Аннотация: По соседству от казармы
У больших воротСтолб стоит фонарныйУж не первый год.Так приходи побыть вдвоемСо мной под этим фонарем,Лили Марлен,Лили Марлен...
ГЕОРГИЙ РАЗГУЛЯЕВ
ЗВЕРЬ, КОТОРОГО ТЫ ВИДЕЛ
Повесть
Зверь, которого ты видел, был, и нет его,
и выйдет из бездны, и пойдет на погибель:
и удивятся те из живущих на земле,
имена которых не вписаны в книгу жизни
от начала мира, видя, что зверь был,
и нет его, и явится.
Апокалипсис, ХVII
Зима стояла тихая, солнечная, какая-то мартовская, с большими, синими к вечеру сугробами. Она совсем не походила на прошлую, с ее свирепыми, обжигающими морозами и ветрами. Всю зиму пахло весной.
Иван Иванович сводил «баланец», когда ему позвонили.
- Тимофеев Иван Иванович? - спросил усталый женский голос, и, получив подтверждение, выдал новость, ударившую Ивана Ивановича в сердце: «Ваш отец в больнице. Предынфарктное состояние. Да, в Центральной».
Через десять минут Иван Иванович был в приемнике больницы, в безалаберной, полной какой-то голубой, старой больничной мебелью, комнате. Отец лежал на каталке бледный, уже раздетый, его уже собирались везти в палату.
- В реанимацию? - уточнил Иван Иванович.
- Пока нет, - сказала полная сестра, записывающая что-то в толстую амбарную книгу. Иван Иванович узнал ее голос, это она звонила ему.
- Что случилось, папа? - спросил Иван Иванович.
- Его из редакции привезли, - сказал сестра.- Там ему стало плохо.
- В какую еще редакцию ты ездил? - удивился Иван Иванович. - С газетами отец никогда в жизни никаких дел не имел, всю жизнь инженерил на своем заводе, оттуда и на пенсию ушел. На заводе его уважали, помнили до сих пор.
- В «Городской вестник», - сказал отец. - Да не волнуйся ты, все будет хорошо. Ерунда все это, скоро выйду
- Зачем ты в редакцию поехал? - спросил Иван Иванович, - что тебе не сидится?
- Да показалось мне.
- Что тебе показалось?
- Да ерунда всякая. А оно оказалось, что так и есть. Вот ведь, как бывает, - непонятно сказал отец. Иван Иванович не стал больше расспрашивать, чтобы не волновать старика. К тому же, из темного коридора вышел краснолицый, с хмельными глазами врач, закричал вдруг, брызгая пьяной слюной:
- Кто пустил сюда? Выйдите!
Иван Иванович не стал скандалить, сжал руку отца, сказал:
- Вечером зайду.
Санитарка повезла каталку с отцом в темный коридор. Он помахал Ивану слабой рукой, каталка исчезла за поворотом в темноте. Пахло лекарствами. Еще одна санитарка вела, поддерживая за плечи, грязную, оборванную бичиху. «Сейчас я тебя вымою», - говорила санитарка, отворяя двери ванной. Пожилая, седая бичиха молча ковыляла, голова ее тряслась.
- Не волнуйтесь, - сказала полная сестра Ивану Ивановичу. - Это не инфаркт. Все обойдется, просто возраст, и понервничал, наверное, маленько. Подлечится, и все будет нормально.
Иван Иванович не мог понять, что отцу надо было в редакции «Городского вестника». Что он там искал? И почему нервничал?
Глава 1
С «Городским вестником» он связался случайно. Ему позвонил Игорь Фричинский, круглолицый, с красным носом шебутной малый, выпивоха, потерявший один за другим три магазина, одну фирму и нескольких жен. И все по пьяной лавочке. Наживет денег, потом запьет и снова все потеряет. В конце восьмидесятых, учуяв возможность заработать, Игорь написал книгу о ГУЛАГе, ее издали в Германии на немецком, а в России издателей не нашлось. Сейчас Фричинский считал себя правозащитником, пописывал в газетках. Иван Иванович терпеть не мог газеты, мутило его от одного вида газет, и жалко было лесов, которые ради этих газет вырубали. Но Игорь, опять затеявший какую-то ерунду, уговорил его встретиться. Они встретились в пивнушке возле стадиона «Ермак». Попили пива. За соседним столиком сидели, дымя сигаретами, хлебая пиво из больших кружек, трое громоздких парней в камуфляже, подозрительно оглядывали посетителей. Были они в сильном поддатии, но при больших пистолетах на боку. Такое соседство Ивану Ивановичу не нравилось. Камуфляжи имели обыкновение пулять в подозрительные, с их пьяной точки зрения, явления. Но эти вели себя мирно.
