Куровский Эдвард : другие произведения.

Рядом со Станиславом Дыгатом

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Автобиографическая повесть польского писателя Эдварда Куровского (1927-2015). ...Конец 1940-х годов. Эдварду, главному герою книги, чуть за двадцать. Позади депортация сталинским режимом всей его семьи в Сибирь, попытка побега оттуда на запад, несколько лет в колхозе под Мичуринском, Великая Отечественная война, демобилизация. А теперь Э. Куровский живёт в полуразрушенном Вроцлаве (бывший Бреслау), учится в университете, успешно занимается боксом, вращается в местных "богемных" кругах (писатели, артисты, певцы, журналисты), помогает работать романисту Станиславу Дыгату, пробует стать писателем... Споры о социалистическом будущем Польши, роман Эдварда с молодой актрисой Владиславой Навроцкой (женой С. Дыгата), уникальные факты из жизни знаменитого прозаика Станислава Дыгата... Перевод сделан по книге, которую автор подарил своему другу и переводчику А.С. Петрову в 2004 г. Дополнение: заметки А. Петрова об Эдварде Куровском, написанные сразу после смерти писателя.

  Эдвард Куровский
  (1927-2015)
  Рядом со Станиславом Дыгатом
  Перевёл с польского Алексей С. Петров
  
  
  
  После победы над итальянцем Бевилаквой я уходил с ринга потный и со сломанным носом, но счастливый, и тут ко мне подошёл мужчина и протянул мне книгу; я бросил её на стол в раздевалке, мне было всё равно, кто мне её дал и зачем, я радовался, что выиграл бой у иностранного боксёра - упивался победой ещё и потому, что только мы с братом выиграли наши поединки, а вся польская сборная проиграла матч итальянской команде "Лацио".
  
  Болельщики ломились в раздевалку, поздравляли меня с победой и с тем, что знаменитый писатель Стани́слав Ды́гат пожал мне руку. < Станислав Дыгат (1914-1978) - польский писатель, автор романов "Боденское озеро", "Прощание", "Путешествие", "Диснейленд" (Здесь и далее прим. переводчика.)>
  Я не узнал его, потому что всё ещё видел лицо итальянского боксёра, хотя в то время весь Вроцлав, разрушенный войной, знал и любил автора "Боденского озера", как и его жену, актрису театра и кино Владиславу Навроцкую. < Роман "Jezioro Bodeńskie" (1946). / Владислава Навроцкая (1917-2007) - польская актриса театра и кино, первая жена С. Дыгата, мать писательницы Магды Дыгат (р. 1945)>
  
  Я заглянул в книгу, которую храню и сегодня, на титульном листе было написано: "Эдварду Куровскому за красивый бой с итальянцем". Я не знал, куда это спрятать, в карман не помещалось, и я не думаю, что, несмотря на победу (хотя это самое главное), это был красивый бой, но, если он понравился выдающемуся писателю, это, наверно, было красиво, хотя некоторые считают, что бокс может быть только захватывающим. Теперь я думал о девушке - о той, которую я мог бы пригласить вечером домой и которая мне уж точно принадлежит; перед боем это было бы непозволительно, да теперь у каждого моего друга своя долбёжка, но, впрочем, не у братишки Казимежа, он слишком мал для таких дел, он-то поехал к маме. Как обычно, после матча я зашёл в кафе на Свидницкой. Там подавали не только кофе, но и спиртное, люди смотрели на меня с восхищением и перешёптывались: "Вон боксёр", "Это он", - и говорили о том, что я, мол, такой щуплый, но не хотелось бы встретиться со мной в тёмном переулочке.
  
  Поначалу это веселило меня, потом было всё равно, но в конце концов эти слова обозлили меня, особенно когда кто-то сказал, что сильный на ринге боксёр может на улице получить в ухо, как и другие. Я сказал девушке, сидевшей рядом: "Пойдём отсюда". Когда мы заплатили за оранжад и направились к выходу, кто-то громко произнёс: "Боксёр, не боксёр, а в нюх может схлопотать". Я обернулся и спросил: "Кто это сказал?"
  - Я, - ответил мужчина в военной куртке без знаков отличия, сидевший рядом с Юзеком, которого я заметил только теперь (это был мой однокашник).
  - Выйдем! - решительно предложил я.
  Мужчина снял куртку, положил её на стул возле двери, произнёс "Выйдем" и чуть ли не вытолкнул меня наружу.
  - Партизаном ты был? - спросил он.
  - Нет.
  - Партизан я не бью. Жаловаться не будешь?
  
  Я отрицательно покачал головой, контролируя свои руки, которые так и рвались в бой. Тренер Романов всегда говорил мне, что при ударе прямым левым до носа противника ближе, чем при ударе боевым цепом, я часами отрабатывал это на тренировках, колотил по боксёрской груше, удачно применял на ринге, в том числе и с итальянцем сегодня. Мы начали без команды и одновременно, мой удар чуть-чуть раньше угодил партизану в нос, и сразу кровь размазалась по его лицу, а его удары пролетали мимо моей головы, потому что опаздывали. Не знаю, откуда взялся милиционер в военной форме с бело-красной повязкой на плече (так тогда одевались представители власти), он забрал партизана с окровавленным лицом, а у меня даже не спросил документы.
  Перед кафе - толпа зевак, я на них и не глянул, а "развалюха" (работает она в этих развалинах) тянет меня за руку, и я спрашиваю, куда это мы. <"Развалюха" - в оригинале gruzinka (грузинка), что сочетается с польским словом gruzy (руины, развалины).>
  
  - В оперу, ты ведь обещал. Забыл?
  - Может, в другой раз, - теперь я нервничаю или просто на взводе, хочу уже домой (вот что смешно), радость победы на ринге смешалась с дурацкой стычкой возле кафе, мне бы догнать милиционера, чтобы он отпустил партизана, ведь невинная потасовка - это чепуха.
  - Я была на твоём поединке, - говорит она и всё тянет меня на тропинку между разрушенными стенами. - Хожу на все боксёрские матчи.
  - Но сейчас...
  - Я же не тащу тебя в оперу.
  - Я правда вымученный, - не хотелось признаваться, что совсем нет охоты.
  
  В Павловицы я поехал сначала на трамвае без стёкол, и там пассажиры меня узнали, некоторые улыбались; потом на автобусе, который работал на древесном газе, и кондуктор не взял с меня денег за билет.
  В Закшове, в трёх километрах от Павловиц, со мной поздоровался мой приятель. Мы шли по пустой дороге, он передвинул кобуру с пистолетом вперёд, говорили о матче, ему не довелось там побывать, слишком много работы навалилось, но он узнал от друзей, как всё было.
  
  В сумерках я увидел наш новый двухэтажный неосвещённый дом - восьмикомнатное кирпичное сооружение с железной оградой; никто из нас, кроме родителей, не хочет здесь жить, потому что отсюда шесть километров до города. Четверо детей растут и учатся, я - самый старший - в университете, младшие братья и сестра ходят в школу, а дом большой, какой-то чужой, мебель стоит посерёдке и словно приготовлена навынос, обои порваны, окна без штор, кухня бетонная - и одинокая мама, которая беспокоится, чем топить и что приготовить.
  Освещение будет обязательно - но когда? Один Сибиряк хотел наладить это сам, залез на столб и упал, его насмерть убило током. Этот дом намного лучше колхозной хаты, но там-то всё было рядом.
  < Сибиряк - в оригинале - с большой буквы; имеется в виду собирательное название поляка, который, как и Куровские, был депортирован в Сибирь, а позже вернулся в Польшу. / Колхозная хата - имеется в виду дом в русском селе Са́ликово под Мичуринском (Тамбовская область), в колхозе "Верный путь труда", куда семья Куровских попала во время войны после депортации сталинским режимом в Сибирь и попытки уехать оттуда домой.>
  
  Я вошёл со стороны сада, хотя главная дверь не была заперта. Закутанная от холода и простуженная мама чинила в комнате старую простыню, и не было видно, что мама рада моему возвращению, хотя я знаю, что она обрадовалась, всегда этому радовалась. Спросила, не голоден ли я, а то она может разогреть лапшу, пока в печи горит огонь. Я спросил об отце, хоть и знал, что он отправился в ночную в Собачье Поле, а остальные придут домой позже. Я поднял голову, там комната деда; спросил его "Как здоровье?", а он в ответ: "Который час?". А потом я пошёл в свою комнату и зажёг свечу.
  
  Мне не терпелось приступить к чтению романа знаменитого писателя, я даже не проведал свою корову Красулю. В трамвае не мог читать из-за толпы и ветра, который швырял песок в открытые окна, в автобусе - потому что боялся карманников. А теперь, в немецком кресле, при свечке, у меня были условия люкс. Иногда я засыпал над книгой, через минуту просыпался, зажигал новую свечку и продолжал читать. Сюжет романа Станислава Дыгата поразил меня с самого начала, ведь жила же во мне, как и в любом поляке, память о гитлеровских лагерях смерти, где травили газом людей разных национальностей, и откуда мне знать, что было так неплохо в лагере на Боденском озере, где узники не забывали свои учёные степени, придерживались общественных норм, создавали комитеты, чтобы делить продукты, которые получали из заграницы, устраивали театральные представления, фортепианные концерты, совершенствовались в иностранных языках, обижались друг на друга и просили прощения.
  
  А как жили поляки в лагерях, например, в Сибири или Казахстане?.. Получали по сто граммов влажного чёрного хлеба в день и тарелку супа, где плавали четыре комочка пшёнки; восемь человек из моей семьи теснились в одном бараке, зимой вода в ведре замерзала, летом нас мучили комары, а с потолка сыпались клопы.
  Всё прошло, Польша жива, ты думаешь о родителях - может быть, снова навестишь их в воскресенье. Ежедневные поездки в университет и на тренировки слишком обременительны, а во Вроцлаве много квартир, брошенных немецкими семьями; хотя не все квартиры пригодны для проживания, там нет света, воды, плохо работает канализация, но всегда можно найти уголок, тем более что жильцы уходят оттуда каждый день.
  <...брошенных немецкими семьями - до Второй мировой войны и во время неё Вроцлав назывался Бреслау и принадлежал Германии.>
  
  Дом, который мы оставили в степи <В селе Саликово под Мичуринском>, был другим - глиняным, соломенная крыша, стены согревались коровьим навозом; молодёжь пела "Сталин - наш отец...", старики трижды крестились на образ Богородицы, освещённый масляным огоньком.
  
  Утром, съев хлеб с твёрдым, как камень, маргарином "Церера", я ушёл, попрощавшись с мамой, которая грустно сказала, что снова остаётся одна на целый день. До Закшова я бежал от переизбытка сил и не мог с собой справиться. На остановке люди сказали, что не знают, когда придёт автобус, он сломался... Знакомая румынка предложила тебе прогуляться по уютной тропинке до леса - небось, хотела заработать, и ты ответил с улыбкой, что сегодня совсем нет времени... Прогудел автобус с большим газовым баллоном на крыше, подъехал к остановке, к толпе, люди отошли немного в сторону, а затем ринулись на поржавевшие двери, висевшие на петлях. Автобус тронулся, закричали те, что бежали сзади, им тоже надо было ехать; какой-то старик упал, я поднял его, чтобы толпа его не затоптала, выдернул его ногу из-под колеса, кто-то свалился со ступенек, а некоторые ещё держались за открытые двери. Автобус ехал медленно, я бежал за ним и видел, что старик снова схватился за поручень, почти запрыгнул на ступеньку, боится отпустить железную ручку, ведь тогда упадёт. Я обхватил его поперёк и оторвал от поручня, крепко держал, чтобы он не упал.
  
  Затащил его на скамейку.
  - О Боже, - прошептал он, задыхаясь.
  - Зачем вам в город в такую рань? - спросил я.
  - К доктору.
  - Потом будет легче.
  - Мне нужно утром, к восьми.
  - Через час придёт ещё один, я помогу вам, дедушка.
  - Я больше не пойду.
  - Почему? Я помогу.
  - Зачем? Старики никому не нужны.
  - Неправда. Я был в колхозе во время войны. Стариков там очень уважали, даже если они не были колхозниками. Так же будет и у нас. Мы ликвидируем систему, когда в сёлах говорят: "Дедушка, ступай побираться".
  Старик слушал. Не знаю, верил он или нет.
  
  А через полчаса я был уже в иной реальности.
  В кафе "Театральное" на Свидницкой приглашал с большого плаката Войцех Дзедушицкий, и это как-то странно. Тем более что это был единственный представитель высших сфер, охочий до разговоров. Раньше меня никогда не приглашали, а сам я никогда не лез в этот кабак по причине недостатка денежных средств и соответствующей одёжки. Теперь же, после боя с итальянцем, мой мир переменился. Болельщики улыбались мне, хлопали по плечу, уверяли меня, что ещё ни один наш боксёр не удостаивался такой великой чести - подарка от знаменитого писателя, книги с дарственной надписью, может, дескать, и я когда-то стану писателем. Кулеша - хозяин клуба - объяснил мне, что Станислав Дыгат каждый день бывает в кафе "Театральное" или "Артистическое", а по вечерам - с актёрами в ресторане "Монополь". Все эти рестораны расположены рядом напротив оперного театра.
  < Войцех Дзедушицкий (1912-2008) - актёр, певец, журналист, музыкант, артист польского кабаре.>
  
  Я не решался заходить в кафе ещё и потому, что раньше этого не делал, посещал молочные бары, а иногда университетские кофейни; но преданным поклонникам, даже занимавшим в то время высокие посты во Вроцлаве и учёным такого уровня, как Ян Котт (они тоже заходили на соревнования в Народный Зал, повреждённый снарядами), честью было, если бы они могли пригласить куда-то известного боксёра.
  <Ян Котт (1914-2001) - польский литературный критик, теоретик театра, драматург, переводчик.>
  
  Наконец я справился с собой и переступил порог "Артистического", и сразу от стола с рюмками, наполненными водкой, потянулась ко мне мощная лапа знаменитого писателя; но я не мог сразу оставить хозяина кафе. Через минуту я подошёл к известному автору, чтобы поблагодарить его за книгу, и он представил меня оперным певицам Божене Брун-Бараньской, Зофье Лосакевич, актёру Станиславу Бугайскому и какому-то танцору. Мне было неловко ещё и потому, что меня хвалили за обдуманное ведение боя на ринге, мне говорили, что того же мнения придерживаются Ян Котт и Тадеуш Конвицкий, они тоже видели, хотя Конвицкий бывает во Вроцлаве лишь иногда.
  < Божена Брун-Бараньская (1919-1993) - оперная певица и актриса. / Зофья Лосакевич (1912-1996) - оперная певица. / Станислав Бугайский (1922-1970) - актёр, режиссёр, драматург, муж Зофьи Лосакевич. / Тадеуш Конвицкий (1926-2015) - писатель, сценарист и кинорежиссёр, снявший фильмы "Последний день лета" и "Сальто".>
  
  - А вот я вам не скажу ничего хорошего, потому что на бокс не хожу, - подала голос артистка Зофья Лосакевич. - Не люблю, когда дерутся даже на улице.
  - Не признавайся в этом, а то мне стыдно, - вмешался актёр Станислав Бугайский.
  - А я вас знаю, потому что иногда хожу в оперу, - ответил я.
  - Ну, и как я пою? - спросила удивлённая артистка, хотя моё мнение её наверняка не интересовало.
  - Прекрасное сопрано.
  - Пан Эдвард, - сказал выдающийся писатель, - вышла моя новая книга - "Елисейские поля". Приглашаю вас в наш "отель".
  
  В квартире, которая так не похожа на колхозное жильё, мы застали актрису Владиславу Навроцкую, которая, увидев нас, отошла от зеркала, перед которым пудрилась, и, протянув мне нежную руку, сказала, что знает, кто я такой, она много слышала обо мне от мужа.
  - Пока так и живём, - сказал видный писатель Станислав Дыгат. - Но город готовит для нас виллу, для меня и Жукровского.
  < Войцех Жукровский (1916-2000) - прозаик, поэт, литературный критик. >
  
  Когда было произнесено хорошо известное в 1948 году имя Жукровского, причём произнесено как-то так, небрежно, я понял, что угодил в другой мир, который был мне интересен; но, занятый лекциями и тренировками, я иногда встречал Станислава Дыгата, да и других актёров тоже, исключительно на боксёрских соревнованиях, у меня всё равно не было бы времени с ними разговаривать, заглядывать в кафе, где они бывали.
  И я вспоминал наш дом в Павловицах; может, я буду жить там когда-то, хотя никому не известно, как сложится жизнь.
  
  *
  Но однажды после каких-то соревнований знаменитый писатель сам заговорил со мной.
  - Пан Эдвард, у нас наконец-то есть дом, вилла пополам с Жукровским на улице Витело, приходите к нам в гости.
  < Витело - Эразм Чёлэк Вите́ло (ок. 1220 - ок. 1280), монах, учёный, оптик, поляк по матери, немец по отцу, оказал влияние на исследования И. Кеплера, Леонардо да Винчи.>
  
  Я подумал, что он приглашает из вежливости, но после очередного боя Станислав Дыгат вошёл в раздевалку и спросил, куда я еду.
  - В Павловицы.
  - Сейчас, ночью? Автобусы уже не ходят.
  - На велосипеде.
  - Пан Эдвард, - между прочим, выдающийся писатель не произносил букву "р", - вы переночуете у нас.
  
  Меня удивило такое предложение, но я не отказался. Велосипед, старую колымагу, я оставил в тренировочном зале, а на улице известный писатель запихнул меня в такси. Мы пробирались тёмными переулками, объезжая камни на дороге, пересекли повреждённый Грюнвальдский мост, проехали мимо незастеклённого Народного Зала, чтобы, повернув налево, остановиться на улице Витело.
  
  В просторной, почти пустой квартире на втором этаже пахло известью и свежеструганными досками, в двух комнатах громоздился хлам, именуемый мебелью, а с потолка свисали голые лампочки. Мы заглянули в комнаты, их было, наверно, пять, и я вполголоса заметил, что квартира эта, пожалуй, чуть побольше нашей колхозной, с соломенной крышей, но во время войны мы думали о том, чтобы выжить, и не искали удобств, и наше положение было не хуже, чем у местных колхозников...
  - Вот об этом вы мне когда-то и расскажете, а сейчас нужно устроить для вас спальное место. Дюня сегодня вернётся позже, у неё премьера.
  
  Я был немного удивлён, что муж актрисы не пошёл в театр, но он наверняка видел спектакль на репетициях, да и какое мне дело? Тем временем в одной из комнат на чердаке мы обнаружили железную кровать, и знаменитый писатель тут же вскричал:
  - Это для вас. Как вам она, пан Эдвард?
  - А что, очень даже.
  
  Мы спустили кровать вниз, хотя я думал, что буду спать на чердаке; знаменитый писатель, не сомневаясь ни минуты, принял решение, что здесь, напротив ванной, будет моя комната, возле ребёнка и домработницы, "а мы с Дюней, пан Эдвард, разместимся позади гостиной, там спальня и моя комната для работы, вот только письменного стола у меня пока нет".
  
  А ещё нашли на чердаке для меня стол с подломившейся ножкой (и я обещал его починить) и подпалённый, но вполне пригодный матрас; писатель же обнаружил на кухне бутылку водки и сразу сказал:
  - Я знаю, что вы не пьёте, а вот я угощусь.
  - И - носом в канаву... Простите за шутку, но так говорят в Хырове.
  - Вы, пан Эдвард, устали от физической работы, я немного старше вас и... начинаю понимать рабочий класс: работягам надо выпить.
  < Хыров - родной город Эдварда Куровского во Львовском воеводстве. Оттуда в 1940 г. семья Куровских была депортирована в Сибирь.>
  
  Когда вместе с запахом неизвестных мне духов вошла актриса, я замер у стены, а она, прикоснувшись к дивану, сказала, что он скрипучий и полон пыли. А я вспомнил, что колхозные женщины пахнут молоком и сеном...
  - Ну так выбей его, - предложил писатель.
  
  Известная актриса заперлась в ванной, а я, уставший от соревнований, лёг на железную скрипучую кровать; но, прежде чем я уснул, вошёл знаменитый писатель, чтобы спросить, почему я, собственно, занимаюсь боксом, хотя мои бои ему очень нравятся.
  - Это, пан писатель, я объясню в четверг, - ответил я, почти засыпая, и понял, что ответил невежливо, но так иногда говорил своим студентам мой профессор Мечислав Кройц.
  < Мечислав Кройц (1893-1971, Mieczysław Kreutz) - польский философ, психолог, профессор университета с 1946 года, основатель кафедры психологии Вроцлавского университета. Награждён рыцарским крестом Ордена Возрождения Польши.>
  
  Рядом прозвучало:
  - Простите...
  Я увидел известную актрису в воздушном платье, и мне показалось, что я попал в другой мир, открывшийся мне после ссылки в Сибирь, - в иные сферы, именуемые небом. Я хотел проверить зрение и коснуться рукой, но рука повисла в пустоте, и я только голос услышал: "Вам не слишком здесь жёстко?" "Нет", - мой голос был слаб, я его сам едва различал; с изумлением смотрел на прекрасную даму, которая во мраке удалялась в ванную комнату и вроде бы что-то говорила.
  
  На рассвете я открыл глаза и обнаружил, что лежу на железной кровати в пустой комнате, и сразу понял, что я в квартире семейства Дыгатов. Как я сюда попал? И что это за сон о красивой актрисе?
  
  *
  
  Павловицы - наш новый дом, красивый, двухэтажный и не такой, какой остался в Хырове, в пустом поле: там дом моего детства - зелёная трава, коровы и навоз, четыре комнаты для четверых детей. У нас здесь восемь комнат, но нам в них нехорошо, они вроде наши, но не наши. Немцы вернутся?.. не вернутся... не нападают, даже не угрожают, владельцы уехали на запад.
  
  Ты идёшь по дороге, засаженной с обеих сторон деревьями, ты даже не знаешь, какими, под ногами вроде асфальт, но одни ямы; дом хорошо огорожен, но пустой, братишки в школе, сестричка работает и учится, отец на работе. И только мама, замёрзшая в бетонной кухне с лестницей, ведущей в подвал, ждёт кого-нибудь из нас.
  - А, вот и ты, - произносит она слабым от усталости голосом; она не умеет радоваться. - А я тут одна.
  - Но всё-таки это Польша, - говоришь ты.
  - В колхозе в одной избе было шесть человек, - соглашается она, - которые тосковали по украденной родине. Но все были со мной рядом, как цыплята возле наседки. Кузница (то есть отец), просторы степного поля или сибирский лес.
  - Мамочка, - говоришь ты, - у меня есть жильё во Вроцлаве у знаменитого писателя, я не буду приезжать каждый день. Может, в воскресенье.
  - А я одна. Зачем мне этот большой дом? Я даже не запираю его, угля нет, воды нет, Тадик съехал, ты это знаешь, Казик тоже. Только Марыся на рассвете уходит на работу и в школу, возвращается поздно, приносит немного денег. Есть хочешь?
  < Тадик, Казик - младшие братья Эдварда Куровского Тадеуш и Казимеж. Марыся (Маруся) - младшая сестра.>
  
  - Я бы поел.
  - Маргарин "Церера", хлеба у меня нет, только сухарики.
  - А будет лучше.
  - Когда?
  - Через несколько лет. Пан Дыгат сказал, что будет лучше.
  - А мы дождёмся? Ты, Эдичка, дождёшься. А мы? Я и папа?
  - Наверняка и вы.
  - Этот уголь не хочет гореть.
  - Слабая тяга, трубу надо прочистить.
  - И крыша течёт.
  - Мамочка, трудно ездить каждый день.
  - Наука, я понимаю... Останешься на ночь?
  - Обещал Дыгатам, что вернусь к ночи. Нужно держать слово.
  - Папа охотно повидался бы с тобой. Спрашивает о тебе, только о тебе.
  - Плохо себя чувствует?
  - Устал. Он хотел бы всего и сразу, как в Хырове. Но не получается.
  - Пойду посмотрю мою любимую корову. Хоть она из Тшебницы, но... уже понимает по-польски?
  < Тшебница - населённый пункт, который до 1945 года принадлежал Германии.>
  
  - Всё понимает. И молоко даёт.
  - Пан Дыгат сказал, что будет лучше.
  - Когда?
  - Когда построим этот, как его... Мамочка, будет лучше.
  - Ты веришь в это, Эдя?
  - Выдающийся писатель, наверно, знает, о чём говорит.
  - Ты, Эдя, был в стране, где это уже построили, но ты ел гнилую картошку, смердящую за сто метров...
  - И без соли, - добавил я. - А помнишь, мамочка, как в колхозе мы разговаривали с Марусей... у неё ещё был маленький алтарь с Богородицей...
  - У всех в колхозе стояли в углу такие иконы за керосинками.
  - Я говорю о той Марусе, которой мама рассказывала старую историю: будто бы Господь Бог превратил кого-то за непослушание в соляной столп.
  
  Мама улыбнулась - вспомнила ответ Маруси: Господь Бог должен превратить в соляной столп колхозного бригадира; соль была бы очень кстати, в колхозном магазине уже пять лет нет этого товара.
  - Я всё отдала бы за наш дом в Хырове. Почему я не могу туда вернуться?
  - Потому что это теперь не наше.
  - Но почему? Война кончилась...
  - Поляков выгнали в Сибирь и Казахстан, а кто остался - на запад. А тех, кто не хотел этого, уничтожили. За что? Почему о них никто не вспоминает?
  - Русские сильнее. Если мы будем на стороне сильного, с нами ничего не случится.
  - Отобрали нашу землю, но дали другую, на западе...
  - Наше отобрали, дали чужое, а через какое-то время - что, наоборот? Наверно, будет так, как дедушка говорит: "Всё будет наше".
  - И прежде всего то, что под землёй.
  - У тебя, Эдик, всё шутки.
  - У нас отобрали наше и дали нам чужое.
  Не только моя мама так думала...
  
  Я шёл к автобусу в Закшове и думал об отце; не знаю, что у него за мысли, всё не так, как раньше, когда он был для нас самым умным, и, если велел нам слушать учительницу, то это из вежливости. И кто же теперь умный? Смиглы сбежал, генералы остались, воевали на две стороны, Пилсудский мёртв, и, наверное, это к лучшему, он бы не справился, а так - стал героем и останется им навсегда. "Древние польские земли" - что это такое? Это придумали русские; что тут скажешь умного, если уже даже мысли все на виду. "О чём вы, гражданин, думаете?" "Ни о чём". "А идёте, опустив голову". В Хырове отец работал на железной дороге и в сельском хозяйстве, но здесь это невозможно; если бы Христос был жив, у него тоже не хватило бы сил на старости лет...
  < Эдвард Рыдз-Смиглы (1886-1941) - польский маршал, Верховный Главнокомандующий (с 1 сентября 1939 г.). 18 сентября 1939 года покинул воюющую Польшу, пересёк румынскую границу и был интернирован румынскими властями. 27 октября сложил полномочия Верховного Главнокомандующего. / Юзеф Пилсудский (1867-1935) - первый глава возрождённого Польского государства, "начальник государства" (с 1918 г.). >
  
  Как и все, толкаясь, я протиснулся в воняющий древесным газом автобус, и передо мной возник немой детина, который мычал "у-у-у", "гу-гу...", тянул лапу, просил денег. Тому, кто ему не давал, верзила прижимал кулак к носу, словно говорил: "Понюхай". Но он никого не ударил, и мне не потребовалось вмешаться, а я это сделал бы машинально, потому что кондуктор его явно боялся. Я дал немому монетку, он улыбнулся, и я подумал, что этот-то, наверно, собирает на водку.
  
  *
  
  Рано утром, не знаю во сколько, ко мне в комнату вошёл знаменитый писатель, сказал, что я, мол, опять, чего доброго, убегу, и пригласил меня на завтрак. На самом же деле я вовсе не убегал, мне просто было неловко, что я объедаю хозяев, у которых живу бесплатно, поэтому выходил пораньше, чтобы не стеснять их своим присутствием. Это была наша первая совместная трапеза. Яйца в стаканчике и настоящий кофе.
  - Прошу, пан Эдвард, не стесняйтесь.
  
  В серых, растянутых тренировочных шортиках без рубашки я чувствовал себя голым, пока знаменитый писатель не сказал жене: "Глянь, как выглядит настоящий спортсмен: одни мышцы, никакого живота, и нет жира на бёдрах". Я повёл себя увереннее, хотя всё ещё размышлял над вопросом, где бы раздобыть пижаму. Когда домработница подала свежую консервированную ветчину, хлеб и масло, я подумал, что такой завтрак был у меня в Хырове на Пасху, но по воскресеньям иногда - только омлет из двух яиц с мукой и молоком, и это на всю семью, на восемь человек.
  
  Мы ели молча, а когда уже пили кофе, знаменитый писатель спросил, сколько я вешу.
  - Пятьдесят три с половиной, вес петуха.
  
  Я ждал, что он снова спросит меня, зачем мне бокс, и я бы честно ответил, что после тренировки перспективные боксёры получают от хозяина клуба ужин - хлеб с маслом и варёное яйцо, а это важнее, чем победа на ринге. Но видный писатель спросил, скучаю ли я по своему Хырову.
  - Это ужасно, что они с вами сделали, - сказала актриса. - С поляками. Почти миллион человек - в Сибирь. Какое право они имели? Это на них нужно было сбросить атомную бомбу, а не на Нагасаки.
  
