Республиканская Тьмутаракань,
где, нервные выхоливая клетки,
по холодку, в дотранспортную рань
трусцой бегут осанистые клерки,
где тихое спокойствие ночей
не сотрясти, мне кажется, ничем
иным, опричь дворцового скандала;
одно из многих благодатных мест
отсылки диссидентов и повес,
навлекших высочайшую опалу;
где в сутки раз, пересчитав мосты,
в тупик приходит поезд из Москвы...
Прихожая Полярного Урала.
* * *
Общага, пропахшая кухней
и мокрым бельем,
где возгласы детские
в вечер воскресный под душем —
для скольких из нас
обернулось налогом подушным
твое коммунально-невольное
общебылье!
Здесь пробуй, не пробуй —
не скроешь вечерних гостей,
и поздние гости
спешат поскорей распрощаться.
А коль не спешат...
Ты, общага, не знаешь пощады
в подробнейших сводках
нехитрых своих новостей.
Хаос переезда
бивачный твой быт ворошит
значительно реже,
чем пишут об этом газеты.
Тогда мужики молчаливей
смолят сигареты
и ссорятся женщины злее
у кухонных плит...
Пчелиные соты
привычной пчелиной тщеты.
Бессильно висят
на стареющих ходиках гири...
Общага, общага —
полжизни в мечтах о квартире.
На все остальное
уже не хватает мечты.
* * *
Первым рейсом —
чтобы меньше ждать —
ехала старуха помирать.
Не подумайте о нехорошем —
это надо верно понимать.
С нею узел — больше ничего.
В нем добра-то вовсе ничего.
Дом в деревне продан
или брошен.
Жить бы в нем и жить,
да что с того?
В одиночку в доме том невмочь.
Зазвала к себе меньшая дочь.
Дочка и проводит до погоста.
Год-другой всего и превозмочь...
Нет, не дай нам бог
до девяноста!
* * *
Прокруст до хруста выгнул пальцы,
осведомился о цене
и глазом выласкал страдальца,
что возлежал на простыне:
— Очередной...
Воловьей кожи
ремни надежны,
и глубок
по краю цинкового ложа
необходимый желобок...
Неотвращаемо и зыбко
на миг застыло лезвиё...
Но сам терзаемый с улыбкой
встречал страдание свое —
как порожденную любовью
неописуемую сласть...
Он ведал,
что за этой болью —
всеокупающая
власть.
* * *
Ветер не скрутишь —
режет
пылью глаза.
Ветер безрук, но —
держит,
сталкивает назад.
Горло у ветра ищешь,
чтобы не мог дышать —
пусто.
И только свищет:
— Ша-а...
Ша-а...
Вызверясь,
крикнешь:
— Хватит!
Выйди —
на бой зову!..
В воздухе,
точно в вате,
глохнет
звук.
Черный ангел
Черный ангел сложит крылья
и присядет у крыльца.
Черный ангел у крыльца —
не видать его лица.
В доме тихо, дверь закрыта,
сон десятый без конца...
Черный ангел у крыльца —
не видать его лица...
Нивы сжаты, рощи голы —
все, как надо в ноябре.
Все, как было в ноябре...
Но пятнистые погоны
давят плечи на заре.
На заре
в поднебесье черный ангел
должен снова улетать.
Но к закату черный ангел
возвращается опять.
В высоте меж тьмой и светом
прорисована черта.
Ничего там, братцы, нету:
ни Христа, ни Магомета,
ни Эдема — ни черта.
А, быть может, от таких же
ангелов она черна...
В тех заоблачных пределах
тело есть иль нету тела,
неживой или живой —
все.
Все, над кем и кто стояли
с непокрытой головой...
Все, кто вынесен и вышел.
Все, кто вывезен и выжил,
и не вышел,
и не выжил,
так же в армии одной.
И летят над миром сонным
их невидимые сонмы,
ищут, что же оправдает
эти крылья за спиной...
Черный ангел сложит крылья
и присядет на крыльцо,
чтобы крыльями закрыло
обожженное лицо...
Черный ангел у крыльца —
не видать его лица...
* * *
Сухими штольнями умов
крадется тихая работа,
и шорох шепота и пота
не слышен посреди громов.
Но миг вселенской перемены
откроет в ворохе лузги,
какая дьявольская мина
была заложена в мозги...
Конец тысячелетия
К третьей тысяче лет
порядка,
завершенности —
ни на грош.
И у Маркса не все —
в десятку.
И в Писании не все —
ложь.
Дьяволог
— Уйти от мира,
затвориться в скит,
возвысить триединому осанну!
— И тем навеки
загубить осанку,
а то и удавиться от тоски...
— Отдаться миру,
буйствовать,
любить!
Варить врагу отравленное зелье!
