Аннотация: Сборник рассказов, изданный в Кишинёве в 2005 г
"Прощание славянки "
Всю ночь мама и дядя Ваня о чем-то усиленно шушукались за занавеской. Может и не совсем всю-всю ночь. Тимка точно не знает, потому что он, в конце концов, заснул и ему приснилось, что наконец-то к ним с фронта, где он бил фашистов, приехал отец, весь в орденах, в синей с красным околышем фуражке и с пистолетом в желтой кожаной кобуре. На одной и на другой руке отца красовались немецкие трофейные часы, похожие своим лучистым блеском на те, на которых на прошлой неделе подорвался тетинастин Колька. Тогда они втроем, Тимка, Колька и Витек, пошли в горы за каштанами и уже почти углубились в лес, когда вдруг увидели на кусте бузины у поворота неширокой тропы, по которой они шли гуськом, что-то лучистоблестящее. Колька, шедший первым, с криком "Гля, ребя, часы!" рванулся вперед и добежав до куста, радостно схватил добычу... Тимка помнит только, что его вдруг сбило с ног и бросило на разросшийся дикий орешник, позади него стоявший стеной. Когда же Тимка пришел в себя, так и не успев испугаться, то почувствовал, что сильно пахло чем-то горелым. Горько горелым. Эта горечь забилась ему в нос и в рот и заставляла надсадно кашлять. Еле поднявшись тогда на ноги, Тимка, шатаясь, сделал несколько шагов в ту сторону, откуда только что кричал Колька. И тут же его, Тимку, стошнило: он увидел белобрысый колькин затылок. Голова Кольки застряла в стене орешника, будто ее кто-то только что туда приладил, а тело... Тела не было! В нескольких метрах левее того, что осталось от Кольки, на боку лежал Витек, белый, как полотно. Когда же Тимка, наконец, добрался до него, то увидел, что Витек мертв: у него была оторвана по самое плечо рука, а на животе - вся рубаха в крови. Вот они какие часики-то немецкие! Когда Тимка увидел отца с часами, да еще и на обеих руках, он в ужасе так заорал, что тут же проснулся. И в душе обрадовался, что удалось проснуться и тем самым остаться в живых... А отец? Где-то он сейчас? На тимкины вопросы об отце мама отводила глаза в сторону и односложно буркала:
- Воюет! Чего ему сделается! - и сразу находила Тимке какое-нибудь занятие. Тимка недоумевал: "Чего это она так сердится?" и начинал приставать с расспросами об отце к дяде Ване. Дядя Ваня солидно поправлял свою черную морскую фуражку с блестящей кокардой посередине околыша, фуражку, с которой он расставался разве только в постели, и принимался объяснять Тимке, что когда война кончится, все разойдутся по домам.
- И отец мой приедет? - назойливо допытывался Тимка.
- Приедет, а то как же, - подтверждал спокойно дядя Ваня.
- А вы куда поедете? - не унимался Тимка.
- Я погребу к себе на родину. В Питер. Сеструхи мои там, Лида и Шура, остались. Должно быть живы. Так думаю. - И дядя Ваня, как обычно, начинал рассказывать, какой это славный город Питер, сколько там всякого-разного, интересного.
- А Вовка как, братан мой? Он же ваш сын? Или как? Его куда?
- Об этом мамка твоя лучше нас с тобой знает, - быстро закруглялся сильно разговорчивый до этого момента дядя Ваня и уходил вразвалочку куда-нибудь по очень срочным делам, подметая весь путь своего следования широченными морскими клешами.
... Бабушка, кровать которой стояла впритык к тимкиному топчанчику, глухо храпела и временами что-то жевала во сне. А за занавеской, как и с самого вечера, Тимка снова услыхал быстрый настойчивый шепот матери. Разобрать ничего было нельзя, но шепот был настолько громким и напористым, что Тимке показалось, что мама вот-вот заругается в голос. Наконец, словно отбиваясь, что-то в ответ пробурчал дядя Ваня, потом опять зашептала мама, но шептала уже спокойнее, тише. Потом оба стихли и долго ворочались, и мама иногда стонала. Старая бабушкина кровать, на которой когда-то спал бабушкин брат, покойный дед Лукич, скрипела и скрипела.
- Уж лучше бы они шушукались! - с досадой думал Тимка. - Такущий скрип! Всех клопов перебудят! Чего бы я так ворочался и стонал! - Он недовольно повернулся на бок и стал бесцельно смотреть в темноту. Бабушка храпела. Наконец, за занавеской скрип прекратился и оттуда опять послышался глухой шепот...
Утром Тимку разбудила бабушка. Солнце уже вовсю било в открытое настежь окно. Откуда-то сверху, наверно с раскидистой ивы, росшей чуть в стороне от окна, слышался встревоженный стрекот беспокойной сороки. Докукарекивал свое бабушкин петух Серьга, самый заядлый и драчливый петух из всех петухов их поселка: никто из чужих не мог самовольно войти в бабушкин двор. А если кто-то нарушал петушиное табу, то незамедлительно подвергался такому злому нападению Серьги, что не успевал ничем от него отбиться и, поверженный, со срамом покидал бабушкин двор.
- Вставай, унучек, вставай! - бабушка сидела около тимкиной головы и нежно ворошила его волосы. - Вставай, маленький! Все давно порасходились, а у нас с тобой сегодня большие хлопоты. Большие, унучек, ой какие большие! - Тимка нежился, как кот на солнышке, под доброй бабушкиной рукой и только что не мурлыкал. Но не вставал. Даже снова закрыл глаза да так и лежал, нежась. А когда случайно открыл, то его негу, как рукой сняло: на него глядели другие бабушкины глаза. Не те, которые вслед ее приговорам излучали, как всегда, бездонную нежность к нему, маленькому, излучали добрую заботу обо всем , что хоть как-то было связано с ним, с Тимкой. И не те, которые он привык видеть, когда бабушка вела себя с ним ровно и даже равно. Тимка глянул на бабушку неожиданно для нее, глянул, когда не должен был глядеть. И поэтому бабушка не успела спрятать от него эти глаза. В них Тимка увидел что-то такое, что сильно встревожило его маленькую душу, чего он никогда прежде в бабушкиных глазах не видывал. В этих глазах было что-то про него, Тимку, что-то для него неизвестное, скорее плохое, чем доброе, может быть даже дурное и опасное.
- Бабушка! - Почему-то шепотом проговорил Тимка, - бабушка! Ты что-то про меня знаешь? - не прошептал даже, а будто душою прокричал, потому что бабушка сильно вздрогнула и, как от кипятка, быстро отдернула свою руку от его головы.
- С чего это ты взял, Тима? - через мгновение ровно ответила она, глядя на Тимку уже теми, старыми, глазами. - С чего ты взял? - поспешила повторить она снова. - Вставай, вставай! Заспался, поди! Оттого и выдумываешь! - и слегка нежно потянула его за вихры. Тимка не поверил ей и продолжал с тревогой смотреть на нее. - Ты вот что, Тима, - вдруг посерьезнела бабушка, - ты сядь-ка да послушай, что я тебе скажу. - Тимка, давно уже внутренне напрягшийся, теперь сразу покрылся весь гусиной кожей.
- А где мама? - вдруг заплакал он, поднимаясь, - где мама?
- Ах ты мой маленький, несчастный ты мой унучек! - совершенно неожиданно для начавшего реветь Тимки запричитала, не выдержав напряжения, бабушка, и прижала его лицо к своей теплой, пахнущей жареными семечками подсолнуха груди. - Ах ты моя сиротинушка! - Тимка, начавший было при этом громче реветь, оказавшись за бабушкиными маленькими руками, почувствовал себя очень неловко как мужчина и стал, сопя, выбираться из-под рук. Бабушка тут же отпустила его и принялась краешком своего пестрого платка, который сбился у нее куда-то назад и набок, утирать свои сильно повлажневшие жалостливые глаза. Тимка же слез не стал утирать, а сразу вытащил из-под трусиков пришитый мамой к майке кусок белой материи - носовой платок - и принялся усиленно сморкаться в него, решительно надувая при этом свои мокрые щечки.
- Ты уже совсем большой мальчик, Тима, - продолжая утирать глаза, но пряча их от внимательного тимкиного взгляда, вздохнула бабушка. - Вот скоро в школу пойдешь. Уже почти мужчина. А мама твоя - женщина. Женщины - слабые.