  Немного погодя знаменитый писатель сказал жене:
  - Дюня, я столько раз тебя просил...
  - О чём?
  - Теперь уж всё равно... Я - в кабинет, прошу меня не беспокоить.
  
  Известная актриса исчезла в спальне, я наблюдал за ней, допивая кофе. Когда я отнёс чашку на кухню, актриса сказала, что для уборки есть домработница.
  - Когда приготовите завтрак, уберёте сами, пан Эдвард, хорошо?
  - Я бы приготовил еду по-колхозному, но не из чего.
  - А что нужно?
  - Гнилой картофель.
  - Не знаю, может, в мусорке найдёте, - ответила она как бы в шутку.
  - Я знаю, - крикнул из своей комнаты писатель, - знаю, что вы там ели всякое такое... Опишите всё это, правда должна восторжествовать.
  
  Писать (думал ты) - описывать голод, обижать людей... не они придумали колхозы, и не так уж плоха была гнилая картошка со всякими добавками...
  
  Мы с писателем пошли на автобусную остановку, что возле моста через Одру, ни о чём не разговаривали; оделись в летнее, хотя было уже прохладно. Первым шёл писатель, правую руку держал в кармане вельветовых брюк и был в такой же куртке с карманом, набитым неизвестно чем; на мне были летние серые брюки из лёгкого материала. Я шёл на полшага сзади, потому что трудно было делать такие же длинные шаги, я ведь на полголовы ниже, но не хотелось то и дело подбегать к нему.
  - Давайте помедленнее, - сказал писатель, - она просила, чтоб не раньше двенадцати...
  
  Я знал, о ком идёт речь; не хочу называть имя певицы.
  - Люди в трамвае узнаю́т вас, пан Эдвард, - заметил писатель. - Это видно по их лицам.
  - Вас в первую очередь, пан писатель.
  
  Двое парней, стоявших рядом с нами, подмигивали мне и пытались подслушать наш разговор, но мы молчали, нам не о чем было говорить, если не считать замечания автора одной известной книжки <имеется в виду первый роман С. Дагата "Боденское озеро"> о том, что я, мол, должен вступить в Союз молодых писателей.
  
  Когда трамвай притормозил на повороте, писатель выскочил, пошатнулся, но сразу восстановил равновесие; шагал широко, шёл в больших своих туфлях, высоко поднимая ноги, стуча каблуками о мостовую, переваливаясь с пятки на пальцы; это из-за артрита его походка была напряжённой. А в юности он, вероятно, играл в теннис...
  Я посетил семинар по английскому, а когда вышел из аудитории, встретил Доминика, который спросил меня, почему я изучаю этот язык и с кем это согласовано.
  - Это надо согласовывать? - удивился я.
  - Нарываешься на неприятности? Наш враг - тот, кто учит английский и пьёт чёрный кофе. Это, конечно, шутка, но иногда лучше не шутить.
  - Да, я знаю, кто построил Волго-Донской канал...
  
  *
  
  - Ну что ж, пан Эдвард, - сказал выдающийся писатель, когда я вошёл в дом с забинтованной правой рукой, - вы проиграли сегодняшний бой. Что, слишком сильно ударили? - он посмотрел на мою руку.
  - Да нет, пан писатель, надо четырьмя косточками, а я ударил одним пальцем. Со всяким это бывает, в драке об этом забываешь. Но вас, выдающегося мастера прозы, я бы и теперь победил.
  
  Станислав Дыгат протянул ко мне свой мощный правый кулак, и я показал ему, что кулак сложен неправильно.
  - Пан Эдвард, никогда в жизни я никого не ударил. - И он отступил, напевая "Любить... как легко это сказать"; а актриса, которая поливала цветы, погрозила ему пальцем. - Кулаком я вам ничего не могу сделать, вы ведь боксёр, итальянца побили, - знаменитый писатель вытянул левую руку на всю длину и не знал, что с ней делать. - А на бокс я хожу только во Вроцлаве; вытащил Янека Котта и знакомых актёров. Ну а что, невозможно торчать постоянно в кабаках, футболисты играют плохо, в кино нечего смотреть. Думаю, что в смысле техники польские боксёры лучше профессионалов, пан Эдвард, но десять раундов не выдержат.
  - Я не видел профессионалов, но охотно с кем-нибудь из них сразился бы, пан писатель, с детства люблю драться; но отец мне говорил: "Ни к кому не цепляйся", и я разрешаю себе только защищаться.
  - И вас никто не побил?
  - В Хырове я огрёб от русинов, в степи - от русских, но им тоже навалял. В России уважают тех, кто умеет защищаться.
  - Вы, пан Эдвард, выдержали бы десять раундов?
  - Даже десять с половиной, - я изобразил в воздухе тренировочное движение - "бой с тенью".
  
  Знаменитая актриса с опаской спросила, что было бы, если бы один из моих кулаков угодил ей в голову.
  - А если в живот? - поинтересовался Дыгат.
  - Лучше в колено, - пошутил я.
  
  И спросил у писателя, часто ли ходит на бокс профессор Ян Котт.
  - Когда мы писали "Нового святошу", всегда приходили вместе.
  <"Новый святоша" - пьеса, которую сочинили С. Дыгат и Я. Котт.>
  
  - А что делает пани Котт, когда её муж на боксе?
  - Мяукает... Вы, пан Эдвард, не собираетесь ли писать? И не только о Сибири, но и вообще, потому что через несколько лет бокс перестанет быть привлекательным, интересы у людей меняются.
  
  *
  
  Я встретил одного знакомого, на нём была обувь с высокими голенищами, это носят бывшие партизаны; он подыскивал себе жильё, из общаги его выперли.
  - За что? За дебош?
  - Разве не знаешь? - удивился Юзек.
  - Нет. - Я и правда не знал.
  - Притворяешься. Неужто не знаешь, какая у нас ситуация?
  
  Я не знал; отошёл от него, малость озадаченный. За ним не пошёл, хоть и не прочь был узнать, о чём он говорит, о какой такой "ситуации"... Он слушает "Свободную Европу", и, кажется, это свободно, но честные люди не слушают, потому что им всё равно... Выдающийся писатель и известная актриса ничего не слушали, у них не было радио. Автор "Озера" говорил, что верит власти, потому что она опирается на научные принципы марксизма, а на западе только обслуживают друг дружку, бедные - самых бедных, богатые - тех, кто побогаче. И чем это закончится? Видный писатель говорит, что не знает, но за что-то же надо бороться. После своего воскресения Христос обязан жить долго и показывать, каким должен быть человек, а не удирать на небеса; может, он вовсе не воскрес из мертвых? О воскрешении говорят те, кто Его якобы видели. "Не критикуй Бога, - поучал мой дедушка, - Господь Бог знает, что делает". А я - знаю ли я, что делаю? Раньше я об этом не думал, теперь же вижу, что справедливее социализм, а не "коммуна", потому что коммунизма нет и ещё неизвестно, будет ли, но социализм - это хоть какая-то справедливость. А что же тогда большевизм?.. Ошибки - да, есть, а где их нет? И что делать, дружок, слушать выдающегося писателя и сотрудников ГБ? И тут вспоминаются слова деда: "Вы - потому бедняки, что глупы". А из комнаты всё доносится голос писателя: "Любить... как легко это сказать".
  
  ...Я вошёл в кафе, где мой приятель в белой фуражке размахивал руками, словно сражался с тенью, а когда увидел меня - притих. Сначала я не знал, чем это он развлекал своих друзей, но вскоре понял, что он показывал им, как легко со мной расправился бы, хотя он и не боксёр.
  <...в белой фуражке - студенты университетов (и даже отдельных факультетов) носили фуражки только конкретного "своего" фасона и цвета.>
  
  Ко мне подошла Альдона, студентка, и спросила, свободен ли я сегодня вечером, потому что она-то свободна, но если я занят, мы с ней встретимся в другой раз. А когда ушла, в меня вцепилась толстуха Геня и, казалось бы, ни с того ни с сего заговорила о демократии, будто бы интересуясь, что я об этом думаю. Она-то полагает, что коль уж на дворе равенство, то она, толстушка Геня, заслуживает такого же внимания коллег, как и худые студентки, на которых я поглядываю.
  - Конечно, коллега, - ответил я, - зайду к вам в гости. У вас такие же права на меня, как и у худышек, - я погладил её по бедру.
  - А может, известный писатель, у которого вы живёте, вам этого не разрешает?
  - Мы с ним не обсуждали этот вопрос.
  
  *
  
  Элегантная дама, обитавшая в ухоженной квартире под крышей, была одна, поэтому я спросил о её муже, с которым она ходит на соревнования по боксу. Движением слабой руки она дала мне понять, что его нет, и пригласила меня к столу, куда из кухни принесла поднос с колбасной нарезкой и бутылку жёлтой выпивки.
  - Прошу вас, располагайтесь удобнее.
  - Я всегда стараюсь устроиться поудобнее, - и я глянул на свои туфли, которыми наследил на цветастом ковре. Но она не обратила на это внимания.
  
  Я положил учебник английского на стол рядом с рюмками, которые хозяйка дома как раз наполняла. Обратил внимание на проволочную клетку, в которой прыгала птичка, и занавески на окне - в то время во Вроцлаве даже у выдающегося писателя они были только в спальне.
  
  Хозяйка, на которой был слишком уж яркий халат с глубоким декольте, куда после рюмки сладкого алкоголя я робко поглядывал, предложила выпить за знакомство. Сказала, что её зовут Эвой.
  - А я Эдвард. Жду вашего мужа, чтобы поговорить с ним о боксе.
  - Я тоже его жду. Чтобы он женился на мне.
  
  Мне было неловко; пришёл учить даму английскому, а в этом языке и сам новичок, что-то помнил из школьного курса, но тогда было не до учёбы. Деньги за урок я взять не мог, хоть она и запихивала их мне в карман; и посторонних мыслей у меня не было.
  
  Мы сидели молча, я не знал, как начать разговор, хорошо бы совсем уйти, но красиво ли вот так сразу встать и сказать "До свидания", когда на столе ветчина и дежурные рюмки с ярким алкогольным напитком?
  - Может, приду через неделю, - сказал я смущённо.
  
  Успокоился на свежем воздухе, смешанном с дымом, который тянулся от развалин поблизости, и подумал о девушке, с которой туда ходил. Как её звали?
  
  Когда едешь домой на трамвае - словно ты в доме у себя в Хырове, смотришь в окно на крыжовник, ощущаешь его кислые ягоды, а там, дальше - поле и луг с твоими коровами, а ты думаешь о мяче; вот он подлетает к тебе, и ты сильно бьёшь босой ногой, но не так, чтобы мяч угодил в крыжовник или расшиб стекло, как это уже было однажды; отец тогда не кричал, только просил быть "поосторожнее"; трудно бить босой ногой, хотя мяч - не камень; разбитый палец нужно засыпать песком, чтобы остановить кровотечение, ну, и чтобы родители не видели. А обуться можно было только тогда, когда на траве появлялся иней.
  
  В степи было по-другому - плуг и лошади, и ветер с песком, и хихиканье голых девчат, когда мы подглядывали за ними, как они купаются в речке Польный Воронеж... Может быть, Эва тоже хотела, чтобы я увидел её тело, скрытое духманистым халатом, - всё в твоей голове путается после этих рюмок с выпивкой, даже почудился Сталин, которого во время кинохроники нужно было приветствовать стоя; на экране он выходил в большой фуражке и неуклюжих сапогах с голенищами, копал землю и слушал пение птички на дереве.
  
  Меня будит какой-то разговор; сначала думаешь, что снится тебе всё время ускользающий от тебя двор в Хырове, но медленно возвращаешься в реальность - ты в другом мире, узнаёшь знакомый голос выдающегося писателя: "...Дюня, ты путаешь науку со образованием", и ответ: "А ты - культуру с вежливостью...". Минута молчания, нарушенная шарканьем тапочек в гостиной, и снова вопрос писателя: "Что значит научить кого-то уму-разуму? Можно ли этому научить? Закрой дверь, а то пан Эдвард проснётся... Я записал имя парня - Ян Пштычек, но газета этого не напечатает даже в воскресной колонке. Ты заметила, Дюня, где поместили объявление о моей сегодняшней встрече с читателями? Между продавцом мебели и продавцом кровяной колбасы... Это подло, выражаясь деликатно". "А какие у них к тебе претензии?" - она закрыла дверь в мою комнату, и на минуту стало тихо. "Дюня, я ведь уже говорил, - чётко прозвучал голос писателя, - если тебе угодно мне изменять, делай это с тем, кто меня не компрометирует..." И писатель сам себе ответил песней: "Любить... как легко это сказать". А мне припомнились слова моего дедушки: "Эдя, не задирайся". Но словесное предупреждение не помогло; когда я получил доской по спине - вот тогда и помогло.
  - ...Пан Эдвард, что это вы пели сегодня ночью? - в проёме открытой двери стоял выдающийся писатель в пижаме.
  - Я?
  - Что-то вроде кантаты о Сталине.
  - Со мной такого никогда не бывало.
  - Никто вам об этом не говорил?
  
  Именитый писатель не закрывал дверь плотно; наверно, полагал невежливым отделять меня от остальной квартиры; актриса же ходила в ванную иногда в рубашке, а иногда и вовсе в белье - тихонько, чтобы не хлопать дверью, но я всё равно видел её одетой по-всякому.
  
  - ...Часто по ночам (во сне, должно быть), - говорит она, - вы, пан Эдвард, говорите по-русски.
  - Может быть. В России, пани, я говорил по-польски, когда мне снилась Польша.
  - Неужели вам припомнился пустяк какой-нибудь на букву "Д"?
  - "Д" - по-русски это "ду́хи".
  - Вам снятся привидения?
  - Нет, не ду́хи, а духи́... парфюм.
  - Вы всё шутите, пан Эдвард.
  - Мы оба шутим, разве нельзя? А вы ничего такого по ночам не произносите?
  - Я? Сташек бы услышал... Простите, я не одета.
  - Ваша пижама, пани, лучше, чем...
  - Чем что?
  - Ничего.
  
  Актриса закрывает дверь ванной и сразу же открывает её.
  - "Я люблю тебя, как себя самого". Как это понять?
  - Не знаю. Я так не говорю.
  - Простите.
  - Почему пан Станислав вышел из дому таким злым?
  - Вы хотели сказать, пан писатель Дыгат?
  - Ну да.
  - А потому, что не может писать.
  - Почему? - спросил я, надевая чистую рубашку.
  - Мой первый муж тоже повторял эти слова: "Не могу писать"... Выхо́дите, пан Эдвард?
  - Через минуту.
  
  "Мой первый муж..." Не понял. Пан Станислав - второй? Впрочем, мне-то что?
  
  ...Мне нравилось ехать в трамвае со знаменитой актрисой и замечать, что люди на нас смотрят; известная актриса, которая была рядом со мной, знала, что никто даже словом, взглядом не заденет её; возле такой дамы трудно было не произнести слова восхищения, но это ведь не считалось приставанием.
  
  - Вчера вечером Сташек сказал мне, что ему нравится встречаться с читателями, но иногда это хлопотно. Недавно кто-то спросил его: "Что значит "свобода"?" Дескать, можно ли в таком случае дать соседу по морде?
  
  *
  
  Осторожно поднимаешься по скрипучей лестнице на этаж дома в Павловицах, проводишь рукой по гладким, красным перилам - большая комната открыта, за ней маленькая... закрыта. Осторожно толкаешь дверь, она чуть скрипит, и ты чувствуешь на себе взгляд старых глаз с веками без ресниц.
  - Доброе утро, дедушка, хорошо вам здесь?
  - Хорошо, хорошо...
  
  Отец твоего папочки только через минуту узнаёт тебя, вероятно, больше по голосу, нежели по фигуре, и говорит: "О, Дюник".
  < Дюник - уменьш. от "Эдя", польск. "Эдю" - обращение к Эдварду>
  
  - Да, дедушка, это я. Как вы себя чувствуете?
  - Хорошо, - старик только теперь шевельнул головой. - Который час?
  - Три, начало четвёртого, - задираю потрёпанный рукав куртки. - У меня только одни часы, а то я бы их вам оставил.
  - В Хырове были только одни, на печке висели, а потом их того... красноармейцы забрали.
  - Я помню. Потом пять лет мы были без часов, время определяли по тени. А эти я купил у часовщика, они старые и плохо ходят, а если их не заведу - останавливаются совсем, вечно что-нибудь... У нас собираются делать часы где-то под Варшавой; как только куплю - вам, дедушка, привезу.
  - А что вообще в мире? Ты газет не принёс?
  - Забыл... В другой раз.
  - Даже если старые, - дедушка с трудом переворачивается на бок, ко мне лицом, я поправляю ему подушку без наволочки. - Знаешь, Дюник, я только названия статей читаю, полчаса - и всё знаю, мелкие буквы не вижу, но мне и так известно, что там будет. Четыре года я был на первой мировой.
  - И вы шли на русские штыки, а потом русские вам отомстили.
  
  - В Сибири они меня спрашивали, не боролся ли я против них - за австрийцев, надо полагать, потому что Польши тогда не было. Я не признался, иначе бы они меня в той Сибири и ухандокали. А ещё спрашивали: мой сын Гжещь не сражался ли против красноармейцев. Но благодаря Америке мы все вернулись оттуда.
  < Гжещь - уменьш. от Гжегож. Гжегож Куровский - отец Эдварда - бывший "белополяк", принимал участие в боевых действиях против большевиков на стороне Пилсудского.>
  
  - Но говорят, что эти самые "возвращённые земли" - немецкие и что немцы вернутся.
  - Дюник, - дедушка хватает тебя за руку, - третьей войны не будет, вспомнишь мои слова, Америка до этого не допустит. Америка - бич божий для неверующих, она помогла разбить Гитлера, отхлещет русских и создаст Соединённые Штаты Европы, тогда никто ни с кем не будет воевать, "поляк и венгр - братья", а третьим братом станет Германия, и тогда - мир и согласие. А если американцам что-то втемяшится в башку и они захотят полететь на луну, наверх, к Богу - Господь не позволит им это сделать. Будут гореть в воздухе и падать на землю.
  
  Мама принесла суп в комнату, дедушка с трудом сел в железной кровати, опустив босые ноги на пол, застегнул на шее грубую рубаху без воротника и потянулся за деревянной ложкой в жестяной миске. В России нам говорили: "У вас в Польше были деревянные кровати, а здесь у некоторых - железные, и это роскошь".
  - Ну, до свидания, дедушка.
  - Ступай с Богом. Где ты сейчас живёшь?
  - У одного знаменитого писателя, дедушка.
  - Запиши то, о чём я тебе говорю, и это исполнится, попомнишь мои слова.
  
  В Закшове я сел в автобус - всё тот же, который работал на древесном газе. На Собачьем Поле, как всегда, влезал амбалистый немой мужик лет двадцати или чуть больше, выдавливал из себя нечленораздельные звуки, требуя денег, а тому, кто отказывался, подносил тяжелый кулак под нос, бормотал что-то вроде "понюхай"; я однажды сунул ему пару монет, потому что он не был пьян, и он отдал мне честь одним пальцем, приложив его к своей бритой голове, вероятно, из уважения к моей белой фуражке; а когда в другой раз я развёл руками, мол, у меня нет, он понял и отошёл. Кондуктор не требовал от него билета, потому что он всё равно не заплатил бы, да ещё пригрозил бы или отобрал сумку с билетами и деньгами; немой всегда был злым, и, вероятно, не на пассажиров, а на весь белый свет. Сегодня его не оказалось; кто-то сказал, что его забрали.
  
  *
  
  Именитый писатель увидел меня на улице Свидницкой и постучал в стекло из кафе "Артистическое". Я вошёл, потому что не был сегодня без денежки и мог позволить себе не только чашечку кофе; ещё месяц назад я думал, что "чашечку кофе" пьют только те, кто может позволить себе ложечку молока для этого напитка. Выдающийся писатель спросил, о чём сегодня говорил профессор Кройц на своей лекции. Я ответил, что о правде: существует ли абсолютная истина, а также связанное с ней счастье.
  
  - Это интересно, - согласился выдающийся писатель. - Я бы и сам послушал, но мне не стоит туда ходить.
  - Вход свободный, - ответил я, - можно даже без студенческой фуражки. Профессор часто смотрит на меня, и иногда мне кажется, что он говорит только для меня.
  - Потому что ваши снимки часто появляются в местных газетах; как бы у вас не закружилась голова.
  - Уже закружилась, - я глянул в зеркало, а потом на знаменитую актрису, и она улыбнулась.
  - Пан Эдвард умён, у него не закружится, - заявил актёр Бугайский. - А даже если бы и так, он бы не показал виду.
  
  Я не знал, как это понимать, поэтому промолчал, но быстро понял, что тут и понимать ничего.
  - Ну так как же насчёт счастья? Вы можете сказать, что счастливы, пан Эдвард?
  - Счастье бывает только временным, оно не вечно.
  - Так сказал профессор Кройц? - спросила актриса. - Тогда я хочу быть счастливой хотя бы временно.
  
   Кры́сяк тут же возразил, что, если профессор говорит о счастье, он имеет в виду капитализм, когда счастье может быть только временным. Настоящее счастье возможно только при коммунизме, который наступит после социализма, когда человек уже не будет эксплуатировать другого человека.
  - Эксплуатация - это так ужасно, - заметил кто-то.
  - Сам Господь Бог против эксплуатации, - сказала присутствовавшая там монахиня.
  - И он поможет нам уничтожить мировой империализм!
  - С кем хотите быть счастливой вы, пани Зося? - спросил я. < Обращение к певице Зофье Лосакевич.>
  - Да хоть сама с собой.
  
  Двое захлопали в ладоши, а писатель сказал жене: "Заплати за кофе". Я полез было в карман, но писатель удержал меня и спросил: "Ну, так как же насчёт истины?"
  - Истина - это социализм, которого ещё нет, - вмешался актер Станислав Слоёвский.
  - И не будет, - добавила Лосакевич (сопрано).
  - Если будем так говорить, никогда его не построим, - пошутил Станислав Бугайский.
  - Вот именно, - согласился именитый писатель... а я подумал что-то такое... (но точно не помню, что).
  - У каждого своя правда, - произнёс я непонятно зачем.
  - Для собаки - своя, для человека - своя, - очень тихо заметил писатель.
  - Для глистов - тоже своя, - сказал я.
  - Ого! - знаменитый писатель похлопал меня по колену.
  
  В двери кафе появился какой-то его знакомый, писатель поднялся и вышел. На вопрос, кто это такой, актриса, чем-то встревоженная, не ответила.
  
  Мы вернулись домой вместе. В трамвае было многолюдно, и мы не могли разговаривать, дома тоже - из-за того, что плакала Магда, а потом в ванне шумела вода. Я сидел в своей комнате на табурете и писал статью о боксе. Не обращая на меня внимания (как и я на неё), девочка лет четырёх в короткой рубашонке прошла в ванную через мою комнату. В какой-то момент я поднял голову. В проёме моей открытой двери бегала раздетая Магда, а за ней - актриса, тоже голая. Это зрелище на мгновение поразило меня. Но ночью я спал хорошо.
  < Магда - Магдалена Дыгат (р. 1945), польская писательница, дочь С. Дыгата и В. Навроцкой>
  
  Утром встал как обычно. Дописывая статью для "Спорта", я невольно прислушивался к тому, что делается в доме, но так и не понял, когда писатель вернулся домой, вернулся ли он вообще и позавтракали ли они вместе. Было тихо, дочка Дыгатов не бегала, а домработница не шаркала туфлями.
  Вдруг до меня донеслись звуки дамских шагов, хлопнула дверь, и в окне я увидел, что из дому вышла знаменитая актриса...
  
  И вот ты догоняешь её на остановке и замечаешь, что сегодня она не обрадовалась этому, хотя обычно ей нравилось ездить с тобой; сейчас она отнюдь не была похожа на Эву Шуманьскую, которая ждёт следующего трамвая.
  <Эва Шуманьская-Шморлиньская (1921-2011) - польская актриса и писательница. Во время Второй мировой войны служила в контрразведке Армии Крайовой под псевдонимом "Ванда II". Участница Варшавского восстания 1944 г. После войны работала на польском радио.>
  
  - Пани Дюня, - ты пролезаешь к ней в трамвае, - вы злитесь и, может быть, напрасно.
  С минуту она как бы не слышит твой голос.
  - Мы не пили на брудершафт, - отвечает она, не глядя на тебя.
  Ты переходишь во второй вагон...
  - Почему грустишь? - спрашивает кто-то рядом. - Стоишь и не узнаёшь меня.
  - Я не грущу, а веселюсь, но не показываю вида. Кому какое дело? Может, я задумчив. Разве нельзя думать?
  - Думать даже нужно! И есть о чём. Тут такое дело. Твоя задача как учителя азбуки в Пафаваге - не только научить неграмотных людей читать, но, прежде всего, дать им понять, зачем ты их учишь: хотя бы для того, чтобы они смогли прочитать о том, что при социализме у них есть бесплатный врач и лекарства, а в случае чего - так и больница. Будь здоров, товарищ!
  <Пафаваг - Государственный вагонный завод (польск. Państwowa Fabryka Wagonowa, сокращенно - Pafawag), расположен в г. Вроцлаве. На этом заводе Эдвард преподаёт рабочим основы грамотности.>
  
  - Тут и сказочке конец.
  - И ещё. Такое дело... ты ходишь на все лекции... Известно ли тебе, что не все профессора - на нашей стороне?.. Надо обращать внимание на нюансы, которые скрываются в их лекциях.
  - Нюансы скрываются везде.
  - И вроде бы один профессор нелицеприятно отзывается о лозунге, который висит на главном корпусе.
  - Возможно.
  - Ну, и кто же он? - Доминик держит меня за руку.
  
  У скульптуры писающему мальчику он показывает мне большую надпись на стене под окнами: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" Говорит, что ночью была добавка; кто-то дописал: "А на хрена?"
  - Я не видел.
  - Потому что утром эту тряпку сняли. Но я о том, что всё это происки врага.
  - Он что, свалился? Тот, кто снимал...
  - Эдвард, - Доминик снова меня задержал. - Это, повторяю, происки врага. Мы должны быть бдительны.
  - Ну и бди, бди. - Я отошёл от него, он меня рассмешил.
  
  На мосту через Одру трое работяг, сидя на камнях, таращились на дыру, которую учинил ночной ливень, и уж точно собирались её заделать, но, кажется, не с помощью горчичных стаканчиков, которые держали в руках. Один посмотрел на меня и сказал другому: "Это студент, доставай пузырь".
  <Горчицу продавали в специальных стаканчиках, которые потом использовались выпивохами: они туда разливали спиртное.>
  
  За мостом девушка в красном галстуке раскладывала цветы у стены, ей помогала пожилая женщина. На вопрос, что случилось, никто из них не ответил. Я не ушёл, у меня было время.
  - Он погиб. Ты что, не знаешь, зачем цветы? Свой мужик был, разнорабочий.
  - Он так высоко полез? - Вверху на табличке было написано: "Ул. Иосифа Виссарионовича...". - Пьяный был?
  - Слушайте, гражданин, он никогда утром не похмелялся.
  
  Девушка в красном галстуке встала по стойке смирно, потом отошла, не обращая на меня внимания.
  
  На остановке я встретил Збышека Кубиковского; он, как обычно, заикался, но я понял, что он едет к Альдоне. "А ты едешь?" - спросил он. Я вспомнил, что меня тоже туда пригласили, но у меня завтра бокс.
  < Збигнев Кубиковский (1929-1984) - прозаик и литературный критик (псевдоним Яцек Йоахим). Дебютировал в 1950 году в качестве критика. Позже был председателем вроцлавского отделения Союза польских писателей. Писал киносценарии, детективы.>
  
  - Опять с каким-нибудь итальянцем?
  - Шутишь, что ли?
  - Небось, с каким-нибудь лаптем из Свидницы.
  - Лапоть, не лапоть, но и он может мне навалять, если приду уставший. Секундная потеря концентрации...
  - Ну-ну, - Збышек оттолкнул мой кулак от своего носа и затащил меня в трамвай, идущий до остановки Кши́ки. - Что-нибудь пишешь?
  - Про тупорылых, которые не разбираются в боксе.
  
  Я поехал к Альдоне не потому, что она мне нравилась, а потому, что там, наверно, были её коллеги по Союзу молодых писателей, которых я близко не знал, они полонисты.
  <Полонисты - здесь: студенты, которые изучают польскую литературу.>
  
  Виновница торжества и ее родители встретили нас очень радушно, мы вручили им небольшие подарки, их порадовал даже придорожный цветок от меня. Альдона спросила, как мне живётся в союзе со знаменитостями. Я ответил, что союза-то пока и нет, может, будет когда-нибудь...
  - А ведь Дыгат - коммунист, - заметила она. - Его выгнали из Франции в Польшу.
  - Из Франции коммунистов не гонят, - ответил я, - ну а мне пока нечего добавить в этот союз.
  - Это уж точно!
  - Ладно, хватит, - сказала Альдона, - идите, пожалуйста, к столу, места не пронумерованы.
  
  Приглашённые гости (кроме меня) пили всё, что было на столе, самогон, вино, окрашенное в жёлтый или розовый цвет, а я поглядывал на стиснутые лифчиком груди виновницы торжества, которые как будто сливались в одну. Её родители подносили к столу зельц, его у них было явно больше всего, и спрашивали, почему я не пью.
  - Спортсмены не пьют спиртное, - объяснила Альдона.
  
