умела жить и побеждать.
Что ж, отгорюем, выболим, сочтемся,
в пустом дому перебедует мать.
Ты слышишь, мама, мы еще вернемся,
нам не впервой и падать, и вставать.


Королевская примула

Королевская примула — цветок,
распускающийся накануне
извержения вулкана.


Далеко-далеко,
у подножий вулканов немых,
в их крутых каменистых
нетронутых жерлах,
родниками провальными
скудную почву намыв,
угнездила природа
цветок на откосах замшелых.
Хрупкий стебель его
не взрывается цветом веками,
спит угрюмый вулкан,
не ворочая почву под ним.
И тяжелый покой,
что уполз под лавинные камни,
не питает его
сокрушительным соком своим.
Но из темных глубин
заклубится просторная сила
да под чуткие корни
рассерженно вытолкнет сок,
и, напившись его,
расцветает до жути красиво
королевская примула —
этот страшный помпейский цветок.
Вестник огненных бурь
и могучих земных потрясений,
он, как вызов, цветет,
и трепещут над ним облака,
и качается мир,
и сгорает во мгле карусельной,
чтобы кануть в века
и явиться — опять на века.
Это ль ново для нас?!
Были годы жестоки и дики-
без цветения примул
мы не горы, планету трясли!
Там, где мы полегли,
королевски взметнулись гвоздики
из горячего пепла
на вздувшихся жилах земли.
По великой земле,
у подножий курганов немых,
в их кромешных,
на скорую руку
отрытых могилах
уж не мы ли горим,
прорастаем цветами не мы
и встаем во весь рост
на земных перерубленных жилах?


* * *

И снова ночь в висках гудит,
когда едва идешь,
рукою Млечного Пути
протягивает ковш.

Тревожны темные леса,
им нынче не до сна...
С землей связала небеса
высокая сосна.

По ней с космических высот
стекает вечный свет.
Смотри: уходит ночь, как сон,
но остается след.


Бессмертие

Они сейчас еще в боях
и все еще дерутся насмерть
с победным зовом на губах
и забинтованные наспех.

Они не слышат тишины,
они опять идут в атаку,
чернорабочие войны,
не отступившие ни шагу.

Они ведут бессрочный бой,
незаменимы и бессменны,
все с одинаковой судьбой,
все до единого бессмертны.


* * *

Мы чтим героев, будто самых близких,
но понимаем больше с каждым днем,
как много нужно вылить обелисков,
как много нужно вырубить имен.
Дымились дни...
В зените солнце гасло,
опалено дыханием войны.
И шли ребята в прокопченных касках,
такие же, как мы.
Для них тогда простого было проще,
встав в полный рост, упрямо морща лбы,
шагать туда, где полыхали рощи
и с хрипом степь вставала на дыбы.
Как много их...
Я не сгущаю краски.
В седых курганах, на изломе тьмы,
лежат ребята в прокопченных касках,
такие же, как мы.
Над ними только голосят метели,
рыдают ливни и грустит трава...
Вы многого, ребята, не успели,
сраженные когда-то наповал.
Мы чтим героев, будто самых близких,
но понимаем больше с каждым днем,
как много надо вылить обелисков,
как много нужно вырубить имен...


Маневры

Тяжелый танк прошел по мелколесью...
Не нахожу особенных чудес.
Послушай, друг!
Мы раздавили песню,
которой нас встречал осенний лес.

Тяжелый танк утюжит землю с хрустом,
струится пот со стриженых голов...
и журавли качаются над Русью,
над круговертью вспугнутых годов.

Простите нас, задумчивые птицы,
мы нынче те же, не грубей ничуть,
но нам нельзя пока остановиться
и стаю проводить в далекий путь.

Ну как иначе быть на нашем месте,
когда пожары буйствуют окрест?
Да!
Мы порой утюжим мелколесье,
чтоб от огня сберечь могучий лес.


Счастье

После рева моторов и дюз
я подумаю с ленью и болью,
что на сутки в постель завалюсь,
тишину посадив к изголовью.

Но, дойдя до бетонной черты,
где механик на доски уселся,
упаду в полевые цветы
с неожиданной болью у сердца.

Перехватчик прочертит дугу,
и в ручей опрокинется небо...
И опять я уснуть не смогу,
многоцветья земли не изведав.