- А ты, - перебил Тимка, - слабая?
- Я - старая, - махнула рукой бабушка. - Обо мне речи нет.
- Ну и что? - набычился Тимка.
- А то, - бабушка, наконец, перестала тереть глаза и прямо пристально посмотрела на Тимку: - Жалеть мать надо! Жа-леть! - по слогам добавила она для пущей уверенности. - Вовка, вон, совсем маленький. С ним, знаешь, сколько здоровья надо? - Тимка молчал. - Во! - продолжала бабушка. - Да дядя этот, Иван, сам видишь, выпивает. Да и кулакам волю, бывает, дает. Не секрет. А матери каково? - Тимка молчал. - Ты, это, Тима, меня понимаешь? - заглянула ему в глаза бабушка, - понимаешь?
Тимка молчал. Да нет же, не молчал он! Он только вслух ничего не говорил, а про себя он еще как разговаривал! Почему, молчал он, этот дядька Ванька у них живет? Вот папа приедет, так он его выгонит! Хоть дядька Ванька и моряк, но все равно папа его победит! Это наш дом, не его! А он, когда в первый день пришел к нам жить, сразу напился пьяный и бил маму и бабушку. И его, Тимку, бросившегося их защищать, стукнул кулаком по голове! А мама потом все плакала и уговаривала бабушку: мол, Ваня - хороший! Он, мол, только сильно контуженный на войне! Вот пусть бы ехал немцев бить, а не нас, раз он такой контуженный! Сами, как только спать ложатся, всегда шепчутся и ворочаются, сколько хотят! Хоть всю ночь! А он, Тимка, чуть шевельнись, сразу все недовольны! Мама тут же кричит: "Сколько ты можешь там вертеться! Сколько ты можешь там вертеться! Спать немедленно! Спать немедленно!" Даже бабушку разбуживает! А когда бабушка однажды заступилась за него, так и ей досталось от мамы: "Он мне жить не дает! - кричала она бабушке из-за занавески, - а ты до такого возраста дожила, а не понимаешь простых вещей!" Не понимает! Да бабушка, может, больше их всех понимает! Потому и добрая! Ночью люди спят, а не живут! Придираются! Сами мне спать мешают каждую ночь!
- Тима, унучек, да ты меня слышишь ли! - бабушка слегка потрясла рукой тимкину голову, - Тима!
- Ты что это, Тима, - закрестилась бабушка, - в своем ли ты уме?
- Мама - добрая? - твердо повторил свой вопрос Тимка, не мигая, глядя на растерявшуюся бабушку.
- Тима, унучек, - бабушка вновь прижала к своей груди тимкину головку и поцеловала несколько раз его пахнущие постелью волосы. - Ну какой же ей быть? Ах, ты, Господи ты, Боже мой! Да разве ж бывают плохие матери? Тяжело ей, маленький, ох, как тяжело! Вот и срывается она. А тебя она любит! Любит! - и бабушка заплакала. Заплакала сначала тихо, по-старушечьи, а потом вдруг громко заголосила, как по покойнику, будто в одночасье лопнула в ней какая-то живая пружина, не сдержавшая всего накопленного и пережитого за долгие и нелегкие ее годы...
В полдень в их доме появился тимкин отец. Он выглядел почти таким, каким снился Тимке ночью, только наград было маловато - всего один орден и три медали, да на руках не блестели трофейные немецкие часы. Отец выглядел очень усталым и сильно хромал на правую ногу. Тимка узнал его сразу, как только отец подошел к плетню и принялся открывать калитку, чтобы войти во двор. Тимка с бабушкой в это время кормили поросенка в другом углу двора и были неожиданно оторваны от своего занятия страшным шумом, поднятым петухом Серьгой, который истошно заорал, устрашающе захлопал мощными рыжебелыми крыльями и стрелой понесся к калитке. Только что спокойно клевавшие вместе с ним рассыпанную бабушкой кукурузу его подружки, тоже все переполошились, устроили невообразимый гвалт и бросились наутек кто куда.
-- Папа! Папа приехал! Я знал! Я знал! - обернулся на шум и запрыгал от внезапного счастья Тимка. Он тут же рванулся, было, к калитке навстречу отцу, но бабушка, охнув, быстро поймала его за руку и просяще шепнула на ухо:
--
Про дядю-то Ивана не сказывай ему, унучек! Будто и не живет он у нас вовсе. Хорошо?
--
А Вовка? - тоже шепотом, готовый вот-вот оторваться, спросил Тимка.
--
И про Вовку не сказывай, - быстро ответила бабушка. - Они с дядей Иваном в эти дни будут жить в другом месте. Ну, беги! Встречай отца! - И отпустила его, словно воробышка, на волю, а сама бросилась отбивать тимкиного отца от вконец озверевшего петуха.
За те три дня, что отец находился дома, Тимке так и не удалось насладиться его присутствием. Правда, в первый день сразу после появления отца он немного все-таки посидел у отца на коленях, потрогал, рассмотрел попристальнее, повертел в руках его награды, порасспросил о нашивках на кителе возле ордена ("Ранения, - пояснил отец"), о немцах, об атаках, вообще о войне, похвастался, как они с пацанами подрывали патроны, которые находили в изобилии в лесу, густо окружавшем их небольшой поселок со всех сторон, погоревал о Кольке с Витьком, убитых, как и их отцы. Да тогда же отец дал ему выстрелить в огороде из своего ТТ. Пистолет был такой тяжелый, так что Тимка держал его за рукоятку двумя руками, а когда грохнул выстрел, он так дернулся в руках, что Тимка едва устоял на ногах. Отец громко расхохотался, забрал у Тимки пистолет, вставил в него обойму и вложил пистолет в кобуру. Потом, уже без улыбки, произнес, глядя на Тимку:
- Это очень плохая игрушка, сынок. - И добавил: - вредная.
В остальное время Тимка отца почти не видел. В первый день, как только они с бабушкой пришли за мамой на работу сказать, что приехал отец, мама их сразу послала на другой конец поселка за какими-то вещами. У людей, к которым они с бабушкой пришли, этих вещей не оказалось. Зато хозяйка и бабушка о чем-то долго-долго шептались, а Тимку отослали побегать с ребятишками, которых у хозяйки было трое, и все - постарше Тимки. Вернулись домой Тимка с бабушкой уже поздно вечером, когда отец и мама уже давно спали. Бабушка впотьмах постелила себе и Тимке постели, и он, не ужинавши, молча лег спать. Бабушка села к нему на топчанчик, наклонилась и поцеловала его в уже закрытые глаза. Так и сидела, пока он не уснул. На другой день мама не пошла на работу, а их с бабушкой сразу же после завтрака отправила в соседний поселок за двенадцать километров выменять на рынке мыла. Перед уходом бабушка, ни слова не говоря, полезла в свой старенький обшарпаный комод, достала из него какие-то вещи, сунула их в корзинку и, взявши Тимку за руку, потянула его за собой во двор. Тимка было заикнулся, что хочет пойти с папой "в город", так у них в поселке говорили, когда случалось идти в центр, но, увидев, что отец, отвернувшись, смотрит в окно, промолчал и понуро потащился вслед за бабушкой.
Пришли домой они, как и в первый день, лишь к вечеру. Усталые и без мыла. Ничего выменять не удалось. Мамы и отца дома не было. Бабушка, чем пришлось, быстро накормила Тимку и уложила его в постель. Проснулся Тимка только утром. Дома находился только один отец. Он сидел хмурый у окна перед небольшим потрескавшимся зеркальцем с густо намыленным подбородком. Брился. Потом они с отцом молча позавтракали. Наконец, Тимка не выдержал и спросил участливо:
- Нога до сих пор ноет?
- Нога, - односложно ответил отец. Из репродуктора-тарелки, висевшего над столом, за которым они сидели, с хрипом вырывалась бодрая, но чем-то тревожная музыка. Тимка, никогда до этого не обращавший никакого внимания на все, что выдавала тарелка, вдруг перестал жевать и тихо спросил отца, показывая одними глазами на репродуктор:
- Что это, пап? Что играют?
- "Прощание славянки", - глядя мимо Тимки, ответил отец. И совсем уже отведя глаза в сторону, тихо, как бы про себя, добавил: - Прощание играют, сынок. Прощание.
