Озеро затянуто ряской, а тропинка к берегу в лопухах. Небольшие пляжики разделены кустами, которые и в воду залезают; под каждым кустом стоит рыбак. Люди рядом баламутят воду - думают, что умеют плавать, а рыбаки каменеют прямо в штанах, но, случается, взмахивают удилищем: тогда можно успеть заметить что-то серебряно блеснувшее на солнце, пока рыбешка не исчезла в мешке. И рыбаки, и рыбы привыкли, видать, к купальщикам-ныряльщикам.
Катер спасателей рычит всегда почему-то на противоположной стороне озера, песчаные пляжи набиты телами и полотенцами. По берегу - дорога с автобусным сообщением, у стоянки кафе, у остановки - кафе, поворот на лодочную станцию: триста рублей за час разгребания веслами тухлой воды и опять-таки кафе.
За дорогой - дачи, дачи, дачи. Лай собак. За озером иллюзия леса: вроде бы сосняк, красноватые стволы, темная зелень смотрятся монолитно, - вот бы переплыть озеро, погулять, подышать хвойным воздухом, от которого в груди что-то размыкается! Временами оттуда доносится грохот и тактанье - за деревьями полигон, солдаты учатся стрелять. Место закрытое. Говорят, когда-то в лесу попадались белые грибы; верится с трудом. Впрочем, ходят слухи, что военный городок собираются ликвидировать и строить садовые товарищества.
Женщина вела мокрого счастливого сына сквозь лопухи, морщась при мысли о том, что предстоит час ходьбы через скучные садовые товарищества, все в заборах, крапиве, яблоках и малине - господи, сколько в этом году яблок, куда же их девать?
Много лет назад она, такая же мокрая и счастливая, шагала за своей мамой - тогда протоптали траву левее, и кафе у озера работало только одно - с утра нетрезвый хозяин предлагал недожаренный жилистый шашлык и подпольную водку. Дачи уже доходили почти до самого берега, но это были другие дачи: похожие на сарайчики, сколоченные из хлама, обрезков досок, обрывков толя и обломков шершавого шифера - времянки, оставшиеся на века. Случалось, строили и солиднее - сырые строения с узким чердаком и подобием мезонина, внутри распланированные на узкие комнаты-пеналы и терраску, с пристроечкой - кухней (старая плита, газовый баллон, привезенная из города негодная мебель, которую жалко выкинуть). В шкафах - тяжелые тома речей Ленина, программы КПСС и плохие детективы, чтобы в квартире места не занимали. Вечные горы битого кирпича на участках. Рыли погреба и свято хранили драгоценности - стеклянные банки.
Крыши домиков в дождь протекали - под капель ставили тазы и ведра; уходили сизые тучи - лезли под солнечные лучи обгорать и мазать щели вязкой чернющей смолой. Битум варили, он распространял удушливый запах на всю округу, от которого болела голова; в следующую грозу процесс повторялся.
Территории выделяли крохотные; на них разводили сельское хозяйство - обязательно картошку (она ненавидела сажать картошку), хотя бы две теплицы - для помидоров и огурцов (она терпеть не могла помидоры и огурцы), непременно - клубника (ох и морока это, обрезать клубничные усы) - как все влезало в несчастные скудные сотки? Из земли торчали пяток корявых безлистных яблонь; нет урожая - беда, есть - головная боль. Притулилось у стены несколько скромных вишенок - эти деревца женщина любила и часто рисовала. Рассаживали вдоль границ владений всякий полезный кустарник или облепиху; она всегда ревела, когда приходило время ее собирать, до того колкое дерево.
Когда ее родители умерли, женщина решительно отказалась от всей этой продукции, оставив только клубнику и вишни - сын обожал ягоды. Она убрала ветхий забор и поставила легкую сетку-рабицу, повесила в тени между двумя кленами гамак и отдыхала там после обеда. Но женщина наотрез отказалась от предложения мужа снести дом и воздвигнуть кое-что посовременнее. Она лишь позволила обить дом изнутри деревом, отчего воздух в комнатах стал совсем влажным. Так и догнивал домишко в мире и спокойствии.