  Хозяин дома сказал, что слышал обо мне - о том, что будто бы я собираюсь стать писателем. Как пан Дыгат.
  
  Когда гости Альдоны немного выпили, они стали смотреть на меня так, словно спрашивали: "И что же, думаете, что литература изменит мир?" И переглядывались между собой: "Осторожнее с ним" (то есть со мной). Мне не хотелось затевать ненужную дискуссию, я помнил, что у меня завтра бой и мне надо спать. Збышек и Альдона, как бы прикалываясь, спели "Вставай, заклятьем заклеймённый", а я напрасно позволил себя спровоцировать - поправил их: не "заклятьем", а "проклятьем".
  
  Отец Альдоны, зная, что я должен лечь пораньше, предоставил мне на выбор одну из двух кроватей, которые стояли рядышком в маленькой комнате; он один понимал, что перед боем я должен выспаться. Я пытался заснуть, но гомон за дверью не стихал, поэтому я поневоле слышал громкий голос виновницы торжества, которая говорила о том, что никому не известно, кто кем станет в жизни.
  - Пан Дыгат наверняка угадывает в Эдварде талант. Боксёр - это ведь не навсегда...
  - Как спортсмену, ему нужны продукты, где много железа, - сказала Инка.
  - Эдвард, должно быть, вилки любит, - догадался Збышек.
  - Кончай прикалываться, - голос Альдоны.
  - Наверно, у Дыгатов все столовые приборы уже надкусаны, - снова хохмит Збышек. - Это мне говорил Войтек Жукровский.
  
  Беата уже была подшофе. Она сказала, что слыхала, будто писатель Дыгат должен выполнить во Вроцлаве одно "очень конкретное задание", а потом вернуться во Францию. Сейчас он посещает боксёрские тренировки.
  - Как помощник тренера? - это голос Збышека.
  - А может, спарринг-партнёр для Че́чвежа?
  <"Юзя" Чечвеж - боксёр в тяжёлом весе из Вроцлавского спортивного клуба в конце 1940-х годов.>
  
  - Он учит тренера французскому; наверно, собираются в Париж.
  - Он учит Эдварда.
  - Наверно, это актриса его учит, - это, кажется, голос Чеслава.
  - Говорят, француженки больше всего боятся мышей.
  - У тебя в кармане нет мышки? - это Збышек.
  - Интересно, кому на самом деле нужен Эдвард - ему или ей?
  
  Всё тянулась глупая болтовня, как обычно после выпивки, каждый нёс, что хотел; все слышали о каких-то тайных стукачах, но никто не воспринимал это всерьёз, мы ведь жили в свободной стране. Кого-нибудь посадили? А ведь сажают во всех странах. За что? Обычно ни за что. Меньше всех говорил Чеся Хе́рнас: или ему нечего было сказать, или он всё записывал в голове; никто вроде бы не обращал на это внимания.
  <Чеся Хернас - Чеслав Хернас (1928-2003), польский филолог, фольклорист, профессор Вроцлавского университета.>
  
  Я натянул одеяло на голову, чтобы наконец заснуть. Когда я уже проваливался во тьму, услыхал шёпот: "... ты ведь не знаешь, как он боксирует, технично или бьёт копытом, сначала нужно его изучить, чтобы ненароком не пропустить удар, не думай об этом, а то не выстоишь, ты должен явиться пораньше, взвеситься, ты много сегодня съел, а вдруг лишний вес, легко проиграешь, и тогда не получишь клубный обед; перед котлетой ты, конечно, выпил бы оранжада...".
  - Спишь? - я не знал, это сон или кто-то мне что-то говорит.
  - Нет, - ответил я, всё ещё не зная, чей это голос.
  - Дай руку.
  
  Альдона искала под одеялом мою ладонь, а когда нашла, положила её на свой мягкий голый живот, подтолкнула ниже, к кустику, где затаилась вагина.
  - Хочешь? - шепнула она и, не дожидаясь ответа, протиснулась под меня.
  
  Недолго думая, я сунул в неё весь свой пичуган, да так, что из меня брызнуло, Альдона застонала и отодвинулась, потому что скрипнула дверь.
  - Как славно, - услышала я голос хозяйки дома, - лежат себе рядышком и ничего друг о друге не знают.
  
  А в соседней комнате снова запели: "Вставай, заклятьем заклеймённый..."
  
  На следующий день явились на соревнования все мои товарищи по вечеринке. Соперник был слаб, я победил без особых усилий, только губа у меня была разбита и слегка кровоточил нос. Я засомневался, стоит ли слушать тренера, который запрещает ночной секс перед боем, а мой спортивный врач пояснил, что речь идёт о том, чтобы выспаться. После боя я не мог поговорить с коллегами, потому что ко мне, оставив приятелей из театра, подошёл именитый писатель и пригласил меня на обед, который готовит Дюня. Владелец клуба Кулеша был недоволен, или только делал вид, что это так, но согласился, чтобы я ушёл.
  
  Уже на ступеньках дома Дыгатов я почувствовал запах котлет. Когда на столе появились картошка и блюдо с мясом, которое всё еще жирно шкворчало, я воткнул вилку в котлету, и тут пахучий, шевелящийся жир показался мне подозрительным, и тогда я сказал:
  - Пан писатель, тут червяки.
  
  Станислав Дыгат склонился над тарелкой.
  - Да, белые черви, - он поморщился, отодвинул тарелку и выплюнул то, что уже было у него во рту.
  - О боже! - вскричала актриса. - Звоните в скорую! - она схватила меня за руку. - Я уже съела...
  
  Врач в больнице (не помню уже, в какой) сказал, что в промывании желудка нет необходимости, черви, которые были на котлетах, для человека не вредны, вот разве что не очень вкусны.
  
  Когда мы вышли из больницы, именитый писатель громко рассмеялся и произнёс старое присловье о том, что опасны не те черви, которых мы едим, а те, которые едят нас.
  - Вас, часом, не жрёт какой-нибудь глист, пан писатель? - поинтересовался я, глядя себе под ноги.
  - А кого сегодня не жрут? - спросила актриса.
  - Того, кто создаёт новое.
  - А тех, кто это разрушает?
  - Это аники-воины, - и писатель, протянув свою лапищу к невысокому человеку, который шёл впереди, сказал: "Привет!" Я хотел добавить "...котик", но только улыбнулся профессору, который сунул мне руку; мы направились к кнайпе, где было написано "ППР", а люди внутри сидели в пальто, как будто вешалки не было.
  < Кнайпа - питейное заведение, где продаётся преимущественно пиво с закусками. ППР - Польская партия рабочих>
  
  Когда мы вернулись домой, писатель, как обычно после водки, говорил громко, не агрессивно, но убедительно, мы же с актрисой слушали, а что нам ещё оставалось делать? Запираться в своих комнатах было неприлично, а соглашаться, что писатель был прав, когда отказался выпить с профессором, пустая трата времени, потому что писатель вряд ли ему объяснит (а тот - писателю), зачем нам социализм. К счастью, вошёл актёр Бугайский, живший рядом, и спросил, не ссоримся ли мы, потому что он бы присоединился.
  
  - С паном Эдвардом нельзя поссориться, потому что он отвечает кулаком. С Яном Коттом тоже нельзя, потому что он слишком мал. Ростом, конечно. Я говорю только о росте, - пояснил писатель, - потому что учёный это выдающийся, вот только классово чуждый.
  - Сташек, тебе обязательно нужно вот так сортировать людей? - спросила актриса, которая как раз учила роль.
  - Они сами так делятся. Один - католик, другой - капиталист...
  - Мы никогда ничего не добьёмся, если каждая кошка... если все кошки пойдут своими дорожками.
  - Всегда так было.
  - И это плохо.
  - Вы опять о политике? - спросила актриса из спальни. - Как же мне выучить роль?
  - Может, вы, пан Эдвард, придумаете, как нужно писать, чтобы исправить людей?
  - Может быть, писателю помогли бы утренние прогулки?
  - Да он каждый день гуляет, - заметила актриса. - До кнайпы.
  
  *
  
  
  Когда я вошёл в холодный лекционный зал на площади Нанкера , студентов там было мало, и я спросил у Юзека, почему, когда поздоровался с ним.
  - Ждём профессора, - ответил мне знакомый монах, который всегда посещал лекции по истории философии.
  - Он сегодня не придёт, - вмешалась монахиня, - но мы ждём, может, кто-нибудь его заменит. Или хотя бы что-то объяснят...
  - Его уволили, - сказал проходивший мимо Доминик. - Не ждите.
  - За что? - спросил я.
  - Неужели не знаешь? - Юзек бросил взгляд на свою обувь с голенищами. - Вот вызовут тебя на допрос, тогда узнаешь.
  - Ты там уже был? - Меня всё это удивляло.
  
  Юзек покраснел и пошёл себе, я проводил его взглядом. Я не понял, о чём он говорит, а потом вспомнил слова профессора Кройца, что каждый человек как-то иначе воспринимает одно и то же явление. "Или иногда одинаково, а иногда наоборот", - добавил я от себя.
  - Профессор Гаве́нцкий в своей книге по истории философии слишком мало отвёл места Марксу, - объяснила мне монахиня. - За это его уволили.
  - Ну, профессор, небось, знает, что за время сейчас...
  - Профессор Гавенцкий написал о Марксе ровно столько, сколько тот заслужил. Любой профессор имеет право думать, как хочет.
  - ...А любой университет - его уволить.
  - Кто обвинил в этом профессора? - спросил я.
  - Глупый вопрос.
  
  Я рассказал об этом известному писателю, который ждал жену в "Театральном". Станислав Дыгат заявил, что не каждый поляк обязан смотреть на Маркса глазами Ленина, и всё же социализм - это надежда человечества. Прямо скажем, на Западе во время войны не было такого голода, как в России, но теперь решается будущее мира.
  - Здорово, что вы мне это рассказали, пан Эдвард; не знаю, опишу ли я всё это в своём романе, но, может, вы сами...
  - Я напишу вот о чём: кто в СССР был против социализма - считался психом, и его лечили в больнице, а чаще - в лагере.
  - А кто на Западе придерживается взглядов коммунистических - того тоже лечат, - рассердился писатель. - Но, уж простите, не всех...
  - И кто же прав? - спросил я.
  - Вот именно, - ответил писатель.
  - Вот именно, - передразнила его толстушка Божена Брун-Бараньская, и директор театра Адольф Хроницкий отвёл её в сторону.
  < Адольф Хроницкий (1912-1989) - польский актёр театра, кино и телевидения, театральный режиссёр, директор театра.>
  
  - Так почему ж вы, пан писатель, сбежали из расчудесного капитализма? Уже давно собираюсь об этом спросить.
  - Об этом я напишу свой следующий роман. Сегодня важно, к чему капитализм приводит. Я наблюдал его в разных странах, последний раз - в Марокко. Люди семьями живут в сараях без канализации. Знаете ли вы, пан Эдвард, что такое открытые канализационные канавы в жилых халупах?
  - Это вроде как туалет.
  - Хотели бы вы там жить? Да ведь и у нас может дойти до такого... Как и там, будет горстка богатеньких, вокруг вилл натянут колючую проволоку и поставят полицию.
  - Маркс так же это описал.
  - В Америке всё по-другому. Для американцев...
  
  Писатель махнул рукой, будто муху отгонял.
  - Завтра буду в исполкоме, пан боксёр, у них есть связь с Москвой.
  - И что бы это значило? - толстая певица направила на него палец и глянула в окно. - Приближается буря.
  - Не пей много, - отругал её директор театра. - А то будет буря...
  - Это ещё бабушка надвое сказала.
  - Натрое, - предложил я свой вариант.
  - Почему натрое?
  - Троим детям.
  - Вы всегда такой сердитый.
  - Не всегда, а с перерывами.
  - С перерывами на сон?
  - Наверно, во сне вы тоже злой, - сказала актриса.
  - Пани за мной подсматривает.
  - Шуточки в духе Доленги-Мостовича...
  - Теперь я знаю, что вы, пани, читаете.
  <Тадеуш Доленга-Мостович (1898-1939) - польский писатель, сценарист, журналист, автор книг "Знахарь", "Карьера Никодима Дызмы", "Дневник пани Ганки".>
  
  *
  
  На улице Скотобойной меня остановил Доминик.
  - Хорошо, что увидел тебя.
  - У тебя улучшилось зрение?
  - Давай без шуток.
  - При социализме нельзя шутить? - спросил я.
  - У нас пока не социализм.
  - Будет хуже?
  - За такие шутки получишь три года, понимаешь? А теперь серьёзно. В воскресенье состоится съезд священников-патриотов.
  - Ну?
  - Что "ну"?
  - Я тебя слушаю.
  - Тебе ответственое поручение.
  - От тебя?
  - Я руководитель, если позволишь...
  - Ну и что?
  - Есть такое дело, - начал Доминик серьёзно; белую фуражку он надевал набекрень - наверно, был родом из Львова. - В субботу приедут к нам священники-патриоты со всей Польши.
  - И я должен их просвещать?
  - Ты должен быть рядом с назначенным тебе ксёндзом во время ужина и другого приёма пищи за столиком номер семь. Твой священник может заказывать себе всё, что захочет, икру и водку, коньяк в номер. В гостиничный номер его не провожай и за ним туда не ходи. Вы встречаетесь за столиком, ты тоже заказываешь всё, что хочешь, не платишь, просто подписываешь счёт, а ксёндза ни о чём таком щекотливом не спрашиваешь.
  - Даже о погоде?
  - Без шуток. Заседание пройдёт в оперном театре.
  - Тайное?
  - Без хора.
  - Кто приедет из Варшавы?
  - Вот инструкция, - он протянул мне сложенный вдвое лист бумаги и направился к главному зданию университета. Но вернулся и сказал шёпотом: - А знаешь, твоего приятеля арестовали.
  - Какого приятеля?
  - Который в сапогах с голенищами.
  - Разве нельзя ходить в такой обуви?
  Он отошёл и ничего не сказал.
  
  *
  
  - Этот мой ксёндз выглядел, как порядочный человек, - ответил я на вопрос писателя, который в ожидании жены допивал свою водку. Посетителей в "Монополе" было мало.
  - Порядочность - понятие относительное, пан Эдвард. Для одних людей порядочным считается тот, кто сражается с капитализмом, для других - кто борется с социализмом. Обоих за эту порядочность могут повесить.
  - Вместе?
  - Ваши шутки оригинальны, - именитый писатель прикоснулся к моему плечу, - потому что они произносятся без тени улыбки, без подрагивания век.
  - Нас двоих, пан писатель, общая виселица не удержит: вы весите примерно сто двадцать...
  - Фунтов... но не стерлингов. О чём же вы тогда с ним говорили?
  - О воробьях.
  - Что именно?
  - Что воробьи не заботятся о своих детях, как заботятся люди. И ленивы, поэтому не хотят улетать на зиму. Предпочитают мёрзнуть здесь.
  
  *
  
  "Вы, пан Юзеф, не знакомы с капитализмом с практической стороны".
  "С практической стороны я знаю социализм в исполнении Страны Советов".
  "Слушайте, пан Юзеф, - голос актрисы становится громче. - Капитализм ворует у людей труда, то есть у рабочего класса".
  "И поэтому там нет рабочего класса? Куда же он подевался?"
  "Разворовали... я видел это своими глазами", - вроде бы мужской голос.
  "Теория и практика - две разные вещи. Вы знаете об этом?"
  "Кто-то мне сказал, что колхозы - это... Но люди там всё равно приличные. Нужда воспитывает!"
  "Но не даёт образования".
  
  Резко отворилась дверь в спальню, и появилась актриса в нижнем белье; она вдруг вскрикнула: "Ой, я подумала, что здесь кто-то посторонний... а я в таком виде... Не просвечивается?" - Быстро прикрыла лоно ладошками, извинилась за свой глупый порыв.
  - Нет, не просвечивается, - заверил я актрису.
  - Вы подслушиваете...
  - Я хотел войти, но услышал, что вы учите новую роль...
  - За какие грехи мне это?
  - А что, современно. Играть нужно всё.
  - В общем, не важно, что это за пьеса, я даже не знаю, кто её написал. А учу я её потому, что мне это поручили, политика меня на касается.
  
  
  *
  
  - Почему? - Меня разбудил мужской голос, доносившийся из гостиной, но это вроде не писатель спрашивал. - А то что?..
  - Я не знаю... Маркс говорил, что без соизволения богатых мы создадим систему, когда равенство будет подлинным.
  - Говорят, перед войной польский солдат на восточной границе спросил у русского пограничника на той стороне: "У вас уже коммунизм или ещё хуже будет?"
  - За такие шутки нас и разбили в тридцать девятом году. Теперь надо решить, согласны ли мы на капитализм, при котором мы с вами будем слугами у богатых...
  <17 сентября 1939 года, через 16 дней после гитлеровского вторжения на территорию Речи Посполитой, в эту страну с востока вошла Красная Армия, чтобы освободить "братский украинский и белорусский народы от гнёта панской Польши".>
  
  - Предпочитаю равенство. Я перестал верить в такую чушь, будто бы в колхозах все спят друг с другом.
  - Если хотят, то спят.
  "С кем это писатель разговаривает?" - подумал я, прислушиваясь из своей комнаты.
  - В так называемых "высших сферах" никто не знает, чей это новорождённый ребёнок, известно только, что "наш". Это даже интересно: все дети - колхозные... Так обстоит дело и на некоторых индонезийских островах, хотя там нет коммунизма.
  
  Это актёр Стась Бугайски, теперь я узнал его по голосу; они с писателем прошли на кухню, а я уснул. И мне приснилось, что я еду на трамвае, который вдруг замедлил ход, и я увидел, что это мой поворот, где я обычно спрыгиваю; у двери стояла девушка, я подумал, что она тоже собирается выйти, она загораживала выход, и я произнёс: "А вы?" Она не отодвинулась, поэтому я извинился еще раз и громче, а она ответила: "Вы мне нужны". Я спросил: "Зачем?" Хотел оттолкнуть её, но было как-то неудобно. Между тем трамвай, повернув, снова набрал скорость; на следующих поворотах я подходил ещё два раза, но снова не получилось... Проснувшись, я подумал: что всё это значит? Странный сон.
  
  *
  
  Неожиданно на улицу Витело приехала Марыся, красиво одетая, но грустная. Она не поднялась наверх, просто сказала, что мне надо приехать, папа хочет меня видеть. Я поехал в тот же вечер, автобус шёл только до Собачьего Поля, потом пять километров пришлось идти пешком, но мне это легко, отец во время войны против большевиков ходил по тридцать километров в день, такая уж судьба у пехоты. Я топал один посередине пустой каменистой дороги, справа - старые, одноэтажные, плохо освещённые дома, слева - ещё не разминированные поля. В какой-то момент я подумал: "Здесь грабят, не будь таким храбрым... везде нападают, и меньше всего - там, где светлее".
  
   Под ботинками были камни - я подобрал подходящий для ладони и сразу подумал, что боксёру неловко с таким предметом в руке; с другой стороны, я ведь не на ринге и не собираюсь ни на кого нападать, а в драке с бандитами одного кулака мало. Я не ошибся: на полпути между Собачьим Полем и Закшовом из придорожной канавы кто-то свистнул, и ответил ему такой же звук спереди. Я не изменил скорости движения, хотя лучше стал слышать звук своих шагов; я подумал: "Ну, вылезай". Мне даже хотелось, чтобы один из них напоролся на мой правый боковой, я бы раскрошил ему челюсть. Я не пошёл медленнее или быстрее, когда услышал сзади: "Оставь его, это боксёр".
  
  Отец лежал на одной из двух кроватей в первой комнате на первом этаже, он был бледен и чуть слышно спрашивал, откуда такая слабость, ему ведь всего пятьдесят. Стоявший рядом брат Казимеж позвал меня на кухню и объяснил, что отца выписали из больницы, потому что у него неоперабельный рак. Люблинский ксёндз передал тра́вы, но они тоже не помогут.
  
  "Нужно выдержать это", - сказал братишка; он был крепок, как на ринге, трудно было предвидеть, что потом, когда он будет взрослым, - станет рыхлым, как новорождённый телёнок, бесхарактерным. "Бедный папа, - подумал я, - вернулся на родину, чтобы жить и работать для нас, для Польши, привёз нас из Сибири и из русской степи только для того, чтобы уйти от нас здесь. Папа, - подумал я, - ты слышишь, о чём я думаю?"
  - Что сказал врач в больнице? - папа посмотрел на меня. - Почему меня выписали?
  - Он сказал, что это гастрит и лечится дома, через месяц будет лучше.
  
  Папа выслушал это и сказал: "Позовите другого врача". Он не верил врачам из больницы: "Они были молоды, заигрывали к медсестре, а мне сообщили, что медицина по отношению к этой чёртовой болезни бессильна, а мест в больнице не хватает. Пациент в ночной рубахе шепнул мне в коридоре, что неизлечимых больных нельзя выхаживать за счёт государства, таков закон, хотя громко об этом не говорят". "Чересчур уж безмятежное лицо лечащего врача меня раздражает, я считаю, что это не этично. Этика...", - пациент махнул рукой.
  
  Марыся сказала: "Папа хочет тебя видеть"... Он, наверно, думает о смерти, а может, надеется на твою помощь, он столько раз сидел у твоей постели, когда ты болел, и говорил тебе: "Лучше бы я заболел, а ты был бы здоров"... Я останусь на ночь с Ним, в другой комнате, но с Ним.
  
  *
  
  - Что с вашим отцом? - спросил писатель.
  - Плохо.
  - Чем мы можем помочь? - спросила актриса.
  
  Не хотелось говорить, что уже поздно надеяться на руку помощи, поэтому я промолчал.
  - Пан Эдвард, вы столько раз обещали нам утренние прогулки в парке... Хочу напомнить, что скромничать не следует.
  - Профессор Кройц что-то об этом говорил, не помню что... Ага, вот: если кто-то скромен, то для того, чтобы привлечь к себе внимание.
  - Однако же замечают только одного из ста. Говорят: "Какой он скромный", и на этом всё кончается.
  
  Пробежка по осеннему, усыпанному опавшими листьями парку, который граничил с улицей, была мне в удовольствие, особенно в компании с известной актрисой в короткой юбке и выдающимся писателем в вельветовых брюках и свитере. В клубном спортивном костюме я чувствовал себя прекрасно, от запаха прелых листьев и корней деревьев я аж подпрыгивал.
  - Сташек, - воскликнула известная актриса, - я больше не могу. Пан Эдвард...
  - Помедленнее, пожалуйста! - крикнул я назад. - Переходим на шаг... длинный шаг, глубокий вдох, выдыхаем через рот!
  
  Именитый писатель свернул в сторону, и мы притормозили.
  - Дюня, - крикнул он из кустов, - ты тоже сделай пи-пи! Стоит ли мучиться?
  - Постыдился бы, - ответила знаменитая актриса.
  - Шире шаг, правая рука к левой ноге, левая - к правой! - я показал, как надо выполнять это упражнение. - Люблю вас, пани, в этой юбке.
  - Как любите?
  - Как себя самого.
  - Вы когда-то это уже говорили.
  - Возможно. Некоторые истины необходимо повторять. Кто это сказал?
  - Я правильно выполняю упражнения? - спросила актриса.
  - Вполне.
  
  Когда я шёл за ней - хотел исправить положение её бёдер, чтобы ноги не гнулись в коленях, но было неудобно, и я глянул на писателя.
  - Пан Эдвард, - писатель уже выпрямился и был полон достоинства, - вы ведь знаете, что у меня артрит и я не могу нагибаться.
  
  *
  
  Выдающийся писатель громко говорил не только во время свары с женой, но и тогда, когда пытался жену в чём-то убедить. Актриса, в общем-то, только слушала, а громче говорила тогда, когда это касалось важного театрального вопроса. В квартире не было особой звукоизоляции, но никто из жильцов не закрывал плотно двери (кроме наружной), поэтому я слышал, о чём разговор, всё равно какой.
  
  Писатель уже некоторое время убеждал жену, что она должна похудеть, если хочет ещё раз сняться в кино, самое лучшее - гимнастика, а, может, и массаж, у нас дома есть специалист по этим вопросам, воспользуемся этим, ведь ты, наверно, не хочешь, чтобы какой-то чужой человек мял тебя здесь, а пан Эдвард уж точно тебе не откажет, да я уже и говорил с ним об этом. Специального костюма у тебя нет, - напомнил писатель, - но это ведь не на параде... надень бальное платье!
  
  Я впервые увидел актрису в настолько узком купальнике, что он смущал не только меня, но и её. Чтобы скрыть волнение, я быстро начал показывать пани Дюне базовые упражнения по укреплению мышц, и она старалась выполнять это как можно точнее. Я удивился (но не очень) тому, что писатель демонстрирует мне свою жену в таком наряде, хотя сам не принимает участия в гимнастике. Наши утренние прогулки в парке вскоре закончились из-за непогоды.
  
  Как только мы выполнили несколько основных упражнений, взмокшая актриса улеглась на диване; на обтягивающем костюме, там, где выпуклости тела, проступили тёмные пятна.
  - А массаж? - спросил писатель, выходя из своей комнаты.
  - Нам нужно отдохнуть, - ответила актриса, лёжа на диване.
  
  Именитый писатель вышел из кухни и выставил вперёд левый кулак, якобы желая побоксировать, но на том всё и кончилось, ростом писатель, наверно, сантиметров сто восемьдесят, я - на пятнадцать сантиметров ниже, а кулаки у него - размером с мою голову, но автор "Боденского озера", наверное, никогда никого не ударил, потому что умел только вытягивать руку и не знал, что с ней делать дальше, и, кроме того, он почти не гнулся в талии из-за своего артрита, он был бы для меня просто боксёрской грушей, я бы, наверно, его не нокаутировал, но наставил бы ему синяков. Нет, не осмелился бы я нанести писателю хотя бы один удар, в этом "бое с тенью" мне безусловно мешало лежавшее тело обыкновенной, но всё же необыкновенной дамы, которая, хоть и была толстовата, всё равно восхищала меня. И я подумал: что же в ней такого особенного и о чём толкует именитый писатель? Разве полная актриса не может сниматься в кино?
  - Дюня, чего ты ждешь?.. Того, что пан Эдвард передумает?
  
  Актриса сняла халат и пошла в спальню. В узком лифчике не вмещались груди; писатель утверждал, что в них слишком много жира и его нужно разогнать массажем, а обвисшая грудь только в Африке не выходит из моды. Не без смущения актриса расстегнула лифчик и легла на диван.
  *
  
  - Вы мне интересно рассказываете о жизни в русской степи, пан Эдвард, - прервал меня именитый писатель. - Если бы вы могли так же интересно это описать, мы бы выбили вам стипендию.
  - Наверно, стоит начать с того, что войну развязали именно гитлеровцы...
  - Не обязательно с этого, пан Эдвард. Депортация поляков в Сибирь - вот важная тема, и не скажешь, что она где-то уже освещена. У каждого депортированного поляка свой опыт, своя правда, и не следует отнимать у него эту правду.
  - Но ведь писать об этом нельзя, - сказал я. - Однажды мне вернули заявление, потому что я указал, что "...десятого февраля 1940 года я был вывезен..." Выяснилось, что так нельзя. Разрешены только определенные фразы: "Годы войны я провёл..." или "Нас эвакуировали перед нашествием гитлеровцев..." А я не хотел так писать, и у меня спросили: "Ты хочешь стипендию или нет?"
  - Заявление - это другое, - ответил писатель.
  - Вы, пан писатель, иного мнения на этот счёт, нежели Войтек. <Жукровский>
  - Что он вообще говорит?
  - Что я пишу хорошо.
  - Он всем молодым так говорит.
  - Почему?
  - Потому что ему не хочется ваши читать тексты. Но не о том речь. Сколько вы, пан Эдвард, платите за учёбу.
  - Нисколько.
  - Вдобавок вы получите стипендию. А что на Западе? Только богатые родители могут дать образование своим детям. Народная Польша обучает молодых рабочих и крестьян не для того, чтобы они хвалили загнивающий капитализм.
  
  ...Я задумчиво сидел в своей комнате, покачиваясь на ножках табурета, который вдруг поехал вперёд; я упал на спину. Поднялся и словно пришёл в себя, как будто меня кто-то встряхнул.
  
  Я поехал к Альдоне. Она лежала в постели, хотя было ещё рано; она не была больна, но призналась, что у неё ужасное настроение, родители её бесят, но они ни в чём не виноваты. Попросила меня, чтобы я подвинул поближе старый стул, на котором сидел. Я ласкал её лицо, но это было не то, чего она хотела; она положила мою руку под одеяло на свой голый мягкий живот, и там я нашел всё, что нужно.
  
  *
  
  - Вы, пан Эдвард, ухо́дите? - спросила актриса из кухни, откуда шёл пар. - Я хотела с вами поговорить.
  - Пожалуйста.
  
  Актриса поправила фартучек, который прикрывал рубашку спереди.
  - Пан Эдвард, у Стася сейчас нет наличных... это не значит, что вам нужно за что-то платить, за квартиру или за что-нибудь в этом роде, это мелочи, нам нужна сумма побольше. Поэтому у нас к вам просьба, чтобы вы поехали в Варшаву и уладили кое-какие дела Сташека; у вас льготный билет, вы не ездите в спальном, у вас не так много друзей в столице...
  - Я с удовольствием, пани Дю... - и поправился: - пани выдающаяся актриса.
  