Потом уже во дворе он дал Тимке еще раз выстрелить из пистолета, теперь уже держа его руки в своих, а после этого прощального, как потом оказалось, салюта, быстро зашел в дом, и почти тут же вышел, пряча что-то , завернутое в газету, под мышкой.
-Я скоро приду, Тима, - ответил он на вопросительный тимкин взгляд и, сильно прихрамывая, как-то боком, направился к калитке...
Больше Тимка никогда не видел своего отца...
Кишинев, 1981 г.
Ах ты, жизнь!
Ранним утром Тимку разбудил ужасный крик, почти вопль, непрошенно ворвавшийся в открытую на ночь форточку. Разбуженное, очевидно, этим криком солнышко, недовольно водило слабым желтокрасным лучиком по стыку двери и потолка напротив Тимкиного топчанчика, прилепленного сбоку от окна к горбатой, выложенной слабой женской рукой, стенке, которую бабушка называла "штопка": два года назад во дворе разорвался снаряд (конечно "немецкий", потому что наши снаряды так подло не поступали). При этом предшественницу "штопки " почти всю высадило взрывной волной, так что бабушка, едва выбравшись из погреба, где она всегда спасалась во время бомбежек или обстрелов, и поминая отнюдь не блеклыми словами "наших сопляков, которые пуляют по хатам с бабами заместо немца", тут же принялась штопать пострадавшую хатенку, грозившую вот-вот окончательно завалиться. Да...Крик был женский, визгливый, аж до хрипа. Ничего нельзя было разобрать. Бабушка и мать одновременно мигом подскочили со своих кроватей. Не остался лежать и Тимка.
- Никак похоронку Довганихе принесли, - на звук определила бабушка и начала быстро одеваться. - А ты, пострел, куда это заторопился? - догнал Тимку ее хрипловатый голос, когда тот полез под топчан за своим сандаликом, который вчера перед сном плохо снимался, из-за чего пришлось так дрыгнуть ногой, что сандалик, ударившись о стенку, залетел куда-то далеко под топчан.
- Я, бабушка, с тобой. Только погоди, вот найду сандаль, - натужно прохрипел Тимка из-под топчана.
- Ой, люди добрые! Ой убили! - вдруг совершенно отчетливо донеслось из открытой форточки. Бабушка уже выбегала, и Тимка рванулся за ней, как был: в штанишках, без майки и в одном сандалике.
- Корову выгони в стадо, Катя! - крикнула бабушка тимкиной матери уже на ходу.
Стояла теплая послевоенная весна. Неделю назад вся тимкина семья вот так же, но еще более ранним утром,была поднята на ноги. Только не голосившей, как сегодня, до мурашек по коже женщиной, а беспорядочной оружейной пальбой и сияньем разноцветных ракет в пробуждающемся беловаторозовом небе. Все повыскакивали во двор в чём успели. Стреляли и пускали ракеты недалеко от них, у пожарной части. В соседнем дворе, ухватившись за плетень и забросив подальше костыли, на своей единственной ноге уже прыгал и кричал "ура!" дядя Федя Пустоваров, а рядом, глядя на него, как на несмышленыша, жалеючи его и себя, плакала тетя Варя, жена дяди Федора.
- Победа, Лукьяновна, растак их мать! Победа! - воздевал к небу свои худые жилистые руки дядя Федя, завидев Тимку с матерью и с бабушкой. И затем снова и снова орал, закашливаясь, такое родное для всех слово.
Бабушка угадала: голосили у хаты Павлика Довганя. Несмотря на такую рань, народу набилось полон двор. На крыльце в ночной белой рубахе, словно святые мощи, молча стояла мать Павлика, белая, как простыня, босиком, прижимая к себе ревущую четырехлетнюю Нюрку. Сам Павлик находился чуть поотдаль. Видно было, что его колотила сильная дрожь. В руках он сжимал "погонялку" - толстый железный прут, изогнутый на конце буквой "П". Такими прутами детвора тимкиного поселка гоняла по улицам железные обручи из-под бочек. Но стенания исходили не от матери Павлика, а от толстой тетки Жилихи, которую удерживали под руки две ее крепкие дочки. Испуская истошные вопли, тетка Жилиха подгибала колени, пытаясь повалиться на землю, но дочки, словно две бетонные опоры, не позволяли ей этого и с равнодушным видом вновь ставили "маманю" на ноги.
- Воровка! - истошно вопила Жилиха, захлебываясь от слез и злобы, - воровка! Да чтоб дети твои всю жизнь видали столько, сколько ты, сучка безмужняя, оставила моим деткам! Да чтоб ты навек подавилась той грядкой лука, которую ты у меня украла-а-а! Да чтоб она тебе на том свете все время покоя не давала-а-а! Да чтоб мужик твой к тебе никогда не вернулся, будь ты трижды проклята-а-а! Ой, убила-а-а! Ой, оставила малых деток моих помирать голодной смертью-ю-ю! Ой, спасите, люди добрые-е-е!
На крики Жилихи все сбегались и сбегались перепуганные соседи, толком не понимая, что же произошло. А мать Павлика словно окаменела: неподвижно стояла на своем крыльце и смотрела молча куда-то поверх прибывающей и прибывающей толпы. На худой лошаденке прискакал милиционер, совсем молоденький парень. Привязав лошадь к плетню, он неуверенно расправил под ремнем неопределенного цвета мятую гимнастерку и осторожно вошел во двор. Толпа охотно расступилась, и он оказался прямо перед зависавшей на крепких руках своих дюжих дочек Жилихой. Увидав милиционера, Жилиха еще пуще заголосила.
--
Отпустите-ка мамашу! - обратился милиционер к дочкам.
Те, наконец, облегченно вздохнули и сразу разошлись в разные стороны. Жилиха, оказавшись без надежных опор, перестала заваливаться на землю и твердо встала на свои коротенькие крепкие ножки. Тут же замолчала и выжидающе смотрела на милиционера.
- В чем дело, гражданка! Объясните! - потребовал милиционер. - Только спокойно и без истерики!
- Вон, - кивком головы показала Жилиха на мать Павлика, размазывая слезы грязной ладонью по красному зареванному лицу. - Машка со своей оравой! Жрать им нечего, так они всю грядку лука у меня повыдергивали! Только повсходил! Только повсходил! И что же я теперь делать-то буду! - снова заголосила она, в отчаянии обхватив голову руками.
- Гражданка! Прекратите! - прикрикнул на нее милиционер. - Откудова это вы знаете, что она, - он указал на стоящую, как статуя, мать Павлика, - что она попортила ваш огород?
- Да! Почем ты знаешь? Отвечай! - тут же раздался чей-то громкий нетерпеливый голос. - Раскудахталася тута!
Толпа во дворе, до этого молча и угрюмо взиравшая на все происходящее, вдруг сразу загудела и задвигалась.
Тут он расставил руки в стороны и пошел на толпу, пытаясь таким способом ее вытеснить со двора павликиного дома. Но никто даже бровью не повел: все продолжали недвижно стоять, зато загалдели еще пуще. Милиционер отошел назад к Жилихе, снял свою синюю фуражку, отер рукавом гимнастерки пот со лба и, снова надев фуражку, решительно поднял вверх руку:
- Граждане! Пока не уйдете со двора, я, граждане, дознание не начну! Прошу всех освободить двор!
Пока милиционер и толпа выясняли отношения, а Жилиха, глядя на милиционера, прикидывала, как же такой хлипкий пацанчик вернет ей грядку первосортного лука, который они с мужем именно сегодня собирались свезти на базар в город, никто и не заметил, как мать Павлика ушла в дом. Все опомнились только в тот момент, когда душераздирающий детский крик током ударил по всему живому. Воробьи, стайкой сидевшие на росшей в глубине двора старой-престарой алыче и яростно спорившие о чем-то между собой, от такого крика фонтанчиками брызнули в разные стороны.
Милиционер, а следом и все, кто топтался во дворе, бросились в хату. В дальней комнате, в петле, едва касаясь пальцами босых ног земляного пола, закатив глаза, хрипела мать Павлика. Веревка была наспех завязана одним концом за крюк, вбитый чуть повыше окна. Милиционер мгновенно, по-собачьи, прямо с порога прыгнул к окну в ноги матери и поднял ее на себе, сорвав при этом рукой петлю с ее шеи... Впопыхах мать положили здесь же на земляном полу. Милиционер уже не обращал внимания на людей, доотказа набившихся в хату, а стоя на коленях, пытался привести мать Павлика в чувство.