Сейчас они с сыном миновали лопухи, пересекли дорогу и двигались по улице - в ее детстве гравийной и веселой, а ныне укатанной в асфальт, совсем как в городе, меж мрачных заборов выше человеческого роста, над которыми вырастали крыши таких зданий, будто местные жители ожидали осады и собирались обороняться.
- Лопухи - единственное, что не изменилось, - сказала она вслух, и сын тотчас же обратил к женщине чудесное, живое личико, пылающее от любопытства и желания во всем участвовать; ободренный близостью матери и купанием, ребенок побежал по дороге, размахивая только что отломанным прутиком и что-то выкрикивая. Она не сразу разобрала, что он кричит, потому что думала, как он похож на отца.
- Мама, мама, элекличка шумит, элекличка пришла, - кричал сын. - Сейчас все уедут на электличке!
Женщина очнулась и прислушалась - недалеко, за суровыми заборами, катился гул. Она посмотрела на часы: да, московский поезд, полуэкспресс, следующий - через двадцать минут, обычный, со всеми остановками...
... Полуэкспресс, следующий - через двадцать минут, обычный, со всеми остановками, и он чуть не опоздал - задержался на собрании, и последние метры до вагона бежал, влетев в уже закрывающиеся двери и тяжело дыша. Сразу закололо в ребрах - после ранения у него начались проблемы с сердцем. Ну и алкоголь, конечно.
"Хорошо, что успел", - подумал он. - "Болтаться по такой жаре на вокзале - занятие не из приятных".
Он вошел в вагон и влип носом прямо в потные тела - на этот рейс всегда набивалась куча народу: здравствуйте, дачники, здравствуйте, дачницы. Бабуля, у тебя платок упал. Мамаша, возьмите ребенка из прохода. Хватит хамить, молодежь, старшим надо уступать... Глянь, в книгу уткнулся, а человека не видит... Мужики, свободно? Не, ребята, спасибо, водка по такой жаре... А, впрочем, давай. Где служил? Лейтенант, свистни, когда вертухаи пойдут. Путь попробуют вякнуть... Пошли покурим, Паша - тамбур пустой.
Через час случайные попутчики расстались, довольные друг другом: договорились, что победят всех и после победы встретятся. Клочок бумаги с телефоном улетел в пристанционный бурьян. Павел побрел мимо стрелок в депо, чувствуя туман в голове - все-таки не надо так много пить, да по духоте, да на пустой желудок: с утра проспал, не успел позавтракать, потом собрание... По ветке в тупик прошелестел тепловоз, свистнул. Он улыбнулся: любил железную дорогу. Сын тоже любит железную дорогу, как застрянет на станции, так и пялится на рельсы да составы - за уши не оттащить.
На собрании как раз говорили о детях и их патриотическом воспитании. Молодежь надо с детства приучать к этому делу, вещал докладчик - его друг, с котором пуд соли съедено и на фронте, и здесь, в Москве, в борьбе с либералами. Друг говорил завлекательно и горячо, он всегда любил и умел ораторствовать - так умел, что считался пустобрехом, пока не попал на передовую. Слушали докладчика вдумчиво - тема серьезная и важная, об этом президент говорил неоднократно. Это как с кашей - ни один ребенок не станет есть добровольно, приходится впихивать. И патриотизм, любовь к Родине надо внедрять принудительно, чтобы потом не вырастали дети врагами и сволочью. Мы же учим их, положим, литературе, хотя подростки спят и видят, как бы избавиться от всех этих Пушкиных, Достоевских и Толстых. Вот так и с патриотизмом... Так говорил друг, предлагая охватить программой не только вузы и школы, но и детские сады.
Здесь Павел смутился: представил, как в Кольку впихивают патриотизм огромной алюминиевой ложкой. Патриотизм материализовался в виде противной субстанции, которая текла у сына изо рта, а он ревел и отмахивался маленькими грязными кулачками. Не то, чтобы Павел выступал против, но сыну явно такое учение придется не по вкусу. И жене тоже. Жене...
- Господи, вот почему у других нормальная семья, а у меня жена - взбесившаяся сука? - спросил он тоскливо у шлагбаума, который неприветливо мигал красными огнями, и закурил в надежде, что табак разгонит муть в голове.
