Жизнь моя всё дальше от начала...
Ночью снова дочка закричала.
Закричала, маму позвала
и опять затихла за стеною.
То ли что привиделось дурное,
то ли трудный день пережила...
И жена вздохнула: между нами,
дорогой, ты тоже временами
ночью начинаешь голосить.
Вся в тебя — неугомонной крови.
Знать, покоя не было свекрови...
Вызнал бы.
Да некого спросить.
* * *
Бабьим летом, на сытой ярмарке
в яр да морочный раскардаш
продавал наливные яблоки
избоченившийся торгаш.
С прибауткою да прибавкою
все нахваливал, зазывал
и промеж разговора бабкою
громко маму мою назвал.
Будь варначьи дела посильными —
обязательно бы убил...
Будь те яблоки молодильными —
обязательно бы купил.
Тихоокеанское
I
— Здесь жизнь течёт, как тихая вода,
жаль только, не впадает никуда, —
изрек земляк, заехав по дороге
прополоскать крючки и невода.
Материки меняя и моря,
он трижды прав, такое говоря,
но с чем равняет родину в итоге,
не досказал — наверное, не зря.
Порою в монотонной тишине
она болотом кажется и мне.
А после — ком подкатится к гортани:
я — словно капля в тихом океане...
II
За морем книжек, в дальнем уголке
застыла и моя на сквозняке
и ждёт, пока внимательный читатель
наткнётся, словно первооткрыватель.
В заморский малохоженый конец
загнал туземцев книгопродавец:
мол, в кассу не добудешь и полтины
от сей аборигенской писанины...
Кто ведал про Великий океан,
покуда не явился Магеллан?
А разве до Фернандо Магеллана
не колыхались волны океана?
Люди-лошади
— Все мы немножко лошади...
Владимир Маяковский
— Эх вы, люди-лошади...
Городской фольклор 70-х годов XX в.
Дохнув на отраженье перегаром,
не всякий жизнь считает Божьим даром.
Не глянув ли на собственный оскал,
нам общих предков Дарвин отыскал?
Стрезва ль, идя по улице московской,
нас к лошадям причислил Маяковский?
А, впрочем, влажный лошадиный глаз
и в пьяном редко встретится сейчас.
Но если человеческие былки
ещё в душе колышутся тайком —
не бейте, люди-лошади, бутылки:
по ним собаки ходят босиком...
* * *
В генеральных штабах, в тишине-глубине
генералы готовятся к прошлой войне.
Ради будущей схватки — цена дорога —
излагают повадки былого врага.
И штудируют заново каждый удар
молодые майоры, теряя загар...
Так и мы набирающих опыт детей
наставляем уроками жизни своей,
чтобы хоть поначалу, на первых листах
не писали бы собственной кровью устав...
* * *
Нахмурилась младшая дочка,
опять недовольная мной...
Пока не хватает росточка,
слаба родовая цепочка,
телесная жмет оболочка
и чуден порядок земной.
Я тоже, наглец и задира,
камнями слова начинял
и тоже с отца начинал
своё сотворение мира...
Ничто не вершится инако:
от сева до спелого злака
во всём — очертание знака
как тихая весть или месть...
И только жена да собака
меня принимают, как есть.
* * *
— Учись, студент, пока я жив! —
хохмили мы не так давно,
без спросу шутку одолжив
у комедийного кино.
За обиходной суетой
с тех пор узнали мы сполна,
какою тонкою чертой
от смерти жизнь отделена.
Но своевольное дитя
едва улыбкой снизойдёт,
слова отцовские сочтя
за бородатый анекдот...
* * *
До Ивана Купала посулом кукушка щедра,
а спохватишься после — не даст и единого года.
Но, покуда любовью весенняя дышит природа,
опершись на лопату, над рыхлой землёй огорода
не считаю, докуда продлится земная пора.
Год назад в эту пору лихие летели снега.
За какие заслуги балует нас нынче погода?
Хорошо зацвела — дай Бог, чтоб завязалась — сморода.
Приглядись: что ни ветка — то звонница или дуга.
И покуда нас милует или минует вьюга,
распевай, сероглазая, о продолжении рода.
Если вдуматься, схожа с твоей человечья порода,
так отсыпь для родни без отчета — и вся недолга.
Может, после продлённых тобою годов и трудов
всем на свете достанет моих огородных плодов.
* * *
Когда в кармане — дырка да заплата,
вещь наидолгожданная — зарплата.
Когда давно не виделся с семьёй,
путь наидолгожданнейший — домой.
Ждёт слова гениального бумага,
заслуженного отдыха — трудяга.
Ждёт мужа дома юная жена,
мечтой его полуобнажена.
Гуманитарной помощи — голодный,
свободы — зэк, участия — свободный.
Подлодку в море ждёт сторожевик,
надежную наводку — биржевик.
Полёта вдохновенного — художник,
ободранных коленок — подорожник,
и, голыми коленками светя,
ждёт совершеннолетия дитя.
Часы считаем, время коротаем,
пережидаем — не переживаем...
* * *
Из зарослей земного бодылья,
где на губах нередко привкус крови,
ко праху прах, ко плоти плоть, любовь к любови —
всё возвратится на круги своя.
Не верь оповещенью воронья —
ничто не уподобится полове,
хотя и мы уйдём, не прекословя,
в немую область инобытия.
И вопреки кружению земли,
веками неизменному в основе —
ко взгляду взгляд, ко плоти плоть, любовь к любови.