- Зря ты, парень, старался! - наконец с трудом прошептала мать. - Не жить мне больше после такого позора!
- Детей бы пожалела! - перебил ее милиционер, - что они без тебя! Перемрут! Мужик-то где? На фронте?
- Не жить мне больше! Ох не жить! - заплакала мать, и слезы сразу наполнили казавшиеся до этого бездонными огромные глазные впадины.
- Ну, будет, будет! - мягко тронул ее за плечо милиционер. - Так уж и не жить! Шут с ним, с этим луком-то! Наживешь - отдашь! Бывает! Война! - заключил он.
- Да не брала я энтот лук, будь он трижды проклят! - мать попыталась подняться, но милиционер ее придержал:
- Лежи, лежи! Отойди маленько. Не брала и хорошо. Разберемся.
- Не брала она, слышь! - вмешалась одна из находившихся тут же женщин. - Не могла она. Всю оккупацию бедовала с двумя ребятишками, но чужого - ни-ни. А находились, которые брали. Ой брали! - В комнате все сразу заговорили, завспоминали совсем-совсем недавнее. Тронули еще не зажившее, не затянувшееся, больное. И оттого эта толпа разнородных, чужих, случайных людей как-то сразу внутренне собралась, сплотилась одной общей бедой, одной общей ответственностью за все прошедшее, настоящее и будущее...
Раздался резкий стук в окно. Он был до того неожиданным и громким, что все галдевшие вдруг в момент смолкли на полуслове и повернулись на звук. За окном подавал какие-то знаки муж Жилихи. Его сначала толком никто не узнал: лицо было искажено то ли болью, то ли страхом, то ли стыдом, то ли всем одновременно. Было видно, что все случившееся в это утро, где-то глубоко перемешалось внутри этого человека, забродило и в одночасье проступило на его простом и добром лице. И каждая из простых человеческих слабостей по-своему запеклась только ей присущим узором. Милиционер быстро вскочил на ноги, но тут же, взяв себя в руки, спокойным шагом направился к выходу. Люди в комнате и у порога почтительно расступились, образовав неширокий коридор. Едва милиционер вступил в него, навстречу ему выскочил муж Жилихи.
- Я это! - закричал он, задыхаясь, - я! Я свез лук на базар! Не виновата она! - он бросился мимо милиционера к продолжавшей лежать на полу матери Павлика, опустился перед ней на колени и порывисто припал к ее груди:
- Прости нас, Мария! - послышалось сквозь приглушенные всхлипы. - Прости ты нам нашу глупость, прости Бога ради!
...Мать Павлика молча лежала, уставив, как в могилу, невидящий взгляд в потолок своей хаты. Из ее глаз, словно из двух родничков толчками выбивались чистые прозрачные слезинки. Они удивленно задерживались на длинных пушистых ресницах, а затем неохотно терялись в рассыпанных по всему зеленому земляному полу густых темных волосах. Рука ее нежно гладила повинную голову мужа Жилихи...
Ах ты, жизнь! Судьба людская!
И любовь, и боль, и плач!
Колеи не выбирая,
То бредешь, то мчишься вскачь!
Кишинев, 1982 г.
Кончалось лето
Тимка проснулся рано. Из-за двери, где спали родители, доносился храп матери. Воздух как будто медленно-медленно засасывался в узкую воронку, а потом его тут же с силой выбрасывали назад неравными порциями через неплотно прикрытое вибрирующее отверстие. Тимку всегда раздражал этот храп, но сейчас он был просто невыносим. Захотелось прямо тут же сбежать из дома. Тимка посмотрел в окно: почти темно. Лето кончалось и светать стало значительно позднее. Но птицы из рощицы, в которую выходила тимкина комната, давно пробудились, и их звонкие голоса весело врывались в открытую форточку, перемешиваясь с опротивевшим напрочь храпом. Тимка завидовал птицам: тем всегда весело. Интересно, есть ли у их малышей бабушки? Тимка вздохнул и покосился на топчан, на котором спала его бабушка. Он темнел у стены бесформенной кучей. Чтобы как-то избавиться от терзавшего его храпа, Тимка снова стал думать о птицах. Но тут бабушкин топчан сиротливо заскрипел, куча у стены зашевелилась и Тимке показалось, что не только он один бодрствует в комнате. Более того, он был в этом почти уверен, что сквозь скрип услыхал всхлипывания.
- Бабуль! - шепотом позвал Тимка, - бабуль, ты что?
Жуткий храп бился в тимкину дверь и мешал слушать.
- Бабуль? - напряг слух Тимка, - я здесь! Ты что, бабуль? Тебе плохо?
Куча у стены не отзывалась. Тимка, затаив дыхание, стал напряженно прислушиваться. Куча молчала. Но Тимку провести было невозможно. Он встал и решительно прошлепал босыми ножками к бабушкиному топчану.
- Подвинься, бабуль, - тронул он бабушку за плечо, - я хочу к тебе. Чтобы тебе не было страшно, - для полной убедительности добавил он.
Бабушка молча подвинулась, и Тимка не спеша основательно устроился у нее под боком.
- Вот так! - обнимая бабушку и тесно прижимаясь к ее теплому телу, заключил Тимка.
- Ах ты мой защитник! - вдруг горячо зашептала бабушка и прижала тимкину головку к своим губам. - Спи, миленький, еще рано.
Да, бабушка действительно плакала. Тимка почувствовал, что подушка под ним сильно влажная и чем-то теплым замочило ему макушку.
--
Не плачь, ба, - привстал на локте Тимка, уже вот-вот готовый сам разреветься. - Мама говорит, что тебе там лучше будет, - неуверенно продолжил он шепотом. - А мы к тебе ездить станем. Опять же - врачи там. И уход, - повторил он многократно слышанные дома слова. - А я вот выросту и заберу тебя к себе, не плачь.
Он по-взрослому провел ручонкой по мягким бабушкиным волосам и поцеловал ее в мокрую переносицу.
- Все, все, Тима, не буду. Спи, - чуть запинаясь, в ответ прошептала бабушка.
... Тимка проснулся оттого, что кто-то его сильно тормошил. Он открыл глаза и сразу зажмурился: в окно уже било яркое солнце. Чуть приподняв веки, он встретился с глазами матери и было открыл рот, чтобы спросить "А бабушка...", как мать строго приказала:
- Быстро вставай! И так опоздали! Поедем нашу бабушку пристраивать! Такси уже пришло! Мигом! - крикнула она, убегая. - Назад приедем - позавтракаем! Давай!
Тимка тут же сорвался с постели и, на ходу застегивая помоч от штанишек и засовывая ноги в сандалики, вылетел на крыльцо. Бабушка сидела уже в машине и смотрела куда-то в сторону. Шофер, чубастый молодой парень в гимнастёрке, в чёрных морских клёшах, наспех засунутых в кирзовые сапоги, бил ногой по переднему скату, проверяя его на прочность. Отца не было видно. Мать торопливо запихивала в багажник узелок с бабушкиными вещами. Из-за соседского забора на все происходящее хмуро глядели тетя Галя и дядя Ермолай с маленькой Ленкой на руках. Тимка, забыв сказать "здрасьте", сразу побежал к машине.
- У-уу, ироды! Родную мать... - услышал он, забираясь к бабушке на колени, и почувствовал, как бабушка вздрогнула.
- Ну... поехали! - мать, потная, тут же рядом плюхнулась на сиденье. - Поехали! Давай!
Шофер нехотя кончил бить ногой по скату, зачем-то посмотрел на небо, словно испрашивал у него разрешение на отправление, и медленно полез за баранку.
- А дядя Ваня...то есть... где папа? Папа где? - заволновался Тимка, - подождите!
- Ехай, ехай! - тронула шофера за плечо мать. - Папа твой занят, - не поворачиваясь лицом к Тимке, объяснила она ему деревянным голосом. - Он не может. Он умеет только руки распускать. Да и то, когда пьяный. А когда он не пьяный? - она, заводясь, начала, было, переходить на крик...
Тут шофер с неподдельной яростью дернул за рычаг, и машина резко рванулась со двора. Бабушка охнула и прошептала: "Ну, все!". Тимка почувствовал, как ее теплые руки еще крепче сжали его. Мать сразу замолчала...