Закачаюсь, вцепившись в траву,
и зажмурюсь, и вспомню, что где-то
уплывают друзья в синеву
и моторы вращают планету.


* * *

Санька врет, не стесняясь,
полусонной казарме
про зеленую лошадь
с голубыми глазами.
Что была-де у бабки...
Ею села дивили.
Медовухой из кадки
эту лошадь поили.
— Да, губа-то не дура... —
заключает с зевотой.
— И трепач же ты, Санька! —
возмущается рота.
— Разведешь говорильню —
и одно наказанье!
Как же может быть лошадь
с голубыми глазами?
Засыпает казарма
раздраженно и круто
посредине земли
и туманного утра.
Но в белесой тиши
гулко бродят по площади —
по раскованным снам —
синеглазые лошади.


* * *

Друзьям по Литинституту

Ни кола, ни терема,
ни коня, ни клячи.
Голова потеряна,
по кудрям не плачут.
Где же вы, товарищи,
где же вы, подруги?
Встретимся когда еще
на веселом круге?
Дымными дорогами,
сизыми степями
мы прошли с немногими,
и судьба за нами.
Что края нам райские...
Пудовые копыта!
Степи зауральские
ковылями шиты.
Посветлели волосы,
солнцем обожжены.
Разыгрались полозы,
притомились жены.
Мы летим, когда еще
свалимся в яруги?
Где же вы, товарищи,
где же вы, подруги?


* * *

Мы благодати от земли не ждем.
Еще не раз покинут осень утки,
осыплет снегом, обольет дождем
и просквозит на бортовой попутке.

Земля кругла, что колесо под нами,
туманистая, в росплесках дорог.
В одном краю свирепствует цунами,
в другом — от зноя плавится песок.

Неповторима каждая минута,
минуты — подорожные бои,
когда дороги отлетают круто
за плечи утомленные твои.

Спешите! Уставайте!
Год за годом
пройдут, но память остановит миг,
когда в окошке светится погода
и под землей рождается родник.

Нам нужно много и совсем немного
была б душа в дороге не слепа...
А потому веди, веди, дорога,
лети и вейся, лунная тропа.


Дощечка

Несут ковры и апельсины,
несут мешки из парусины,
несут, в дугу сгибая спины.
А я несу дощечку.

У одного — хозяйство с кошкой,
а у другого — пай с картошкой,
у третьего — сундук с гармошкой.
А у меня — дощечка.

Судьбу умами попирают,
судьбу домами подпирают,
судьбу машинами сбивают.
А я ее — дощечкой.

Кому-то век не улыбаться,
кому-то не лететь, не мчаться
и от земли не оторваться...
А у меня дощечка.

Я сделаю пропеллер из нее
и полечу к друзьям.


Взрослость

Облако скользнуло плоскодонкой
по излуке Млечного Пути.
Лягу спать.
В ушах так звонко-звонко.
Ты меня до свету не буди.

Есть ко сну хорошая примета:
если в теле до ломоты гуд —
спи и спи до самого до света,
спи, как в детстве,
ежели дадут.


* * *

В народе есть простая поговорка:
коль мягко стелют — жестко будет спать...
Вот так дойдешь до первого пригорка —
дорога есть, а дали не видать.

Когда любезно набросают щебня
под ноги мне и распахнут пути —
нет для меня участия ущербней,
и я в раздумье: стоит ли идти?


Ворон

Свил гнездо в лесу под сенью тихою
белый ворон с черной воронихою.
Ладил быт со всем вороньим пылом,
только в том беда, что белым был он.
На любое дело был мастак.
Все — с душою, только все не так.
Вылупился белым на беду
У всего-то мира на виду!
Голоден остался — поделом!
Лишний раз не ворохнуть крылом.
В одиночку много ль обретешь?
В стаю сядешь — сплетен не сочтешь.
Ворониха третий раз подряд
вывела нормальных воронят.
В горьких думах и от вечных дел
белый ворон рано поседел.
Только он, как прежде, был один —
мудрых не заметили седин.
Вскоре в довершение всего
ворониха бросила его.
Ворон-ворон!
Добрый мой чудак!
Все-то в жизни у меня не так.
Думать надоест наедине —
ты покаркать прилетай ко мне.