Но солнце палило нещадно и туман только сгущался, перед глазами прыгали разноцветные пятна и посасывало неприятно в боку. Павел остановился в скудной березовой рощице - три поникших дерева без тени, пыльная до серости редкая листва, грубая, истыканная гвоздями кора, небольшая свалка у корней. Он выругался: "Неужели нельзя донести до контейнера? Что за люди, так и норовят под себя нагадить".
Откуда-то всплыл в голове стишок: "Жили, не тужили, потому что все дружили" - Кольке Заходера читал, и сам запомнил. Вот бы так сейчас жить-дружить. К родным же иду, а как боязно.
Полетело все к черту, но я же не мог не поехать? Скандалы всю весну, крики, молчание неделями, слезы - Женька, его Женька, гордая Женька умоляла его, становилась на колени, плакала у ног так, что до сих пор они кажутся влажными... И он - тоже гордый, сильный, он сам виноват - не нашел нужных слов, не смог убедить ее, что если он останется, то будут плакать другие, много других, ни в чем не повинных людей, одураченных, преданных экстремистами, зверями в человеческом облике...
- Плакать будут, - сказала она. - От тебя. От таких, как ты.
- Ты ничего не понимаешь, глупенькая, - в который раз ответил Павел. - Это мой долг.
Когда он уезжал, она встала у двери, скрестив руки на груди, жестко опустив уголки губ - гневная - любимая.
- Если ты переступишь порог, можешь не возвращаться, - сказала она.
- Я вернусь, - ответил он и побыстрее захлопнул дверь - со стороны лестничной клетки, чтобы отсечь чересчур жгучее презрение в глазах и не сломаться в последний момент.
Что же, он не сломался. Он не сломался, когда их лупили артиллерией под Саур-Могилой, он выстоял в мясорубке под Иловайском - и погнал прочь врага, он выжил осенью после осколка при штурме Донецкого аэропорта. Павел писал домой каждую неделю в течение всех месяцев, которые провел в Донбассе - не о войне, он рассказывал ей о своей любви, от которой умирал в окопах. За десяток лет совместной жизни он подзабыл, что такое любовь, но на фронте вспомнил.
Вернувшись, он обнаружил все письма нераспечатанными - жена получала их и передавала конверты родителям Павла, не прочитав ни строчки.
Прошел год, но Женька постарела на десять лет. Она долго глядела на него сухими потухшими глазами и отметила:
- Ты поседел.
- Ты тоже, - растерянно ответил Павел.
Ее губы дрогнули, и Павел было обрадовался, но жена холодно сказала:
- Можешь приходить к нам раз в месяц обедать - Колька тебя очень любит. Но я желаю, чтобы он общался с тобой как можно меньше.
- Он мой ребенок, - возразил Павел.
- Он сын убийцы и негодяя, - отрезала Женя.
"Тот, кто кладет жизнь на спасение отечества, рискует многое потерять. Всегда приходится чем-то жертвовать", - подумал смиренно Павел. - "Она обязательно когда-нибудь поймет".
Он принял правила игры, смутно ощущая, что отчего-то потерял в семье право голоса, но, конечно же, являлся гораздо чаще, чем оговорено. Жена не гнала Павла. Она наблюдала, как он играет с сыном, но старалась не оставлять их вдвоем и едва роняла пустые слова, если оставалась с ним наедине.
Павел вздрогнул и прислушался - за корявым забором загрохотало. После войны неожиданные, резкие звуки пугали.
Он отвлекся от чахлых березок и, еле передвигая ноги, сделал несколько шагов до ворот, когда-то покрашенных в зеленый цвет, а теперь ржавых и скрипучих; остатки краски свисали, как колтуны у длинношерстных собак. Дорога расклинивала участки пополам, и Павел вспомнил, что когда-то получал от нее удовольствие. Он шел из города, с работы и всегда заранее воображал, как сын кинется навстречу и примется еще издалека взахлеб что-то рассказывать; во рту у ребенка творился хаос и отец не всегда мог разобрать, что мальчик говорит, да это было не так важно. А вот Женька всегда понимала слова сына. Она появлялась из дому, приятная, свежая, глаза теплели и слегка улыбались.