Когда через некоторое время вдали показались неровно рассыпанные по яркозеленому полю белые домики, пансионат для престарелых, Тимка твердо решил показать свой мужской характер и ни в коем случае не зареветь. Мать сразу заерзала на сиденье и, будто призывая всех присутствующих в свидетели, начала поочередно всем заглядывать в глаза и фальшиво восклицать: - Красота-то какая! Вы только подумайте, как у нас заботятся о старости! Ну чисто рай небесный! А речка-то, речка! Поглядите-ка! А па...
- Да перестань ты паясничать! - неожиданно перебил ее до этого всю дорогу молчавший шофер. "Речка-то! Речка!" - фальцетом пере- дразнил он её. - Что-то не больно-то сама сюда рвешься, кикимора!
И рывком нажал на газ. Машина взвыла, а мать, словно ничего не произошло, продолжила восхищаться открывшимся взору пансионатом, показывая всем своим поведением, что она очень завидует тому, что доля жить здесь до конца дней своих несправедливо досталась не ей, горемычной, а ее более удачливой матери.
Наконец-то подъехали к выкрашенным в зеленое воротам. Шофер затормозил, вылез из машины и, буркнув "разбирайтесь тут сами!", резко махнул рукой и, не оглядываясь, сразу сгорбившийся, медленно поплелся вдоль длинного-предлинного забора. Бабушка как-то засуетилась, заспешила и никак не могла снять Тимку со своих дрожащих коленей. Да и Тимка, как на грех, вдруг весь одеревенел. Пальцы вцепились в спинку сиденья и не хотели разжиматься. Выручила, как всегда всех мать: она уже успела сбегать к воротам и вызвать двух пожилых женщин в белом. Они втроем подошли к машине.
- Мама! - громко сказала мать, - вот видите, нас уже встречают! Как здесь культурно, мама! А ты, пострел, чего прилип! - и Тимка заработал подзатыльник. - Ну-ка быстро вылазь! Мы и так опаздываем!
Куда и за чем "опаздываем", она не уточнила, но зато Тимка был тут же сильным рывком выдран из машины и поставлен на ноги на землю. Женщины в белом помогли выбраться бабушке.
- Ну вот, - привычно сказала одна из них, - значит, это, прощавайтесь!
Тимка твердо подошел к бабушке, молча ткнулся в её подол, затем отошел на шаг и пробормотал: - До свиданья, ба... - А мать вдруг с возгласом "Ой! А узел-то совсем забыли!" кинулась к машине. Узел у нее тут же забрала другая женщина в белом, и обе служительницы с бабушкой посередине медленно прошли ворота и направились по неширокой аллее к стоявшему несколько в стороне от остальных домику. Тимка насупился и стал сбивать носком сандалика пыль с тротуара. Мать крепко держала его за руку и искала глазами шофера. Где-то заиграли "Помнишь, мама моя" ...
Слезы хлынули из него, как дождик из темной тучки. Мать сразу крепче сжала тимкину ручонку и, дернув её на себя, зло прошипела:
- Я те поору! Цыц, паршивец! - и принялась побыстрее запихивать его в машину.
- Я не хочу! Не хочу! А-а-а! Пусти! Пусти, ты! Бабулечка-а-а!...
Тимка рвался, хрипя, из рук матери и ему казалось, что тысячи и тысячи колоколов вдруг взорвались гулким медным звоном, яркое солнышко вздрогнуло, побледнело и быстро-быстро покатилось за далёкий горизонт...
"Не хочу! Не хочу!" эхом металось невыносимое тимкино горе, и три фигурки на аллее заторопились, путая шаги...
1981 г. Кишинев
Новый Афон - Пицунда
Синеглазое веселое солнце привычно смотрело со своей высоты на старый, когда-то давно шагнувший в самое море на своих высоких крепких сваях дощатый причал, о который нетерпеливо бился небольшой белоснежный прогулочный катер, издали похожий на хорошенькую чайку, качающуюся на мягких изумрудных волнах. Последние опоздавшие торопливо и виновато быстро пробегали мимо укоризненно глядевших на них двух усатых ответственных за посадку, кое-как суя им в руки мятые туристические карточки. На борту опоздавших встречало такое же темнокожее и усатое лицо, как и первые два на причале.
Все скамьи на верхней палубе были заняты туристами, однако для каждого вновь прибывшего все равно немедленно откуда-то обнаруживалось "одно местечко". Детвора, словно мухи, лепилась у бортов. Причальный динамик в очередной раз громко и гортанно прокричал, что "Теплоход "Апсны" отправляется в путешествие по маршруту "Новый Афон - Пицунда", приятного всем путешествия!", тут же быстренько начали убирать трап и закрывать бортовую дверцу. Люди на палубе, до этого гомонившие, словно птицы на диком утесе, как-то вдруг попритихли, стали поплотнее усаживаться друг подле друга на жестких деревянных скамьях и почти перестали шевелиться.
Одни ожидали выхода в море с плохо скрываемой тревогой, потому что им впервые в их жизни придется плыть по морю на судне и что и как оно там будет - одному Богу известно.
Другие наоборот: с особым нетерпением предвкушали близкую встречу с могучим дыханием открытого моря, с безбрежным бирюзовым простором, соприкасавшимся далеко-далеко у самого горизонта с яркой бездонной синью утреннего июльского неба.
Третьи совсем притихли в своих обычных людских заботах, припоминая, все ли, что необходимо, взято с собой в дорогу, не забыто ли что, и просто размышляя о прочих житейских мелочах, без которых любой из ний практически не мог существовать.
"Теплоход", как солидно звала команда свой катерок, между тем громко и натужно заурчал, внутри него что-то зашевелилось, задрожало, забилось, и он медленно начал отходить от причала. Он будто проснулся от долгой спячки, ожил, повеселел, сразу заплясал на легкой прибрежной зыби, отчего и его пассажиры тут же вдруг зашевелились, задвигались, заговорили, словно внезапно пробудились от сковывавшей их какое-то время неизвестности. Те, кто постарше, особенно женщины, сразу принялись натягивать на себя теплые, припасенные в дорогу, кофты, набрасывать на плечи себе и близким все, что было из одежды под рукой: защищались от свежего соленого ветра, уже загулявшего по маленькой палубе. Ребятня дружно загалдела, ощущая приливы особой радости от пенившейся за бортом прозрачной воды, громкоговорители, укрепленные на носовой и кормовой сторонах небольшой рубки, неуклюже торчавшей посреди палубы серым спичечным коробком, заклокотали ритмичной музыкой, прибавляя кому веселья, кому - грусти, а кому - обычного шума в ушах. Хотя солнышко еще не жгло, как это часто бывает в тех краях к этому часу, и до жажды было еще далековато, все же некоторые пассажиры начали спускаться по крутой винтовой лестнице под самой рубкой в спрятанный на дне "теплохода" малюсенький бар. Двухчасовое морское путешествие в Пицунду началось.
Мне достался маленький уголок скамьи перед самой рубкой, почти у входа в нее. Дверь рубки едва держалась на петлях: члены команды катерка сновали туда-сюда, безбожно хлопая ни в чем не повинной дверью. На них не было обычной морской формы и поэтому невозможно было определить, кто есть кто. Обычно каждый из них, будь то входящий в рубку или выходящий из нее, пролетал перед палубной публикой этаким гоголем, в дижениях его скользила ленивая молодцеватость, скорее - развязанность, полное и показное пренебрежение "к этим салагам", которых-то и в мертвый штиль непременно укачивает. Эти люди ходили небрежно, вразвалочку, смотрели поверх наших голов, в никуда, а закрывая за собой дверь старенькой рубки, в последний момент так нещадно дергали ее разнесчастную, что сразу раздавалось нечто вроде небольшого взрыва, дополнительно обращавшего внимание окружающих на то, что такой-то вошел в рубку или, что еще более значительно, вышел из нее.