* * *

Я посижу тихонько в уголке,
послушаю, что скажет мне печурка,
вздохну — и тени нарисуют чутко
упрямый профиль твой на потолке.

Я посижу тихонько сам с собой,
я так люблю один сидеть в потемках,
когда дрова посвистывают тонко,
а зимний ветер говорит с трубой.

Я посижу...
А ты ко мне приди,
коснись ладошкой теплой гимнастерки
и, как в трамвае, подыши на стекла,
и посмотри, что видно впереди?


* * *

Пропой, гитара, музыку иную,
о том, как ты в минуты забытья
сливаешься с душой напропалую...
Пропой, гитара верная моя.
Тебя коснутся города и реки,
не пальцы, нет!
Тебя коснется мир,
который отразился в человеке...
Тебя коснется каждый новый миг!
Смех малыша и первый лист березы,
дымок субботних бань и солнца луч,
глаза любимой, посвист паровоза
и грохот камнепада с горных круч.
О таинство гитары и минуты,
Мгновений неосознанных, когда
не хочешь, а играешь почему-то,
и струны током бьют, как провода.


* * *

К чему ни привыкает человек!
И к жизни,
а при жизни даже к смерти.
И к адресу любому на конверте,
к звучанью песен и теченью рек...
К чему ни привыкает человек!

Он на плечах несет свой дымный век.
Он искренне надеется,
поверьте,
что оботрется в этой круговерти...
Но, забывая все-таки о смерти,
к любви не привыкает человек!


* * *

Бывает миг, когда нельзя молчать,
когда молчанье — тяжелейший камень.
О непонятном хочется сказать
простыми и понятными словами.

Бывает миг, когда не нужно слов,
когда молчанье — откровенней истин.
Такая ясность — в глубине садов
слетают в ночь полуденные листья.


* * *

Я упаду — ты вскрикнешь от беды,
заплачешь ты — я встану на колени.
Да,
в нашем доме нет живой воды,
она бушует кровью в каждой вене.

Ты замолчишь — я слово подарю,
уснешь — я тихо сяду у порога.
Постерегу высокую зарю,
в которую уводит нас дорога.


* * *

Набухший, неотжатый снег,
и сапоги на босу ногу,
и над мостками талый смех,
и та, что голосистей всех,
лукаво смотрит на дорогу.

Выкатывайся в степь, лети,
каленый говор приворотный!
Легли зажоры на пути.
И только берегом пройти,
мостками, глубью переметной.

Сквозь всплески, через талый смех,
вдоль одинокого парома,
и той, что голосистей всех,-
домой, как на голову снег.
Домой!
И не прижиться дома.


* * *

Погоди, погоди...
Успокойся, ведь это не дело.
Вот — промчатся дожди,
вот — опустится зазимок белый.
Только ветры спешат
и желанья торопятся сбыться,
в журавлиный большак
потянулись последние птицы.
Я спешу, я спешу!
Нужно быть до рябинных морозов
там, где в каменный шум
с перевалов летят лесовозы.
Где, дробя солончак,
несусветные мечутся ливни,
где гитары звучат
не беспечно, а гордо и длинно.
Встречи радостный миг!
Покачнется палатка в угаре,
будто скомканный мир
в заскорузлых ладонях подарит.
Будто где-то давно
обронил невеликое счастье,
будто снова оно
у тебя целиком и во власти.
Я спешу, я спешу!
Пожелай же хорошему сбыться.
Слышу осени шум —
улетают последние птицы.


* * *

Проклинаю святую наивность...
В этой горной лесной стороне
за какую такую провинность
ты свалилась на голову мне?

Я сегодня какой-то особый...
А тебе и беда — не беда.
Вот засмейся ты только попробуй,
видит бог, не прощу никогда.

Не прощу озорного лукавства,
твоего пролетевшего дня.
Отыскать бы такое лекарство,
чтобы насмерть влюбилась в меня.


* * *

Ты засмеешься:
— Что это с тобой?
Ведь мы, чудак, давно уже не дети...
И я смолчу.
Ну как мне объяснить,
что даже буквы могут улыбаться
и чьи-то лица точно выражать?
Как объяснить, что звезды
(нет, не в небе)
доступней, ощутимее в реке —
их можно зачерпнуть и взять с собою?