  И побежал на лекции, не помню, кто их читал, они были довольно скучными, лектор сам сказал, что это не его вина, вся средневековая философия скучна. Я ждал доцента Витольда Крука-Олпиньского, который читал лекции по психотехнике; он предложил мне совместные исследования водителей трамвая - конечно, под его руководством - с помощью американских тестов, которые, разумеется, нужно оплатить. Тут мне протянул руку монах, которого я давно знал в лицо; он изучал педагогику.
  
  - Я слышал, что вы живёте у самого Дыгата, у нашей знаменитости.
  - Да, живу.
  - Пан Дыгат известен не только в Польше, но и во Франции и во многих других странах. Вы, вероятно, изучаете французский язык.
  - Китайский, - пошутил я.
  - Знаменитый писатель знает и китайский?
  - Ни он, ни я.
  - Оставим шутки, коллега. Речь идёт о том, не захочет ли уважаемый писатель нас (то есть монахов нашего ордена) учить французскому языку, давать уроки. Мы хорошо платим. У нас есть учитель английского языка.
  - А русского?
  
  Монах поморщился и ответил, что русскому учатся выходцы из села Бонковице под Хыровом, но где? В сибирских условиях, где немного холодно.
  <Бонковице - сегодня это украинское село Буньковичи Хыровской городской общины, Львовской области.>
  - Я бывал там.
  
  Монах вернулся к изначальной теме.
  - Французская литература - самая лучшая на свете. Бальзака можно читать по сто раз, но надо вжиться в его тексты. Сравните его с Толстым.
  - Бальзак и по-русски писал?
  
  Облачённый в коричневое монах (не помню, как его звали) сказал:
  - Если кто-то хочет красиво писать и красиво говорить, должен из разных книг - понятно, что не только из французских - выбирать для себя разные выражения.
  - Из русских тоже?
  - Не надо так шутить, - монах поморщился.
  
  Тут подошла монахиня, которая изучала психологию и педагогику.
  - Если вы хотите писать красиво, - повторила она слова монаха, - вам следует записать всякие красивые фразы из разных книжек и постараться их запомнить.
  - Чтобы не повторяться, - пошутил я.
  - Библия дарует не только религиозные знания, несомненно необходимые в жизни, но также и прекрасный язык, который стоит освоить, - монах сам себе кивнул головой.
  - Язык в Библии очень интересный, - вмешался в разговор Вечоркевич, - но это трудный язык.
  
  *
  
  Я поехал в Варшаву в субботу вечером, чтобы в воскресенье посмотреть боксёрский матч "Польша - СССР", который должен был пройти на стадионе, так как подходящего по размерам зала в Варшаве не нашлось, а интерес был огромный. Состав нашей команды оказался сильным только с политической точки зрения, поэтому мы проиграли это соревнование.
  
  Ночь после матча я провёл на скамейке на Главном вокзале, там вполне тепло и была приятная компания с самогоном, который я, впрочем, не употреблял, хотя меня и пытались им напоить. Утром, как и планировалось, я посетил главного редактора "Экспресса", он встретил меня радушно, зная, кто меня прислал, и сказал, что если Стась что-нибудь напишет, то он с радостью это напечатает, но никакого аванса он дать не может, ему очень жаль.
  
  Тогда я достал из сумки несколько переводов Станислава Дыгата с чешского и положил их перед главным, а он удивился и спросил, что это такое.
  - Наверное, Чапек.
  - Чапек писал рассказы?
  - Вероятно, писал.
  - Добро́. Напечатаем. Но я не могу сейчас дать вам денег, вы понимаете: ведомость, касса... Ну разве что только свои.
  - Аванс лично от вас писатель не взял бы. Мне так кажется.
  - Передайте, пожалуйста, привет Стасю. А Дюня как, в порядке? Я полагаю, вы с ними встречаетесь.
  
  В ЗАИКСе мне объяснили, что пан Дыгат может доверить мне снять хоть миллион злотых, но не имеет права поручать мне подписываться так же, как он.
  <ЗАИКС - ZAIKS, Объединение авторов и композиторов сценических произведений.>
  
  Потом я посетил певицу оперетты, знакомую семейства Дыгатов, но просидел у неё недолго, потому что, во-первых, мне скоро надо было на поезд до Вроцлава, а во-вторых, её огромная собака хотела заняться сексом с моей ногой.
  
  За час до прибытия поезда на платформе уже толпились люди, но никаких очередей не было, поэтому с помощью силы и ловкости я добыл место в восьмиместном купе, а другие там откуда? Коридор был заполнен людьми, в том числе и молодыми девушками.
  
  Когда поезд тронулся, я подал знак одной из девчонок, которая уткнулась носом в стекло двери в коридоре, и она охотно вошла, вежливо спрашивая, удержу ли я её двенадцать часов на своих коленях. Я удержал, хотя это и не было легко. Но это же легче, чем стоять в коридоре, а девушка за это позволяла мне всё, как только в купе становилось темно, - от поцелуев до рукоблудия в её интимных местах. И я не один был такой в купе.
  
  *
  
  Выдающийся писатель равнодушно выслушал мой рассказ о поездке в Варшаву, упрёков не последовало, и он не взял у меня деньги, которые остались от поездки. Он полежал в ботинках на диване, но вскоре пошёл в свой кабинет.
  
  Выйдя из ванной, актриса дала понять, что партия заботится о своём народе, следовательно, не нужно беспокоиться о финансах Стася. Я знал, что именитый писатель был автором колонки в "Роботни́чей" и что специально для "Газеты" он согласился писать романы с продолжением. Я задумался, а не дадут ли они ему аванс? Всё может быть.
  <"Роботнича" - Gazeta Robotnicza - "Рабочая газета", существует с 1891 года.>
  
  Актриса поманила меня жестом, и я быстро подошёл к спальне, откуда доносился монолог писателя: "Свобода, то есть можно дать соседу по морде... послушайте, товарищ..."
  
  Внезапно дверь открылась и появился автор монолога. "Подслушиваете?" Актриса изобразила удивление.
  
  Станислав Дыгат дома, за чаем или лёжа одетым на диване, часто повторял диалоги с партийными активистами из театра или воеводского руководства, соглашаясь с их мнением или нет, но никогда не приглашал их к себе домой. Однажды он поинтересовался, могу ли я спросить у нашего клубного врача, который был ещё и педиатром, не осмотрит ли он Магду, потому что с ней, кажется, что-то не то, по крайней мере, так говорит молодая домработница, но не будут же они без всякого повода таскать ребёнка по поликлиникам. Дыгаты никогда особо не заботились о девочке, редко заглядывали в комнату Магды, не читали девочке сказки, не ласкали её перед сном, потому что, когда ребёнок отправлялся спать, их ещё, как правило, не было дома, меня тоже об этом не просили, всё это должна была делать домработница, и та каким-то образом с этим справлялась.
  
  Когда пришёл приглашённый мною врач Иероним Бартошевский, мы все собрались в детской комнате, и доктор велел девочке - уже, кажется, пятилетней - раздеться догола, долго и тщательно её осматривал, а потом сказал, что с ребёнком всё в порядке. Он спросил только, учится ли она читать и какие у неё игрушки. Родители Магды не знали, велели домработнице показать, и та предъявила выпотрошенного плюшевого мишку, старого и грязного (поэтому его выбросили). Тогда именитый писатель достал из кармана деньги и дал их домработнице, чтобы она купила ребёнку какие-нибудь игрушки и книжку со сказками, которую почитают Магде вечером.
  
  Я проводил доктора Бартошевского до "дэкавки", на которой он ездил, мы говорили о ближайшем боксёрском поединке и о моём медицинском обследовании перед ним, а потом о писателе Дыгате, которого доктор ценит, но не понимает, чем он лучше лавочника, водителя трамвая или хотя бы обыкновенного рабочего; а представители власти думают, что лучше.
  <"Дэкавка" - DKW, Dampf Kraft Wagen, немецкий автомобиль, на котором ездили с 1916 до 1966 г.>
  
  *
  Станислав Дыгат колотил ботинками в наружную дверь, аж стёкла дребезжали, и я быстро открыл. Писатель держал собаку со свисающей головой.
  - Пан Эдвард, - сказал он, - это дворняжка...
  - Да, на оленя не похожа.
  - Не надо шутить, пан боксёр, пёс болен. Может быть, вылечим, и у Магды будет живая игрушка.
  
  Я знал, что такие создания ребёнку нужны для правильного развития личности. Писатель отнёс собаку в туалетную комнату и поместил в ванну, пёсик был не старым и не большим, но очень слабым. Когда я его мыл, думал о том, что актриса разозлится, если мы израсходуем слишком много мыла, которого вечно не хватало, а ещё я заметил, что пёс голоден; писатель убедился в том, что собака больна.
  
  Станислав Дыгат отнёс отряхивающегося пса в пустую комнату на чердаке и положил на пол под окном, а мне поручил вызвать ветеринара. Я так и сделал. Врач заявил, что у собаки чумка и никакое лекарство уже не поможет, поэтому кто-то и выбросил её на улицу.
  - А мы не выбросим, - сказал писатель, поглаживая собаку по голове, и велел мне принести из кухни кости. Костей дома не оказалось, я взял их у Войтека Жукровского вместе со старой миской, но пёс даже не понюхал еду. Писатель каждый день носил ему воду в каком-то черепке, чесал пса старым гребешком, но ничего не помогало... Не знаю, где он его похоронил, жене тоже не сказал, ходил злой; актриса говорила, что Минкевич тоже вот так слонялся по квартире разъярённый, когда у него не получалась сатира, а потом смеялся над тем, что написал, или над самим собой. У Юзека Прутковского таких проблем, кажется, не было, он выступал в знаменитых варшавских ресторанах, смеялся над своими стихами, публика его как будто не интересовала, жалко, что умер так рано.
  <Януш Минкевич (1914-1981) - польский писатель, переводчик, журналист, сатирик. Юзеф Прутковский (1915-1981) - польский поэт и актёр.>
  
  Я знал, что выдающегося писателя донимает громкая музыка из динамиков соседней школы. "Я должен зайти к ним", - то и дело повторял он, но говорил это не мне, а так, вообще, в воздух.
  - Сташека беспокоит не шум, а это дурацкое "сюси-пуси" , - объяснила мне актриса.
  
  Из кухни знаменитая актриса спросила меня через открытую дверь, не выпью ли я чаю. Я ответил, что нет, хотя, обычно, когда я её видел, мне хотелось чего-нибудь выпить. "А как насчёт стаканчика ликёра?" Я захотел выпить, немного удивившись, потому что она никогда мне таких вопросов не задавала. Но актриса передумала, заявила, что без Сташека не следует угощаться алкоголем. Я согласился, всё равно не пью. Внезапно, не знаю почему, я стал напевать начало песенки знаменитого писателя: "Любить... как легко это сказать".
  - Подождём хозяина дома. Завтра, наверно, вернётся, - сказал я и постарался больше не петь.
  - Ну, не знаю. В Варшаве у него друзья...
  - И подруга, - пошутил я, не отрываясь от своих конспектов.
  - Вы, пан Эдвард, так не шути́те, мы гармоничная пара.
  - Пан писатель об этом как раз и поёт...
  
  Конспект был напечатан нечётко, я спотыкался на размытых фразах.
  - Стась дружит с главным редактором "Экспресса", - сказала актриса, отправляясь на кухню, - и с его женой тоже, так что не о чем волноваться. И то, что мы со Стасем иногда ссоримся, не имеет значения.
  - С первой женой он тоже ссорился? - спросил я, ничуть не интересуясь этим.
  
  Актриса что-то говорила, то и дело перебираясь из комнаты на кухню и из кухни в комнату. Она принесла мне чашку чая с малиновыми побегами, хотя раньше никогда этого не делала.
  - Мы со Стасем живём хорошо, иногда разговариваем друг с другом на повышенных тонах, но это не важно, пан Эдвард, а важно то, что мы друг другу не изменяем.
  - А как насчёт вашего предыдущего мужа?
  - А вы не слишком ли любопытны?
  - Любопытство - что в этом плохого? Пан писатель однажды громко произнёс: "Ты можешь изменять мне, но не абы с кем, а с тем, кто меня не компрометирует".
  - Сташек любит пошутить, пан Эдвард.
  - Я знаю.
  - В последнее время он шутит меньше.
  - Финансовые проблемы. Думаю, всё позади.
  - Это временно, - ответила она за дверью спальни. - Но вас это не касается.
  - А что за хохмы отмачивает Бугайский на сцене, да так, что зрители едва не лопаются со смеху?
  - Никаких особых хохм, ему достаточно просто выйти из-за кулисы... Однажды он ошибся и произнёс какую-то тарабарщину, даже не знаю, что, но рассмешил зрительный зал. А сейчас, когда он выходит на подмостки, прежде чем что-то скажет, публика уже падает от смеха. Что это вы читаете?
  - "Логику" Гавенцкого.
  - А что, вы изъясняетесь нелогично?
  - Возможно, когда-то буду так изъясняться.
  - А это как бы... зачем?
  - К этому приводит логика, наука наук.
  - Ой-ой-ой, - знаменитая актриса покачала головой
  
  Она вышла из моей комнаты, не закрыв дверь, и вернулась.
  - Пан Эдвард, не могли бы вы этой ночью перебраться в зал, я бы чувствовала себя в большей безопасности.
  - Боитесь? Оставлю дверь открытой, а впрочем... - я быстро перенёс постель туда, где мы обычно ели, и лёг.
  
  Когда знаменитая актриса погасила свет в своей комнате, я сделал то же самое в зале и заметил, что ночь сегодня светлая, вероятно, из-за луны; выдающийся писатель её не любит, потому что тогда он не может заснуть. Мне она не мешает, обычно я засыпаю легко, но сегодня не могу уснуть, потому, наверно, что дверь в комнату знаменитой актрисы приоткрыта, слышно, как скрипит диван. Думает ли она о своём Сташеке? Что она делает? Известный писатель обычно на ночь запирает спальню, а Дюня оставила дверь полуоткрытой - по ошибке или нарочно? Она в пижаме или сняла её? А тебе какое дело? Она громко дышит, ты, наверно, храпишь, сердце у тебя бьётся, да и почему бы ему не биться? Закрой глаза; ты часто считаешь по вечерам свой пульс, чтобы записать цифру в медицинскую книжку; обычно он 54, после матча - больше 100; интересно, сколько сейчас? Секундомер на столе... Его там нет; наверно, у актрисы. Зачем она его взяла? Сможешь туда войти? Неудобно заходить в дамскую спальню, разве что тихонечко, на цыпочках; скорей всего, ты её не разбудишь, и всё же...
  - Пан Эдвард, - прошептала она, - что случилось?
  - Ничего, - я приложил палец к губам.
  - Что вы ищете, термометр?
  
  Я качнулся, когда увидел протянутую ко мне руку; сел на диван, актриса отодвинулась вместе с постелью... Непонятно, хочет ли она быть подальше от тебя или освобождает для тебя местечко; ты лежишь на пуховом одеяле и не знаешь, укрыться ли им и как поведёт себя актриса, если ты к ней подвинешься... один её недружелюбный жест, и ты немедленно выйдешь; она ничего не говорит, хоть ты и касаешься её коленом, ты чувствуешь, что на ней нет нижней части пижамы; спрашивает, что с тобой, давление? Наверно, - отвечаешь ты, - кажется, да. Дамская рука касается твоих трусов, хочет их снять? Ты пытаешься дотронуться до её бедра, она не позволяет; это непроизвольно или в самом деле нельзя? Коленом можно, но ничем больше...
  
  Ты лежишь вроде спокойно, но внутри тебя всё кипит, слышишь дыхание своё и актрисы, хочешь что-то сказать, в голове пусто, во рту сухо, что поделаешь, мир принадлежит отважным... Глупость, какая там отвага, смелостью было бы уйти сейчас, но ты не сможешь... надо быть решительным, но между решением и его исполнением проходят долгие мгновения, во время которых ты чувствуешь её пальцы на своём бедре, всю её нежную ладонь, которая проникает за резинку твоих трусов, и тут ты вдруг принимаешь решение войти в её тёплое, почти горячее тело, которое не пытается даже оттолкнуть тебя, крепкие дамские ноги, казалось, обмякли, бёдра немного раздвинулись, и дальнейшие действия уже не зависят от тебя; вероятно, это длилось короткое время, прежде чем ваши тела слились воедино и снова стали неподвижными.
  - Идите уже, - прошептала актриса словно из последних сил.
  
  *
  
  Утром мы идём на трамвай без писателя, который обычно держался впереди, и это не потому, что он не вежлив, а из-за своих длинных ног, которыми он делал длинные шаги. На остановке нас ждёт Эва Шуманьская, которая живёт где-то поблизости, но мы проходим мимо, не обращая внимания на то, что она подняла руку.
  - Дюня... - начинаю было я.
  - Пан Эдвард, - перебивает она меня, - на брудершафт мы не пили.
  
  Я воспринимаю это как шутку, но известная актриса добавляет, что между нами ничего не изменилось, и отворачивается.
  
  Стараясь справиться с тревогой, я смотрел на её туфли, на стоптанную обувь других людей, на свои старые кроссовки и думал о поэте Минкевиче, о котором я ничего не знаю и стихов его не читал. Поэт Минкевич, наверное, называл её "Владя, Владюня", он был, кажется, сатириком. Надо бы что-то почитать у него. Надо ли? Интересно, знает ли Владюня его стихи?
  <Актриса В. Навроцкая была невестой Я. Минкевича, но вышла замуж за С. Дыгата>
  *
  
  Ночью меня разбудил громкий разговор, и я сначала не понял, откуда он доносится.
  - Мне хорошо с тобой, чёрт возьми. Я уже говорил тебе это много раз.
  - С другой женщиной тебе тоже было бы хорошо, - ответ актрисы.
  - Возможно, - согласился мужской голос, - мы говорим о том, что есть.
  И как понять, это хозяева дома так беседуют или они читают текст пьесы?
  
  *
  
  Перед домом писателей на улице Витело ходил мужчина в чёрном. Увидев нас, он крикнул:
  - Стась, ради Бога, куда ты делся?!
  - Прячусь от клоунов, - он протянул руку, здороваясь.
  - Думаешь, что я клоун?
  - Не только ты.
  - А этот джентльмен, - он указал на меня, - и есть тот боксёр, о котором ты писал? - мужчина в чёрном посмотрел на меня с интересом. - Для меня было бы честью получить от него в морду.
  - Просто так? - повёл я кулаком. - Это надо заслужить.
  - Я Прутковский, - сказал он, протягивая мне руку, а затем полез в карман. - А это моя визитка. Но, пожалуйста, никому не давай мой номер телефона. А если потеряешь, то найдёшь в телефонном справочнике. Как у Стася дела? - он посмотрел на писателя.
  - Он вернулся из Варшавы измученный.
  - А я, по-твоему, откуда приехал?.. А он, - показал на шедшего впереди Станислава Дыгата, - ковыляет по дороге и меня не видит.
  - Иногда он и меня не видит, - объяснил я, - зато видит свой новый роман.
  - О крестьянах и рабочих, - усмехнулся Прутковский. - Герои с серпом и молотом.
  - Ты что-то имеешь против людей труда? - спросил выдающийся писатель, всё ещё шагая впереди. - Может, и передовики тебе не нравятся?
  - Очень нравятся, если ими руководит Советский Союз. Мы на "ты", - Юзек Прутковский прикоснулся к моему плечу.
  - Я думал, ты шутишь.
  - А даже если так, то что?
  - Ничего. Юзеки тоже ведь шутят...
  - Наверно, мы будем работать вместе. Странно, что нужно веселить смешной народ.
  
  Именитый писатель пригласил нас в дом, ужин приготовила актриса, она знала Юзека с незапамятных времён. Я попросил домработницу зайти ко мне в комнату, поэтому не помню, какая закуска у них была; Юзек поставил водку, обыкновенную чистую, а знаменитый писатель - рюмки. Когда актриса беседовала с гостем, писатель сказал мне на кухне, что когда-то у Прутковского была фамилия Нахт.
  <Нахт - идиш и немецкий: ночь>
  
  - Зачем же он сменил её?
  - Не хотел заниматься чёрным юмором, мне так кажется.
  - Что-то в нём осталось от Нахта.
  - Верит, что жизнь - это одна большая сатира, да?
  - Получается, что так.
  - То, что Стась печатает в различных газетах, - разве не сатира? - спросил Юзек из гостиной. - "Размышления во время бритья", "Размышления, когда я делаю пи-пи".
  - Пан Дыгат серьёзно относится к тому, что пишет, - заметил я.
  - Почему вы друг к другу на "вы" - "пан, пани"?.. Эдвард, Стась, Дюня, вы что-то скрываете.
  - От тебя.
  
  По-моему, Юзек нёс чушь, не знаю, сколько времени это продолжалось, часов у меня не было; спрашивал у меня что-то о Дюне, а именитый писатель какое-то время слушал его, сидя на моей железной кровати, и ещё раз поднёс ему стаканчик спиртного, а утром, попрощавшись с гостем, сказал, что любит этого еврея.
  - А вы, пан Эдвард, как относитесь к иудеям?
  - Так же, как к китайцам, только с китайцами я не знался, а с евреями ходил в школу в Хырове. Некоторые мои друзья таскали их за пейсы, а мой папа сказал, что так нельзя, они верят в того же Бога, что и мы, но у них другое вероисповедание, над нашей верой они не смеются; тогда я начал их защищать, они мне давали конфеты, я ходил в их лавки. В Сибири мы однажды встретили еврея, он шёл по тайге, держа палку; мы дали ему сухарей и воды, и он пошёл дальше - один, с посохом в руке.
  - Человек должен человека уважать, пан Эдвард, иначе пропадём. Мы отличаемся друг от друга в вопросах идеологии или веры в Бога.
  - У нас, пан писатель, столько людей в тюрьмах...
  - Это враги народа. Если мы их выпустим, они посадят нас.
  - А те, кто там, на востоке, в лагерях? Поляки...
  - Может, по ошибке, пан Эдвард. Они выйдут, когда вступит в силу принцип, что при социализме самое главное - человек, а на Западе - доллар.
  
  Писатель задумался, обнял проходившую мимо жену и привлёк её к себе, напевая: "Любить... как легко это сказать".
  
  Перед воротами дома я встретил Войтека Жукровского, который возвращался с ребёнком с прогулки; Войтек спросил, уехал ли уже Прутковский, а потом, правда ли, что говорят о Дюне, а то театральный мир просто гудит. Я ответил, что не слышал никаких сплетен о знаменитой актрисе, и писатель, держа ребёнка за руку, другой рукой взял меня под локоть и спросил, могу ли я доверить ему тайну, ведь эта "тайна" так с ним и останется, даже до его жены не дойдёт... а впрочем, разве жене интересно, какова Дюня в постели?
  - Пани Навроцкая спит на диване, - сказал я и побежал, чтобы не опоздать на лекцию профессора Кройца. Трамвай, как это часто бывало в то время, оказался переполнен, и не только внутри. Пассажиры, у которых не было денег на проезд, висели на ступеньках или между вагонами. Кондуктор, не имея возможности добраться до них, кричал: "Граждане, войдите в вагон!" или "Товарищи, внутри есть место!" Иногда же вагоновожатый тормозил перед представителями власти, и те снимали висевших людей, стягивали их за пальто или куртки.
  
  Через некоторое время, когда у милиции появились дубинки, в освобождённом Вроцлаве первым человеком, кому досталось, была женщина. Станислав Дыгат написал об этом фельетон, защищая её и, в то же время, предупреждая пассажиров, которые тоскуют по капитализму, что при капитализме подобные плюхи они будут огребать каждый день.
  
  *
  
  - Что это у вас на руке, пан Эдвард?
  - Гипс, пани Дю...
  - Попрошу без фамильярности, - перебила она меня.
  - Это гипс, пани выдающаяся актриса.
  - И без шуточек.
  - Пожалуйста, - я сел в своей железной койке и предоставил ей место рядом.
  
  Актриса закрыла дверь в ванную, хотя там никого не было, я потянул её за руку, она упёрлась в мои колени, но сразу отстранилась от них и посмотрела в окно.
  - Но ведь даже штор нету... - сказала она.
  - Окно грязное. Много ли увидишь?
  
  Актриса прошла через ванную в спальню, вернулась из гостиной и спросила, что у меня с рукой.
  - Палец сломан.
  - Слишком сильно ударили?
  - Неправильно ударил. У Хо́рбоня после каждого боя сломан палец, хотя перед боем он бинтует руку. Через три недели всё будет в порядке.
  
  Актриса снова сбежала в гостиную, потому что под окном опять проехала машина; съёжившись, присела, потом встала уже в яркой пижаме. Я потянул за резинку на её животе и сказал, что слишком туго натянута.
  - Пан Эдвард, что вы делаете? - знаменитая актриса отодвинулась от меня.
  - Обдумываю очередную сцену романа.
  - Но ведь на окне нет занавесок... Вы читали последнюю статью Сташека?
  
  ...Именитый писатель вернулся ночью под бо́льшим, чем обычно, градусом, но не пьяный, не шатался, не бормотал, просто говорил чуть погромче и его французское "р" стало отчётливее. Домработнице, которая его впустила, он велел закрыть дверь в мою комнату, чтобы "пана Эдварда не разбудить". Обычно он делал это сам, когда своей жене собирался втолковать что-нибудь построже. Но я не слышал ничего, кроме скрипа двери спальни, шума воды и песни "Любить... как легко это сказать".
  
  На следующее утро меня пригласили на завтрак, но это был не писатель, а домработница, и, когда я заметил, что накрыто только для меня, спросил: "А они?" "Спят ещё", - ответила она.
  
  Вскоре, однако, в мою комнату вошёл знаменитый писатель, спокойный, отдохнувший, и спросил, есть ли у меня сегодня важные дела в университете, потому что у него ко мне просьба.
  - Охотно помогу.
  - Нам нужно купить какую-нибудь оригинальную мебель в квартиру. Современная разваливается. Кажется, на Скотобойной есть антикварный магазин.
  - То, что осталось от немцев, - заметил я.
  - Не важно. Мы хотим какую-нибудь оригинальную мебель. Но вся Скотобойная, как вы знаете, разбита, да ещё это её название... Хотим, чтобы вы пошли с нами.
  - Когда?
  - Сейчас, если у вас есть время.
  - Я не обязан идти на лекцию профессора Слонёвской.
  
  Мы ехали на трамвае с выбитыми стёклами, потом шли по тропинке, бегущей среди развалин, добрались до улицы Скотобойной. Дом с магазином выглядывал из-за закоптелых стен. Мы нашли проход между руинами, где нечистые мужчины хлестали пахучий самогон, и знаменитая актриса шептала: "Как хорошо, что вы, пан Эдвард, с нами", а именитый писатель следил за тем, чтобы ему на голову не свалился кирпич.
  
  Номер дома совпал с указанным на бумажке, но никакой вывески не было, дверь на лестничную клетку висела на одной петле, внутри было темно и смрадно, выдающийся писатель подсвечивал себе фонариком. В квартире на первом этаже была крепкая дверь, звонок, надо полагать, не работал, писатель постучал, а потом грохнул несколько раз кулаком - проскрипели десять замков, и проход открылся. На вопрос писателя о магазине мы услышали от ясновельможного пана средних лет, что это не магазин, а частная распродажа собственной мебели.
  - Можно посмотреть? - поинтересовался знаменитый писатель.
  - Безусловно, - хозяин открыл дверь пошире. - О, и пан боксёр, - он глянул на меня. - Частный боксерский клуб IKS, частные магазины и рестораны, приватная распродажа мебели...
  - Меня это не касается, - ответил пан Дыгат. - Я не из госбезопасности.
  
  Трёхкомнатная квартира была заставлена старой немецкой мебелью, какая-то казалась мне неплохой, другая нуждалась в ремонте. Я не вмешивался в разговор писателя с владельцем мебели, пан Дыгат лучше меня разбирался в этой рухляди; актриса тоже ничего не говорила. Писатель осматривал, спрашивал о цене, которая меня не интересовала, потому что такие суммы не укладывались в моей голове.
  
  Через некоторое время мы вышли, а когда хозяин закрыл за нами дверь, видный писатель снова постучал и вошёл, оставив нас в совершенно тёмном коридоре.
  - Где вы? - спросила актриса, и я почувствовала её руки на своих плечах, на груди и животе. Меня ещё никогда так не лапали.
  - И я вас не вижу, - прошептал я, тоже протягивая руки... в правую попал поясок её платья, ты тянешь его вверх, бельё не мешает, ошарашенный, не понимающий, что делаешь, ты засовываешь руку ей между ног. "Вы что-нибудь видите?" - шепчет актриса. "Чувствую". Твоя рука находит тёплое влажное место, куда агрессивно входит пенис-воитель, а что дальше - туман, ты не знаешь, остановиться или кончить? успеешь?
  