Рядом со мной вплотную разместилась средних лет полная женщина, то и дело хватавшаяся за голову после очередного дверного выстрела. Каждый мускул на ее страдальческом лице выражал непреодолимую муку, когда новый герой заполнял проем двери своими крепкими плечами. Однако ее дочь-подростка, примостившуюся тут же рядом на скамье, все это приводило в неописуемый восторг, в заливистый звонкий беззаботный хохот. Девчушка, сидевшая до отплытия очень смирно, даже испуганно, все время жавшаяся к матери, как только катерок выкатился в открытое море, словно по волшебству тут же заерзала, завертела в разные стороны небольшой, на тонкой, не успевшей еще загореть белой шейке головкой, приникая время от времени красиво очерченными пухлыми губками к страдальческому уху матери, стремясь поделиться с той переполнявшими ее чувствами. Когда же дверь выстреливала и мать крупно вздрагивала, хватаясь с жуткой гримасой на лице за голову, это приводило ее дитя в такой неописуемый восторг, что оно начинало безумно хохотать, бессильно падая при этом на мать, пронзенное легкой детской радостью, неспособной услышать и понять плач взрослой души. А может мать нашла удачную игру?
Около получаса прошло с момента отплытия. Катер шел ровным ходом в открытом море параллельно береговой линии. Слева, насколько хватало взгляда, в лучах яркожелтого солнца синело и синело море. А справа чуть ли не от самого берега в небо упиралась крутая горная гряда, до половины одетая в роскошную южную зелень с белыми нарядными шапками нерастаявшего снега на голых каменистых вершинах. Ветер крепчал. Вскоре легенький катерок начало прилично подбрасывать, словно лихой тарантас на деревенских ухабах. При этом катерок напрягался, напружинивался, сдержанно гудя, а тугая разгулявшаяся волна с размаху била в его недавно старательно выкрашенный невысокий бортик. Но катерок твердо следовал своим курсом, упрямо не обращая ровно никакого внимания на начинающее закипать от злости море. Люди с кормы, с носа потянулись поближе к середине, к рубке, где меньше всего укачивало. Лица их, постепенно остывая от недавней веселой туристской суеты, становились серьезными, даже напряженными. Громкие разговоры взрослых и гам ребятишек поутихли. Каждый ушел в себя, пытаясь отогнать прочь начавшую подступать к самому горлу тошноту. А у меня в голове завертелись и завертелись невесть откуда взявшиеся строки:
Мы все действительно салаги:
Качнуло море только чуть
И нашей выспренности шпаги
Пронзили собственную грудь.
Волна летит, летит, несется,
Смеясь, рисует свой узор.
Ох, не напиться б из колодца,
С тоскливым именем "Позор"!
Я вспомнил, как сосед по гостиничному номеру в ответ на моё предложение прокатиться морем в Пицунду, только ехидно заметил: "Вы бы, Тимофей Павлович, поостереглись этих сомнительных мероприятий местного турбюро". "Почему так?" - искренне удивился я. "А потому, - глубокомысленно ответствовал сосед, - сами увидите, если поедете." Похоже, стреляный воробей этот мой гостиничный сосед...
... Катерок швыряло из стороны в сторону. Казалось, вот-вот наступит момент, когда срели сгрудившихся в беспорядке у рубки испуганных людей кто-нибудь первым не выдержит, расслабится, сорвется, не сладит с еле сдерживаемой и рвущейся наружу, на люди, напоказ тошнотой и тогда... И стоявшие, и сидевшие - все с тревогой посматривали то друг на друга, то на усыпанное крупными белыми барашками потемневшее, совсем недавно такое чистое, такое ласковое и приветливое море. Солнышко, как ни в чем не бывало, светило все также ярко и весело, горы невозмутиво-величаво уплывали назад, а море... Оно стало иным, совсем иным: неприветливым, злым и, казалось, вот-вот его обуяет страшая ярость. Белые барашки начали превращаться из красивых, живописных, приятных глазу туриста бурунчиков, в с шумом перехлёстывающие через мелкие бортики катерка ушаты неприятной в этот момент воды, обдававшей холодным душем сбившихся в кучу у рубки уже явно напуганных всем происходящим людей. Видно было, что настроение у всех сильно испортилось, и глухое раздражение вперемежку со страхом сковало незадолго до этого беззаботную и настроенную на праздник разношёрстную массу туристов. Казалось, не хватало только того, на кого мог бы разрядиться гневом этот огромный ком людской несправедливости., чтобы снова всем стало легко, приятно и празднично.
Тут среди почти обреченно молчавших, сгрудившихся у передней части рубки людей случилось легкое движение. Показалось, что к ним кто-то пробирался с другой стороны рубки.
- А ну-ка, женщины, разрешите-ка, разрешите! - послышался оттуда жесткий и властный женский голос. - Ну-ка позвольте-ка мне пройти! Посторонитесь-ка, мамаша! - это уже к женщине, стоящей у нашей скамьи в первом ряду. - Сыночка-то отпусти, отпусти, милая! Чего это ты его на руки-то подхватила? Гляди, он уже почти что с тебя ростом! Вот-вот поллитру запросит! - Кто-то из стоявших рядом раздражённо и недобро заулыбался. Прямо передо мной из толпы выбиралась невысокая полноватая конопатая пожилая женщина в простеньком стареньком цветастом, похожим на домашний, халатике. На ее сухих крепких ногах - растоптанные, видавшие виды неопределенного цвета босоножки, из которых вылезали неровные сухие пальцы, никогда не ведавшие, вне всякого сомнения, что такое педикюр. Голову ее покрывала старенькая соломенная шляпка, удерживаемая на голове тоненькими желтенькими тесемочками, завязанными узелком на небольшом круглом подбородке. Из-под шляпки курчавились густые, но совсем-совсем седые волосы. Посреди круглого простого и совсем неприметного лица с широко расставленными небольшими и давно выцветшими круглыми глазами прилепился еще более неприметный, чуть вдавленный в переносице и заканчивающийся небольшой круглой картофелинкой нос. Большой рот окаймляли тонкие, еле подкрашенные губы. Эта женщина еще что-то кому-то на ходу крикнула, и я...я сразу узнал ее! В одно мгновение какая-то все отравляющая ярость прямо-таки забулькала во мне! Да это же опять местная культурница нас настигла! Боже! Даже в шторм в открытом море от нее - никакого покоя! Я повернулся к соседке:
- Ну, сейчас мы все тут запоем-запляшем! Не доконала она нас еще там, на земле!
- Ну что вы! - через силу улыбнулась соседка, стараясь быть вежливой и приветливой, но у неё это плохо получилось, - что вы! Хотя сейчас явно не до шуток, но всё же...- Какие уж тут шутки! - гнул свое я, - сейчас начнется! - и показал глазами на пришелицу. Соседка посмотрела по направлению моего взгляда и по её лицу я понял, что ей трудно было скрыть, как и мне, свою неприязнь к прорывавшейся к нам напролом культработнице.
А та уже твердо стояла на свободном простанстве палубы, держа в одной руке рулоном свернутую общую тетрадь, а другой поправляя съехавшее на нос сомбреро.
- Сейчас мы станем петь! - безапеляционно заявила эта дама и, раскрыв наугад свою тетрадку, пояснила: - Здесь у меня записаны слова песен.
Меня начало душить зло: так я и думал, что этим кончится! Ну и путешествие! Постоянно грохающая дверь рубки, эта заносчивая и всех презирающая команда, начинающий звереть шторм и вот он заключительный подарок отдыхающим в виде этой бесцеремонной бабенки! Вспомнилось "Спокойно, Ипполит, спокойно..." Было видно, что и остальные "отдыхающие" без явного энтузиазма восприняли появление активистки в столь напряжённый для них момент. "Хорошо бы не побили её сгоряча, - подумал я. - Совсем тётка ополоумела! "
Тем временем действо у рубки разворачивалось своим положенным ему чередом. Затейница громко, перекрывая шум бьющихся о бортик катерка раздраженных волн и натужное гудение этого крепкого и упрямого ослика, продолжала приказывать:
--
А ну-ка, кто поближе, смотрите в мою тетрадь, остальные хором подхватывают! И-и-и... начали!
Пусть плывут неуклюже
Пешеходы по лужам,
А вода - по асфальту - рекой!
Она пропела это громким и на удивление чистым голосом.
- Внимание! Мужчины тоже поют!
- Сейчас,- чуть не выкрикнул я, - как же!
Она глядела прямо на меня, словно угадала ход моих мыслей:
- Мужчины! Не отставайте!
Но все молча и открыто недружелюбно, вроде меня, поглядывали на этот старый круглый облезлый феномен посреди шторма. Но сие обстоятельство ее совершенно не смущало: как ни в чем не бывало, она продолжала, размахивая себе в такт правой рукой, а левую, с тетрадкой, держала вытянутой перед собой так, чтобы стоящие рядом видели слова песни, которые были ею выписаны крупным разборчивым четким почерком на разлинованной белой бумаге.