Куштумга

Когда шуршит колючая шуга,
точа и разрушая берега,
у дна тревожа шуструю форель,
бежим туда,
где жгуча и туга,
спадая с гор, клокочет Куштумга
над жухлой остротой осокорей.

Она летит,
взрываясь и рыча,
в ущельях древних камни волоча,
смородины, мостки, вершинный снег.
Башкирия — серебряный колчан,
где речки-стрелы с горного плеча
срываются в долины по весне.

Бежим, бежим!
Я покажу тебе,
какой хочу завидовать судьбе —
речушке малой,
позабытой богом,
что с первым солнцем,
подобрав снега,
летит в объятья к заливным лугам,
не выбирая ровную дорогу.


* * *

Наш самолет к Магнитке подлетал...
Казалось, что я вечность дома не был.
Мне почему-то виделся металл,
стократно отраженный близким небом.

Луна дрожала над багряной мглой,
турбины хрипло надрывались, будто
не в самолете был я, а с братвой
в прокуренной насквозь дежурной будке.

Как будто вновь за гулкою стеной,
в пяти шагах от огненного русла,
горячий цех заговорил со мной,
стальные плечи расправляя с хрустом.

А самолет врезался в круг зари,
которая цвела не по законам
над городом, согретым изнутри
дыханием завода учащенным.

Была заря над полночью права,
коль слышал я, как напрягались крылья,
как пригибалась в сумраке трава
и ветры возле сердца говорили.


* * *

У подножья Магнитной горы,
на окраине, дымом повитой,
жил и рос я — не знал до поры
удивительной силы магнита.

А сегодня душа по весне
на долину взглянуть захотела,
где дымит сквозь протаявший снег
заводское горячее тело.

Где притихший окраинный дом
полон жизни спокойной и новой,
где с хребта кувыркается гром,
рассыпаясь в степи васильковой.

Как бы жил я от дома вдали,
если б все это было забыто,
если б сердцем не чуял земли —
удивительной силы магнита?


Листопрокат

Подслушал я сегодня,
как может славно петь,
дрожа в стальных поводьях,
напрягшаяся клеть.

Размеренно и четко
стучат маховики,
дерут стальные глотки
веселые гудки.

По плитам дрожь лихая,
по цеху пересвист.
Счастливо замирая,
я правлю первый лист.


Пологий свет

Пологий свет перекрывал пролеты,
забравшись в цеховые фонари.
Он означал явление зари,
и с этим — окончание работы.
Но мне хотелось досмотреть, пока
он по стене подымется, ослабнет,
пока позолотеет и озябнет,
покинет плен стального чердака.
И вспыхнут лампы ртутные бессонно,
и ночь придет.
Но был сирены вой —
я окунался в шлюзы душевой
и уходил к тускнеющему солнцу.
Пологий свет...
Прошло немало дней —
я усмотрел великое начало
под красными пологими лучами —
начало жизни крохотной моей.
Я понял вкус томительной воды,
воды,
как хлеба,
сытной и соленой,
ее прохладу в теле воспаленном,
ее на робе светлые следы.
Пологий свет...
И только днем за цеховой стеной
ты грянешь вниз широко и отвесно,
откованный не солнечною бездной,
а на земле,
в глухую полночь,
мной!


Дорога

Шагнешь из цеха, от огня румяный,
усталости напившись допьяна, —
и непомерной тяжестью желанной
обрушится земная тишина.
Стрекочет любопытная сорока,
и воздух не по-августовски чист,
И солнышка тускнеющее око
глядит на первый пожелтелый лист.
Ну, здравствуй, осень!
Это ли не диво —
забыть про лето и в какой-то миг,
по дням прошедшим пробежав лениво,
ступить вот в этот измененный мир.
И все-то ново, и душе-то грустно,
и кажется, что прожил год зазря...
Но за спиной гудит стальное русло,
и в цехе не кончается заря.
Опять охватит добрая истома,
сорвется с крыши ветер-листобой.
А тишина, как продолженье грома,
плетется, отставая, за тобой.


На трассе

В ненастье, по частице малой
мы незаметно шли вперед
от перевала до привала,
за переходом — переход.

Но вот однажды солнце вышло,
и дождь буянить перестал,
и встала радуга на крыши
деревни в десяти верстах.

