- Мария, налей молока. Плохо мне. Не дает мне эта луна покоя. Даже днем спать не дает. И мерзну я. Ноги сильно мерзнут, - коротко и рублено выговаривал Леонтьич, словно себе, а не маме, а сам глядел в сторону, в землю заснеженную, в степь широкую.
- Погоди немного, я еще не доила козочек, - отвечала мама, а сама уходила в сторону от старого зэка, сторонясь его, словно невольно, случайно, и быстренько полезла по вертикальной лестнице на чердак и уже оттуда, сверху, заговорила, словно выдохнула облегченно, словно догадалась, что не от человека убегала, а по делу, по хозяйству поднялась. - А вот и нашла я тебе штаны ватные. Они старые, но не ношеные. И высокие, всю поясницу тебе закроют. Ноги сразу согреешь. Вот возьми, стряхни и одень. - Она сбросила пыльные ватники с чердака, спустилась по лесенке, пошла доить. Козы блеяли, козлята норовили толкнуть жестянку с молочком, старый козел стучал рогами по задвижке.
- Чего это он, Мария? - щурясь в теплом полумраке хлева, спрашивал Леонтьич, добрея от предвкушения парного молока с черным хлебом, улыбаясь заранее дежурной их шутке.
- К девочкам хочет он, каз-зёл! - с веселым ударением на "казеле" приговаривала маленькая, бодрая старушка, а струйки молока звенели в жестянку, и звук был все сочнее, полнее и вкуснее. - Вот, сейчас процежу, налью тебе. Ты баночку-то принес?
- Нет, я хлеба сухарь принес. Не ходи цедить. Дай так выпью. Дай все выпью. Дай все. Я тебе вот дровишек потом поколю, - Леонтьич гладил рукой рукоятку топора, что торчал в березовой колоде, гладил и удивленно говорил сам себе: - Чего так трясет? Согрелась спина ведь. Хороши твои ватники, Мария. Это луна меня трясет. Холодная такая. В руки холодно теперь. Дай молоко. Плохо мне.
... - Возьми, возьми молочко, - отвечала мама, выставила жестяночку за ветхую калиточку хлева, а сама перешла в другой отсек сараюшки, поскребла немного пол вилами и вышла, пятясь, не спуская глаз со старика, который, зажмурив глаза, сосал черную корку, снова пил молоко, опять чмокал, а руку на топоре держал. - Ты пей, ты не беспокойся, ты потом чем-то отработаешь, а дрова пока у меня есть. А что же это луна тебя так беспокоит? Ты ведь окна все хорошо завесил, даже забил, чтобы не дуло. Ты покури и заснешь. У меня и муж всегда перед сном курил. И сын всегда перед сном курит.
- Сорок лет уже, как помер твой муж, Мария. Ты говорила. Двадцать лет, как сын уехал. Ты сама мне говорила. Нет тут твоих мужиков. А я ведь пришел убить тебя, Мария. Ты знаешь. Ты убегаешь. Ты видела. Ты свидетель. Нельзя оставлять свидетеля.
- Ой, не видела я ничего. Ой, все окна у тебя забиты. Ой, да зачем ты такое говоришь? Ты ведь покушать пришел, молочка попить. И все. Ой, лучше я уйду. Ты, правда, заболел. Иди, поспи. Я ушла.
- Куда же ты в голую степь да в такой мороз? Глупая старуха. Замерзнуть разве лучше? Разве ты через сугробы убежишь от меня? Я на лыжах догоню. А, может быть, ты и не видела. Но день был. Окно я откупорил. Уже проснулся. Видел. Лицо было. Белое, но не луна. У луны глаза мертвые. Это ты была. Ты, Мария. Ты свидетель. Нельзя оставлять...
...Мама не слышала, что говорил дальше старый зэк. Она бежала по степи и плакала. О, господи... Все-таки, правда, как волка ни корми... Но ведь люди же мы, ой, люди. Надо к людям. Надо на ферму судозавода, там люди, там помогут.
"Нет, не помогут", - поняла вдруг мама и остановилась посреди дороги. Они знают. Они десять дней уже не ходят в дачный поселок за самогоном. Они знают. Старик Леонтьич, Волчара, потому и пришел. Он догадался, что они знают. К этим людям нельзя. Если до них дойти, тогда у Волчары будут основания обвинить. Была у людей. А так, если даже и видела, то ведь никому сказать не могла. Разве что козам своим.