- Мужчины! - она опять в упор смотрела на меня. Дался же я ей! - Не слышу мужчин! Молодой человек! - она принялась яростно теребить стоявшего рядом с ней парня: - Ну что же вы! Подхватывайте! - Но парень только неприязненно смотрел на ее выкрутасы и все теснее прижимал к себе свою спутницу, которой было очень плохо. А может и наоборот: даже очень хорошо? Определить это точно было невозможно, потому что девушка обхватила парня обеими руками за шею и уткнув ему в плечо свою головку, почти висела на нем.
Море свирепело. Волны с теском бились о борт и соленые брызги начали доставать уже сгрудившихся у самой рубки.
--
Детки! Все детки!
К сожаленью,
День рожденья
Только раз в году! -
одиноко кричала запевала под шум ревущих волн среди угрюмого, злого, беспокойного и какого-то больного молчания стоявших рядом с ней людей.
И... И все же она добилась своего! То ли потому, что было неловко смотреть, как пожилая женщина, которой и самой-то было, быть может, не лучше, чем остальным, никак не воспринимавшим ее, старается провести запланированное мероприятие, то ли потому, что становилось неловко чувствовать себя мешающим ей зарабатывать на кусок хлеба, то ли просто из обычного человеческого сострадания (чего у русского человека всегда в избытке) к неудаче другого себе подобного, то ли еще по каким иным причинам, не знаю и гадать не стану, но кое-кто из женщин, из детей и... увы, я сам начали неуверенно ей подтягивать, подпевать, поддерживать ее. На этот факт она даже бровью не повела! Как будто все идет именно так, как и должно было идти с самого начала!
Хоть и злость брала меня из-за этой тетки, но уже спустя какой-то десяток минут я вместе со всеми окружающими горланил "А я играю на гармошке у прохожих на виду"! Что она сделала с нами, эта женщина! Все тотчас забыли, что им невыносимо плохо! Те, что поголосистее, - а таких вдруг обнаружилось почти девять десятых - старались перекричать друг друга, перепеть, да и что там греха таить, просто переплюнуть! И стар, и мал!
...Тем временем наш катер выскочил, наконец, на серый песчаный пляж Пицунды под строгое молчание огромных реликтовых сосен и вполне недоуменные взгляды загорающих: крутая черноморская волна давно отстала на полпути где-то между Гудаутой и Пицундой, а легкое белоснежное суденышко, упершись носовой частью во влажный зернистый песок, продолжало сотрясаться от коллективной боли за то, что "Для кого-то - просто летная погода, а ведь это - проводы любви". Спускаясь на берег по трапу, перекинутому прямо с носа суденышка на пляж, я услышал, как недавняя моя соседка по скамейке на палубе, шедшая позади меня, спросила свою дочь:
- Ну, как, солнышко, не тошнит больше?
- Что ты, мама! У меня все горло дерет от песен! - удивленно ответила девчушка и тут же в ответ потребовала: - Мама, купи мне мороженого!
- Да это не тебе надо мороженое покупать, а вон бабушке из Ленинграда, которая всех нас по-настоящему спасла! - парировала мать. - Пойдем лучше да купим ей цветы.
- К-к-ак это из Ленинграда? - повернулся я к ним. - Она, что, не местная разве? Не из турбюро? Не культработник?
- Да из какого там турбюро! - досадливо махнула рукой на меня женщина. - Из какого турбюро! Какой там культработник! Опомнитесь! Из Ленинграда она! Отдыхающая! Как мы с вами! Бывшая фронтовичка! А живет... чуть ли не в доме для престарелых... Одна, как судьба...
- Вот оно что! - я так и застрял посреди трапа, огорошенный этой новостью. - Да она же, как... как на фронте... Впереди всех... Одна... За всех...Для всех...А я... А мы....
- Эй, проходи! Чего стал! - резко толкнул меня в спину чей-то раздраженный нетерпеливый голос, и я поплелся вниз, не разбирая ступенек...
1982-1983 г.г. Кишинев
Срочный вызов
1.
Рабочий день близился к концу. Оставалось чуть больше часа. Южный зимний день тоже завершался. Пространство по ту сторону окна кабинета делилось надвое: слева где-то уже рядом находились сумерки, но словно боясь войти в холодный мелкий дождь, непрерывно сыпавший с самого раннего утра, они выжидали со своим появлением. Справа надвигалась темная рваная туча, поглощая собою и заунывный дождь, и редкие светлые полоски завершающегося дня, кое-как вырывающиеся из густой чернильной сырости. Местами достигая окна, туча растекалась по стеклу грязной вязкой массой.
- Вот и все, - подумал Тимофей Павлович, - совсем добралась.
Какая-то еще неосознанная тревога помимо его воли проникла снаружи в его кабинет и начала медленно сжимать и, как ему показалось, даже искривлять окружающее пространство. Вдруг зазвонил внутренний. Тимофей Павлович невольно от неожиданности вздрогнул, но трубку снял медленно и глухо произнес:
- Вологодцев.
- Слушай, Вологодцев, сейчас только звонил Иван Андреевич из...- трубка что-то неразборчиво прохрипела голосом главного инженера, - срочно хочет тебя видеть.
- Кто-кто? - откашлявшись, быстро переспросил Тимофей Павлович. - Какой Иван Андреевич? Из...- Он посмотрел на потолок своего небольшого кабинетика.
- Да, да! Он самый! - перебил главный, словно телепатически перехватил взгляд своего собеседника. - Собирайся побыстрей!
Немного помолчав, озабоченно добавил:
- Машина у меня куда-то уехала некстати. Накажу я этого Васю. Совсем разболтался парень: уже в рабочее время начал калымить. Вот рас... разгильдяй! - быстро поправился главный.
- Но я... - начал было Тимофей Павлович, - да у нас с ним шапочное знакомство, - наконец твердо выпалил он. - Не понимаю, зачем...
- Да на месте там и разберешься! - закричал в трубку главный. - Разберешься! - для большей убедительности опять прокричал он. - Да давай поскорей! В таких инстанциях ждать не привыкли! Беги мигом в бухгалтерию! Там тебе уже выписали талоны на такси! Ровно через двадцать минут ты должен быть у него! Комната 121! Синчер Иван Андреевич! Все запомнил?
- Запомнил, - в полной растерянности буркнул Тимофей Павлович. Потом медленно положил трубку и нехотя как бы заторопился в бухгалтерию.
- Зачем я ему понадобился? - тревожно недоумевал он, - медленно поднимаясь по лестнице, машинально шагая через одну ступеньку. - Зачем?
Ему было неудобно встречаться с Синчером не только потому, что тот работал "наверху" и получалось, что разговор с Синчером будет происходить через голову его, Тимофея Павловича, непосредственного начальства. А начальству, как известно, такое положение вещей всегда не по душе, если говорить слишком упрощенно. Неудобство было связано и с чисто личными мотивами. Лет десять тому, когда Тимофей Павлович работал зав. отделом в одном министерстве, к нему неожиданно заявился его бывший однокашник по университету Валера Ярмурин с каким-то незнакомым парнем. Тимофей Павлович обрадовался Валере: не встречались много лет. Как водится в таких случаях, разговорились "за жизнь". Спутник Валеры все время скромно молчал, давая возможность, видимо, всласть повспоминать прошлое. Наконец, Валера приступил к разговору, ради которого он, собственно, и разыскал Тимофея Павловича. Оказывается, Валера пришел к нему вести переговоры о переходе на повышение: спутнику Валеры там, "наверху", поручили организовать подразделение, связанное с планированием внедрения вычислительной техники в Республике. Он набирал себе кадры. В качестве одной из кандидатур ему посоветовали Тимофея Павловича. Тимофей Павлович тогда сразу наотрез отказался, даже не поинтересовавшись, на какую работу его приглашают: было неудобно оставлять место, где он работал всего около года и где ему просто нравилась его работа. О власти и о деньгах в те неправдоподобные времена такие, как Тимофей Павлович, просто не думали. Ничего, кроме работы, любимой и полезной обществу работы им и в голову не приходило! На том и разошлись. Спустя несколько лет Тимофей Павлович был назначен руководителем организации другого министерства и ему по долгу службы приходилось бывать "в инстанциях". Каково же было его удивление, когда однажды он узнал в руководителе одной из таких "инстанций" того самого парня, с которым приходил к нему Валера Ярмурин. Это был Синчер. Так уж случилось, что за все время директорствования Тимофея Павловича, ему ни разу не пришлось лично столкнуться с Синчером. Тот был вечно вне кабинета, куда Тимофей Павлович заходил к своему куратору. Хотя Синчер и Тимофей Павлович заочно знали друг друга и не раз разговаривали по телефону. Синчер тогда сам напомнил ему об их давнем знакомстве, не намекая совсем об их неудавшейся в то время деловой встрече, доброжелательно вспоминая некоторые смешные эпизоды их разговора, передал привет от Валеры, с которым Синчер до повышения вместе работал, а теперь вот живет в одном доме. На том тогда разговор и закончился.