И я зажмурился невольно,
счастливо дрогнула душа —
в степи цвели высоковольтки,
фарфор разлаписто держа.

А утро, вставшее безгрешно,
нам говорило о былом...
Под сапогом отяжелевшим
земля ходила ходуном.


Дорога

Кладем асфальт, и катится каток.
Тяжелый, черт, не то что я с лопатой!
И синий дым струится из-под ног,
навязчивый, смолистый, сладковатый.
Есть на планете чудо-закутки...
Писали как-то (ну скажи на милость!),
асфальтовое озеро открылось
(где вместо рыбы, стало быть, катки).
Кладем асфальт, и катится каток.
Все дальше тянем ленту тротуара,
солярка, масло, липкий запах вара...
Еще полметра, и еще чуток...
Я камушками выкладу слова,
катком чугунным их вдавлю на годы.
Пусть говорят, мол, дурья голова,
чем удивить задумал пешехода?
Я тоже раньше укорять спешил,
автографы подобные читая.
А нынче понял — это от души,
от настроенья доброго, я знаю.
А если так — засучим рукава.
Уж мы не подкачаем, слава богу.
И глубоко впечатаны слова:
«Привет, прохожий! Получай дорогу!»


Снегопад

Снегопад!
Снегопад!
Снегопад!
Закопают, глядите в оба!
Вся бригада таранит сугробы
дружным клином широких лопат.

Безнадежно храпит грузовик,
рядом лица с прихлынувшей кровью...
Снег не уголь — кидай на здоровье,
благо ветер не больно велик.

Враз влетела зима с разворота
в город, ставший игрушечным вдруг
под бескрайним туманным разлетом
разъяренных буранов и вьюг.

Над Уралом кипит снегопад,
но идет на него без наряда
краснолицая наша бригада
дружным клином широких лопат.


Сылва

На речке Сылве
дожди косые,
туманы грузные
над серым руслом.
И кто-то плачется:
— Да где мой мальчик-то?
В тепле ли, в сыте ли
и мягком свитере?
— На речке Сылве
здоров твой сын ли?
— Ну что ты, мама...
Тут все нормально.
На сплаве весело,
костры да песни.
Придем со славой
за ледоставом!
На речке Сылве
снега босые,
метели жгучие,
леса трескучие...
А кто-то плачется:
— Да где мой мальчик-то?
Обут, одет ли
в таком-то пекле?
— На речке Сылве
здоров твой сын ли?
— Ну что ты, мама...
Тут все нормально!


День весны

Нынче тянет до зарезу
примоститься у реки,
во дворе трубой железной
обивать колосники.
Высекать кувалдой искры
под навесом у дверей
и шугать разбойным свистом
непугливых сизарей.
Солнце яростью набухло,
так и плещет, так и льет!
Тополя зеленым пухом
опоясали завод.
То-то было удивленья,
когда день ворвался вдруг
во всю ширь больших, весенних,
распахнувшихся фрамуг.
То-то было суматохи
и девчачьей щебетни,
а какие нынче вздохи
подарили мне они!


Увильды

В тот вечер полусиний
был ветер жгуч и шал,
хрустела парусина,
раскачивался ял.

Гудела высь над нами,
под нами — глубина.
Ходила бурунами
озерная волна.

Ты хохотала звонко,
бросала мне слова.
Упрямая девчонка,
влекла на острова.

Где сумрачны и дики
лесные берега,
разливы медуники
да мятная куга.

Костры и звезды были,
и озеро в снегу...
устали сохнуть кили
на желтом берегу.


* * *

Летели звуки слабые
и невесомый дым
над крышами, над бабами,
над городком моим.
Зазябшая окраина
дремала в тополях,
и осень неприкаянно
возилась во дворах.
Над рыжими ухабами,
над прожелтью земли,
над сильными и слабыми
летели журавли.
И тень смеялась весело
в оранжевом окне.
И звуки были песнею,
такой желанной мне.