- Это к нам сегодня соседский пес забегал утром, - переводила она. - Забавный он очень, хоть и большой. Они с Колькой играли. А это мы поливали огород. А это Колька испугался жука. Коля, а жук-то не страшный. Это майский, они только жужжат, они не кусаются...
Павлу раньше нравилось думать о жене и сыне. Кроны деревьев прикрывали дорогу от солнца, и он не спеша шагал, сбрасывая напряжение большого города, постепенно расслабляясь и начиная дышать во всю грудь. Он вслушивался в спокойные звуки дачного лета - кто-то перекликался с соседом, где-то лаяла собака, обязательно работала пила, с озера глухо доносились звуки солдатской учебы, иногда что-то сильно, но не страшно бабахало. Небо было исчеркано самолетными следами; бледное утром, днем оно становилось пронзительно-синим, а вечером неторопливо клонилось в розовые сумерки.
Его, случалось, окликали, беседовали о разной местной всячине: наняли нового сторожа, вроде не очень пьющий; намедни ездила машина с дровами, можно взять недорого; сын Василисы начал отстраиваться, планирует что-то грандиозное... Придешь вечерком? Давай лучше вы к нам, подустал я что-то за день. Отпуск только через две недели... Мяса купил, давай костерок заведем... Гитару настрою. Не, на озеро уже завтра.
Сейчас привезли газ, потянулись в ворота дачники с тачками и баллонами. Павел всмотрелся болезненно, заломило опять над бровями: все-таки не надо было в электричке пить с этими придурками. Мало знакомых лиц, все больше новые, чужие. Вон вроде ребята с дальнего конца улицы. Павел кивнул, ответного жеста не дождался. "Не узнали, что ли?" - подумал он с горечью.
Дорога, прямая и беспощадная, блестела под удушливым солнцем и воняла асфальтом, вдали ломалась в знойном мареве, прыгала перед глазами, обманывала; этот пейзаж был весь лжив и опасен. Высокие деревья, дававшие приветливую тень, срубили. Еле слышно, как мухи, гудели провода. Черным зудящим пятном полз по горизонту вертолет.
Павел не смог определить против солнца, что это за машина, но сразу свернул на боковую тропинку у изгороди, на которой асфальт совсем раскрошился и смешался с землей.
На фронте Павел познакомился с огромным человеком Юрой, который утверждал, что он шахтер и воюет за Родину и свободу. Огромный человек Юра имел вредные привычки - издевался над всеми, кто попадал в поле зрения, лупил людей по поводу и без; в его глазах почти исчезли зрачки - они были затянуты какой-то белесой мутью. Кто-то видел в его руках шприц.... Один раз попались пленные - три человека. Двоих успели отправить в штаб. Третьего увел Юрий, и никому не пришло в голову возразить - боялись. Изуродованное тело пленного потом нашли в распадке.
Как-то отделение двигалось вдоль дороги на одно сельцо, и тишина стояла такая, что даже комарье не трещало. Юрий упрямо пер прямо по осевой, громоздкий, грозный, потея и уместив автомат на брюхе. Впереди виднелись невысокие, пакостные, поросшие какой-то сорной травой холмы, на вершине одного из которых торчал разлапистый бурый дуб. Вертолет вынырнул прямо из-под дерева, неожиданно и, казалось, бесшумно. Бойцы кинулись врассыпную, за мелкие кусты, в канаву на обочине, в засохшую грязь, и только Юрий не двигался, с тупым изумлением и яростью глядя на приближающуюся смерть. Ему разворотило грудь. Этот человек в агонии стал похож на оседающую на дорогу неисправную машину, из-под которой сочится бензин. Поразительно, но Юрий прожил еще несколько минут после того, как вертолет улетел; к нему опасались подойти, потому что он яростно ворочался в крови и пыли, хрипел матом и грозился убить всех окружающих, вырезать всех жидов и укропов до последнего колена, ну, что ссыте, суки, ну иди сюда, иди, иди, иди.