И вот этот срочный вызов. Тимофей Павлович, работал вновь в должности зав. отделом и уже начинал забывать "инстанции" с их мягкими дорогими коврами и тревожной тишиной коридоров, с их сверхвежливым обращением, после которого быстро знакомишься с валидолом. Сегодня, почти вот сейчас ему вновь предстояло соприкоснуться с тем, о чем он даже не хотел вспоминать.
Еще два обстоятельства расстроили Тимофея Павловича. На работу он всегда ходил в строгом костюме. Галстук был непременным атрибутом его одежды. Сегодня же, как на грех, он явился на работу, сам не понимая почему, в какой-то легкомысленной куртке, без галстука и в старых брюках. Весь день он чувствовал себя не в своей тарелке, ему было стыдно перед своими сотрудниками, а под вечер на тебе! Вызвали! И куда! Как он теперь в таком виде там появится? От таких мыслей у Тимофея Павловича начало болеть под левой лопаткой. Да к тому же именно сегодня ему приспичило купить в обеденный перерыв в соседнем магазине сладкие сырки. Жена просила. Ну как он попрется туда с этими сырками? "Ну, Тимка, - подумал он о себе, - попал ты, как кур в ощип!"
Получив талоны, Тимофей Павлович одеваясь на ходу, поспешил к выходу. В кармане его полупальто камнем болтались как попало завернутые в жесткую бумагу для распечатки данных сырки, и он втайне надеялся, что в столь короткий срок, отпущенный ему главным инженером, не удастся поймать никакого такси. Но, как всегда, ему не повезло: едва выбежав во двор, он увидел подъезжающую легковушку. Ту самую, которую потерял главный. И совсем расстроился. Но вдруг его осенило: да они же должны ехать мимо его дома к Синчеру!
- Вася! - крикнул Тимофей Павлович, замахав руками навстречу приближавшейся машине. - Вася, стой! Разворачивайся! Кое-куда поедем! Главный приказал! Давай побыстрей, - уже спокойнее сказал он, садясь в машину, - надо заехать еще ко мне домой.
2.
К зданию с колоннами они с Васей подъехали, когда до назначенной встречи оставалась ровно одна минута. А надо было еще добежать до центрального входа по широкой правительственной лестнице, попасть в вестибюль и пройти "через милиционера", что было не таким уж простым делом за такое короткое время. К тому же многие посетители этого огромного белокаменного гиганта уже сплошным потоком хлынули из него, как из чрева сказочного исполина. Надо было еще успеть обязательно оставить в раздевалке свою верхнюю одежду, не забыть после этого тщательно привести в порядок свою прическу, костюм, галстук, обувь. Тимофей Павлович до поступления в университет три года служил в армии и до сих пор не разучился распоряжаться секундами. Не обращая внимания на недоуменные взгляды встречных, он стремглав несся вверх по широкой белокаменной лестнице, ведущей к центральному входу в здание, перепрыгивая сразу через несколько ступенек, отчего его полноватая небольшая фигурка очень походила на скачущий вверх кем-то с силой пущенный мяч. Перед входом в здание Тимофей Павлович остановился, вновь обрел свою солидность и степенно прошел мимо милиционера в полупустой вестибюль. У раздевалки (надо же!) неожиданно столкнулся с руководителем министерства, в котором перед этим работал и который тогда был его непосредственным начальником. Тот шел одеваться. Холодно поздоровались.
- Черт знает что! - раздраженно подумал Тимофей Павлович. - Тут как на Дерибасовской в Одессе: кого только ни встретишь!
Он быстренько привел себя в порядок и начал искать 121-й кабинет. Он оказался почти рядом с раздевалкой.
- Хорошо, что их перевели на первый этаж, - с облегчением подумал Тимофей Павлович. - Не то сейчас бы совсем некстати пришлось бежать бы, как раньше, на четвертый.
Тимофей Павлович облегченно вздохнул и постучал в отделанную светлокоричневым блестящим шпоном легкую дверь. Открыл. В комнате сидело четверо сотрудников. У стола одного из них сидел хмурый посетитель. Никого из присутствующих Тимофей Павлович не знал. Все были новые. Синчера не было.
- Товарищ Вологодцев? - полуутвердительно-полувопросительно произнес сотрудник, перед которым сидел посетитель.
- Да, я. А Иван Андреевич?..
- Он просил вас подождать немного. Срочно вызвал зам. - ответил тот. - Посидите пока вот за его столом.
- Ну что вы! - засмущался Тимофей Павлович, - неудобно как-то! Я посижу, если не возражаете, вот за этим. - Он сел за свободный стол, стоящий рядом со столом Синчера. Пока Тимофей Павлович сидел в ожидании, в комнате никто из сотрудников даже головы не поднял и не взглянул в его сторону. Все продолжали заниматься своими делами.
- Вышколенные! - усмехнулся про себя Тимофей Павлович.
Тимофей Павлович немного нервничал. Во-первых, он никак не мог определить, по какому вопросу он так срочно понадобился Синчеру. Во-вторых, не знал, как себя с ним вести при встрече. За то время, что они не виделись, Синчер закрепился "наверху", а он, Тимофей Павлович, сильно и больно упал вниз. Лучше бы они вовсе не были знакомы!
На удивление все прошло довольно просто: Синчер вошел в комнату, увидал Тимофея Павловича, заулыбался и, подавая руку, сказал:
- Извини, что заставил тебя ждать. Мы, наверно, лет пять не виделись?
- Десять почти, - хотел поправить Тимофей Павлович, но напряженно согласно кивнул головой и подтвердил: - что-то около того.
- Ну, пойдем немного побродим по коридору и поговорим, - Синчер мягко взял Тимофея Павловича за локоть. - Не будем здесь всем мешать.
И направился к двери. Тимофей Павлович последовал за ним. По коридору они медленно и молча прошли шагов десять. Видимо, Синчер думал, с чего начать.
- Ну, как тебе работается на новом месте? - наконец спросил он.
- Ничего, спасибо, - автоматически, внутренне собираясь, ответил Тимофей Павлович и замолчал. Поошли еще шагов десять.
- Ты не догадываешься, почему я тебя пригласил? - снова мягко заговорил Синчер. - Или ты уже в курсе?
- Ни в каком я не в курсе! Говорите же наконец! - не выдержал Тимофей Павлович. - А то не знаю, что и подумать! Какие у меня могут быть дела в вашем ведомстве? Я давно отошел от всего такого!
- Письмо писал?
- Какое еще письмо? - Тимофей Павлович оторопело смотрел на Синчера. - Куда?
- Туда! - Синчер большим пальцем правой руки показал вверх.
- Не писал я никакого письма! - Тимофей Павлович непонимающе уставился на Синчера. - Не писал!
- Ну как же не писал? - Синчер повидимому не ожидал такого ответа и оттого даже немного покраснел. - В Москву об АСУ писал? Не помнишь?
- В Москву об АСУ? А... Вон в чем дело! Писал, конечно. А при чем тут ваше ведомство? Да это и было-то когда! Я уже и забыл про письмо-то!
- Чего ж так?
- А того ж, - в том ему ответил Тимофей Павлович, - что я ответа и не ожидал. Не должны были мне отвечать. Я делился мыслями.
- А все помнишь, о чем писал?
- В деталях уже может и не все, но суть помню.
- Расскажи, пожалуйста, о сути. И вообще, что тебя сподвигло на это?
- Как это сподвигло? Вы что не знаете, какой болезнью мы все болеем? - Тимофея Павловича начало одолевать раздражение. - Вот уже пятнадцать лет работаю в этой сфере и никакого результата!