Луки

Речек выгнуты излуки,
ходят ветры шалые.
На бугре — Большие Луки,
а в низинке — Малые.
Ох излука ты, излука,
полоса нейтральная!
На бугре такая скука,
а в низинке — чайная.
— Пейте, братцы,
пейте тут,
на том свете
не дадут!
Чтобы первая колом,
а вторая —
соколом.
— Что, Тимоха, завелся?
У тебя получка вся!
Ох излуки вы, излуки
да забухшие мостки!
Спать легли Большие Луки,
а низинка все не спит.
— Как осеннею порою
я картошечки нарою,
а засыплю урожай —
впору свадьбу наряжай.
— Что ты нюни распустил?
— Петька в город укатил.
В достославный Новгород,
из Больших — да под гору.
А на свадьбе на его
не гулять.
Окрутила его...
Машкою звать!
Ведь отменный, паразит,
тракторист!
А теперь в каком-то тресте
повис...
Скрылись темные излуки,
сникли ветры шалые.
На бугре — Большие Луки,
а в низинке — Малые.


* * *

Торовата голь на выдумки,
голь на выдумки хитра...
Если дочь твоя на выданье,
то ни шагу со двора.
Подопри ворота дышлами
и судьбу благослови.
Самому разникудышному
может повезти в любви.
Не случайно взгляд уносится,
преисполненный забот,
он курносой переносицы
за березовый заплот.
Торовата голь на выдумки,
голь на выдумки хитра...
Не шепчи, мамаша, Лидоньке
про степенного Петра.
От его степенства дутого
ей тепла не занимать.
Ой, не хочешь за беспутного!
Да, видать, не миновать.
Он такой самоуверенный,
брови черные — вразлет.
Он придет, хотя не велено,
а в глазах огонь и лед.
Сядет рядышком на лавочку.
Ну, затворница, держись!
— Собирай, мамаша, лапочку,
лбами стукнемся о жизнь.
Нет колечка заграничного.
Вот — река, а здесь — тайга.
Подарю фату пшеничную,
звезды в небе — жемчуга.
Квохчет матушка отходчиво:
— Взбаламутил девку, бес!
За кого иного-прочего,
сколько смирных-то окрест...
Торовата голь на выдумки...
Потеряешь — не вернешь.
Ох ты, Лида, Лида-Лидонька!
Пропадаешь ни за грош!


Степанида

Тяжесть зреющего злака...
Дед гнусавит в бороду:
— Загулял народ, однако,
ни к селу, ни к городу.
Ни с того и ни с сего,
как сбесилось все село.
Но шумнули деду в ухо —
подивился он: «Дела-а-а...»
Степанида-вековуха
сразу двойню родила.
У деревни три конца,
в каждом — дума за отца.
Всей страды законодатель
(до чего же глупый вид!),
нервно ходит председатель,
быть построже норовит.
Видывал, мол, виды...
Ну и Степанида!
— Эти роды, между прочим
(мужики мы или нет!),
к урожаю приурочим...
Понимаешь это, дед?
У деревни три конца.
Зря гадают за отца!
Что бы люди ни сказали —
Степаниде дела нет.
Бестолковыми глазами
мужики глядят на свет.
Вынимай, горюха, деньги!
Не напрасно, мол, ждала...
И саму судьбу-злодейку
вокруг пальца обвела...


* * *

Облака несутся быстро.
Солнце — тень, солнце — тень...
В борозде кричит транзистор —
и антенна набекрень.
Крикнуть хочется: «Доколе?!»
Возражай — не возражай...
Наломали дров на поле —
не осилить урожай.
Все бы славно, все бы ладно.
И усталость — не порок.
Только слишком рядом лада —
сатинетовый платок.
Сатинетовый платок,
золотистый завиток.
Облака несутся быстро.
Солнце — тень, солнце — тень...
Молока у нас — канистра,
впереди — хороший день.
Мы картошечки наварим
полведерка ввечеру.
И подпасочек-татарин
выйдет к нашему костру.
Хороша вода из речки...
— Ай, картошка хороша!
Приберег бы ты уздечки,
раздосадная душа!
А транзистор тоже: «Лада-а», —
разыгрался поутру...
И рука твоя: «Не надо...»
И платочек на ветру.


* * *

Как много вишен,
сколько вишен
в твоем предутреннем дворе!
Как будто в сад весенний вышел
и заплутался на заре.

Как будто нет в кольце кирпичном
поленниц, лавок, этажей,
складных мальчишечьих ножей
и коловерти прифабричной.

Как много вишен у беседки...
Привстали, вышли, занялись,
как цветом истекают ветки,
во двор просеивая высь.