А почему они, судозаводские, не ходят за самогоном? Левку ждут. Он ведь пошел с Волчарой разобраться. Пока воры не разберутся, никто не сунется на дачи. Господи, господи! Ведь мы с председателем просто пожалели старого зэка, взяли сторожем. Кто мог подумать, что так повернется по "судьбе? Мы ведь не ошиблись. Леонтьич, Волчара, добрый старый волк. Сказал и сделал. Все грабители стали обходить наш дачный поселочек. Даже алюминиевые провода никто не снял. Возле воинской части сняли, а там часовые. А здесь порядок.
А потом привезли с милицией из города Левку на ферму судозавода. Выслали подальше из города. Он нехороший. Приходит к человеку в комнату, к любому в общежитии, садится за стол. Накорми, напои его. А семья ведь здесь живет. Дети. Но лучше самогона днем купить, чтобы был. А то страшно жену с ним оставлять, если ночью на дачи к Марии бежать. Что ему дети? Сидит, сало режет, нож, как бритва. Большой нож. Страшно. За занавеской дети плачут. Водку ему жрать мешают. Ушел бы, о господи, скорее бы ушел.
Хитрый Генка Механик ему по пьянке нахвалил Волчару. Генка был механиком, пока не спился. И на зоне пропитой работой своей любил хвалиться. А здесь, где остался после отработки на "химии", хвалился сроком. Но задергался, когда Левка пришел. И статью, по которой сидел, перестал называть. И очень сильно дергался, когда Левка, играя ножом, спрашивал:
- А расскажи-ка тигру Шер-Хану, маленький шакал, что там поют обо мне мои веселые бандарлоги? Не пора ли какого-нибудь Маугли сажать на угли? Ну ты весело придумал, Механик, вот тебе три дуба на самогон! хо-хо? - Дергался Механик, но рассказывал. А Левка ему наливал, чтоб он, врал побольше.
А то скучно. А про Волчару оказалось интересно. Полупарализованный вор сторожует.
Гром степной. Что за легенды Южной Колымы? Надо разобраться.
И они пришли и сели, и пили самогон в сторожке с заколоченными окнами. Лампочка горела тускло, особенно после чистого белого снежного дня это было заметно. Механик принес самогон от Марии и опять сел в дальний угол на лавочку. Левка уже был сильно пьян, он хвалил Леонтьича, хлопал по плечу, как он умел это - очень обидно хвалил, словно насмехался. По словам было, как уважение, а по голосу, как нищему копейка.
- Ты, старик, молодец. Ты не хочешь, не пей. Ты достоин уважения. По-любому. Ты получишь от меня половину капусты за это все барахло, которое у хохлов по домикам попрятано. Я все сделаю. Механик отвезет в город и сдаст. Там, возьмут по моей цене. Ты поедешь к самому синему морю, старик. Там больше тепла. Ты мне нужен. Я буду пить шампанское, а ты будешь рассказывать, как было на зоне у Сталина. Лабухи ворам про тебя песни петь будут.
- Хорошо ты поешь, - жестко отвечал Волчара, словно не понимая свое бессилие перед крепким молодым мужиком. Тоже отвечал с нажимом, со своим смыслом, но к словам прикопаться нельзя было, ведь Левка действительно только что подпевал Механику, повторял припев глупой старой блатняцкой песенки: "А луна улыбался". Песенка называлась "Ереванский луна", там были молодой Ованес и старый ишак, и у них была скотская любовь при луне, в теплом городе Ереван, где зреет баклажан и зеленый травка. Волчаре очень не нравилась эта песенка, потому Генка и орал ее в шестой раз.
- Холодно что-то. Дровишек подколю, да подтоплю, - сказал никому Леонтьич.
- Давай, папашка, я подколю, - подскочил Генка.
- Пес-с тебе папашка! - словно свистнул сквозь зубы Волчара. - На параше тебя подколют. Пошел вон, здесь мужики по правилам базарить будут.