  Ты успел, запыхался, колени дрожат, актриса разглаживает платье, этот шорох ты слышишь, а видеть ничего не можешь, а духи перебивают другой запах. Вы медленно идёте вниз, держась за руки, чтобы не сломать ноги на деревянной лестнице. "Ох, как хорошо", - шепчет она, прикрыв мой рот ладошкой... Дневной свет на улице и воздух с дымом от костров среди руин на мгновение ошеломляет вас. Писатель, который идёт сзади, показывает на табличку "ППР" с расшифровкой ниже: "Первый Польский Ресторан" (в разрушенном городе).
  <ППР - Польская партия рабочих, коммунистическая партия, основанная 5 января 1942 года в Варшаве во время немецкой оккупации.>
  
  Никакой мебели мы не купили, к этому торговцу больше не заглядывали. Выпили по стакану жёлтого самогона, может и больше, актриса-то уж точно нет. Хозяин заведения сказал, что читает статьи выдающегося писателя, они ему очень нравятся и он, хозяин, тоже не хочет никакого капитализма в Польше: а сидевший рядом демобилизованный солдат извинился за то, что вмешивается, но на Западе, мол, никого не бьют дубинками, как это описано в газете.
  - Пока ещё нет, - ответил писатель, - но что будет через десять лет?
  - Не знаю, пан автор; я вижу, как у нас сейчас: нет ни мыла, ни спичек...
  - И штор на окнах тоже нет, - согласился Станислав Дыгат. - Но надежда человечества - это социализм.
  
  Я возвращался домой один, потому что писатель сказал, что ему ещё надо зайти в "Газету", а актриса вспомнила, что собиралась кое-что уладить в театре. С минуту я размышлял, что бы это значило: они оставили меня одного. А ничего это не значило; но вместо того, чтобы идти домой, я пошёл к даме, которая жила возле рыночной площади и хотела изучать со мной английский язык. Я нашёл её в отремонтированной квартире полуразрушенного, как и во всём районе, дома. Комната была заставлена изысканной мебелью, и там был стол с бутербродами и надменной хрустальной бутылкой.
  
  Не скажу, что я порадовался этому зрелищу, в то время я избегал спиртного, втайне всё ещё надеясь на профессиональную боксёрскую карьеру, да и как я буду выглядеть через полчаса, ведь одной рюмкой не обойдётся? В каком состоянии я вернусь домой и что скажет видный писатель? "Одна рюмка не помешает даже легкоатлетам, но... сколько вы выпили?" А актриса добавит: "Эх, пан Эдвард..." "Знаю", - отвечу я.
  
  Я извинился перед дамой; руки у меня дрожали так, что не раздвинуть полы её красивого халата с подсолнухами, чтобы посмотреть, что там прячется.
  
  ...Именитый писатель вернулся, когда я спал. Оказывается, он был на встрече с читателями, и там его угостили самогоном, но его возбудил не только алкоголь, но и вопрос, который ему задали и за который, кстати, можно было бы получить срок, но он, выдающийся писатель, никому ведь не расскажет... "В чём, товарищ писатель, разница между Гитлером и Сталиным? Оба они напали на Польшу в тридцать девятом году".
  - Ну, и что же ты ответил? - заторопилась с вопросом актриса.
  - Они выручили меня, - ответил писатель, - сами себе ответили: они оба, дескать, преступники и не нужно искать разницу. Я как раз выяснял, из чего сделан их самогон, и тут услышал, как один рабочий подвёл итог: "Как и везде, убийца умирает трагически, и если Сталин умрёт естественной смертью, значит, Господь Бог на его стороне" .
  
  Подперев кулаком подбородок, писатель вот так сидел за столом. Через минуту он сказал:
  - Ну, и как можно не доверять мудрости рабочего класса?
  
  ...Из спальни мы услышали громкий голос актрисы, она читала свою роль из новой пьесы, и мне пришлось слушать это, я не понимал то, что она говорила, мне даже хотелось крикнуть "Читай медленнее", но нельзя было. Грохнуло так, словно актриса бросила сценарий на пол, и писатель, который закусывал на кухне, вошёл в спальню и закрыл дверь. Теперь я мог слышать только его голос - пан Дыгат говорил, что Дюня должна учить свою роль и что за содержание текста она не отвечает. И я подумал, что люди при власти хвалят эту систему, а у тех, которые сидят, совсем другое мнение, я знаю таких, которые отбывают срок, и считается, что справедливо, хотя ничего плохого они не сделали.
  - ...но собирались сделать, - добавил я в сторону двери, и это было некстати.
  - Что вы сказали? - писатель заглянул в мою комнату.
  - Нет-нет, ничего.
  - Я не знаю эту пьесу, - он кивнул на спальню. - И не планирую её читать. Всё можно описать так и эдак. И даже с третьей стороны. То есть так, как это выглядит на самом деле, или так, как к этому нужно относиться... У меня идея: а не пройти ли вам курс машинописи?
  
  Это меня очень обрадовало: я смогу переписывать прозу выдающегося писателя и хоть чуть-чуть отблагодарю его за жильё, а заодно поучусь чему-нибудь на его писательской кухне - его манере мыслить и видеть мир.
  - Я даже знаю, где есть такие курсы, - сказал я и сразу получил от знаменитого писателя деньги, и не столько, сколько стоил курс, а то, что было у него в кармане.
  
  Когда я начал брать уроки машинописи, Войтек Жукровский однажды остановил меня на лестнице дома и сказал: "Может, ты и мне что-нибудь перепишешь? Я заплачу́". Добавил, что заплатит не столько, сколько платят профессиональным переписчикам, но, сказал, "что-то ты получишь". "...Ага, по башке", - подумал я; мне не нравились глупые мысли, которые иногда приходили мне в голову.
  
  *
  
  - Пан Эдвард, я знаю, что это плохо и Стась не любит, когда я читаю его рукописи, но ведь нельзя же совсем ничего не знать...
  
  Следуя за актрисой в кабинет писателя, я сказал, что у неё красивая спина, а она добавила, что и не слишком широкая. Взяла со стола листок бумаги, заглянула в него и протянула мне, вопросительно глядя мне в глаза. Я объяснил, что это, мол, записки Дыгата, каждый писатель делает пометки, да и не только писатель.
  - Да, но... - перебила она меня.
  - Мой профессор Кройц пользуется своими записями во время лекций, а писатель, когда сочиняет роман, тоже использует предварительные намётки.
  - Пан Эдвард, не хочется быть совсем зелёной в таких вопросах...
  - Есть разные оттенки зелёного, некоторые - очень даже неплохие.
  - Шутки будут после ужина, а я спрашиваю серьёзно. "Здоровайся без рукопожатия". Это о ком - о нас? Чтобы я вам руку не подавала? - она протянула ладонь и сразу её спрятала. - Я глупая, да?
  - Пани знаменитая актриса, всё это лозунги нашей новой власти, мы ей подчиняемся. Через рукопожатие распространяются различные заболевания, особенно на работе...
  - Особенно коммунистические.
  - Пани Дю... простите, выдающ... известная актриса, дома мы можем приветствовать друг друга поцелуями в плечико или в большие васильковые глаза, и никому нет дела до этого, мы ведь живём в свободной демократической стране. Следующий лозунг: "Слава труду!" - об уважении к работе, а она - основа бытия, главное условие существования всего человечества... словом, уважайте труд, долой безработицу и... Что там ещё, в бумажке? "Сделал дело - гуляй смело" - не самый умный призыв, но смысл в том, что не надо морочить голову начальству, его ждут другие клиенты.
  - "Гуляй смело" означает "поставь пол-литра", потому что как же ещё можно "гулять"? "Махнём по стопке - и на работу" - это юмор пролетариата.
  - И совсем не обязательно. Вряд ли, например, он был таким уж зловредным - тот, кто придумал двусмысленный лозунг "Да здравствует марксизм и... лень", - но он за это наверняка отсидел. Или, к примеру, вот как в кабаке учат ненавидеть выпивку. "Сынок, с малолетства знай, что спиртное - это гадость", - папаша наливает в горчичный стаканчик, нюхает, морщится, даёт понюхать мальчику, говорит, что будет ещё противнее, если выпить; но - выпивает, страшно кривится, сынок тоже; а ведь будет хуже после второго стаканчика. Папаша разбивает стакашек об пол, а потом несёт чушь и бьёт собственного ребёнка - таскает сына за воротник, - и ребёнок кричит, что ненавидит водку.
  - Вы мне такое не рассказывайте, пан Эдвард.
  - Папочку задерживает полицейский, - добавил я, - а тот говорит: "Можете меня арестовать через двадцать лет, если мой метод воспитания окажется ошибкой".
  - Да, это Макаренко, но я не хочу это слушать. Обиделись, пан Эдвард?.. А тогда почему же вы убегаете в свою нору?
  - У вас через месяц премьера, а у меня через несколько дней - экзамен.
  
  Скоро актриса вошла в мою комнату из двери ванной и через моё плечо глянула на книгу, которую я читал.
  - "Тренировка характера", - прочитала она. - Мечислав Кройц. Чей характер вы хотите тренировать?
  - Свой собственный, - сказал я и оттянул у актрисы резинку нижней части пижамы.
  - Что вы делаете, пан Эдвард, окно ведь не зашторено?
  - Окна грязные, ничего не видно.
  - Всякий раз вы говорите то же самое.
  - Когда вы, пани, купите шторы?
  - Когда они появятся в продаже.
  
  *
  
  - Спасибо, гражданин профессор, - рабочие шумно отодвигали табуретки и выбирались из-за столов.
  - Я не профессор, товарищи, - отвечал я, - а студент, и уже на втором курсе психологического; рад, что могу вам помочь, это мой долг. Я не плачу́ за учёбу, у нас сейчас такая власть, что мы не платим за университет, поэтому я тоже не могу требовать оплаты, а при капитализме было бы иначе.
  
  Вместе с рабочими я переходил железнодорожные пути возле зала с сожжёнными стенами. Мои "ученики" (некоторым уже за сорок) рассуждали о грамотности, о том, как это, дескать, важно, чтобы человек не ставил крестики и прочие крокозябры в кассе при получении зарплаты. Некоторые из моей группы уже умели расписываться, особенно те, у которых были короткие фамилии.
  - У нашего директора фамилия длинная, а расписывается он только тремя буквами - не Слюсарский, а Слю... а дальше идут какие-то закорючки. Я тоже так умею, правда, пан профессор?
  - Главное - свою первую букву не писать полчаса, - ответил я.
  - Дома я тренируюсь писать плотницким карандашом на мешке из-под сахара.
  - У вас есть сахар?
  - Есть. И постное масло есть, но продавец странный какой-то... Когда его спрашивают: "Масло есть?", он отвечает: "На примете есть, но не продаю". А если кто-то просит бутылку масла, он говорит: "Бутылка-то - вот, а масло у тебя в голове".
  - Это он так шутит. До свидания, товарищи, мой трамвай.
  
  Я думал об отце; он учил меня писать и читать, когда мне было пять лет; а всё началось с того, что у него не было времени читать мне сказки, вот и пришлось мне делать это самому. Мой папа сейчас тяжело болен, - думал я, - и не радует его восьмикомнатный дом и роскошный участок, да и вообще, разве это его дом? Он вернулся бы в другой, поменьше, он его сам построил, но судьба распорядилась иначе... Судьба... а чего ждать мне от моей судьбы? Старики говорят, что судьба - это Бог, есть даже песня такая: "Потому что судьбой распоряжается Бог" или "Бог так пожелал", - но почему? Такие вопросы нельзя было задавать; вот и дедушка говорил: "Ты, Дюник, в Божьи дела не лезь".
  
  Когда я открыл ключом застеклённую дверь на первом этаже - услышал голос видного писателя: "Пан Эдвард", - он произнёс букву "р" по-французски; короче, я сразу же вошёл в спальню, где "Стась" лежал одетый, но без обуви, руки закинул за голову. Мне нравилось, когда он дома: он всегда мило встречал меня.
  - С тренировки?
  - Из Пафавага. <То есть с учебных занятий: студент Э. Куровский преподаёт рабочим грамматику>
  - А-а... Что нового?
  - Один рабочий, каменщик, сказал другому, стоя у доски: "Вот мы учим польский, но еще не известно, на каком языке будем говорить". "В Польше - по-польски", - ответил кто-то из зала. "Кто знает...", - засомневался первый.
  
  Я пошёл к себе в комнату, чтобы снять куртку и туфли, и снова услышал голос писателя:
  - Нам нужно учиться у рабочих.
  - Чему, буквам?
  - Мудрости, пан Эдвард.
  
  Когда выдающийся писатель лежал в спальне или в гостиной, нельзя было ему мешать, иначе он сердился - точно так же, как если бы кто-то раньше его прочитал две утренние газеты, выходившие в то время во Вроцлаве.
  - Пан Эдвард! - снова голос писателя. - Вот у Дюни вы массируете грудь, а что же насчёт меня?
  - Да пожалуйста.
  - Когда ты примешься за роман для "Газеты"? - спросила актриса, выходя из комнаты Магды. Она прошла мимо нас несколько раз, стараясь погромче шаркать тапками; её разозлила, что ли, моя забота о груди писателя?
  - Названия ещё нет.
  - Название придёт позже, ты сам говорил.
  - Иногда название очень важно, - писатель посмотрел на меня, словно ища поддержки. А потом он заперся в кабинете, я ушёл в свою комнату, а актриса - в спальню.
  
  Утром, выйдя из ванной (туда запрещалось входить раньше его), писатель заперся в кабинете, не дожидаясь завтрака; скоро туда вошла актриса, и это была не столько ссора, сколько беседа на повышенных тонах. Из ванной, где я чистил зубы порошком, можно было расслышать только одно: "позорище". Я знал, что писатель так говорит о женщинах, которые ему особенно не нравятся. Не знаю, о ком шла речь на сей раз. Или это он имел в виду музыку, доносившуюся из школы?
  Теперь же, когда писатель, надев вельветовые брюки, ушёл, я спросил актрису, почему её муж с утра сердится.
  - Потому что я велела ему купить себе новую одежду. На что это похоже: у известного во Вроцлаве человека только два костюма и оба разве что выбросить! Зимнего пальто тоже нет.
  - Может, денег не хватает?
  - Нет, пан Эдвард, он только что получил за "Нового святошу".
  - Если у него застопорилась работа, ему теперь не до костюма.
  
  С лестницы донёсся голос писателя Жукровского: "Ты тоже покупаешь машину?" "Ага, с двухтактным движком, - ответил актёр Бугайский. - Знаешь, что это такое? А вот что: двигатель пропихивает и вперёд, и взад... Что это у тебя трещит?" "Свободная Европа", - смех Войтека.
  
  *
  
  Не успел я закрыть наружную дверь, как услышал из кухни голос писателя:
  - Вы, пан Эдвард, были на собрании?
  
  Стаскивая грязную обувь, я ответил, что был.
  - А Путра?
  - С ним был кто-то ещё. Тот и выступил первым, а потом уже Путрамент. <Ежи Путра́мент (1910-1986) - польский писатель, поэт, депутат парламента ПНР> Говорили, что литература соцреализма ещё молода, поэтому должна быть оптимистичной, потому что, как известно, всё молодое - радует.
  - Кто-нибудь из стариков был?
  - Нет, только из Союза молодых.
  
  Писатель продолжал что-то искать в буфете; потом сказал, что мой текст, если дать оценку в целом, отнюдь не назовёшь литературным. Я не знал, что это означает, но не попросил объяснить, чтобы не выглядеть смешным. Пан Станислав подошёл к окну и посмотрел на школу, откуда, по его мнению, доносилась отвратительная громкая музыка; затем он спросил, читал ли я "Гаргантюа и Пантагрюэля" Рабле. Я признался, что нет, и тогда он перечислил ещё несколько имён, в том числе и Бальзака, но его книг я не знал. Писатель вернулся на кухню и спросил, что я вообще знаю о художественной литературе. Я назвал нескольких русских писателей, чьи книги прочитал в оригинале или о ком слышал на уроках литературы в колхозной школе. Выдающийся писатель назвал несколько заголовков и авторов, которых мне следует знать. После этих слов пот проступил у меня, но не на лбу, а на спине, и пан Станислав спросил, не льёт ли на улице.
  - По радио говорят "льёт" - не "идёт дождь", а "льёт"... У нас сегодня гости, пан Эдвард?
  - Вчера были, - напомнила из спальни актриса. - Но нас не было.
  - А кто был? - спросил писатель и вдруг вспомнил: - Профессор Микульский. Нужно перед ним извиниться.
  
  Меня не отпускала мысль о том, что не так давно писатель приохотил меня написать правду о Советском Союзе, а теперь что же - он ищет другую правду?
  - Моя правда, - сказал я, - вот какая: на фронте я не был, хотя очень хотел туда попасть. Но советский командир польского батальона полковник Арламов меня не пустил, он сказал: "Пусть наши солдаты постарше берут Берлин, а тебя, молодого, жаль, если погибнешь, тебе надо строить новую Польшу, справедливую, чтобы у всех было что поесть".
  <Э. Куровский (1927-2015) попал в Красную Армию в 1944 г. (Тамбов). Оттуда был направлен в Войско Польское, служил в 1-м отдельном инженерно-аэродромном батальоне в Лодзи. Демобилизован в 1946 г.>
  
  - С теми, кто побывал на фронте, вы поддерживаете связь?
  - Конечно. Например, Зенек Кендзёра вернулся с поля боя под Колобжегом с ранением в руку, его жизнь спас молитвенник, он эту книжечку всегда носил на сердце. Пуля её не пробила. Вернулся и Ванька Медников, мой армейский товарищ, его выручил партбилет; как все коммунисты, Ванька носил его на сердце. Пуля не пробила партбилет.
  - И что же вы этим хотите сказать, пан Эдвард?
  
  *
  
  Вечером я отправился в условленное место на улице Сталина. И вот некто выбрался из дома, уцелевшего после бомбёжек, и по обуви с голенищами я узнал Юзека, с которым у меня и был уговор. Другое лицо, изменённый голос, а вся его фигура - как будто скрюченная. Я заговорил первым: "Давно не видел тебя". А он: "Ч-ш-ш..."
  - Что случилось? - спросил я удивлённо. - Ты бросил учёбу? - Я думал, что у него умер кто-то из близких.
  - Давай не будем здесь стоять.
  - Ты вдруг исчез. Что случилось?
  
  Он потянул меня в переулок, где было ещё темнее.
  - Мне досталось по первое число... невозможно описать, - прошептал он мне на ухо.
  - От кого? - я не понимал.
  - Ты знаешь, кто сейчас всем этим руководит...
  - За что же досталось?
  - Больше я тебе ничего не скажу, а то меня убьют, - голос у него был не таким, как раньше. - Об этом нельзя говорить, - он огляделся, - потому что они, наверно, где-то здесь...
  
  И ушёл не прощаясь. Я смотрел ему вслед, пока тень Юзека не растаяла во мраке холодного вечера. Когда я возвращался - всё размышлял, спросить ли у писателя, что он об этом думает, или вообще ничего ему не говорить. Я только ступил на порог, а Станислав Дыгат уже поинтересовался, почему моё свидание оказалось неудачным. Я не ответил: актриса гладила в гостиной, и мне не хотелось говорить об этом при ней.
  - А у вас, пан писатель, как прошла встреча?
  - Расскажу, когда Дюня не будет гладить, - ответил Станислав Дыгат и глянул на жену.
  
  Актриса вытащила вилку из розетки, и писатель сказал, что не знает, нужны ли вообще встречи авторов с читателями; писатель должен писать, а не демонстрировать своё не всегда интеллигентное лицо во второразрядной кнайпе.
  - В какой ещё кнайпе? - спросила актриса и поднесла выглаженную юбку поближе к свету.
  - А в такой, - сердито ответил Станислав Дыгат. - Сегодняшнее мероприятие прошло в кабаке, но мне не заплатили яйцами и сыром, как одной из наших приятельниц. Библиотекарь объяснила, что люди из бара не хотели уходить, они сказали: "Если писатель хочет с нами встретиться, пусть идёт сюда". Я-то не хотел, но пошёл, потому что они заявили, что они не пьяницы, а рабочий класс; заказали соточку и пиво, я такую смесь не могу, вы знаете, пан Эдвард, поэтому попросил сто граммов и чай, а они, на меня глядя, всё бормотали: "Ишь, пижон какой". Потом передо мной извинялись: не знали, что я - это я; думали, наверно, что придёт кто-то с нимбом, а может, маленький и горбатый, и если и будет пить, то французский коньяк, закусывая его икрой.
  - Что ж, это была приятная встреча, - отметила актриса, снова включая утюг. - Почему ты считаешь, что такие встречи не нужны?
  - Потому что они дают повод для оскорблений, и больше других грубят именно молодые коллеги.
  
  Писатель посмотрел на меня... ты удивленно оглядываешься, словно в поисках виноватого.
  - Я не о вас, пан Эдвард. Бжозовский, Якубик и еще несколько человек, что уж там скрывать, берут у знакомых учителей фиктивные справки о якобы проведённых встречах с читателями, и на этом основании секретарша Союза литераторов начисляет им гонорары. Это такое злоупотребление, с которым социалистическая система должна решительно бороться, вплоть до исключения из Союза молодых и даже из Союза литераторов. - Писатель поднялся со стула и побрёл на кухню.
  
  Ты смотришь на актрису, актриса - на тебя.
  
  - Пан Эдвард, - сказал Станислав Дыгат, - если вы не будете напоминать нам о наших будущих визитёрах, мы запутаемся и наживём себе врагов; я знаю, что надо иметь и друзей, и врагов, но...
  - Из-за книги, которую ты пишешь, - сказала актриса из спальни, - у тебя обязательно появится много врагов.
  - Я знаю. Но потом всё переменится.
  - Я могу вести календарик ваших будущих встреч, - сказал я.
  - Вот, - поддержал писатель. - Кстати, ваш последний фрагмент о колхозном коммунизме читать интересно: о том, что после войны, то есть теперь, всего будет вдоволь, картошки и сала, а хлеб они не едят...
  - Может, и ели бы, если бы хлеб у них был, - возразил я. - Каждый из них возьмёт из "закромов" столько картошки, сколько ему нужно, платить не будет, потому что денег у него нет; ему запишут это в счёт трудодня.
  - Говорят, в Москве, - заметил Станислав Дыгат, - у некоторых писателей открытые счета, но в определённых пределах.
  - У Горького, кажется, был открытый счёт в банке.
  - Он болел, пан Эдвард, да и жил очень скромно.
  - И, как бы это... зачем колхозникам мотаться по свету? Они даже не хотят этого. Инструкторы расскажут им, как обстоят дела в Америке и какая там нужда. Не будь там бедности, не было бы и забастовок. В Советском Союзе у рабочих нет причин бастовать, потому что нет безработицы.
  - У нас тоже её нет, пан Эдвард, и не будет... при разумном управлении собственной экономикой; капитализм переходит в империализм, а империализм - это коррупция, правят богатые, отсюда безработица, бандитизм и... я не знаю, что ещё.
  
  На следующее утро в "Газете Роботничей" был опубликован первый фрагмент уже анонсированного романа Станислава Дыгата "Рабочие". Писатель читал его сначала сам, сидя в гостиной, и нам нельзя было смотреть, как он на это реагирует. Но мы не избежали насмешливого "Ну, и что вы тут стоите?", и мы разошлись по своим комнатам. Когда писатель отложил газету, актриса передала мне её, и я ответил: "Нет, сначала вы, пани...". Я воздержался от обращения "пани Дюня", чтобы не видеть её обиженную мину.
  Через некоторое время она принесла газету мне в комнату.
  
  *
  
  Друзья в универе спрашивали меня: "Читал? Ну и как?" Я отвечал: "Нет", надеясь услышать их мнение об этой публикации. Вече́жак заявил, что название романа ничего не означает.
  - Нет, означает, - отвечал я. - "Рабочие" - это рабочий класс.
  - Рабочим это не понравится. Им бы развлечений побольше.
  - Кто знает...
  - Рабочие не хотят читать о самих себе, им бы - о загнивающем капитализме или о "белых воротничках"...
  - Да, капитализм загнивает, но этой гнили что-то не замечено. Как же это описать?
  - Это уже забота писателя.
  - Один шахтёр из Силезии сказал, - начал я, и тут студенты посмотрели на меня: - "Вот гора шлака, который никому не нужен. Нам не хватает искусственных удобрений. Вношу рационализаторское предложение переработать этот шлак в суперфосфат". "Ну, и как это сделать?" - спросил мужичок, который организовал сельскохозяйственный кооператив. "Это уже забота инженеров, - ответил шахтёр, - а я только подбросил идею".
  - Лучше расскажи это своему писателю, Эдвард.
  - Рабочий охотно почитает роман о себе, - сказал я, - но там должен быть персонаж, который ему понравится.
  - Что ему понравится, одному Богу известно.
  - Это уж кому как, все люди разные.
  - Должны быть рационализаторские предложения.
  - И передовики труда, чтобы было лучше.
  - А сейчас разве плохо? - спросил Вечежак; на нём был красный галстук; небось, сегодня собрание.
  - Это смотря кому.
  - Не нужно задавать такие вопросы, - толстая студентка слегка подтолкнула меня. - Парень в обуви с голенищами снова арестован...
  - И, наверно, не за вопросы, - у меня зарябило в глазах.
  - Не будь наивным. Идём.
  
  Я пошёл на лекцию профессора Кройца, зная, что его восстановили на работе. На высоком, длиннолицем учёном, как обычно, было надето поношенное пальто, сохранившееся, вероятно, ещё со Львова. Я знал, что, кроме этого, у него есть и получше, но он носил его редко. Мы, сидевшие в лекционном зале, были одеты по-разному: многие в шинелях, а некоторые - в монашеской сермяге.
  
  Профессор, как обычно, начал лекцию с приветствия, достал стеклянный мундштук, прочистил его куском ваты, а затем вставил туда половинку сигареты.
  - Дамы и господа, - сказал он, - прошу прощения за перерыв в моих лекциях, вызванный отнюдь не болезнью, а причиной, о которой все знают.
  
  Он закурил свою половинку сигареты в стеклянном мундштуке и заговорил о бихевиоризме.
  
  Я, как, впрочем, и все присутствующие, слушал его с интересом, а после лекции мы выстроились к нему с зачётками на подпись.
  
  Когда подошла моя очередь, профессор спросил:
  - Это вы - знаменитый спортсмен Куровский?
  
  Я подтвердил кивком головы, чувствуя, что краснею.
  - Когда вы придёте ко мне на экзамен?
  - Не знаю, пан профессор. Я не готов.
  
  Я подумал, что тот факт, что обо мне пишут не только вроцлавские газеты, обязывает меня хорошо знать книги Мечислава Кройца. О разговоре с профессором я рассказал своей актрисе, которую встретил возле оперы. Она заявила, что мне следует этим воспользоваться, потому что, когда придёт другой преподаватель психологии, он замучит меня марксизмом.
  - Вы ведь знаете, - сказала она, свернув в кафе, - что теперь, не ответив на вопросы о марксизме, даже водительские права вы не получите; мой друг, актёр, подвёл режиссёра тем, что забыл, когда была Грюнвальдская битва... <Грюнвальдская битва - решающая битва (1410) в Великой войне (1409-1411) между рыцарями Тевтонского (Немецкого) ордена, с одной стороны, и Великим княжеством Литовским в союзе с Королевством Польским, татарами, русскими, чехами, силезцами, с другой.> Но теперь у нас другая проблема, пан Эдвард. Мы должны уехать, Сташек не может здесь писать.
  
  - Но ведь печатают же его роман.
  - Да, но он обязан писать наперёд.
  - Он говорил что-то о "Размышлениях во время бритья"...
  - "Размышления за рюмкой...", - пошутила она. - В его тексты я не заглядываю, он этого не любит...
  - Когда вы уезжаете?
  - Мы хотим с вами, - она повернулась ко мне. - Вы сможете?
  - Такая поездка стоит денег.
  - Дело не в деньгах, вы знаете, что Сташек без вас...
  - Чем же я ему помогу? Разговорами о спорте?
  - Сташек, возможно, будет писать о рабочем классе; известно, что рабочих больше интересует спорт, нежели театр. И кстати, коль уж вспомнили театр: мне предложили новую роль в фильме...
  - Поздравляю.
  - Но это пока не точно, потому что сейчас нигде не обходится без партии.
  - Они предлагают вам в неё вступить?
  - Неужели вся семья должна быть в партии?
  
  
  *
  
   - ...Пан Эдвард, я разузнал о том, о чём вы спрашивали, - он достал из кармана бумажку. - Его зовут Юзеф Гавлик, верно? Ваши друзья, конечно, не знают его лично, но что-то имеют против него. Это выясним... Он не желает в чём-то сознаться. Дело в том, что всякие шайки бродили по стране во время войны и бродят сейчас. Одни бились против немцев, другие - против советских войск, третьи - между собой или просто нападали на людей, но каждое такое подразделение называло себя "освободительным отрядом", хотя это именуется иначе. Нас освобождала Советская армия, а эти... нас тоже освобождали - по приказу Лондона.
  - Товарищ... пан писатель...
  - Не люблю слово "товарищ", я вам это уже говорил... Были и настоящие партизаны, но сегодня власть должна быть сильной, чтобы мы чувствовали себя в безопасности в нашей свободной стране и чтобы нам у нас дома ничего не угрожало... Что было на собрании?
  - Один из пропагандистов говорил то же самое, что и Путра. И спрашивал о вас.
  - И что вы сказали?
  - Да он больше интересовался президентом Лосем...
  <Стефан Лось (1901-1955) - польский писатель, активист скаутского движения, путешественник. В 1950-х годах был президентом вроцлавского отделения Союза польских писателей. Жертва репрессий. (Был арестован в 1950 и в 1954 годах.) Умер на свободе - от туберкулёза и рака лёгких.>
  *
  
  Курсы машинописи я не окончил, потому что у знаменитого писателя не хватило денег на второй взнос, у меня их тоже не было, а кроме того, мы оба забыли, что для переписывания текстов нужна ещё и пишущая машинка.
  