И небо за глухой стеною,
и ты в распахнутом окне...
И столько света надо мною,
и столько сумрака во мне.


* * *

Исполнен непосильной злости —
пора сбежать за перевал...
Вбивать березовые гвозди
в трухлявый, прокопченный ял.
Расправить бороду-лопату,
в которой будет отражен
не край заботы непочатый,
а лишь недельный рацион.
В краю, где ливни голубы,
разбить жилье у скальной глыбы,
на косогоре вялить рыбу,
жевать орехи и грибы.
Нет-нет! Не самоотреченье,
не возмущенье, не протест —
средь городского заточенья
охота к перемене мест.
А счастье?
Счастья — под завязку!
Но так порой недостает
нехитрой загородной встряски
и покосившихся ворот.


Ай

Ай — луна (башкирск.). Река в Челябинской области.

Жукатау, Жукатау —
«Тонкая гора"...
На реке твоей картавой
всплески серебра.
Ай, луна какая нынче —
ятаганный край!
Непривычно?
Непривычно!
Это злится Ай.
Перекатная, сквозная,
стылая река
мчится в скалах, обдирая
синие бока.
Нас кидало и плескало
по протокам вдоль,
бились в тесаные скалы
веселость и боль.
Отпустило на свободу,
и относит прочь...
Режут хариусы воду,
вспарывают ночь.
Достается нашим лодкам!
Тащит по годам —
по песчаным осередкам
да бараньим лбам.
Что нам прошлые уроки?
Не пойти б ко дну...
Но несут, несут притоки
мутную волну.
Достается?
Достается!
Где пути конец?
Ждет на стрежне не дождется
камень-одинец.
Не морской, а пресный ветер,
маяков — не жди.
Лишь луна в ущелья светит,
зябнет впереди.
Только каяться не стану,
не скажу: «Пора...»
Жукатау, Жукатау —
тонкая гора!


Предзимье

Над шиханами гуси летели,
за собою тянули метели.
Отдыхали на озере синем,
забирали под крылья Россию.
Поднимаясь под солнышко выше,
пролетели над нашею крышей.
Видел я, как печально вздыхая,
ты смотрела с крылечка на стаю.
Над бревенчатой вязью деревни
гуси-лебеди с песнею древней...
Ты сегодня похожа на птицу,
на печальную ту лебедицу,
что отстала от стаи далекой
и металась в тоске одинокой
До свидания, белые крылья!
Дружит ветер со снежною пылью.
И к тебе заметает дорожку.
И подолгу не гаснет окошко...
Гуси-лебеди мимо летели,
уронили не землю метели.
Ничего! Перебьется душа,
переплачется, но не замкнется.
И ступлю я во двор не спеша,
и пройду поутру до колодца.
Обожгусь родниковой водой,
утолю застарелую жажду.
И за дальнею горной грядой
гром весенний ударится дважды.
Дважды гости ко мне постучат
и за добрым вином заночуют,
и весенние вести вручат,
и со мной заодно погорюют.
Дважды я позабуду о ней,
пожелаю удачи и счастья,
запрягу своих добрых коней
и умчусь из села в одночасье.
Мой колодец затянет быльем,
и опустится в горнице вечер.
На каком перепутье моем
я тебя неожиданно встречу?
Дважды ливень промчится в горах,
дважды я поклонюсь тебе в ноги —
ты забудешь сомненья и страх
и со мною пойдешь по дороге.
Будут гости за добрым вином,
будет солнышко в горнице нашей.
Выпьем, что ли, за тесный наш дом
и наполним заздравные чаши!


* * *

Я — Память.
Мне время подвластно.
От самого светлого дня
до самого темного часа
я — Память.
Вглядитесь в меня.
Я в каждом ростками проклюнусь
и выйду на край тишины.
Морщины — как выстрелы в юность,
седины — как залпы войны.
Магнитка — святая былина.
Твой сын превращался в металл,
во Львове и в центре Берлина
взойдя на живой пьедестал.
Магнитка — военные тропы
и тыл, и такие бои,
что встали над всею Европой
бессмертные танки твои.
Я — Память.
Мне время подвластно.
От самого светлого дня
до самого горького часа
я — Память.
Вглядитесь в меня!
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"