И — Господи, мгновение продли!
Хотя лишь детям нашим будет внове
израниться о те же бодыли.
* * *
Скоро травы станут влажными
и полягут наповал...
Снова лентами бумажными
я окно забинтовал.
Лентами на мыле-щёлоке —
зарастайте, щелки-щёлочки
между крашеными рамами,
между папами и мамами,
чтобы следом за туманами
не проникли холода,
чтобы тяжкая беда,
словно тёмная вода,
уходила в никуда
с облачными караванами...
Вечно времени покорны мы,
да не всякому пластом.
Эти ленточки — по контуру,
не Андреевским крестом.
Не заполнится погост, поди —
за то слава тебе, Господи!
Да за студёный ветер-вопленик,
что расхаживает во поле,
за картошку в яме-подполе,
что хранится до весны,
даль небесной вышины
да терпение жены,
да неделю тишины
до шуги на ближней отмели.
Прилетели птицы смелые —
хохолок на голове.
Рассыпайтесь, хлопья белые
по желтеющей траве
под клестами-свиристелями
неоглядными постелями...
Доверша заботы осени,
я, отбеленные досиня,
замороженные простыни
отогрею утюгом.
И запахнет пирогом,
и покоем да ладом
мы с женою проживём
до неотвратимой росстани...
Не беспечная, не вечная
жизнь от века на краю.
Это песня бесконечная:
что гляжу — о том пою.
А зачем пою, не ведаю —
просто осень на дворе...
Может, тихою беседою
прояснится в январе.
* * *
Толкаемая волнами ко дну,
моя любовь уходит в глубину,
и снова, глух к сентиментальным фразам,
охладевает беспощадный разум
и взвешивает тотчас на весах,
что слышно в голосах и небесах,
противоставших ледниковым массам
на Северном и Южном полюсах.
Тоскующий, он знает наперёд,
что непреодолим полярный лёд,
хоть в океан Россия вышлет разом
весь крутолобый ледокольный флот.
И, как на дне, любовь моя во мне
лежит на перископной глубине,
невидима вооружённым глазом,
скользящим по волне, как по броне.
И под волной её, необорим,
в ладонях нежит ласковый Гольфстрим.
Покуда связь не прекратилась с базой,
терпения запас неизмерим.
Всё будет: гавань, ветер и парад...
Коль не рванёт торпедный аппарат.
* * *
Влюблённую словом обидит любой:
скалою была — стала мягкой водой.
Кофейным отваром, глотком молока
готова коснуться его языка,
грозою весеннею — о, торжество! —
омыть напряжённое тело его...
Растеплилась осень — никак не скуёт
для слабого тела спасительный лёд,
и острые кромки словесных ряжей
вонзаются в сердце больнее ножей.
Скорей бы замкнули уста холода.
Его обожжёт ледяная вода...
* * *
Ты словами наотмашь разгневанно лупишь,
но молчанье твоё тяжелее стократ.
Ну, скажи мне, скажи мне,
что ты меня любишь,
если даже воистину я виноват.
Целиком ты меня никогда не получишь —
до конца не уймется мужик и в раю.
Но скажи мне, скажи мне, что ты меня любишь,
и тогда удержусь на последнем краю.
И когда ты меня вечерами голубишь
и не знаю, во сне это иль наяву,
ну, скажи мне, скажи мне, что ты меня любишь —
я две жизни с тобою ещё проживу.
* * *
Юрию Казарину
Когда любовь чертою подытожу,
тогда переменю, наверно, тоже
зрачкам и широту, и долготу,
вникая в мировую наготу.
Без атропина и адреналина
они найдут неявные тропины
и в токе льда, тумана и воды
откроют безымянные следы.
Древесной и земной коры и неба
возобновя утраченную связь,
её звеном и зовом становясь,
язык коснется выгнутого нёба
и стиснутые губы отворит,
и легкое созвучье сотворит.
И звуки нарождённые не смолкнут...
Но длится жизнь, и мир еще не сомкнут
до космоса излучины речной
и пламени за дверкою печной.
И посредине топки поднебесной
еще меня влечёт огонь телесный,
и молодого сердца теплый ком
несу на свет шершавым языком.
* * *
Нынче осень долго ставит точку
буйному размаху лопухов.
Я пройдусь по ближнему лесочку —
погляжу грибов или стихов.
Оскудели щедрые грибницы,
впитывая стылую росу.
Что ж — насобираю голубицы
и тебе в ладони принесу...
Полночь било во Владивостоке:
кто не спит — наверное, глядит,
как Земля вонзается в потоки
чиркающих небо Драконид.
И желанья множатся во мраке,
сказанные наспех, наугад...
Тишина. Дыхание собаки.
Скоро звездопад. И — снегопад.
* * *
Мне твой город не родной — да как родной.
Я к нему привязан тонкою струной:
осторожною да спешною весной
да январскою искрою-белизной,
да премудрой скороспелостью полей
в ожидании несметных соболей,
да узлами телефонных проводов,
да почти двумя десятками годов...
Дом в исправности да имя на слуху,
да у женщины одежда на меху —
так чего еще неймётся мужику,
что городит ерунду да чепуху?
Вроде можно по течению реки
да поглядывать слегка на поплавки,
а ему все потолки да тупики,
да, того гляди, сопьётся от тоски...
Ты прости меня, печальная жена,
что постыли тишина да белизна.
То ли привязь измочалила волна,
то ли речка твоя слишком холодна...