Утро. Открываю глаза и начинаю в тысячный раз пересчитывать доски на высоченном четырехметровом потолке, потом хрусталики огромной старинной люстры. В комнате темно, но через щели массивных деревянных ставен бьет свет. Звенит посуда на кухне. Мой мир на месте. На душе весело и спокойно. Может ли быть по-другому в детстве?
Сейчас быстрой уверенной походкой войдет бабушка. Как шлюзы, распахнутся со скрипом тяжелые ставни, и в комнату хлынет золотое солнце.
Столько раз повторялось это в детстве, сколько раз это еще вспомнится...
Бабушка моя жила в Баку - городе с необычайно долгим летом, всегда солнечном и ветреном. Ее квартира находилась в маленьком "итальянском" дворике неподалеку от моря. Не знаю, почему старый четырехугольные дворики с верандами, галереями и квартирами, имеющими собственный вход, назывались итальянскими, но жизнь в них действительно напоминала итальянские фильмы: шумно, весело, дружно, все у всех на виду. Вместе справляли свадьбы, вместе плакали на похоронах, даже в скандалах между соседями принимал участие целый двор. И кто только ни жил здесь бок о бок - азербайджанцы, русские, евреи, армяне, грузины, немцы; каждый своим укладом, своим интересным маленьким мирком, на свободу которого не посягал никто. К Пасхе в любой квартире красовались на столе разноцветные яйца и куличи, на Навруз все угощались вкуснейшим пловом с пахлавой, а в Пейсах ели хрустящую мацу. Да и могло ли быть иначе, когда над головой - ярко-голубое небо, перед глазами - море, в лазури которого потонет любая печаль, а между этими необъятными безднами носится неутомимый ветер?
Бабушкина квартира представляла собой "поезд" из двух больших комнат и кухни. Самая дальняя выходила окнами на улицу, по которой помимо бесконечно снующих взад-вперед людей, машин и троллейбусов, несколько раз в день проезжал допотопный паровоз с вагонами, перевозивший муку с мельницы на склад. Квартира от этого содрогалась, звенели люстры, звенела посуда в шкафах. Человеку, столкнувшемуся с этим явлением впервые, могло небезосновательно показаться, что началось землетрясение. Нас же, детей, это зрелище завораживало - усаживаясь на широченном подоконнике, мы с братом восторженно скользили глазами по ржавым механизмам громыхающей машины.
Дальняя комната была самой таинственной. Приютившись за спиной большой деревянной кровати, можно было подолгу наблюдать за причудливой игрой огня и тени в камине, так напоминавшей героев азербайджанских народных сказок. Или, сомкнув боковые зеркальные створки трюмо, разговаривать с сонмом длинноволосых девчушек, уставившихся на меня любопытными глазами из зеленоватого зазеркалья.
Бабушка не давала подолгу мечтать, то есть, выражаясь ее языком, "ворон считать". Ребенок не должен находиться без дела. "Взяла бы лучше книжечку да почитала!"
Следующая проходная комната, к великому удовольствию взрослых, не представляла для нас большого интереса - здесь стоял телевизор, громоздился массивный буфет с вечно дребезжащей посудой, а с висевшего над пианино портрета взъерошенный Бетховен строго взирал на ютившиеся рядом детские велосипеды. Комната эта была длинной, темной, без окон. Хорошенько разбежавшись по этому "тоннелю" можно было замечательно приземлиться на полу просторной залитой светом кухни, которая почему-то звалась галереей. Вероятно, оттого, что почти вся стена, выходившая во двор, была застеклена.
Вход в квартиру обвивал виноградник. Сухая слоистая лоза тянулась вдоль наших окон примерно на том уровне, где заканчивались занавески. Эти "джунгли" являлись излюбленным местом соседских котов - по ту сторону стекла, то бишь на нашей кухне, висела огромная клетка, в которой порхали, чирикали, качались на качельках, мелькали неуловимыми бесцветными пятнами в кошачьих глазах 22 волнистых попугайчика. К четырехлетию мне подарили желто-зеленую парочку, потом бело-голубую, а через год уже два десятка Рит, Гришек и Гошек будоражили души местных Тарзанов.