  И тут видному писателю пришла в голову другая идея.
  - Пан Эдвард, - сказал он однажды. - Я каждый день столько денег трачу на поездки домой на такси, тем более что таксисты нас обманывают, потому что счётчиков до сих пор нет... Я хочу сказать, что хорошо бы вам, пан Эдвард, научиться водить автомобиль...
  - С удовольствием пошёл бы учиться, но это стоит дорого.
  - Я еду в Варшаву, подпишу какой-то договор...
  
  *
  
  С тремя потёртыми чемоданами мы доехали на полупустом автобусе до Поляницы. Дорогу через Кши́ки расчищали от завалов рабочие в военных шинелях, за ними по обе стороны пути были руины с почерневшими от дыма стенами или то, что осталось от домов; там ютились люди.
  
  Сидевший перед нами писатель снова и снова повторял: "Что натворила эта война!" Во время оккупации писатель был на Боденском озере, и я не знаю, занимался ли он там литературой, но известно, что его первая книга написана на эту тему. Наверняка разруху учинили немцы, жившие на Возвращённых землях, а может, "оборотни"-бандиты, но я помнил, как в Руде Пабяницкой пленные отдавали мне честь со словами "Гитлер капут" ещё до окончания войны; а что ещё им оставалось? Я не мог с ними поговорить: во-первых, не знаю немецкого; а во-вторых, хотя и был я солдатом, мне не разрешали даже подходить к пленным, их сопровождали польские военные.
  - Сорняк будет выполот, - говорил писатель как будто самому себе.
  - А пока что дома́ в деревнях стоят пустые, люди боятся тех, кто кричал им когда-то "Гитлер капут".
  - Ещё идут эшелоны с востока...
  - И многие там - мародёры.
  - Мы будем с ними бороться, - ответил писатель. - Здесь власть народа...
  - Уезжающие немцы уверяют, что ещё вернутся, - вмешалась актриса.
  - От них это не зависит.
  - Не надо пороть чушь, - сказал писатель, не поворачиваясь к нам.
  - Да, такая болтовня пользы не приносит, - согласился я.
  
  Писатель на минутку заснул, и актриса прикоснулась ко мне.
  - Он устал...
  - Надеюсь, там он отдохнёт.
  
  Вдруг до наших ушей долетел откуда-то чужой голос: "...О такой правде говорил Ленин, который, кстати, тоже бывал на Западе..."
  - Это радио, - сказал писатель, - у водителя есть встроенное радио...
  - Почему у нас дома нет радио? - спросила актриса. Писатель не ответил.
  
  "...Вот правда, и её нельзя забывать: именно Советская Армия и возродившееся Войско Польское освободили Польшу, в то время как Армия Крайова несла нам загнивающий империализм, а значит безработицу и нищету..." Другой голос, перебивая первый: "Вспомним, что каждый толстосум разбогател не своим трудом, а нечестным путём..."
  < Войско Польское - Народное войско Польши, созданное в СССР в 1943 г. и сражавшееся против гитлеровской Германии и её союзников. Армия Крайова - Отечественная армия Польши, подпольная военная организация польского Сопротивления в 1942-1945 гг., которая подчинялась польскому правительству в изгании (Лондон) и боролась против германской оккупации.>
  
  Удовлетворённый этими словами писатель посмотрел на нас. Радио некоторое время шипело, затем сквозь треск пробился женский голос, который сказал, что "это правильно, что нынешняя власть отбирает имущество у богатых бездельников и раздаёт бедным..."
  
  Когда проезжали Кло́дзко, радио затрещало громче, а над дорогой возник белый транспарант с красной надписью "Да здравствует рабоче-крестьянская дружба". Дюня обратила внимание на то, что холмы становятся всё выше и наш автобус всё труднее справляется с ними.
  - Может быть, такая дружба и нужна, - сказала сама себе актриса. - В театр на грузовиках привозят рабочих из Пафавага или крестьян из какого-нибудь госхоза, одетых не слишком-то по-вечернему... но ведь костюмов у них и нет...
  - Они хоть что-то понимают в этих ваших представлениях? - спросил я.
  - Каждый по-своему, - вмешался Дыгат. - Некоторые спят. Но самое главное для актёров - это заполненный зал. Нам наплевать на скучающую полуинтеллигенцию...
  - Сташек, не говори так.
  - Нам, конечно, важны настоящие знатоки искусства. Снобы платят за билеты, но... Я бы лучше послушал, что думает мужичок из сельхозкооператива, потому что именно его слова показывают художнику, как должны развиваться литература, кино, театральное искусство, живопись, музыка... Всё это нуждается в обновлении. Культура должна идти в ногу с переменами, социализм - великий вызов, не все это понимают.
  - А что им понимать, если в деревне бедность? Услыхала я однажды случайно, как один крестьянин сказал: "Мы не мужики, а земледельцы; а мужик - это нищета". Мы знаем, каково сейчас в России, вам известно это лучше нас, пан Эдвард, вы пять лет там были...
  - Одно дело бедность, а другое... Готовы ли колхозники это терпеть, а, пан Эдвард?
  - О колхозных бунтах я что-то не слыхал...
  - Эту тему должна изучить литература. Сейчас опубликованы какие-то то ли мемуары, то ли репортажи, но они неубедительны.
  - Хлебороба или пролетария они убедят.
  - Вряд ли, пан Эдвард, вряд ли.
  
  Автобус резко повернул направо, актриса навалилась на меня, и это было мне приятно, но потом всё же она отстранилась, извинилась, а я подумал: "Да не проблема".
  - Что вы сказали, пан Эдвард?
  - Ничего.
  
  В Полянице-Здруй мы легко арендовали две комнаты по объявлению, висевшему на заборе. Молодая хозяйка похвасталась, что до нас у неё гостил некий кинорежиссёр, но она его больше никогда не пустит сюда, потому что он уделял внимание больше горничной, чем ей, хозяйке дома. Когда она вышла из комнаты, знаменитый писатель пошутил, что режиссёр его ничуть не удивил, потому что ему - писателю - тоже больше понравилась девушка, которая внесла в комнату наш багаж.
  - А мне - молодой гураль, он стоял возле книжного магазина, - ответила актриса.
  <Гураль - поляк, живущий в горных районах на юге Польши, а также в Словакии, Чехии, Румынии.>
  
  - Это дело вкуса.
  - А если у кого-то нет вкуса? - шёпотом спросила Дюня.
  - Тогда пусть не признаётся в этом.
  
  Мы распаковали чемоданы и пошли гулять по городу, и ни о чём не разговаривали; первым, как обычно, шёл выдающийся писатель, а мы с актрисой - в нескольких шагах сзади. Возле книжного магазина никакого гураля не было, не знаю, был ли он вообще, но актриса заметила в витрине книгу Станислава Дыгата "Елисейские поля".
  - Пан Эдвард, - тихо сказала она, потянув меня в сторону и споткнувшись о выступающую плиту тротуара, - зайдите в книжный магазин и скажите, что у витрины стоит автор "Елисейских полей". Сташек будет рад.
  
  Я так и сделал, и, когда видный писатель намеревался уж уходить, вышел директор книжного, представился и пригласил нас на чашечку кофе, хотя Станислав Дыгат уверял, что этого не требуется и что сейчас он лицо неофициальное. Директор наставивал, мы вошли в заднее помещение, и писателю было даже приятно оставить автограф на своей книге и услыхать о том, что здесь, в Полянице, знают и другие его книги, да и он сам известен по газетным статьям, написанным о нём, книги присутствующего здесь литератора прочитаны, а посему их автора приглашают на встречу с курортниками. Станислав Дыгат с удовольствием принял приглашение; когда уходил - улыбнулся мне, а актриса шепнула мне на ухо: ей-то, мол, хорошо известно, что должно понравиться Сташеку. Идя, как обычно, впереди, писатель расправил плечи, словно собирался взлететь, и, посматривая наверх, признёс: "Свободен, как птица".
  - О какой птице вы говорите, пан писатель? - спросил я.
  - О свободной.
  - Вы знаете такую птицу?.. Голубь, например, не улетает далеко от голубятни, потому что боится ястреба, воробей не удаляется от своих невысоких деревьев, потому что у него слабые крылья, орлы не спускаются в долину, потому что боятся охотника, жаворонки и ласточки тоже не летят куда угодно, а только в тёплые страны... чтобы выжить.
  - Хватит, пан Эдвард, мои крылья уже отвалились. И всё же парень из книжного магазина убедил меня в том, что художественная литература оказывает большое влияние на развитие личности человека. Он ведь в курсе, кто что покупает, кто что читает.
  - Но кино важнее, - сказала Дюня, а затем с напускной серьёзностью добавила, что это - слова Ленина, так объявили по радио, "ты сам это слышал".
  
  Знаменитый писатель не понял, над чем тут смеяться, но напомнил, что фильмы снимаются по литературному первоисточнику.
  - Да, это сказал Ленин, - согласился я. - Он никогда не ошибался; по крайней мере, так нас учили в советской школе.
  
  За окном с грохотом и пылью проехала "дэкавка".
  - Чокнутый какой-то, - сделала вывод актриса.
  - Молодой человек с фантазией.
  - Это не фантазия, пан Эдвард. Была бы фантазия - перепрыгнул бы на этом чермете через дом или переплыл реку.
  - Я бы перепрыгнул через наш дом, будь я лягушкой. Думаю, что ваш новый роман, пан писатель, придаст мне крылья.
  - Всем нам нужны крылья, иначе ничего не сделаем.
  - Разве мы обязаны летать, пан писатель? Неужели нельзя прыгать по-лягушачьи?
  - Лягушачьими прыжками мы никуда не дойдём.
  - Но лягушки нам всё же нужны.
  - Я не знаю, пан Эдвард...
  - Ну, а кто бы так расчудесно квакал и шумел по вечерам?
  
  Но я не стал говорить, что у поющих пьяниц тоже есть крылья...
  
  Домой мы вернулись засветло, чтобы не блуждать по извилистым улочкам. Я спал в первой комнате, она была проходной, актриса с мужем - во второй, и тут меня разбудил громкий разговор: голос писателя утверждал, что его жена чего-то не понимает.
  - Если я думаю не так, как ты, значит ли это, что я ничего не понимаю? - голос актрисы звучал громко.
  - Слишком много ты понимаешь!..
  - Молчи... - перебила его Дюня.
  - Не требуется, чтобы ты думала, как я, но всё же не будь глупой, не маши руками, не кричи, пан Эдвард спит, горничная подслушивает.
  
  Я подумал: а не убраться ли мне утром отсюда под каким-нибудь предлогом, а то что же мне здесь торчать? Ещё не известно, как мне вести себя в эпицентре супружеской склоки. С другой стороны, у писателя есть какая-то цель, коль уж он привёз меня сюда. И вообще, зачем он взял меня к себе домой, неужели думает, что я смогу быть писателем? И что ему за дело? Подумай, Эдик, что здесь происходит. Ведь ты не поможешь ему писать, ну, разве что создашь атмосферу... или даже стратосферу? - Я засмеялся. Пан Станислав верит в то, что делает... и как же мне думать о нём по-другому? Ты рад, что знаком с ним и ты ближе к нему, чем кто-либо ещё, другие тебе завидуют. Радуешься, что писатель время от времени напоминает тебе о выигранном бое с итальянцем, а ещё спрашивает о твоём будущем, когда спорту придёт конец.
  
  Ночью ко мне пришла актриса; она не спросила, можно ли, шепнула "Я на минутку", я догадался, что она не в пижаме, а в ночной рубашке, и, когда она очутилась рядом, сказал "Да пожалуйста", но не прикоснулся ни к одному её привлекательному местечку, она ко мне - тоже, спросила только, что означает буква "Б"; я решил, что она шутит или дразнится, и сказал, что "Б" - это "большие": "Поцелуй меня в большие васильковые глаза". Ничего не ответив, она вернулась к мужу.
  
  Завтракали мы молча, Стась морщился, яичница была слишком солёной, кофе он отнёс наверх, в свою комнату. Моё предложение поехать во Вроцлав актриса отвергла фразой "Ни при каких обстоятельствах", и добавила, что Сташеку нужно работать, а наше присутствие его отвлекает.
  
  *
  
  Мы идём по главной улице, не знаем, как она называется, а дальше - Шопена, Маркса; актриса стройная, хорошо выглядит, тёмные очки на вздёрнутом носу добавляют её лицу очарования; наша актёрская знаменитость, несомненно, представляет собой достопримечательность променада, по которому мы идём. Отдыхающие поглядывают на нас, актриса спрашивает, почему мы молчим. Я отвечаю:
  - Да о чём говорить?
  - Ни о чём.
  - Вы, пани, любите говорить ни о чём? Мне не до философии Ницше. Мне нравится женщина в клетчатой юбке.
  - И как именно вы меня любите?
  - Очень.
  - То есть - как?
  - Как себя самого.
  - Хорошо. Как насчёт кофе?
  - Разве вы, пани, не хотите загореть?
  - Мечтаю об этом. Но где?
  
  За домами находим полянку, окружённую с обеих сторон лесом, усыпанным бутылочными стёклами и обломками стен, а может, и неразорвавшимися снарядами. Мы идём по траве, как по лугу, где нет ни коров, ни людей, актриса говорит, что без меня ей было бы страшно здесь ходить. Разделись до купальников и улеглись рядышком на расстелённом полотенце.
  - У вас, пани, нет крема?
  - В сумочке. Солнце меня прямо раздевает.
  - Меня тоже.
  
  Жужжали какие-то насекомые - пчёлы, кажется, или шмели, я их не боялся, на людей они не нападают, и, даже если жалят в целях самозащиты, мне не особо больно... как тут тихо и приятно.
  - Пани актриса, вы мне часто снитесь.
  - Как? - она лежала с закрытыми глазами.
  - Во сне я называю вас по имени.
  - Пожалуйста, не делайте этого, пан Эдвард. Даже во сне.
  - А то что?
  - А ничего. Сделайте мне массаж, - она шевельнула головой, но не приподняла её.
  
  Актриса лежала на спине, я задрал её лифчик, одна за другой выпали груди, массаж я начал с шеи, невольно поглядывая на коричневые соски актрисы, которые казались мне красивее всех, какие я видел прежде.
  - Вы снова молчите?
  - Я всё время говорю. Про себя.
  - Жаль, что я не слышу.
  - Хорошо, что вы не слышите.
  - Мы собирались говорить ни о чём.
  - Трава тоже говорит, и земля говорит, послушаем.
  - Вы говорите голосом земли.
  - Пани Дю...
  - Оставьте эти шутки...
  - А что же мне делать?
  - Всё остальное.
  
  Я знал, что именно хочу сделать, но сдерживался - может, потому, что она не протестовала.
  - Вы, пани, видели когда-нибудь беременный камень? Вон там лежит.
  - Шуточки эти ваши... забавные.
  - Вы предпочитаете шутки мрачные?
  - Нет, - решительно ответила она.
  - Тот массивный камень - там, у дороги - разве не в положении?
  - От кого, от вас?
  - Не от меня, а вообще. Нет, он уже что-то родил, вокруг валяются маленькие камешки. Откуда они? Это ведь его дети.
  - А где папа? - спросила актриса.
  - Пошёл в магазин. Или решил что-нибудь украсть.
  
  ...Актриса первой поднялась по лестнице на этаж и остановилась перед дверью писателя, глянула на меня и приложила палец к губам, кивнула, чтобы я подошёл поближе. Дверь была закрыта, вверху, из щели, отчётливо доносился голос писателя.
  - Слушайте, писать правду о людях - это не значит писать плохо. На человека надо смотреть по-разному, чтобы избежать предвзятости... видеть его с разных сторон, с разных позиций...
  - А если кто-то - плохой, как же мне о нём написать? - спросил тонкий, почти женский голос, но наверняка принадлежавший молодому мужчине.
  - Не бывает совсем плохих людей, - это голос писателя. - Я, например, для кого-то вполне благопристоен, а для кого-то - свинтус порядочный... я что же, изменился? Нет. Но каждый человек смотрит на меня иначе.
  - Для меня вы... - голос другого.
  - Для вас я порядочный человек... ну, хорошо, для вас я могу быть вот таким, а в другой раз - этаким, а я всегда один и тот же. Но кто-то обо мне скажет: "Вроде порядочный, а свинья". И таких примеров сколько угодно.
  - Кто это там? - спросила актриса у меня, потом махнула рукой и пошла на кухню.
  
  *
  
  Актриса вышла из ванной во фланелевом халате, легла на мою кровать и сказала, что чувствует себя очень хорошо, хотя вода была еле тёплой.
  
  Убеждённая в том, что мой массаж согреет её, она наполовину оголила тело, ну, я и начал с шеи, приговаривая, что после нескольких сеансов массажа грудь актрисы уже стала более упругой, и актриса с удовольствием это подтвердила. На мой вопрос, не заглянет ли к нам ненароком писатель из соседней комнаты, она ответила: "Уж точно нет, он кружит по комнате и сочиняет диалоги романа, и это, кажется, у него неплохо получается. Он разговаривает как будто сам с собой, но, по сути, с героем своего сочинения".
  - Или с героиней.
  - Как вы думаете, мы ночью ссоримся?
  - Мне показалось, что писатель рассказывает какие-то анекдоты.
  - Да, уж эта его Дюбдя...
  - Шли бы вы наконец куда-нибудь, а то не даёте работать, - вмешался писатель. Он как будто подслушивал нас.
  - Но мы ведь лежим тихо.
  - А кровать скрипит.
  
  *
  
  Ты лежишь рядом с актрисой, разогретый солнцем, вспотевший от напряжения, смотришь на небо, считаешь белые облачка, напоминающие тебе животных или головы каких-то людей; часто в детстве ты вот так лежал на хыровской лужайке возле дома, или на шишках сибирского кедра, или на степном песке возле села Са́ликово - и о чём же ты тогда думал?... Рядом села сорока; какая красивая! Ни один художник не придумает такого вот ультрамарина перьев рядом с белизной на брюшке.
  
  - Что случилось? - спросила актриса, которая все ещё оставалась с обнажённым животом.
  - Ничего. Вы, пани, такая хорошенькая... а этот ваш слегка выступающий зуб раньше меня раздражал, а теперь я вижу, что он добавляет вам очарования.
  - Почему же вы остановились?
  - А вы очень требовательная...
  - Очень? - актриса подтянула своё бельё, прикрыв тёмные волосы лона. - Это для того, чтобы была линия загара.
  - Кто-нибудь это проверяет?
  
  Актриса сменила тему.
  - Сташек собирается получше узнать ту шлюшку, о которой хочет написать, то есть сотворить придуманный образ; я же, наоборот, должна хорошо узнать выдуманную героиню, из которой создам на сцене живой персонаж.
  
  Теперь меняю тему я.
  - Видите, пани, вон ту надпись на крыше обшарпанного дома?
  - Вижу, но никак не прочитаю. А-а... "Социализм - наше будущее"...
  - Такие лозунги всё портят у нас в Польше - такой большой, широкой...
  - ...в Польше маленькой и узкой.
  
  После этих слов, неожиданно и, наверно, в знак одобрения, актриса поцеловала меня в щёку. Я удивился и сказал, что вот так она никогда меня не целовала. А она спросила: "Почему же это?"
  - Вы, пани, думаете, что Стась эту шлюшку?..
  - Стараюсь разобраться в этом. Не знаю, как ему помочь...
  
  Тут мы услышали шорох, нам стало интересно, актриса приложила палец к губам. В кустах поблизости целовались мужчина (он был постарше) и девушка, и мы присели на корточки, чтобы видеть получше, но не мешать им.
  - ...У нас в стране ещё непросто, - услышали мы голос взрослого мужчины; он был в рубашке с замятым воротником. - Но у нас самое главное - это человек, вот что имеет значение, а при капитализме - доллар. - И он снова впился губами в её губы.
  - Так во сколько же мне прийти завтра? - спросила девушка, отстранившись от него.
  - В восемь. И принеси биографию.
  - ...Одна царица тоже не любила целоваться, - вспомнила актриса.
  - Знаю. Это понятно.
  - Да будет вам известно, некоторые завистники считают вас геем, - сказала актриса, садясь на полотенце.
  - Я слыхал об этом, но не знаю, что это означает.
  - А то, что мы здесь лежим, знаете, что означает?
  - Тоже не знаю.
  
  Вы возвращаетесь домой, когда солнце окрашивает закат в красное, размывая краешек неба над домами.
  - Будет ветер, - говорит актриса.
  - Уже дует.
  - Я этого не чувствую.
  - Вы всё думаете о чём-то, и я хотел вас развеселить.
  - Скажите мне что-нибудь приятное.
  - Вылетело из головы.
  
  На первом этаже дома улыбающаяся уборщица подала нам ужин, по лестнице спустился писатель, он казался недовольным, и я подумал, что у него не получается писать, но пан Станислав сообщил, что накропал десять фрагментов, хотя, кажется, они не очень. Он поднял кулаки, словно приготовившись к боксёрскому поединку, тогда и я принял оборонительную стойку, в ответ пан Станислав улыбнулся - дескать, он пошутил - и заявил, что после долгой работы ему надо отдохнуть и, конечно, в кнайпе, и, конечно, со мной.
  - А я? - спросила актриса, вставая из-за стола.
  - Целый день валяться на траве - это тоже утомительно, - согласился писатель. - Пойдёшь с нами.
  
  Мы идём к книжному магазину, вспомнив, что там рядом есть кафе под вывеской "Курортное". За рюмкой мятной, сидя на железном стуле, я спросил писателя, как продвигается его работа. Он объяснил, что это не так уж важно - царапать бумагу авторучкой; тут требуется концепция, и она ему не кажется понятной; он не размышлял о финале, это не главное, можно закончить сразу, а можно ещё немного потянуть, он не знает, что лучше. Положительный герой не должен получиться идеальным - хотя бы затем, чтобы научить читателя бороться с превратностями судьбы, а равно и с врагами народа, причём не только отечественными.
  
  - Что такое судьба, пан писатель?
  - Если вы не дурак выпить - это судьба.
  - А если я не пью?
  - Тогда это борьба с судьбой, - он взял рюмку двумя пальцами. - Пан Эдвард, пани Дюня, мне в голову пришла гениальная идея. Если я её не запишу, она ускользнёт от меня, а тут даже салфетки нет...
  - Тогда пойдёмте домой, - я вскочил. - И повторяйте свою мысль всю дорогу, пусть даже и громко. Может, вы и нам расскажете, мы тоже будем повторять.
  - Устно нельзя, это надо записать...
  - Ну, тогда хоть связующее слово... какой-нибудь пароль...
  
  Выйдя из кафе, мы с Дюней во мраке неосвещённой здравницы пошли по какой-то боковой дорожке, всё ждали ключевого слова от писателя, ведь одна придумка может спасти весь роман, который у автора не получается, хотя об этом и не говорится открыто. Вокруг этой идеи может вертеться сюжет всего романа. Мы ожидали каких-то слов от писателя, а тут вдруг из-за забора выскочили двое и крикнули: "Стой, руки вверх!" Дыгаты выполнили приказ тотчас же, а я, притворившись спокойным, присматривался к нашим оппонентам, которые направили на нас стволы автоматов; и вдруг мне в голову пришла мысль отгрузить первому в табло, а второй, пожалуй, не выстрелит, хотя кто знает, в целях самообороны, может, и пальнёт.
  - А в чём дело? - спросил я.
  - Рот закрыл и давай за мной! - крикнул первый, а второй зашёл сзади.
  - Это знаменитый польский писатель, что вам от него надо?
  - Шагай! - крикнул тот, что шёл впереди.
  
  От потрясения Дыгаты словно онемели, писатель схватил меня за плечо и сильно стиснул, чтобы я не сделал лишнего движения.
  - Пойдёмте, пан Эдвард.
  - Это представители власти, - добавила актриса.
  - Причём нашей, рабочей, - заметил я.
  - За мной! - крикнули те, с автоматами, но никто из них нас не толкнул.
  - Он боксёр, - вспомнил один из агентов, - ты поосторожнее с ним.
  - Ах, ты, пацан... - я вырвал кулак из ладони писателя, но от удара воздержался.
  - Пойдёмте, пан Эдвард, - повторил видный писатель, снова схватив меня за руку.
  
  В милиции нас встретили спокойно, но без лишней почтительности, хотя писатель предъявил билеты партийный и писательский.
  - Фамилия? - спросил сидевший за столом милиционер в фуражке.
  - Там ведь написано, - Станислав Дыгат показал на свои документы, лежавшие на столе.
  - А я вот вас хочу спросить.
  
  Всех нас тщательно и неспешно он записал, потом снова посмотрел на писателя, который всё спрашивал, где мы находимся (мы тоже спрашивали).
  - Это улица Дзержинского, пять, вы ведь знаете. Как фамилия хозяина дома, который вы снимаете?
  
  Писатель нервничал, актриса казалась равнодушной, а мне хотелось вскочить и опрокинуть этот стол вместе с ментом.
  - Я обязан знать всё? - писатель оглядывал грязные стены.
  - Как же так, гражданин: вы не знаете, где живёте?
  - В свободной Польше. А детали вам известны.
  - Мы-то знаем, но вы должны быть в курсе, живёте ли вы у врага народа или...
  - Тут, гражданин милиционер, хорошо бы выяснить, не я ли враг народа. Или, может, выполняю партийное поручение...
  
  Я посмотрел на актрису, которая стояла рядом.
  - Мы это проверим.
  - Подозреваете нас в шпионаже?
  - И не такие здесь устраивали комедию... Не лезьте, Куровский, вас-то мы знаем, а этот гражданин с какой-то целью приехал в Польшу.
  - Я гражданин Польши, - ответил Станислав Дыгат.
  - ...Который родился во Франции.
  - В Варшаве, - поправил писатель. - Разве это так важно?
  - А отец, брат, жена?.. Лучше молчите, гражданин Дыгат. Мы всё проверим, а сейчас... садитесь.
  
  Писатель пододвинул стул жене, а сам сел на другой.
  - У вас есть радио?
  
  Автор "Боденского озера" сказал, что нет.
  - Кто у вас слушает "Свободную Европу"?
  - Я не знаю. Никто.
  - На всю улицу слышно, а вы не знаете?
  - Может, у хозяйки дома есть радио, я об этом не знаю.
  - Соседи сообщают, что оно у вас есть, а вот вы не знаете... И, наверно, не знаете, сколько стоит заглушить такое радио; страна уже процветала бы, если бы не эти глушилки. А вы делаете вид, что это пустяки. Если вы не слушаете "Свободную Европу" и эту их "бум-бум-бум", тогда откуда вы знаете (но это уже между нами, товарищ Дыгат), откуда знаете западную хохму о том, что в Польше дефицит мяса существует якобы потому, что у нас есть Свиноустье, но нет Свино-истока? Ну так, между нами: разве вы не знаете этот прикол?
  <Свиноустье - польский город и морской порт на Балтике.>
  
  Писатель отрицательно покачал головой, а я подвинул для себя стул, который стоял у окна.
  - Хозяйка не рассказывала?
  - Я с ней не разговариваю, - вздохнул писатель.
  - А что делает уборщица в вашей комнате, когда ваша жена загорает с паном боксёром?
  - Убирает. Что же ещё она должна делать?
  - Пять часов в одной комнате?
  - Когда я работаю, она ходит на цыпочках.
  - Могу пересказать, гражданин, о чём вы там беседуете, чтобы вы не подумали, будто у нас сейчас пустопорожняя болтовня; но я человек деликатный, при вашей жене ничего не скажу, потому что всё это отнюдь не "репрессии"; мы должны быть бдительны, поскольку, как и вы, товарищ, мы - партийные, сами понимаете. Вы свободны. Не стану говорить, как выглядит эта её уборка... Можете идти.
  
  По пути домой выдающийся писатель ругался такими словами, как "позорище", "хлебальник", "хамло", и французскими, которых я не понимал. Идущая сзади известная актриса успокаивала мужа, говорила, что милиционер и его шпики выполняют не только служебные обязанности, но и идеологические. "Служаки сраные", - произнёс писатель, не поворачиваясь к нам, и пнул ногой что-то на земле, не успев посмотреть, что именно, но мы почувствовали дурной запах. А на следующее утро покинули знаменитую польскую здравницу.
  
  *
  
  После перерыва был опубликован в "Газете Роботничей" очередной фрагмент романа Станислава Дыгата, и о об этом сразу же заговорили в арт-кафе и в компаниях университетских полонистов. Мнения разделились; одни считали, что видный писатель позорит себя, коль уж пишет о рабочих, другие - что такой и должна быть современная проза; а были и те, что полагали, будто Дыгату неплохо платят за всё такое, в том числе и восьмикомнатной виллой.
  - Хорошо, что у нас дома нет телефона, - то и дело повторял выдающийся писатель, - потому что мне не дали бы житья даже ночью.
  