Павел с тех пор сильно напрягался при виде вертолетов, особенно когда глядел против солнца. Он с трудом удержался, чтобы не сигануть в дырку в заборе, прямо в заросли крыжовника - проклятье, ну почему вдоль забора обязательно сажают какие-то мерзостные колючки...
... обязательно сажают какие-то мерзостные колючки. Задумалась на миг, вспоминала все свои электрички, как славно раньше было возвращаться из города к мужу и сыну, и не уследила: Колька влез в кусты за своим прутиком и оцарапался, теперь идет рядом смирно и тихо похныкивает, будто щеночек скулит, до того жалобно, аж сердце заходится.
Сын растет чувствительный, боли не переносит. Раньше в голос бы вопил, а сейчас старается сдерживаться, мужественно кусает губешки:
- Я ничего не боюсь, я как папа.
А у самого слезы на глазах.
Женщина погладила его по голове, шелк молодых волос приятно щекочет пальцы. "Не дай бог, ты будешь, как папа", - думает она, но вслух ничего не произносит: не хочет говорить сыну плохо об отце.
Смешно, но папа тоже чувствительный. Сколько раз он шипел и ругался, когда она перевязывала Павлу пальцы во время очередного приступа деятельности на даче! И не скажешь ведь, что мужик безрукий - нет, вполне себе ловко орудовал, но вместе с тем все время то молотком по руке вдарит, то лестница под ним проломится, то проволока какая-нибудь зацепится. А уж кусты! Сколько веселых и гневных воплей вызвала вырубка пресловутой облепихи!
Может быть, он и поехал на войну для того, чтобы доказать себе, что он - мужчина, который раз уже размышляет Женя, ведя сына за руку - крохотная ручка, у нее у самой небольшая, но детская ладошка полностью умещается в маминой. Наверное, и это тоже, но не главное, нет, не главное. И откуда взялось? Ослеп Павел в атмосфере общего подъема, прямо в одночасье переменился - она тогда с испугом следила за тем, как нехорошо, чуждо сверкали у мужа глаза, впившиеся в телевизор, когда показывали церемонию подписания документов о вхождении Крыма в состав России, как он кружил Кольку, танцуя какой-то странный танец и становясь похож на пьяного: болтается в разные стороны, движения разухабистые, расхлябанные. Набухали вены на шее, наливалась страшной кровью кожа - Паша смотрел репортажи из Донбасса.
Но это он еще не пил - до мая. До мая она надеялась, что все пройдет - муж ведь никогда не интересовался политикой. "Пусть нас не трогают, а мы уж с тобой проживем", - говорил Паша со смехом. Большой, светловолосый, простоватый и бесконечно любимый человек.
Как она не заметила, с кем он водит знакомство? До той весны Жене казалось, что Пашины друзья - вполне симпатичные люди, ну, может быть, не очень образованные, не слишком интеллигентные, иногда - грубоватые, но веселые, добрые. Они гостили на даче, часто с детьми, и по вечерам жгли костер, брали гитару, пели - все пели, и бардов пели, и белогвардейские песни пели, и советский рок пели. Один приятель знал уйму романсов, и играл здорово, ох как за душу брало. Может, это он подбил Павла? Они вместе уехали в Донбасс, и сейчас этот человек иногда вещает о патриотизме с экрана телевизора, самодовольный, лощеный, - интересно, он еще помнит аккорды?
Хорошо это было - ночь, костер выхватывает из темноты лица и листья низких веток, искры уносит в темноту, трещит полешко в огне. Дети спят - набегались за день. Шумит поезд.
- Электричка, - вполголоса замечает кто-то.
- Нет, это дальний, - уверенно отвечает Павел. - Поздно для электричек. Да и шум другой - слышите? Поувесистей. Электричка легко идет.
- Дальний... наверное, на юг. Давайте махнем на юг? Детей в море искупаем? Все вместе? В Крым?
Женя сидит, обхватив колени, и прислушивается - не донесется ли из дома звук, но все тихо. Рядом муж, от него исходит кисловатый запах пота: недавно колол дрова. Паша так и остался в майке - летние ночи теплые. Она глядит, как перекатывается мускул на плече, когда он наклоняется за бревном, и кладет руку на его запястье. Муж весь бронзовый в свете костра, а белобрысая макушка кажется рыжей.