С раннего утра двор оглашался криками продавцов. В больших плетеных корзинах одно за другим вплывали зелень, овощи, еще горячий лаваш, мацони. На кухне начинала стряпаться самая вкусная на свете еда. Летом широкий деревянный стол выносился во двор в тень виноградника, и соучастниками наших трапез становились все желающие ребятишки. Кормлению внуков, да, в общем-то, и всех остальных, попадавшихся "под руку", бабушка уделяла самое большое внимание, за что и была упрекаема. Казалось, это главная цель ее жизни, а ведь мы с братом были выше этого. Только повзрослев и побыв в роли матери и хозяйки, я могла оценить, сколько же бабушка успевала, какую любовь должен вмещать человек, отдающий себя всего без остатка...
Лето в Баку всегда бывало жарким, удушливым, единственное спасение - море. Добираться до пляжа долго и неудобно, с пересадками. Это бабушку не останавливало - детям нужно "окунуться". И вот, веселый гомонливый хоровод - соседским детишкам тоже хочется на пляж, а родители заняты, - грузится в троллейбус. Большее счастье нам трудно было вообразить!
Навсегда запомнила бабушку, стоящую на берегу с раскинутым наготове полотенцем и тревожно высматривающую нас.
Будь у меня талант скульптора, такой бы я ее и запечатлела - беспокойные любящие глаза, устремленные вдаль, все ли в порядке, и распростертые с полотенцем руки, готовые обнять, обогреть, защитить.
Тяжелым шлейфом вечерних духов тянется с клумб крепкий аромат петуний. Морской ветерок с привкусом мазута носит над водой еще не уснувших чаек, а по асфальту стелятся тени бесшумных вестников ночи, летучих мышей. Мы направляемся по бульвару. "А здесь раньше была купальня, - рассказывает бабушка, - опускали парусину и плескались в ней. Мы девчонками все лето сюда бегали". Бабушка-девочка, какой она была? С фотографии смотрит чернявый, коротко стриженный, но при банте, подросток с глазами-угольками. Наша Буля? Едва верится. Шкода? Не похоже. "Мать у нас была строгая, шалостей не терпела". Охотно верим, баба Маня и в свои 95 может правнуков приструнить. "А знаете, как меня в школе дразнили? Ирина-дубина-полено-бревно!"
Бабушка мало рассказывала о себе в детстве. Больше - о близких людях, о том, каким был Баку, как чудесно было в горах, куда иногда командировали ее отца, нашего деда. Ей нравилось говорить о послевоенном времени, о том, как преобразилась жизнь, когда она встретила дедушку, родился отец, как долго и весело жили они на Камчатке, где служил дедушка, каким ребенком, подростком, юношей был наш папа. В семье находился весь смысл ее жизни. Ничего для себя, ничего своего, она - это мы. "Человек, в котором нет поэзии, может сам стать поэмой".
Запомнились детские болезни. К кровати приставлен стол. На столе - лампа с абажуром, сшитом из моего старого платья, стопка книг, лекарства и блюдечко, на котором незаметно сменяют друг друга яблоки, мандарины, гранаты, хурма. Просыпаешься ночью, а бабушка дремлет рядом на стуле, всю ночь следит, чтобы не сползло одеяло, не подскочила температура. Еще помню тихие вечера во время нашего отрочества. На абажур пущено очередное детское платье. Он получился удачным - мягкая охра обволакивает кухню теплом. За столом бабушка и я. Сегодня у нас поэтический вечер, читаю стихи - свои, детские, нелепые и чужие. Бабушка слушает завороженно, время от времени смахивая слезу. Чтение окончено. "А теперь расскажи что-нибудь по-английски". - "Буля, ты же совсем не знаешь английского!" - "Ну и что, мне все равно интересно". Так каждый вечер на кухне звучали рассказы из истории, отрывки литературных произведений, рассуждения об искусстве. Все было бабушке интересно, а главное, она давала высказаться нам. Так, благодаря бабушке, рождалось первое собственное мнение, давались первые самостоятельные оценки, укреплялось желание думать, читать, творить.
Бабушка хотела видеть меня поэтессой, а брата, с самых ранних лет проявлявшего интерес к биологии и мечтавшего стать ветеринаром, всячески отговаривала: "Костенька, будь хирургом. Ведь к ветеринару ни одна девушка не подойдет!"
Как-то раз мы с бабушкой поссорились. Не помню причину нашей ссоры, но я ее очень сильно оскорбила. Бабушка сидела на кухне и тихо плакала, а потом взяла меня, и мы отправились в церковь. Я не знала, куда мы идем, враждебное отношение к религии было заложено любимой учительницей. Помню много золота и огромное (почему-то гигантским оно осталось в памяти) распятие.