- Хо-хо, хорош, ох, хорош старик! - захохотал Левка, налил себе стакан и вареную козлятину начал резать своим страшным ножом. - Сыровато мяско, кровь на костях, затопи печку, старик, доварим мяско. Да чифиря заварим. Ты, Механик, пойди да принеси плиточного чаю. "Индюху" бери, со слоном на пачке. Ох, хорош ты, крепок старик. Жаль, что тебя на зоне бревнами придавило. Видишь, Механик, какая сила в уважении на зоне? Парализован старик, а два села боятся грабить дачи. Хозяин. Молодец. Для своих уберег. Я все возьму и продам по своей цене. И тебя, старик, пригрею.
Вышел Генка и не видал ничего. А ведь не затопил печь Волчара. И дров не нарубил. А просто полоснул топором по мясистой шее Левки. И окно вышиб, бросил топор в раму. Сила, видать, лишняя осталась от удара. Мог ведь срубить начисто башку, как на зоне, когда по приговору воров делал дело. Ох, да лучше не вспоминать, у самого шея ноет, спина болеть начинает, да как забыть? Мог начисто срубить, да поговорить еще надо с этим, что обидеть пытался. Кого обидеть, волка битого? Щенок позорный. И как щенка за шкирку стряхнул Левку Леонтьич на пол со стола. Бурчал только: "Хорошо ты смеялся над старым паралитиком. Полежи, попробуй, нашего хлеба, каково оно, без движения. Что за "Ереванский луна"? Ишаки. Луна это сила, это сталь, это сталинская медаль на черном небе".
Генка увидал, как вылетел топор в выбитое окно. Как старик сбросил Левку на пол и стряхнул мокрыми красными руками. Свет ведь еще горел в сторожке. Потом Волчара выключил и вышел. Курил. Генку не видел. Тот окаменел в тени. Даже собаки пробежали в двух шагах от него и не заметили. Столбом остолбенел. Точно. Старик докурил, выбросил собакам недовареное козлиное мясо, хлеб, все со стола, прямо со скатеркой. Вошел в дом. Левка хрипел.
- Нет, теперь ты не будешь орать, как "луна улыбался", - сердито говорил Леонтьич. - Зря я тебе сказал, что луна мне спать не дает. Ты дурак. Ты смеялся. А луна трамвай к себе тянет. Волны на океане Тихом поднимает. Ты не видел. Ты дурак. Был. И помрешь им. А луна тебя и под землей видит. Я знаю, я шахтер. Я лежа рубить могу, в забое, где трусливый дурак не повернется. И человека рубить могу. Я ведь до войны еще мужика зарубил. Пацан был. Любил девчонку сильно. Захожу в сарайку, а отчим разложил ее. А топор рядом торчит, в колоде. "Гадский папа", отчим этот, тоже, когда пил, пел эту глупую песню, как "луна улыбался". А я был шахтером. Я рубил уголь. Пойду, посплю..
Конечно, Генка Механик этого никому не рассказывал. А кому? Он никуда не заходил, пошел прямо на работу, ведь уже утро было. Быстро как - утро. Ведь с вечера сели пить, отчего ж так быстро? Ночь в декабре длинная. Не должно быть быстро. И самогон в куртке есть. Значит, заходил к бабке Марии. Но ничего не рассказывал. А что рассказывать? Он не был там. Снег следы заметает. Не был там. И как хорошо получилось, нарочно не придумаешь!..
...Мама стояла на пригорке и смотрела на восток. Там солнце всходило. Где-то там, на северо-востоке, был сын. Далеко. Что за жизнь? Почему не рядом? Зачем тысячи километров и десятки лет?
"Ой, плохо, сынок. Вчера задремала, слышу голосок тоненький, словно издалека-издалека: Марусенька, детка, не спи. Уходи к людям, не сиди в степи одна.
Это мамочка моя, бабка Мария твоя. Потом Катя пришла, она в войну погибла, ты ее только по фоото и знаешь. А потом ты пришел. Копия папа твой. Даже не знаю, ты или отец твой. Скорее ты, потому что седой. Отец-то молодым умер. Ты мне сказал:
Не бойся холода от ветра, бойся холода от камня.
Я проснулась и вышла сюда. На степную дорогу. Холодно, но и правда, не страшно.