- Да, море... Ялта, Гурзуф...
- Алушта, Судак...
- Коктебель, Феодосия...
Тихий перебор гитары. Почему-то они всегда ездили в Крым, никому и в голову не приходило отправиться в Анапу, Новороссийск, Геленджик, Сочи. Абхазия считалась экзотикой, а Батумы - и вовсе краями чужедальними... Не нужен нам берег турецкий.
Одесса тоже воспринималась экзотично - ну да, Бабель там всякий, сериал "Ликвидация", знаменитый местный говор. Не чужая и не своя. В их компании там и не бывал никто, но когда случился жуткий пожар в Доме профсоюзов, Паша напился до потери сознания вместе с любителем романсов, и Женя тряслась от ужаса, пытаясь впихнуть в них хоть что-то съедобное, но они отмахивались, смотрели все выпуски новостей и глотали - виски, коньяк, водку, опять коньяк. Колька плакал, Женя отвела его к соседям, а Паша и не заметил, он только рычал:
- Сволочи... Сволочи... Сволочи... Фашисты.
- Надо ехать к Стрелкову, - говорили они утром следующего дня, разглядывая из окна опустевшую на выходные, выцветшую, как на старых фотографиях, Москву, и морщась от кофе.
И Женя не узнала мужа. Он стал холоден, он оглох, он больше не хотел ее слышать. Она тщетно пыталась что-то изменить, умоляла, говорила:
- Обо мне не думаешь, подумай о ребенке.
- Я как раз о нем и думаю, - резал Павел.
И поехал убивать и умирать - она не понимала, за что. Павел говорил - что за них, за нее, за Кольку; она не верила, не могла поверить. Не видела она в этой войне опасности для своего дома большей, чем та, которую стал представлять вдруг муж.
Колька, конечно, ничего не понимает, и это великое счастье, что не понимает, думает Женя. Она надеется, что тот момент, когда он начнет в чем-то разбираться, наступит как можно позже: ведь никто не может сказать, как Коля тогда рассудит. Она пока ничего не говорит. Папа вынужден жить отдельно, сынок, он будет приходить каждую неделю. Так получилось, так надо. Не волнуйся, он вернется, сынок. Когда-нибудь, Коленька. Я вовсе не плачу, сын. Я сейчас перестану.
Надо сказать, что и Павел не пытается ребенку что-то втолковать, она за этим следит, - приходит, возится часами, насмотреться не может - и иногда Женя ловит в лице мужа оттенки прежней нежности и мягкости; а так стало замкнутым, старым лицо Павла. Если бы у него было такое лицо, когда они познакомились, она ни за что не вышла бы замуж.
Сын тихонько вынул руку и уже отбежал, детское горе коротко - кошку в лопухах заметил. Последнее время многие стали держать кошек, а не собак - с ними легче, кошки - существа самостоятельные. Эта жирная, важная, оглянулась и спряталась под лист.
Над ними неторопливо пролетает вертолет. Машина летит, чуть наклонив нос, довольно низко и похожа на жужжащую стрекозу. Это вертолет МЧС. Колька вопит и прыгает, машет руками; он счастлив. Кошка высунулась из-под лопуха и провожает вертолет, сощурив презрительно желтые глаза.
Дорога выводит к депо, и сразу становится душно, груды щебня остро, кисло пахнут. Говорят, если разрыть, то можно даже в середине лета найти в глубине лед. Она помнит, что в детстве с подругами тайком делала попытку, льда не обнаружили, но камешки холодные и влажные, точно. Потом дома задали трепку - все платье засыпало серой пылью.
Эта пыль в депо на всем: на заборах, на лопухах, на несчастных редких деревцах, она затвердела цементом в колее. Кажется, что даже солнце в пыли, хоть обратно на озеро поворачивай. Должно быть, несладко жить в тех замках, которые виднеются из-за оград напротив рельсов.
На заброшенной колее навсегда замерли ржавые тележки, трава растет прямо на бортах. Сына они очень привлекают, Колька любит железную дорогу. Раньше Павел специально гулял с ним к станции, они встречали и провожали поезда. Приходится следить в оба, как бы не удрал - измажется весь.