Никогда ранее я в церкви не бывала, даже не знала как она выглядит, но попав вовнутрь, вдруг ощутила тревогу - хотелось бежать отсюда, а в то же время что-то тянуло пройти дальше.
- Это музей? - требовательно спросила я у бабушки.
- Нет, церковь.
- Зачем мы пришли сюда? Я не хочу здесь находиться!
- Потерпи немного.
Помню, как бабушка положила на канон коричневую коробку с эклерами, как поднялась по ступенечкам и приложилась к иконе, украшенной аляповатыми тряпичными цветами, как сунула мне монетки для нищих на паперти: "А если нечего подать нищим, говори: "Не прогневается, Господи!". "Господи" - только тогда до меня дошло, что значило это так часто употребляемое мной восклицание. И я его перестала употреблять совсем - чтобы не быть причастной к религии. Но всякий раз, проезжая на трамвае по тому району, я жадно впивалась глазами в серебристый крест, едва возвышающийся над плоскими восточными крышами, пока он не скрывался за более высоким домом.
Прошло время. Началось то, что все бакинцы называют коротко: "события". Любимый город, всегда такой задорный, как-то быстро и внезапно оброс щетиной войны.
На перекрестках - танки. Площадь перед Домом Советов - огромная, ветренная, поражающая своей свободой, не может вместить митингующих. Лозунги на стенах, разговоры вполголоса, слезы...
Бабушка с дедушкой переехали в Москву. Тому, кто каждый день видел море и солнце, трудно привыкнуть к грустному пасмурному городу...
Все, что осталось от прошлого - горстка земли в платочке, да воспоминания...
Вскоре у бабушки обнаружили рак. Каширка, химиотерапия, операция. На месте веселых рыжих завитков - грубый парик. Осунувшееся, резко постаревшее лицо и глаза без привычной искорки.
Осенью в больницу слег дедушка. Несмотря на наши слезные уговоры, бабушка целый месяц ежедневно навещала его. А еще через месяц слегла сама. Помню, отец, вернувшийся из командировки, долго не мог поверить в это короткое и беспощадное слово "всё". Так не вязалось оно с нашей бабушкой.
За несколько дней до смерти к ней приходил священник. Дедушка долго не хотел смириться с необходимостью исповеди: "Какая ей исповедь? Она же совсем безгрешная! Ты что, нашу бабушку забыла?!" Бабушка же, как ребенок, соглашалась со всеми грехами и плакала. После Причастия ей стало значительно лучше. Бабушка улыбалась, распоряжалась по дому, шутила. Ожили и мы в надежде на чудо...
Но болезнь брала свое. Страшные боли подавляли сознание. Бледные губы шептали: "Господи, Господи!" Я стискивала бабушкину мягкую прохладную ослабевшую руку, и она ненадолго успокаивалась.
В то воскресное утро, когда бабушки не стало, меня не оказалось рядом. Шел Великий Пост, Литургия, было солнечно, падал снег. За несколько минут до смерти она просветлела, ясно позвала дедушку и, взяв его за руку, отошла...
Калитниковское кладбище. Промерзшие обледенелые дорожки. Прутья кладбищенских оград и голые ветви деревьев на фоне бледного мартовского неба пронзительны, как голос скрипки. Она так ждала весны...
Сейчас опустится крышка гроба и навсегда закроет дорогое, любимое. Вместе с бабушкой уйдет под землю последний лучик счастливого светлого детства...
Как-то в один из трудных периодов жизни, читая "Цитадель" А. де Сент-Экзюпери, я наткнулась на его рассуждения о женщине. Автор сравнивает двух женщин, ту, что пытается обрести себя в собственных чувствах, и ту, мир которой - это ее очаг. "Ту, что рада весне", и ту, "что послушна цветку, который и есть весна". Ту, что "любит любить", и ту, "которая полюбила". "Долго искал я, в чем суть покоя. Суть его в новорожденных младенцах, в собранной жатве, семейном очаге. Суть его в вечности, куда возвращается завершенное. Покоем веет от наполненных закромов, уснувших овец, сложенного белья, от добросовестно сделанного дела, ставшего подарком Господу".
Я завороженно перечитывала эти строчки вновь и вновь, пытаясь проникнуть в каждое слово. Казалось, в этих словах какой-то спасительный секрет, которого я не знала, а может забыла. От них веяло тишиной, счастьем, кроткой мудростью, а перед глазами стояла бабушка, вся в лучах золотого солнца, распахивающая огромные тяжелые ставни.