  Актриса сказала мне, вроде как по секрету, а может, просто была в ударе, что Сташек злится потому, что его фельетон о проблемах в поляницкой здравнице не напечатали и что во вроцлавское отделение Союза писателей снова приехал кто-то из Варшавы, но Стась не хочет с ним встречаться. При этом актриса стояла надо мной, а я разбирал почти слепой текст конспекта. Когда я увидел, что Дюня не уходит, - поднялся, неприлично было сидеть, когда дама, которая говорит с тобой, стоит; и тут я почувствовал в её дыхании запах алкоголя - возможно, ликёра, и мне захотелось поцеловать её в эти пахнущие спиртным и парфюмой, не слишком ярко накрашенные губы, но потом я вспомнил, что актриса этого не любит, поэтому, лишь бы что-то сказать, спросил, как надо понимать сообщение поляницкого милиционера о поляницкой уборщице.
  - Не знаю, - ответила актриса и оперлась о стол, который с лёгким скрежетом поехал к стене.
  
  Чтобы я не прикоснулся к ней выше талии, актриса отклонилась назад, опустилась на локти, и юбка задралась значительно выше колен; хозяйка дома попросила меня не снимать с неё нижнее бельё и добавила, что Стась подавлен тем, что произошло на курорте, он ведь так чувствителен к хамству...
  
  *
  
  Мы пошли смотреть давно объявленный фильм, в котором одну из ролей сыграла Владислава Навроцкая. Знаменитая актриса рассказала нам, как готовилась к этой роли и о том, что самой сложной для неё была сцена, когда она от немца получила пощёчину. Предусматривался лёгкий хлопок, но актёр, который ей не нравился, мог сделать это и посильнее... Он ударил её - не сильно, и режиссёр велел повторить сцену дважды и потребовал, чтобы тот не гладил актрису, а дал ей пощёчину по-настоящему; в результате её стукнули трижды.
  <Вероятно, это фильм "За вами пойдут другие" (1949)>
  
  Когда мы вошли в кинотеатр, именитый писатель наклонился ко мне (он выше меня ростом) и сказал:
  - Пан Эдвард, сходите-ка к директору кинотеатра и скажите ему, что в зале сидит актриса, которая играет одну из ролей, Дюне будет приятно.
  
  Я это устроил, директор заволновался; свет погас, но через несколько секунд снова зажёгся, и директор объявил в мегафон о том, что в зале находится актриса такая-то. Раздались аплодисменты, люди стали оглядываться, писатель подтолкнул жену и сказал: "Встань и поклонись", - но она этого не сделала, а только спросила, кто сообщил об этом директору. Свет всё ещё горел, люди вертели головами, наконец кто-то крикнул:
  - На балконе! Вон она сидит рядом с боксёром Куровским!
  
  Аплодисменты стали громче, знаменитая актриса покраснела - наверно, от злости, что её вот так неуклюже опознали, - а именитый писатель пошутил, что боксёры во Вроцлаве известны больше, чем киноактрисы.
  
  После кино семейство Дыгатов отправилось в "Монополь", где их, вероятно, ждали режиссёр театра Адольф Хроницкий, певица Божена Брун-Бараньская и, наверно, другие люди театра, которые встречались там во второй половине дня и вечером без предварительного уговора. Я отказывался, объясняя это нехваткой времени, думал, что меня приглашают из вежливости, а кроме того, было неловко, что я не смогу участвовать в оплате счёта... К тому же в городе ты более известен, чем актёры (других боксёров - Валугу, Шимоновича, Хорбоня - знают тоже), ты привык, что на поединки в Народный Зал приходит десять тысяч человек, а в театр - всего пятьсот, хотя билеты в Народный Зал стоят в несколько раз дороже, чем в театр, где и так доплачивает театральный комитет. Впрочем, что об этом думать? Побоксируешь еще год или два, и болельщики о тебе забудут, а книги писателя будут известны целую вечность, так же как, например, фильм "Граница"; да и профессор Тынц на семинаре, глядя на тебя, заметил, что спорт как элемент воспитания - дело преходящее.
  <"Граница" - польский довоенный фильм, снят в 1938 г.>
  
  ...ночью, как это часто бывало, я уловил обрывок разговора, хозяева дома были уже изрядно выпимши, голос именитого писателя звучал гораздо громче. Говорили о том, что Дюня дуется на меня несправедливо, а она ответила, что это не от неё зависит; потом снова громко прозвучали знакомые мне слова писателя о том, что Дюня может ему изменять, но только не с тем, кто его компрометирует. Я несколько раз хотел спросить у актрисы, что это означает, но было неудобно: Дюня могла бы ответить, что такие слова никогда не произносились, а мужа попросила бы поплотнее закрывать дверь во время ночных разговоров.
  
  Ты заснул, но тебя снова разбудили громкие слова писателя о том, что по понедельникам в газетах всегда публикуются большие тексты о боксёрах и фотоснимки, сделанные во время боёв на ринге, а о театральных спектаклях - лишь крохотные заметки.
  
  *
  
  Ты соглашаешься с актрисой, которая говорит о том, что рабочий класс должен это понимать: при капитализме ему было бы хорошо, но работяги не смогли бы ездить в санатории, зато сейчас у них есть возможность поехать в горы, на море, куда угодно; но ты, Эдвард, знаешь, что это слова писателя, зачем же она тебе их повторяет?
  
  - "Свободная Европа" вбивает в голову рабочим, что на Западе их коллеги ездят на забастовку на машинах, а у нас даже велосипедов нет, - актриса все ещё стояла возле моей железной кровати, а я лежал и пальцем на стене рисовал кружок.
  - С одной стороны, говорят, что Стась должен писать о проблемах пролетариата, а с другой, что рабочие не любят читать о себе.
  - А что думает об этом сам Стась? - я посмотрел на актрису.
  - Стась считает, что всё равно, о ком пишешь, важно, как пишешь. Вот почему он должен уехать: чтобы иметь возможность писать так, как чувствует.
  - У вас, пани, красивый пупок.
  - Слишком глубокий, - она коснулась его пальцем. - Такси! - Актриса пошла на кухню; но оказалось, что это не такси. Она вернулась ко мне, и тогда я сказал ей, что, если буду писателем, напишу о ней очень хорошую книжку.
  - На фига? - спросила она.
  - Разве надо что-то объяснять?
  - Я тоже не должна ничего объяснять; может быть, Юзек <вероятно, писатель Ю. Прутковский> это уже сделал - почему я ушла от поэта и вышла замуж за прозаика. Сташек тоже многого вам не рассказывает...
  - Ну, немного рассказывает.
  - ...сколько стран он посетил и сколько писателей встретил, прежде чем его заперли на том озере; например, о бедности в Марокко, в Индонезии, где люди живут в хижинах возле открытых сточных канав, девяносто пять процентов - неграмотны. А в Южной Америке Сташек знает много писателей с мировым именем, но переписываться с ними не может, и не спрашивайте, почему.
  - Он должен написать об этом.
  
  *
  
  Выдающийся писатель метался по квартире, как никогда раньше, я понимал, что его что-то беспокоит, но не спрашивал, чтобы не раздражать его ещё больше и не прерывать наш разговор надолго. Когда он позакрывал все окна в доме и даже в моей комнате, я уже знал, что происходит; я-то думал, что он сам собирается пойти в соседнюю школу, чтобы устроить скандал, но он туда отправил меня со словами: "Пан Эдвард, мне это не совсем удобно..."
  
  Я не смог отказаться. На директора школы наткнулся уже в коридоре и бесцеремонно выпалил ему, в чём, собственно, проблема и от чьего имени я говорю. Не пригласив меня в свой кабинет, директор немедленно сообщил, что народная музыка - это источник вдохновения для деятелей любого вида искусства, включая оперу, живопись и писательство.
  
  - Но не та музыка, которая нахально лезет тебе в уши, - заметил я более вежливо.
  - Писатели пишут по ночам, насколько мне известно...
  - Пан Дыгат пишет днём, и, если бы даже он писал по ночам, так ли необходимо портить его день мужицкой музыкой?
  - Вам бы прослушать ознакомительную лекцию на эту тему... но это уже другое. Мы играем только на переменах, пан Дыгат тоже может устраивать себе перерывы каждые сорок пять минут. - И он ушёл.
  
  Я хотел директору что-нибудь грубое прокричать, но не хватило смелости побежать за ним, и я удалился злой и беспомощный.
  
  Станислав Дыгат, когда я пересказал ему наш разговор с директором, сначала молчал, как будто у него были претензии ко мне за то, что я плохо воспользовался его аргументами и не закончил спор скандалом, а может, и угрозами, но спустя некоторое время успокоился и сказал:
  - Хорошо, пан Эдвард, зато теперь у меня есть тема для очередного фельетона.
  
  Через несколько дней в "Газете Роботничей" (а в "Слово Польске" Станислав Дыгат не писал) и вправду был опубликован фельетон, где, если говорить кратко, автор поучал директора школы, что польская молодёжь, если хочет строить социализм, а потом и коммунизм, не должна воспитываться на песенках типа "Эй, я в лес иду", "Пёрышко болтается у меня под носом" или "Топорик, дай ему по тыкве", ибо что же из этого вырастет? Надо воспитывать исключительно под музыку Баха, Моцарта, Шопена.
  
  А директор ответил, что целое поколение крестьян и рабочих боролось за подлинную свободу и демократию, которую они теперь никакому Баху не отдадут. Писатель не знал, смеяться ему или злиться и жаловаться в центральную газету, потому что его позабавило ещё и то, что ответ директора школы на его письмо был напечатан тем же шрифтом, что и фельетон.
  < "Эй, я в лес иду..." - Hej, idę w las - разбойничий марш гуралей, живших в Подгалье, на юге Польши. / "Пёрышко болтается..." - утрированное продолжение той же песни: вероятно, имеются в виду слова "piórko się mi migoce!" - "моё пёрышко поблёскивает!". / "Топорик, дай ему по тыкве" - ироничная строчка, очевидно, придуманная Дыгатом в духе песни "Эй, я в лес иду": "Я иду в лес, пёрышко поблёскивает, земля гудит, когда я шагаю. Ударю топориком и кровь пролью, будет булькать под ногами" (поётся на местном диалекте).>
  *
  
  Я лежал в постели, ещё при включённом свете, и тут из ванной, одна из дверей которой открывалась в мою комнату, вышла актриса в пижаме и остановилась рядом с моей железной кроватью, посмотрела на меня блестящими от спиртного глазами. Я подумал, что в последнее время она пьёт чаще, чем обычно; может, это совпадение?
  - Мы едем в Закопане, - сообщила она мне. - Стасю нужно отвлечься от этих глупых дискуссий, которые ведутся вокруг него. Псевдоспециалисты от литературы даже навязывают ему композицию романа. А Сташек считает, что социализм не должны строить хамы, рабочему классу нужно учиться культуре, коль уж человек в этой системе - самое главное. "Экспресс" почему-то перестал печатать его переводы.
  - Разве Стась не может позвонить Рафалу?
  - Не хочет, - актриса говорила взбалмошно, но не со злостью, а с обидой на правящую власть.
  - Когда едете?
  - Не знаю. Сташек должен писать так, как он чувствует рабочий класс, а не так, как того хотят товарищи; они пускай сами пишут.
  - Как член партии, он обязан писать в духе социализма.
  - Это как же? - актриса села на мою кровать.
  - Я не знаю. Этого никто толком не знает.
  
  *
  
  Моя корова Красуля... так её назвал я, когда выводил из Тшебни́цы, она охотно шла за мной, хоть я и говорил с ней по-польски; она была измучена, тащилась со стадом других коров откуда-то из-под Дрездена; солдаты, которые выводили её, отдали мне заморенную корову, а военный билет не предъявили, и всё потому, что у меня на фуражке был орёл, хоть и без короны, его называли "вороной", но тогда на польских солдатских фуражках были такие.
  
  Красуля с ремешком на рогах шла за мной тридцать километров, часто мы останавливались передохнуть, она щипала траву, касаясь меня своими рогами и мордой, откуда капала слюна. Теперь она стоит в гараже и плачет, слёзы текут по морде, оставляя глубокий мокрый след. Думаю, она не боится смерти, просто ей жаль дома, где она прожила несколько лет, он теперь польский и здесь другой язык, она язык понимает, но не может взять в толк, почему ей надо уходить; она, наверно, не знает, что идёт на скотобойню, хочет остаться со мной и моей мамой.
  
  Перед домом стоит телега с лошадью, но Красуля не поедет, а пойдёт - сзади, привязанная к лестнице. Прощай, Красуля, - ты хлопаешь её по задку, она оборачивается, - прощай, любимая. Возничий привязывает её толстой веревкой и - "но!". Она идёт неохотно, оглядывается, и даже не идёт - это верёвка понемногу тащит её.
  
  Мама не вышла с ней попрощаться, она тоже плакала. "Молоко у тебя было хорошее, - в окно шептала она корове, - масло жёлтое, сыр чудесный, но у меня уже нет сил доить тебя три раза в день, выводить на травку и присматривать за тобой, сил нет резать траву серпом, а мужиков дома нет, учатся, потому что молодые, меня оставили". Марыся уходит на рассвете и возвращается к ночи такая измученная, что сразу валится в кровать; она учится и работает. Целый день мама одна в этом восьмикомнатном доме, дверь не запирает, может, кто-нибудь зайдёт.
  
  Мамочка, я буду приходить каждое воскресенье, буду приносить тебе хоть немного денег, со временем наша жизнь станет лучше...
  
  По пути на кладбище в Собачьем Поле ты думаешь об отце: почему, Господи, ты забрал его у нас? Дедушка говорил, что Господь Бог не должен объясняться; немецкий священник сказал, что Всевышний знает, что делает: наверно, Гжегож ему понадобился там среди святых.
  
  Могила свежая, на кладбище несколько таких, ты не один; папочка, мама не придёт, а то не вернётся домой, "Я бы утопилась в Видаве, - шептала она, - молитва удерживает меня в этой жизни, хотя и ничего не проясняет". Святый Боже, да не надо ничего объяснять, но хоть скажи, может, это ошибка, как с тем наводнением, Ты потом жалел об опустошении собственной земли, люди, которых ты создал, грешили, но Ты сам дал им вольную волю... Ты не должен нам что-то объяснять, но не относись к нам как к телкам безмозглым, которые ничего не знают и ничего не понимают... Ты дал им разум, а они этим разумом не могут понять Тебя, потому и грешат; отзовись своим людям, Ты зачем-то создал их, они обожают Тебя, хотя и не видят Тебя, хотя Ты и старик, каким Тебя изображают в костёлах, но Ты наверняка помнишь то, что нам обещал, Ты создал нас по образу и подобию своему, а раз уж у нас Твои же недостатки, Ты нас вроде бы любишь, мы любим Тебя, но боимся Тебя, ибо не уверены в придуманном Тобой завтрашнем дне; пожалей мою маму, которая жила по Твоим заповедям, уж лучше накажи тех, кто их нарушает, исполни хотя бы часть её пожеланий, смилостивься, ты приговорил её к Сибири, а потом, как в награду, привёз её в красивый дом, где она не чувствует себя счастливой, потому что ей бы лучше свой дом в Хырове, который она вместе с мужем строила.
  
  Неисповедимы пути Господни, но справедливы ли они?.. Если послушать Бога - то да, а с точки зрения людей - нет, - услышал ты голос, хотя никого не было рядом.
  
  *
  
  Весь в делах, я не мог присматривать за ребёнком семейства Дыгатов ежедневно, и мне не хотелось обращать внимание домработницы на всякое такое, потому что она обижалась, а однажды даже пробурчала, что я ей не плачу, а потому и не должен указывать ей, что ей следует делать, да и вообще она, мол, не обязана здесь служить, потому что времена нынче другие, и, как только она захочет, в любой момент может уйти. Этого-то я и боялся, Юзя уже несколько раз так делала, и тогда актрисе приходилось её искать, уговаривать вернуться; так случилось и сегодня.
  
  Домработница вернулась; не знаю, на каких условиях. Актрисе не понравился разговор с ней, а может, тут что-то другое. Когда актриса злилась, прядь чёрных волос падала ей на лоб, а слегка выдвинутый передний зуб добавлял ей привлекательности.
  
  Она приоткрыла дверь в комнату домработницы, чтобы что-то сказать, я не подслушивал, стоял у окна, но заметил, что актриса, отдавая распоряжение, несколько раз ткнула пальцем себя в грудь, что могло бы означать "Я вам говорила" или "Я вас просила".
  
  Актриса закрыла дверь, посмотрела на меня, сказала: "Вот балда". А я спросил, почему человек, когда говорит о себе, показывает на свою грудь? Она ответила:
  - А на что же он должно показывать, на голову?.. Дескать, "постучи себя по лбу"? Или на живот, что означало бы "есть хочу"?
  - Если футболист не попадает в ворота, он хватается за голову, а не за ногу.
  - По вашему, он должен был второй ногой ударить по первой, которая промазала?.. Загляните к Сташеку в комнату; хотя он и не любит, когда читают его рукописи, но вы всё-таки гляньте одним глазком...
  
  *
  
  На улицу Витело ко мне пришло письмо, первое письмо по этому адресу, оно было от деда, я понял это по почерку, адрес и само письмо были написаны карандашом, да и откуда восьмидесятилетний старичок взял бы авторучку?
  
  В письме было вот что: "Людвиковице Кл., 8.III. Слава Иисусу Христу. Дорогой Эдя, письмо и подарок от тебя в размере 50 злотых я получил, за что благодарю тебя, а также за то, что помнишь, и за пожелания по случаю моего дня рождения, да вознаградит тебя Бог на 100 процентов, Михал Куровский, Людвиковице Кл. Дом престарелых 1950 год".
  <Людвиковице Кл.- Ludwikowice Kłodzkie - Людвиковице Клодзке, деревня в Нижней Силезии (Польша)>
  
  Поеду к дедушке, я должен его проведать, надеюсь, успею до его смерти, кто же его навестит, если не я? У нас ни у кого нет ни денег на дорогу, ни времени, а у мамы не хватит здоровья ехать в переполненном автобусе, в пыли и вони; Гжесь поехал бы, кабы жив был; я - старший внук и чувствую, что обязан, тем более что после смерти отца дедушка называет меня "мой сын". Дедуля никогда не жаловался на жизнь, дарованную ему Богом, благословенную Богом и такую, какой её создал Господь. Он не жаловался на жизнь даже в Сибири, куда его вывезли вместе с нами; потом он пропал на какой-то многолюдной станции на пять лет, вернулся с бабушкой, чтобы умереть на польской земле, они это вымолили себе.
  
  Спросишь: "Как вам, дедушка, жилось в России?", и он отвечает: "Хорошо, хорошо, Эдя". И сразу же: "Который час?" Теперь он лежит, - как рассказывает нам знакомый врач по фамилии Львовский, - в палате на двенадцать человек, где, кроме него, одни старички, и он ни на кого не держит зла.
  
  Наконец я доехал до Людвиковиц Клодских; когда вошёл, дедушка причёсывался у окна, разглаживал остатки своих седин. Он сказал, что собеседников здесь нет, потому что те, что рядом лежат, это немцы, такие же глухие, как он, лепечут что-то по-своему; дедушка беседует с Господом Богом, который его понимает и отвечает понятным голосом; дедушка Михал читает девятины <в католической практике: чтение молитв в течение девяти дней подряд>, время от времени повторяя "сын мой, Эдя", и просит Создателя, чтобы не было третьей войны; Господь Бог обещает ему, что войны в Европе не будет, потому что, как уже было сказано, возникнут Соединённые Штаты Европы, старик этого не дождётся... но ты, сын мой, дождёшься, не будет войн, одни только споры и соглашения о том, как сделать лучше этот мир, созданный Богом и стремящийся к Богу.
  
  Через некоторое время монахини из Дома престарелых прислали три телеграммы, уведомляли семью о том, что состояние восьмидесятипятилетнего Михала Куровского критическое. Я не мог приехать, но не из-за нехватки времени, а из-за денег; я оказался там только после Его смерти. Монашка сказала, что дедушка очень хотел увидеть меня перед тем, как покинуть этот мир, спрашивал, который час и когда будет воскресенье, полагая, что моя работа в будни мешает мне приехать, но он не упрекнул меня в том, что я не успел предстать пред его угасающими очами. Он не держал зла ни на кого - ни при жизни, ни в час смерти, и этот факт он увековечил в своих письмах ко мне, написанных карандашом (их я храню до сих пор); там говорится о том, что моего брата Казимежа, околдованного бабой-ведьмой, ждёт печальная судьба...
  
  Я приехал на свежую могилу моего деда Михала Куровского, Он, конечно, знает об этом; я не встретился с ксёндзом, который отпевал Его, потому что я не мог заплатить за это. Бабушка Катажина Куровская покоится на кладбище в Хойнице. Увижу ли я когда-нибудь её могилу? Или могилу затоптали ботинки ксёндза?
  <Хойнице - город в Поморском воеводстве, на севере Польши.>
  
  *
  
  На лестнице я встретил откуда-то знакомого мне человека, который спросил о товарище Дыгате; он знал, что тот уехал в Закопане с женой, так, может, уже вернулся, а если нет, то хорошо бы узнать адрес; и удивился, что у меня нет адреса.
  - У вас что-то важное? - спросил я.
  - У нас нет следующих эпизодов его романа.
  - Я заметил, что вы уже два дня как не публикуете.
  - Где мне найти товарища Дыгата?
  - У меня нет его адреса, но он известный писатель, - сказал я. - В Закопане его наверняка знают.
  - ...Главным образом, по его приметному росту, - закончил гость.
  
  Через несколько дней я снова встретил того журналиста - возле редакции на улице Подвале, остановил его.
  - Вы нашли известного писателя?
  - Да. Он прислал нам два килограмма текста.
  - Это как?
  - Это такая длинная телеграмма, - засмеялся он.
  - Он так оправдывается?
  - Это следующие эпизоды романа, но мы не знаем, будем ли печатать их дальше.
  
  Я ежедневно покупал "Газету Роботничу", но очередных фрагментов романа Станислава Дыгата не было. Друзья в универе спрашивали меня о причинах, я честно отвечал, что не знаю, да и откуда бы я знал? Телефона дома не было, послания из Закопане тоже, надо ли было писателю объясняться со мной? Самым любопытным оказался Войтек Жукровский; я ответил отрицательно и спросил у него, нравятся ли ему "Рабочие".
  - А тебе?
  - Отвечу "да", поскольку это мой мастер и наставник, а если частным порядком, то "не знаю". Возможно, именно так и следует писать современные романы.
  - Меня называют католическим писателем, - с улыбкой признался Войтек, - потому что я не касаюсь острых тем.
  - Ты открываешь дверь в голом виде, - перебил я, - но ведь...
  - Это только утром, а потом я одеваюсь и никого через порог не пускаю. У Стася был инцидент получше - с ширинкой... Помнишь? Или нет?
  - У мужчины есть такая деталь одежды, которая часто расстёгивается, даже сама по себе. А у Стася, как тебе известно, часто бывают встречи с читателями... разве он не говорил об этом?... И разве он никогда не приезжал оттуда весь на нервах?..
  
  *
  
  Услыхав звонок, я открыл входную дверь. Вид дамы, которая стояла в коридоре, настолько заворожил меня, что только спустя некоторое время я вспомнил, где нахожусь, и почувствовал запах её духов.
  - Это квартира семьи Дыгатов? - спросила словно писанная на холсте блондинка в фиолетовом.
  - Да, - ошеломлённый её красотой, я не узнал собственного голоса. - Пожалуйста, - я открыл дверь пошире.
  - Дюня здесь?
  - Они в Закопане.
  - Но ведь они назначили мне встречу здесь.
  
  Оправившись от первого впечатления, я ответил:
  - Вы, пани, не первая, с кем они сегодня договорились о встрече; пожалуйста, проходите.
  - Это манера Стася, - сказала обманутая дама.
  - Пожалуйста, - повторил я, пытаясь взять чемодан у прекрасной незнакомки.
  - Когда же они вернутся?
  - Они забыли мне об этом сказать.
  - А ребёнок?
  - Оставили домработнице.
  
  Пленительная дама задумалась, а я, всё ещё стоя в открытой двери, больше не приглашал её войти.
  - Что же мне в таком случае делать?
  
  Она вошла с чемоданом в комнату и спросила, есть ли телефон. Я отрицательно покачал головой.
  - Я даже не знаю, где они живут в Закопане. Извините, но...
  
  Я впервые почувствовал на себе её взгляд, а до этого времени мне казалось, что взгляд дамы плавает над моей головой.
  - Простите, но мне нужно где-то переночевать. У меня сейчас нет обратного поезда.
  
  Я помог ей снять пальто, и она спросила, где спальня. Я показал ей на дверь спальни, блондинка обошла всю квартиру, из кухни спросила, можно ли приготовить чай, я ответил "пожалуйста" и вернулся в свою комнату. Когда через некоторое время она пригласила меня в гостиную, я уже немного освоился с её красотой и голосом.
  
  На столе я увидел бутерброды, которые она, вероятно, привезла с собой, и бутылку удивительной формы с французской наклейкой снаружи и крашеной жидкостью внутри. Я поставил рюмки, наполнил их густой жидкостью, упредив, что сам-то я не пью.
  - Ну что ж, - она выпила половину. - Остальное - для Дюни. Вы знаете Божену?
  - Ваш голос я слышал в эфире...
  - Не может быть, - заволновалась она, - ведь у вас нет радио.
  - Слышал у подруги. Это колоратурное сопрано.
  - А в какой опере?
  - Деталей не помню. Важно, что я познакомился с вами, - я поднял рюмку, дама сделала то же самое, я протянул руку, чтобы прикоснуться к её стекляшке, но она удержала руку на расстоянии - в общем, я выпил наливку до дна.
  - Как Дюня? - спросила она.
  - Ничего, - ответил я, чувствуя, что моё лицо краснеет, и покосился на пустую рюмку, стоявшую передо мной.
  - Её сестра приезжает?
  - Приезжает.
  - Что это с вами?
  - Ничего.
  - Вы поменялись в лице.
  - У меня много работы.
  - Я не задерживаю.
  
  Я был рад, что она хоть что-то заметила.
  - Я спросила о Божене.
  - Брун-Бараньской? Она бывает у нас вместе с директором театра.
  - Но это когда не на сцене. А на сцене вы её видели?
  - Она поёт в "Кармен".
  - Ну, и как вам она?
  - Пани Божена хорошо поёт.
  
  Блондинка поморщилась, отодвинула рюмку и сказала:
  - Прежде всего, поёт она громко. Поэтому трудно понять, где она фальшивит.
  
  И тут я понял, что передо мной сидит та самая певица, которую - как сказала Брун-Бараньская - за "перепих" держат в варшавской опере.
  - Знаете что... - сказала она, и я почувствовал, что её голубые глаза снова смотрят на меня. - Если бы Божена хорошо пела, ей не пришлось бы торчать во Вроцлаве со своим Адиком.
  - Публика её любит.
  - Да что это за публика... Это та, о которой Стась пишет, что её "нагнали прямиком с заводов", "рабочий класс, воняющий капустой и старым смальцем"?
  - Что вы, пани, имеете против капусты?
  - Ничего. Витамины, здоровье в чистом виде.
  
  Певица извинилась, взяла саше́ и пошла в ванную; что она там делала два часа, я не знаю, была охота заглянуть в приоткрытую дверь и спросить, не упала ли она в обморок, может, я могу помочь; но я не пошёл и не знаю, когда она вышла оттуда, потому что уснул, и мне приснился Прутковский, который объясняет мне, что рабочий класс - это ведущая сила нации, и ей создаёт авторитет Стась своим последним романом, напечатанным в "Газете Роботничей", а Дюня хвалит этот роман; его-то, Дыгата, перестали печатать, зато её заняли во всех спектаклях во Вроцлаве и предлагают роли в ближайших фильмах, потому что она играет буржуйку как раз из того класса, который будет стёрт с лица земли, как и весь загнивающий капитализм...
  
  Меня разбудил женский крик, я спрыгнул с кровати, не понимая, что происходит. Юзки не было. Наверное, кто-то душил мою даму. Я искал дверь спальни, которая как будто куда-то передвинулась; наконец попал в нужную комнату. При свете ночника блондинка сидела на диване перепуганная и судорожно прижимала к груди одеяло и наволочку.
  - Что случилось, пани Йоанна? Я здесь...
  - Мне страшно, - прошептала она.
  
  Я огляделся: окна были закрыты, и никто не влеучастокз внутрь.
  - Что вам приснилось?
  - Мне страшно.
  
  Она отпустила наволочку, которую прижимала к груди, и обняла меня, заявив, что больше не боится, хотя и не знает, чего испугалась; а я положил её на подушку со словами "Я здесь, и ничего с вами не случится", поправил пододеяльник и заметил, что блондинка, пахнущая французскими духами, лежит голая, поэтому частично прикрыл её. Не выключая свет, я гладил её лицо, её грудь размером с лимон, её нежный живот и то, что ниже, а когда дама начала дышать глубже, я вошёл в неё, и она, лёжа с закрытыми глазами, слегка приоткрыла губы. Через некоторое время я повторил всё снова, а потом уснул, одурманенный запахом её тела. Нет, я, пожалуй, не спал, потому что не мог поверить, что хорошо известная певица, чей голос на радио уносится далеко за пределы нашей страны, лежит здесь раздетая, я прикасаюсь к ней и могу снова сделать с ней то, что сделал ночью.
  