Свистит тепловоз, и Колька в восторге. Он решил, что это ему дудят. Тепловозик маленький, уютный, смешной.
- Газ завезли, Женя. Если надо, ты поспеши, быстро разбирают.
- Хорошо, дядь Мить.
- Слышь, Женька, я вроде твоего сейчас видал.
Она резко останавливается, делает невольный жест, поднося руки к лицу, и ощупывает стянувшуюся кожу.
- Где?
- Да вот газ менял, вроде он мимо шел. Поддамши, кажись. Бледный такой, и вроде как шатает его. Хотели с ним поздороваться, да он так глянул, что мороз по коже. А может, и не он был, я не разглядел, - говорит сосед, вытирая лоб. Тачка тяжелая, старик рад перерыву; он вообще любит поболтать. - Глаза уже не те, вижу плохо, а он далековато был. Может, похожий человек. Он потом так резко куда-то шмыгнул.
Женя с трудом шевелит потрескавшимися губами:
- Наверное, вы ошиблись, дядь Мить. Он в городе должен быть.
- Ну добро. Что-то он этим летом редко заезжает, почти и не виделись. У вас как, все нормально-то?
- Конечно, дядя Митя. Работы много.
- Эх, Женька, работы много - это хорошо, молодым, таким как вы, в самый раз. Успеете еще насидеться... На таких жеребцах, как Паша, только и пахать. На них вся надежда.
Женя глядит на старого человека, который берется за руки тяжелой тачки, и медленно говорит:
- Да, это точно... На кого ж еще.
Дорога впереди дробится на мелкие фрагменты, кажется, что асфальт вдали покрыт водой, и Женя трет глаза, пытаясь разглядеть маленькие фигуры. Печет; на майке проступают мокрые пятна. Они хотели по дороге зайти в магазинчик при станции, но Женя выбита из колеи, она поворачивает сразу к дому; тут уже идти легче, тропинка тенистая, вся в корнях. Им приходится вжаться в иргу: мимо проносятся на велосипеде мальчишки, звенят звонком. Скоро Колька тоже затребует велосипед. Она не хочет идти домой.
У соседской калитки лежит огромная куча торфа, вокруг нее носятся мухи. Мухи мелкие, противные, они атакуют ее, за ними привязывается шмель. За кучей торфа морщит презрительно нос огромный ньюф, величавый и спокойный, он не снисходит до гавканья, только свешивает язык и провожает Женю и Кольку печальным и мудрым взглядом. В глубине участка движется хозяин, даже с тропинки видно, что он усыпан опилками. Где-то говорит радио - что-то про Сирию, опять про войну, про боевые вылеты авиации.
Женя отмахивается от мух и замечает, что и за ее сеткой-рабицей кто-то копошится. Она обреченно вздыхает и чувствует, как внутри разливается пустота, а Колька замирает и пристально глядит, глядит, глядит, и срывается с места, шмыгает в калитку и кидается к большому светловолосому человеку с угрюмым, красным лицом, который неудобно притулился на мшистом бревне у входа...
... на мшистом бревне у входа - останках поваленной ураганом березы, задницей ощущая тепло гнилого дерева. Кору давно содрали на растопку, а древесина никак не истлеет. Под бревном, в уютной питательной теплоте гнили, растут бледные крохотные грибы и шевелятся муравьи.
Павел мог бы сразу пройти в дом - он знает, где лежит ключ, но опасается лишний раз двинуться без хозяйки - это ее территория, а вдруг даст от ворот поворот, стерва? Всегда пускает, но кто ее знает, в каком Женька сейчас настроении. На бревне сидеть славно, можно передохнуть, унять колотящееся сердце. Тяжело далась Павлу дорога от станции.
Он сидит и трудно дышит, мечтая о том, как бы войти в дом, скрыться в его влажной прохладе от сегодняшней духоты. Наверное, ему дадут поесть, и, может быть, Женя расщедрится и нальет. Такое уже случалось. Поговорить, еще раз попытаться объясниться... Может, наконец, жена поймет, надеется Павел: должно же когда-нибудь это произойти, ведь не чужие люди. Хорошо, конечно, если бы жена пустила ночевать к себе, но ведь, зараза, отправит наверх. Впрочем, на чердаке хорошо спать, сладко - свежий воздух, ночь, тишина; поезд пройдет, птица иногда свистнет и ветка по стеклу проведет этак нежно, бесшумно. ласково - и дальше тишина. А завтра надо заняться участком. Женька явно не справляется - заросли развела вон какие, сплошной бурьян. В такой местности только от врага прятаться.