Козы закричали детскими голосами. Кушать хотят. Серый волк под горой не пускает нас домой. А надо идти. Зверье мое есть просит. Надо идти. Я же ничего не знаю, ничего не видела. Десять дней уже прошло. Это было шестого, а сегодня шестнадцатое. А сторожка рядом, через овражек. Слышно, как ходит старик, ругается:
- Что, ты еще не крякнул? Ну, надолго далась тебе шкура парализованного старика. Дурак. Мне не легче оттого, что ты тут лежишь. Мне не нужен ты. Мне никто не нужен. Жизнь прошла стороной еще до войны. Зря ты трогал ее, мою жизнь. Хотя, что ты мог тронуть? Руки коротки. А теперь и пальцы не шевелятся. Надоел ты мне. Пора концы в воду делать. Пойду лед долбить. Нет, лучше посплю, пока луна ушла на запад. Что она такая красная, такая тяжелая, так долго?
Днем рыбаки поставили сети. Молодого оставили сторожить. Он и увидел, как Волчара долбится на тонком льду, расширяет зачем-то рыбацкую лунку. Уже вечерело, луна взошла. Пока старик сходил за полутрупом, совсем стемнело. Но мальчишка успел сбегать, заглянуть в сторожку, а оттуда он рванул прямиком в село, к бригадиру деду Гришке. Доложил, что сторож Волчара хочет в сети мертвяка пустить. Дед Гришка выругался. И пошел к участковому. Кому нужны чужие трупы? Совсем недавно из-за одного пришлого пришлось долго списывать два трупа. Он шарил по нашим сетям. И ушел под лёд. С собой пацана взял, типа "живой щит", скотина! Но это понятно, это своя головная боль. А новый подарок - зачем? Участковый позвонил в город. Те прислали машину.
А Леонтьич потерял прорубь. Он устал тащить этого по льду. Бросил. Взял топор и давай рубить новую лунку. Уже показалась в узкой лунке черная вода, как взошла луна. Отразилась в большой проруби, совсем в двух шагах. Точно, как будто улыбалась, безглазая. Волчара бросил в нее топор. Отражение разбилось на мелкие осколки и пропало совсем. Вода успокоилась, стала ровным, шевелящимся, живым черным стеклом, а луна ушла. И пошел снег. И Леонтьич вдруг сразу устал, сил нет. В сон потянуло. Стоит и спит стоя. Вот они приехали. Пришли к нему, наганы в руках.
Или это раньше наганы были, а теперь другое табельное оружие?
- Другое, старик, другое. Пойдем. Этого мы уже загрузили в машину. Что-то тебе взять надо?
- Есть хочу. Молочка хочу. Отведите меня к Марии, пусть даст молока.
Он пил молоко и жевал деснами хлеб. Он не забыл, что хотел убить маму, но ведь не убил же. С нее брали показания:
- Как же это вы, бабушка, ничего не видели, ничего не слышали в двух шагах, в десяти метрах через овражек? Шум драки, разговоры громкие, песни пьяные, что, так ничего и не слышали?
- Да уймись ты, - успокаивал городского следователя сельский участковый. - Какие драки, он же полупарализованый, старик-то. Эх, пробил бы он прорубь удачнее, все бы получилось. За этим "потерпевшим" такая цепь длинная тянется, что и на зоне спасибо скажут, обрадуются, что дед его успокоил навсегда. Мы бы его тоже не искали. Да, невезуха тебе, Леонтьич.
- А можно я ему с собой хлебушка дам, сала? - спросила мама у доброго участкового. Они разрешили, и она пошла, собрала узелок. И они уехали.
...Мама мне носки вяжет. Сижу я, пятидесятилетний мужик, слушаю свою маму. Ее уже не трясет, она мне в третий раз все рассказывает. Бог любит троицу. Печка хорошо горит, тепло. Я прикуриваю, кидаю уголок газеты в огонь. Если бы у меня был огнемет, я бы прошел по всем этим новым пограничным столбам, по всему бардаку в бывшей родной стране, только степь кругом обугливалась бы, становилась дыбом, сворачивалась в обгорелую трубку, как эта бумага.
Что мы понаделали? Где эта чертова власть, где хоть какой-нибудь порядок? Что будет завтра?
Ничего. Все проходит. Как дерево обновляет листву, так люди процветают на пути добра.
По тому ли пути мы пошли к процветанию?
Ничего. И это пройдет. Вместе с жизнью.
Мама, мама, если бы я мог спрятать тебя в своем сердце!
Но ведь не могу. Только ты могла так меня хранить,