  Утром, когда солнце через незанавешенное окно заглянуло на наш диван, дама открыла глаза и как будто удивлённо посмотрела на меня.
  - Что вы здесь делаете? - спросила она.
  - Ничего, - спокойно ответил я и вышел. Быстро оделся, взял под мышку конспекты и побежал на лекции.
  
  Ещё перед тем, как войти в здание университета, я уже знал, что на сей раз профессор Мечислав Кройц окончательно уволен, главным образом за лекцию "Условия счастья", в которой он утверждал перед переполненным залом, что абсолютного счастья человек в своей жизни не испытывает, разве что только удовольствие в той или иной мере; к тому же, те люди, которых уже нет с нами, ничего не передают нам оттуда.
  
  Марксисты, всё больше четверокурсники, нашли эту лекцию отсталой, поскольку в ней нет новейшего достижения философии XX века - марксизма, предполагающего, что при коммунизме человек будет счастлив.
  - Вы что же, там были, пан Вече́жак?
  - Не был, коммунизма ведь ещё нет.
  - А может, уже где-нибудь есть?
  
  Я не стал продолжать дискуссию, потому что спешил к частнице с новым учебником английского языка. Она приняла меня, как обычно, в блескучем халате, и указала на кресло возле стола с бутербродами; на сей раз я не стал говорить, что не пью, потому что повторять об этом каждый раз уже не имело смысла. Эва попросила меня дать ей сегодня урок бокса вместо английского, принесла перчатки, и, когда она встала в позу, готовая к бою, ее халат разошёлся так, что мне открылся весь передок прекрасного женского тела.
  
  *
  
  Магда сидела на полу у окна и раздирала свою новую куклу, которую я купил ей сразу после отъезда Дыгатов в Закопане.
  - Зачем ты это делаешь? - спросил я.
  - Да так...
  - Что значит "да так"?
  - Потому что она мне не нравится.
  - Почему она тебе не нравится?
  - Да, ответь, чем она тебе не нравится? - повторила вопрос сидевшая на железной кровати домработница, которую я заметил только сейчас.
  
  Магда пожала плечами.
  - Потому что она империалистка, - ответила девочка. - Ну-ка, повтори это...
  - ...пани домработница... - подсказал я.
  - Я - товарищ.
  - Но не мой.
  - На кукле было написано "you" , насколько мне известно, - пояснила домработница. - Если актриса меня не отпустит, всё равно уйду, я знаю, как это сделать. Но ей придётся заплатить.
  - Спокойной ночи, товарищ, - со значением произнёс я.
  
  Через какое-то время ко мне в комнату вбежала Магда в рубашке и босиком, попросила прочитать ей сказку.
  - Разве пани домработница тебе не читает? - спросил я.
  - Ну, читает... Ты читаешь лучше, - она сунула мне яркую книжку.
  - Сегодня я тебе сказку расскажу, ладно?
  - Ладно.
  - Жил-был зайчик. Знаешь, что такое зайчик?
  
  Магда села на пол возле стены.
  - Этот зайчик был очень непослушным, мамочку не слушал... пошёл в лес, и его съели волки. Зачем он пошёл туда, если мама ему не велела?
  - Конец? - спросила девочка через минуту.
  - Конец.
  - Печально. Расскажи мне другую сказочку.
  
  - Был ещё один зайчик. Второй зайчик тоже был невоспитанным, не послушал мамочку, пошёл в лес, и его съели волки. Рассказать о третьем зайчике?
  - Нет, - запротестовала Магда. - Я буду слушаться мамочку.
  < В 2001 г. Магда Дыгат напишет автобиографическую книгу "Расставания", где в довольно резкой форме расскажет о своих отношениях с родителями и мачехой, актрисой Калиной Ендрусик, которая стала следующей женой С. Дыгата. Когда родители развелись, Магде было 8 лет. Она осталась с отцом и безуспешно боролась за его любовь. К. Ендрусик так и не полюбила падчерицу и в конце концов, спустя годы, предъявила мужу ультиматум: или она, Калина, или дочь Магда. Станислав Дыгат выбрал Калину, и шестнадцатилетняя Магда, по сути, осталась одна...>
  
  - Тогда завтра я расскажу тебе сказку о послушном зайчике. Это будет весёлая сказка. А сейчас иди спать.
  
  *
  
  - Сташек, ты знаешь, какая у нас ситуация с домработницей?
  - Что-то случилось?
  - Пан Эдвард тебе расскажет.
  - Я ничего не расскажу.
  - Почему, пан Эдвард?
  - Отвечу, как Магда: "Да так", - и я отправился в свою комнату.
  
  Через минуту ко мне вошёл именитый писатель и спросил, что делать, домработница говорит, что она "товарищ" и пойдёт к секретарю; дескать, согласно нашей новой конституции, безработных быть не может.
  
  - А я с этим в исполком не побегу. Как-то надо решить эту проблему, я могу ей заплатить, но не за три месяца вперёд, и домработница нам нужна, и мы не признаём слова "прислуга", потому что таковых сейчас нет. Другую искать? Но где? Все они - "товарищи", ни одна не хочет быть прислугой, а я не смогу быть с ними на "вы".
  - Мы вступаем в другую эпоху, вы, пан писатель, сами об этом говорили.
  - Потому что это истина, пан Эдвард.
  - Истин много...
  - Я говорю о нашей.
  - Это переходный период.
  - Мы должны это пережить. Квартиры будут строиться маленькие, но для всех. А рабочие должны научиться питаться в заводских столовых. Детей будем воспитывать в детских садиках, как в Северной Корее.
  - Это не плохо. Всюду должна быть единая система образования.
  - И что же, отдадим Магдочку в детский сад?
  
  *
  
  
  Когда я вернулся с тренировки, знаменитой певицы уже не было. Дыгаты тоже куда-то ушли, а я, утомлённый спаррингами и боем с грушей, улёгся спать сразу, и разбудил меня только стук обуви в коридоре и громкий разговор.
  - Магда одна? - спросила актриса, заглядывая в комнату дочки, а затем в мою. - Домработницы нет?
  - В последнее время она делает всё, что хочет.
  - Она что, совсем ушла?
  - Не знаю, пани актриса, она ничего не объясняет.
  - Слышишь, Сташек, что говорит пан Эдвард?
  - Её нужно уволить.
  - Кто-то должен быть с ребёнком.
  
  Выдающийся писатель потом сказал:
  - Уволить... а она пойдёт к секретарю партии, и он прикажет нам объясниться, мы ведь вступаем в иную эпоху. Пан Эдвард спит?
  - Я не знаю.
  - Я не сплю, пан писатель.
  - Ну, тогда я войду, - он распахнул дверь шире, вернулся, принёс две рюмки, сел на табурет рядом с моей кроватью; я приподнялся.
  
  Писатель наполнил рюмку, протянул её мне и сказал, что знает, спортсменам пить нельзя, "но ведь пан Эдвард не будет боксёром всегда, и надо обдумать это, он наверняка размышляет о своём будущем".
  - Пан Эдвард, вы проиграли последний бой, не знаю, справедливо или несправедливо. Давайте откровенно: это был случайный удар, но такие случаи будут повторяться всё чаще; я не думаю, что это закончится смертью, как в случае с Чечвежем, но каждый удар в голову - это лёгкое сотрясение мозга.
  - Стась, не мучай пана Эдварда! - крикнула актриса из спальни.
  
  Писатель махнул рукой.
  - На профессиональном ринге у вас нет шансов, пан Эдвард, не ищите там своё будущее, ваш удар слишком слаб, техника несовершенна. Один сильный удар противника может всё перечеркнуть, поэтому вам следует подумать об ином будущем, я уверен, вы об этом думаете, может быть, как психолог. Я хочу ввести вас в мир не только писателей, но и издателей, рецензентов. Если у вас найдётся время... я приду завтра в Клуб журналистов. Не думайте, что вам будут кланяться директора издательств; вы сами должны бороться за издание своей книги, как и каждый писатель, и не только в Польше, и будьте уверены, не все книги Хемингуэя изданы, да и Сенкевича тоже, и я вообще полагаю, что лучшие книги остаются в рукописях, потому что литературой управляют издатели... Войдёте в мир, где нет недостатка в сердечных приступах. В боксе примерно так работает удар в область сердца, и не знаю, что лучше.
  - Ваши книги, пан писатель, уж точно не будут лежать на чердаке - хотя бы потому, что вы говорите правильные вещи.
  - Пан Эдвард, - писатель снова налил мне из бутылки, - не бывает литературы независимой. Некоторые говорят, что Дыгату, мол, платят... А при капитализме разве не платят? И кто же платит? А кто платит профессиональным боксёрам?
  
  ...За сражение на ринге ты получаешь обед независимо от того, выиграл ты или проиграл, - обед, которого дома нет; Хорбоня выпускают из тюрьмы на два часа, чтобы команда не проиграла; дома ты ведёшь бой с тенью и вот так тренируешься, хотя даже не знаешь своего соперника; писатель создаёт в книге новый мир так, как подсказывает ему воображение...
  
  Утром я вышел, не позавтракав, чтобы не опоздать на семинар к профессору Тынцу, который считал, что воспитательное значение спорта - явление преходящее. Потом меня остановил доцент Витольд Крук-Олпиньский, чтобы предложить поучаствовать в психотехнических тестах для водителей трамвая на основе американских тестов, потому что других-то у нас в Польше нет. Прежде чем разрабатывать собственные, мы должны попробовать зарубежные. За эти эксперименты, разумеется, нужно будет заплатить.
  - И я думаю, - добавил доцент, - что такие исследования могут дать вам материал для романа, потому что, как я слыхал, вы пишете роман.
  - Пробую, - скромно ответил я, - не знаю, как получится.
  - Заслуживает внимания попытка писать, коль уж сам писатель Дыгат вами заинтересовался.
  - Я как раз собираюсь встретиться с ним.
  - Путрамент на радио говорил, что современный роман обязан противостоять вранью западной пропаганды, и о том, что он очень надеется на таких писателей, как пан Дыгат. Но вы согласны заняться экспериментами, о которых я сказал, не правда ли?
  - Пожалуй, да, - ответил я, прощаясь с доцентом.
  
  Уже возле двери клуба я услышал голос Станислава Дыгата, который не умел говорить тихо, и более мягкий тембр человека, сидевшего рядом с ним. Я поздоровался с гостем из Варшавы и подвинул к ним свободный стул. Официантка принесла мне чистую рюмку, но я выпил только полстакана минеральной воды и не стал вмешиваться в разговор, потому что упомянутые имена мне ни о чём не говорили, а затронутые темы сводились к одному: Народная Польша - сейчас или в ближайшем будущем - не может догнать капитализм в материальном смысле, но на духовном фронте у нас хорошие перспективы, мы ликвидируем безграмотность, книга входит в наше дом, как о том мечтал Адам Мицкевич. Станислав Дыгат заявил, что у нас есть возможность обогнать Запад во всех аспектах духовной жизни, но на встречу с писателем неплохо было бы, кроме книги, принести и кусок колбасы.
  - Вы шутите, товарищ Дыгат?
  
  Писатель ответил, что говорит серьёзно, у нас человек всегда будет на первом месте в любом смысле, а хамы социализм не построят, да и куда столь уверенно ведёт капитализм?
  - Никуда, - покачал головой инструктор ЦК и заговорил о загнивающем империализме, платном лечении и больницах для богатых, отчего писатель явно заскучал, а потому, заметив даму из оперы, показал ей на место рядом с собой.
  
  Инструктор заплатил за выпивку и воду, а Станислав Дыгат обратился ко мне:
  - Пан Эдвард, есть один замминистра из Варшавы, я вам о нём говорил; он хотел бы поговорить с вами о вашем творчестве... ну и частным образом...
  - Где он?
  - В кабинете вашего руководителя.
  
  Мы пошли туда, видный писатель представил меня заместителю министра, который был немного выше меня, и тот сказал, что слышал обо мне - будто бы я жажду претворять в жизнь свои социалистические идеи не только посредством художественной литературы. "Я так слышал", - добавил он.
  - Я тоже это слышал.
  
  Станислав Дыгат, усмехнувшись, посмотрел на меня немного неуверенно: понимаю ли я, о чём речь? Но я уже знал, что замминистра Колек увлекается боксом, и мои реакция и техника боя давали мне уверенность в том, что меня так запросто никто не побьёт.
  - Я имею в виду, - сказал замминистра, - что мы это так... легонько...
  - Разве что легонько. И технично. Перчаток нет?
  - Зачем?
  - В таком случае мы должны обернуть кулаки полотенцами.
  - Зачем? - удивился замминистра. - Мы ведь легонечко...
  
  Мы стояли лицом друг к другу с поднятыми кулаками и ждали команды.
  - Старт! - сказал Станислав Дыгат.
  
  Я сделал движение, каким обычно начинаю бой на ринге - это был обманный финт, левый прямой и левый боковой; замминистра, боксёр-любитель, увернулся от моего обманного движения вправо, нарвался на мой хук, а я даже не сразу понял, что всё кончено. Из правой брови заместителя министра Колека кровь полилась ручьём. Я не знал, надо ли извиниться перед соперником, я ведь не нарочно, начал-то как обычно, как меня учили пять лет, и ни один боксёр, знает он меня или нет, не пытается увернуться от левого бокового, а всего лишь отклоняется назад.
  
  Выдающийся писатель взял меня под руку и повёл к двери. В коридоре он сказал: "Хорошо, что я не замминистра". Я не сразу допёр, зачем ему в самом деле нужно было доводить дело до поединка, но не сомневаюсь, что Станислав Дыгат с помощью моего кулака хотел устроить какие-то свои дела. Часто он говорил о ком-нибудь: "Дать бы ему в морду", - но не делал этого, потому что не умел; а может, сегодня он хотел проверить меня, не испугаюсь ли я человека на должности, от которого зависит издание книг. Мы пошли в "Монополь", знаменитый писатель осматривался в поисках знакомых актёров и не стал возражать, когда я сказал, что ухожу домой.
  
  Знаменитая актриса ещё не спала, хотя уже была в пижаме; она спросила только, где-то там не было ли той курвы из Поляницы, и ни слова не сказала о Магде. Я напрасно ждал, что актриса придёт ко мне для вечернего диалога. Писатель вернулся не поздно, но явно возбуждённый спиртным, говорил громче, чем обычно, может быть, самому себе, потому что я не слышал голоса актрисы; а затем он запел "Любить... как легко это сказать"...
  
  *
  
  Где-то через неделю, во второй половине дня, заметно пьяная актриса вошла в мою комнату и официально заявила:
  
  - Пан Эдвард, я не верю жалобам домработницы, что вы будто бы клеитесь к ней. Но вы не будете отрицать того факта, что переспали с моей подругой из Варшавы, да ещё на моей кровати.
  - Отрицать не буду.
  - Пан Эдвард, мы уезжаем из Вроцлава, ещё не знаю, когда, - и снова, в который раз, процитировала слова мужа: "В этом городе жить невозможно".
  - Значит, мне нужно освободить комнату. Когда?
  - Квартира не наша. Сами понимаете...
  - Понимаю.
  
  Я забросил конспекты на дно дорожной сумки, положил на них полотенце и рубашку и ушёл без единого слова прощания.
  
  *
  
  Через несколько лет я узнал из газеты, что Станислав Дыгат вместе с группой других интеллектуалов вышел из партии.
  
  Перевёл с польского Алексей С. Петров
  (2024, г. Люберцы, г/п Октябрьский)
  
  
  
  Оригинал:
  
  Moje życie ze Stanisławem Dygatem, powieść, 2004
  
  
  
  
  
  
  Алексей Петров
  Памяти Эдварда Куровского
  
  7 августа 2015 года в Воломине (Польша) скончался польский писатель Эдвард Куровский...
  11 августа я получил письмо от его жены - всемирно известной специалистки в области славистики и культурологии, профессора Галины Янашек-Иваничковой.
  
  "Дорогой Пан Доктор,
  Эдварда нет в живых. Он умер после продолжительных физических страданий, в бессознательном состоянии, но до последних минут вспоминал Вас очень сердечно и пробовал дозвониться к Вам по Скайпу".
  
  Я ответил сразу - пани Галине и её дочери Малгожате, которая всегда была дружна с Эдвардом Куровским.
  
  Дорогая Пани Профессор! Дорогая Малгося!
  Это очень тяжёлая весть. Мы с женой потеряли Друга, который относился к нам как Отец. Я всё время вспоминаю Пана Эдварда. В последнее время были у меня какие-то нехорошие предчувствия. В начале июля я увидел, что Пан Эдвард пытался дозвониться до меня по Скайпу (а сначала этого не заметил, у меня были проблемы с компьютером), и, когда я пытался позвонить сам, его Скайп не ответил. А потом мы с женой и внучкой уехали в Мичуринск, и там у нас не было Интернета и компьютера... Я собирался позвонить Пану Эдварду в день его рождения. Не успел...
  Мы всегда вспоминаем Вас и Пана Эдварда с теплом в сердце. Именно Вы открыли Европу для нас, 40-летних "старичков": мы увидели и полюбили Варшаву, Польшу и вообще впервые попали за границу и нашли там добрых людей.
  Мы два дня как из Мичуринска. Там тоже помнят Пана Эдварда, меня спрашивали о нём. Придётся мне сообщить туда горькую весть.
  Это для нас большое горе. Даже руки опускаются...
  Примите, пожалуйста, наши искренние соболезнования. Мы всегда любили нашего дорогого Пана Эдварда.
  
  В тот же день было ещё одно письмо от Галины Янашек-Иваничковой.
  
  Дорогой Пан Доктор,
  от всего сердца благодарю за прекрасное тёплое письмо и за добрую память об Эдварде. Я потеряла не только мужа, но и чудесного друга, который всегда знал, что посоветовать и как меня утешить. Последние два года выдались очень тяжёлыми, роли поменялись. И теперь уже я должна была стоять на страже его самочувствия, которое было отнюдь не из лучших. Малогосю тоже очень беспокоило его тяжелое положение, и она пыталась ему помогать.
  Эдя погрузился в свою сибирскую травму, но вовсе не испытывал ни к кому ненависти. Он был благодарен тем русским, которые делились с ним куском хлеба, давали чашку молока детям и относились к нему в школе как к равному. Кстати, не знаю, дошла ли до вас последняя книга Эдварда, изданная уже за его счёт: "Дедушка и бабушка в Сибири"?
  <...> Надеюсь, что Ваша дружба с Эдвардом распространится и на нас с дочерью. Желаем Вам всяческого благополучия, мира в Вашей стране и в Вашем доме.
  
  ...С паном Эдвардом я дружил шестнадцать лет. Я ещё жил в с. Заворонежском (Тамбовская обл.), работал врачом в Мичуринске, когда он приехал ко мне в гости. Я думал, что он не приедет, а он приехал... Неделю я служил ему гидом, шофёром, врачом, а иногда, во время официальных встреч, и переводчиком, и мы подружились. И даже выпили вместе некоторое количество разнообразных жидкостей (больше, конечно, он - я-то за рулём)... Наверно, всегда так: соберутся поляк и русский, и вот уже на столе бутылка - то ли русская водка, то ли польская... Помнится, мой главный врач В.В. Зайцев отпустил меня на неделю. "Теперь ты у нас на дипломатической работе", - сказал он.
  
  Но лучше начну сначала.
  
  В конце 1930-х годов Польша считалась врагом СССР. 17 сентября 1939 года, через две с половиной недели после начала Второй мировой войны, Советская Армия двинулась на запад - "освобождать братские народы Украины и Белоруссии от гнёта панской Польши". В 1940 году семью Куровских - мужа, жену, четверых детей и бабушку с дедом, - как и многих других поляков, депортировали из "Львовского воеводства" в Сибирь. Там Куровские чуть не погибли от голода и холода, но местные жители научили, как выжить. Потом поляки вроде бы стали нам союзниками в борьбе с Гитлером, и у Куровских появилась слабая надежда вернуться домой. Их предупреждали: "Вашей хаты наверняка уже нет, там бушует война", - но они всё равно поехали. По пути потеряли стариков, которые на станции отстали от поезда. Бабка и дед прожили всю войну в Пензенской области у русских, а после войны вернулись в Польшу. В дороге заболел отец. Пришлось выйти в Мичуринске. Отец пошёл к военному коменданту и сказал: "Вы можете меня убить, но назад в Сибирь я не поеду, у меня четверо детей". Комендант сказал: "Хитрый поляк... убить тебя мы всегда успеем. А кто работать будет?" И Куровских отправили в деревню Саликово (14 км от Мичуринска) и дали им дом. В Саликово они и прожили всю войну. Отец работал в колхозе, дети учились в школе. Старший сын Эдвард, как многие мальчишки, рвался на фронт бить Гитлера. И ему довелось-таки попасть сначала в Советскую Армию, потом в Войско Польское.
  
  Внимательный человек заметит, что в 27 августа 1944 года Эдварду исполнилось 17 лет. Обращаешь внимание на то, что Куровский ушёл в армию (в Тамбов) именно в 1944 году... Это что же, ему тогда было только семнадцать?.. Вспоминаются наши с ним давние разговоры о том, что в молодые годы он, Эдвард, как-то изменил год своего рождения с 1927-го на 1926-й и сделался на год старше. Зачем? Так хотелось уйти на фронт? К сожалению, я тогда не расспрашивал внимательно, не записывал - уже не помню его ответа... Но сегодня официально сообщается, что год рождения Эдварда Куровского - 1927...
  
  После войны Куровские вернулись в Польшу - но не в советскую Львовскую область, а на "Освобождённые земли" возле города Вроцлава (бывший Бреслау). Эдвард учился во Вроцлавском университете, занимался боксом... А потом стал сочинять прозу. В первое время его опекал писатель Станислав Дыгат (Эдвард стал его секретарём). Через много лет Куровский написал повесть "Высокое небо" о русском селе под Мичуринском, где подростком провёл военные годы, о русских друзьях, о первой любви, о юности в российской глубинке. А я эту повесть перевёл на русский язык. Её опубликовали в районной газете "Наше слово" в одиннадцати номерах. Мы собрали все номера и отправили в Варшаву, где с некоторых пор жил Куровский. Писатель был потрясён! Его повесть через 25 лет после выхода в свет перевели и напечатали в России! И где! В Мичуринске - именно там, где он и хотел!
  
  Мы стали с Куровским переписываться, а потом перезваниваться. Однажды моя жена сказала: "Ты что, не понимаешь? Он хочет приехать к нам в гости. Он тоскует по Саликово". Не может быть! К нам? Сюда? В Мичуринск? Не приедет... Но Куровский приехал, и мы с женой за неделю с ним сдружились крепко. И через полгода поехали с женой в Варшаву к Эдварду. Впервые за границей, в возрасте "за сорок"... даже не думали, что когда-нибудь доберёмся до Польши. А потом мы ещё четыре раза приезжали к Куровскому и жили у него в варшавской квартире или в доме в городишке Лесная Подкова под Варшавой (это что-то вроде нашего Переделкино). Ехали в Гданьск, Краков, Сопот, но обязательно хоть на три дня останавливались в Варшаве у пана Эдварда. Он и его жена нас любили. Куровский был старше нас на 35 лет и относился к нам по-отечески. И даже, кажется, сердился, если мы долго не писали ему или не звонили. Наверно, скучал... А я скучал по нему.
  
  Последние 17 лет Эдвард боролся с онкологическим заболеванием. Когда он приехал ко мне после операции и "химии" в 1999 году, я видел, как ему тяжело. Но это был крепкий духом человек. Видимо, сказалось то, что в юности он занимался боксом на международном уровне. Сегодня даже уже, наверно, сложно это представить: больной человек после операции и химиотерапии, плюс гипертоническая болезнь, сердечная недостаточность, сахарный диабет, возраст 75 лет - а тут ельцинская криминальная Россия, где "заезжего иностранца любой таксист прирежет за 10 долларов" (так у них говорили о нас). Но Эдвард собрался и поехал, шатаясь от тошноты, слабости и, вероятно, от выпитого. Запасся алкоголем, лекарствами, подарками - и поехал. Об этой его поездке в Россию и об удивительных встречах "через 30 и даже 50 лет" я написал документальный роман "Полонез по-русски, или Заграница.pl.ru" (М.: МИА, 2006). В книге описал путешествие польского писателя из Варшавы в Мичуринск и, параллельно, свою поездку из Мичуринска в Варшаву и свои ярчайшие первые впечатления от "заграницы". Запад-восток, восток-запад...
  
  В нашей стране на русском языке официально издали только одну его книгу - а там две повести о России и о его депортированной семье: "Где мой дом?" и "Птицы летят на запад" (М.: Радуга, 1985, переводчик Юрий Тарский). А мне довелось "самиздатом" выпустить в Мичуринске две его повести в своём переводе: сентиментально-мемуарную "Высокое небо" (повесть, рассказы, фрагменты писем) и остросюжетную "Похищены в Сингапуре". А вообще Э. Куровский - автор около 30 книг: "Видава", "Шаги в одиночестве", "Смерть боксера", "Встречный справа", "Новое лицо Терезы", "На африканских водах", "Катажина", "Как быть счастливым", "Олимпиец", "Смерть в джунглях", "Танец с духами предков", "Пленённые Сталиным", "На реке Тедонг цветут магнолии"...
  
  
  На титульном листе одной из последних своих книг ("Легионер", Варшава, 2008) автор написал: "Я родился в Польше, пять лет провел в России, немного меньше - в африканских странах, бывал в Индонезии, Вьетнаме, Китае, Корее, не говоря уж о европейских странах. Написал более тридцати книг, из которых издано двадцать пять, некоторые переведены на иностранные языки".
  
  Последние свои книги он непременно присылал мне в подарок: "Песнь о Лихене", "Моя жизнь со Станиславом Дыгатом", "Легионер", "Дедушка и бабушка в Сибири". Даже по названию видно, что последняя - снова о нас, о русских... Он тосковал по России и, насколько мне известно, всегда хорошо говорил о нас, и это удивительно, если вспомнить всё, что довелось пережить этой польской семье, которую насильно вывезли из городишка Хыров на Львовщине, из родного дома, где выросло несколько поколений Куровских.
  
  Прозу Куровского давно знают в Мичуринске. В конце 1990-х годов в газете "Наше слово" опубликованы его повесть "Высокое небо" и несколько рассказов: "Оля", "Мурманская ночь", "Мурманский день", "Дама в голубом халате", ""Талак" - значит развод", "Любовные приключения в степи" (в моём переводе). Эдвард Куровский - единственный иностранец, награждённый Рахманиновской премией (имени книгоиздателя и переводчика И.Г. Рахманинова, жившего в 25 вёрстах от г. Козлова, переименованного потом в Мичуринск). Когда он получил от меня по электронной почте отсканированный диплом лауреата, написал мне в письме: "Рассматриваю в компьютере великолепный диплом из Мичуринска! Я тебе очень благодарен". А пани Галина сделала приписку: "Диплом Эдварда и вправду сделан на высоком эстетическом уровне. Наша признательность мичуринским художникам".
  
  Вдова Эдварда продолжала писать нам с женой и после смерти мужа, а я ей, конечно, отвечал. В очередном её письме (от 30 мая 2016 года) я прочитал вот что: "Вечером я просматривала на своём компьютере его фотографии, сделанные в последние дни, когда он так плохо выглядел [из-за болезни]. А ночью он приснился мне здоровым, в расцвете своих лет, в хорошем костюме и красивой рубашке, и я не могла понять, что он говорит. Он долго сидел в кресле, как живой. Потом исчез. Как понять такой сон? Пан Доктор, Пани Наташа, есть ли рядом с нами вторая - непознанная - реальность? Что говорят сегодня об этом?"
  
  Я немного заработался, поэтому ответил ей только через неделю (6 июня): "Наверно, Вы просто всё время вспоминает пана Эдварда, вот он и появился в Вашем сне". Ответа от пани Галины не последовало... А 15 июня я написал снова: "Надеюсь, предыдущее моё письмо до Вас дошло и у Вас всё хорошо". Через месяц молчание пани Галины стало тревожить, и я (сам не знаю, кто мне это подсказал) открыл польскую Википедию. И сразу же наткнулся на сообщение, что профессор Галина Янашек-Иваничкова скончалась в Варшаве 12 июня 2016 года. Она уже не могла прочитать моё последнее письмо к ней...
  
  Сегодня у нас в стране модно ругать "ляхов". Дескать, очень уж подленький это народ, и цели у них и планы изрядно гадкие: снова хотят всё заграбастать "от моря до моря", снова расшаркиваются перед сильными (на сей раз - перед вероломными американцами), снова дружат против России... Ну, тут, положим, политики - наши и польские - постарались на славу: и там, в Польше, и у нас теребят старые раны и то и дело напоминают о том, о чём хорошо бы молчать. И именно сегодня я скажу: это был замечательный человек, Эдвард Куровский - настоящий мужчина и надёжный Друг. Всем бы нам таких друзей побольше. Пусть земля ему будет пухом. Niech mu ziemia lekką będzie...
  
  ...Кажется, у даков был обычай смеяться на поминках, потому что смерть - избавление от мучений. Сегодня у меня печаль на сердце, но мне хочется рассказывать о Куровском что-нибудь веселое. Такой это был человек: много невзгод довелось ему пережить, но они не согнули его. И в памяти остаются его шутки, его порядочность и доброта. Я вспоминаю пана Эдварда и улыбаюсь...
  
  2016,
  п. Октябрьский, Московской обл.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"