В ушах возникает странный звенящий звук. "Опять вертушка", - думает Павел. - "Мало мы их сбивали у сволочей". Он задремал на своем бревне и не сразу осознает, что кричит прыгающий вокруг мальчишка.
- Папа, папа плиехал!
Павел глядит на Кольку, будто впервые увидел, чувствуя, как горячий комок вспухает внутри: бог мой, какое же счастье - сын. Комок занимает всю грудь, радость мгновенна и огромна, ее уже невыносимо, невозможно держать в себе; что-то под ребрами обрывается, как пуговица с рубашки, и мужчина медленно, словно подрубленный старый, но еще могучий ствол, начинает крениться на бок; в ушах звенит сначала множеством серебряных колокольчиков, потом сливается в один огромный колокол - "Папапапапапапапа.... Паааа-паааа-па". Радость перехватывает высохшее горло. Павел хочет улыбнуться, но лицо остается неподвижным, лишь края губ начинают мелко дергаться в тике; серая муть дремоты сменяется мертвенным белым цветом, из которого проступает детское личико, и Павел успевает отметить, что у Кольки обгорел нос и об этом надо сказать жене.
"А где же она? Что-то я Женьку не вижу" - думает Павел и валится в заросли крапивы за бревно, треща сучьями и сминая жгучую траву; в этом месте всегда сыро и прохладно, и заросли особенно густы.
Колька смеется, он думает, что папа шутит; они так иногда играют, когда мама не видит: пух! пух! падай, ты убит. По всей округлости ребячьей головы гуляет яркое и беспощадное летнее солнце...
... яркое и беспощадное летнее солнце. Женя устало подходит к калитке. Громадная пустота высасывает силы за несколько коротких шагов, кружится голова, шумит в ушах электричка. Она слушает вскрикивания Кольки и думает, что сейчас придется кормить и ребенка, и мужа окрошкой, которую рассчитывала растянуть на два дня, и Павел наверняка опять станет просить спиртное. Она в очередной раз содрогнется от мерзости, бормотнет сквозь зубы что-нибудь грубое, но вытащит бутылку из загашника. Нетрезвый муж станет сентиментален и слезлив, будет пытаться что-то объяснить про них, про жизнь без них, про Донбасс и войну, как заезженная пластинка, и обзовет в конце концов ее "пятой колонной". Придется, конечно, оставить Павла ночевать - нельзя же человека выставлять за дверь в таком состоянии, и тогда Женя постелит ему на чердаке, куда этот пьяница еле взберется по скрипящей лестнице.
Колька следил за происходящим блестящими глазами, мальчику вдруг стало страшно и любопытно, почему папа лежит неподвижно. От него странно и неприятно пахло водкой, над телом замельтешили жуки и мухи и не хотели улетать. Женя подошла к мужу, присела на корточки и тронула лоб рукой. Некоторое время женщина не поднимала головы и молчала, словно глубоко задумалась, потом начала звать на помощь - крик в летнем воздухе разнесся негромко и спокойно, но Колька испугался и убежал.
Женя еще долго стояла у калитки - до тех пор, пока неестественно желтая, как солнце на детских картинках, машина реанимации, ломая кусты, не исчезала за поворотом. Она пошла в дом и отыскала сына, который забился в комнату и тихо сидел в углу.
- Папа заболел, сынок, - сказала Женя и начала плакать.
Сначала она пыталась сдерживаться, но скоро слезы хлынули потоком. Женя обняла Кольку, который и сам хныкал, и прижала мальчика к себе, от него исходило молочное, доброе тепло, он копошился под руками и у груди и Женя прошептала прямо в белобрысую макушку:
- Не волнуйся, сынок, только не волнуйся. Папа вернется. Он обязательно, обязательно вернется.