— И тем себя назначить
на похмелье
и трепетную душу погубить...
— И что ж?
Какой противиться судьбе,
какую сотворить?
Ответь, мучитель!
— Помилуй.
Я всего лишь искуситель.
Мне — искушать.
Ответствовать —
тебе.
* * *
Ищу врага.
Иначе не умею
С ним хорошо:
вот горло,
вот — клыки.
Есть на кого
обрушить поскорее
тяжелые от горя
кулаки...
Громоотвод
перекипевшей боли —
в согласии
с глаголами Его,
люблю тебя
всей лютою любовью,
корежащей
людское естество!
* * *
На восходе железных законов
надежду вселя,
век железных загонов кончается,
не веселя,
и заходится в кашле
от вбитого в бронхи
разлада...
А когда кредиторы
предъявят суду векселя,
дай нам бог,
чтоб не крови
они запросили
в расплату...
* * *
В России вдоволь светлых мест
и вдосталь пепелищ и ратищ.
Но воздвигался грубый крест
на месте идольческих капищ...
Что ж, время темное.
Но встык
тем временам — иные весны.
И наземь падали кресты,
и возносились к небу звезды.
Опять эпоха впереди,
но мешкать время перестало:
приходят новые вожди
и занимают пьедесталы...
Не все ль равно,
какую часть
Господь
какому веку выдал?
Своя у каждого печать.
Свой неприкосновенный
идол.
* * *
Как просили права выбора!
А теперь сухим не выбраться,
коли по полю просторному
сторона идет на сторону.
И у той, и у другой
в голове мордобой.
Кто по способу
по давнему
между ними —
быть раздавлену...
* * *
Когда топор
находит на топор,
коса на камень,
Сатана — на Бога,
в горошину
сжимается простор
и мраком
одевается дорога,
и человек
становится скотом...
Но поздние прозрения —
потом.
* * *
Наверное,
у скошенной травы,
уложенной на летней луговине,
есть тоже кровь,
и, значит, я повинен
в снесенье не единой головы...
Но есть трава.
И людям надо есть
и пить густое молоко из кринки,
и поутру, раскалывая льдинки,
корове сено из овина несть.
А все, что свыше, право —
не мура ль?
Природе так назначено от века.
Но маяться вовеки человеку,
когда-то изобретшему мораль...
Рубайте, человеки!
На здоровье!
Но пусть рука безгрешная легка —
не расплещите кружку молока.
В ней столько травяной
зеленой крови...
* * *
На осколках туманного
нового мира,
что укрыли развалины
старого дня,
мы сошлись, опорочив
былые кумиры,
предавая кумирни
шаманству огня,
словно именно это
и станет лекарством
чудотворней иных
чудодейных лекарств.
И пытаемся выстроить
новое царство
из обломков обоих
разрушенных царств.
* * *
Не знаю, в сновиденье или в яви,
но мы опять рассудку вопреки,
как рыбины, задохшиеся в яме,
всплываем к облакам вперегонки.
А там, про нашу ведая породу,
приотворили долгожданный продух,
и я, как ни стараюсь, не могу
противостать всеобщему порыву...
А боги, может, просто ловят рыбу
и всадят нам под жабры острогу...
* * *
В подвалах, где сухая мгла
и паутина,
хранятся личные дела,
где наши личные дела
наполовину.
А вполовину — то, чем нас
задело время:
все наши споры дотемна,
где вечный поиск точек над,
что снимут бремя.
Строка в отбеленный проклей
от суши въелась.
Свое с общественным — смелей...
Мечта моих учителей
осуществилась.
* * *
Мне судилось родиться в стране,
обнесенной стеною границы.
Но, поскольку в ней выбиты
все ясновидцы,
я судьбой осчастливлен вполне.
Ведь когда не видать ни черта,
не видать и оград,
а тем паче,
коль никто из немногих
оставшихся зрячих
не посмеет разлепливать рта.
От сумы,
от тюрьмы,
от петли...
Но незрячие вне подозренья.
Святый боже, прошу:
не давай мне прозренья,
чтоб не видеть ни лиц,
ни петлиц...
Темный светел.
Незнанье в цене.
Уцененный товар не хранится.
И, поскольку здесь выбиты
все ясновидцы,
я родился в проклятой стране.
Восьмидесятые
Пахнет больничной хлоркой
сутками напролет.
После ожогов корка
Трещинами идет.
Морфию в уши —
мало!
И проступает вновь
из-под набухшей марли
сукровица
и кровь.
Но по края, итожа
вечный круговорот —
тонкая пленка кожи,
будто непрочный лед...
* * *
Возможно, стает снег.
Возможно, будет дождь.
Возможно, человек
опять посеет рожь.
Возможно, выйдет хлеб
потом из этой ржи...
Возможно, много лет,
возможно, будем жить...