Игорь, действительно, затеял, как он кричал вдохновенно и восторженно, грандиозное дело. Когда-то в местной газете была рубрика «Наш край». Писали там всякие краеведы о своих изысканиях. Кто, когда, какие планы перевыполнил. Иван Иванович всегда считал их городок, затерянный в Сибири, местом темным, пригодным лишь для ссылки и пьянства. Жили здесь, в основном, потомки уголовников, резавших купцов на почтовых трактах при царе Горохе, а потом сюда ссылали на поселение разную уголовную шваль. Так создавали индустриальную Сибирь. Не любил Иван Иванович этот городок. Но переехать никуда не мог - не было денег начать новую жизнь в другом месте. Так он и жил среди потомков каторжан и уголовников, имел свое маленькое дело, жевал свой хлеб, иногда с маслом.
- Ты же знаешь, - говорил он Игорю, потягивая пиво. - Не люблю я этот городок, история его мне ясна, как дважды два. Украли, сели, убили, сели. Вышли, все пропили, опять украли-убили, опять сели. Все ясно, как пятак.
- Зря ты так, - не соглашался Игорь, поблескивая большими очками, помаргивая веселыми наглыми глазами. - Мы новое грандиозное дело начинаем. В «Городском вестнике» появился новый редактор. Мы с ним решили возродить логотип «Наш край» и создать новый журнал. Историко-литературный, общественно-политический. Собрать всех краеведов, рассказывать потомкам и молодежи об истории города. Были же люди, и какие люди! Их должны знать и помнить! А самое главное - мы создадим культурный фонд. Название уже есть: «Возрождение памяти российской». Пошли, я тебя с редактором познакомлю. Он сейчас должен подъехать.
Редакция была тоже рядом со стадионом «Ермак», она ютилась в трех маленьких комнатах, на третьем этаже старого, еще дореволюционного дома из красного, выщербленного временем кирпича. А редактор оказался ровесником Ивана Ивановича, худеньким, не высокого роста.
- Зененко Владимир Семенович, - представился он, пожимая руку Ивана Ивановича холодной, потной рукой. Иван Иванович огляделся. Его удивило, что на стенах редакторского кабинета были большие плакаты со Сталиным. Лишь присмотревшись, он увидел свастику на пуговицах сталинской шинели. Вместо звезды на фуражке тоже свастика. А под портретами надписи «Зиг хайль!»
- Интересные у вас картинки, - сказал Иван Иванович.
- Это ребята балуются, - усмехнулся Зененко, - журналисты. - Он закурил, держа сигарету на отлете, между большим и указательным пальцем. Так курят эстетствующие азиаты.
- Я в городе недавно, всего второй месяц. Меня сюда сестра переманила. Она кардиолог, в Центральной больнице работает, в кардиологии. Я хоть и родился далеко отсюда, на Волге, но попал в Сибирь в раннем детстве. Мне всего год был, когда отца направили по распределению. Мы, кстати, неподалеку жили. Весьевольск знаете?
- Как же, - сказал Иван Иванович. Он проходил там службу в ракетной части. Давно это было. - Так что насчет журнала?
- Журнал мы сделаем. Тут, в городе, было в свое время много интересных людей. Кто в ссылке, кто на каторге. Люди должны помнить своих героев. Вообще, нельзя забывать прошлое. Кроме того, заработает фонд «Возрождение памяти российской». Надо, надо возрождать Россию, согласны?
- Согласен, - сказал Иван Иванович. - Но я-то тут при чем?
- У тебя же есть материалы о городе, о его людях, - вмешался в разговор Фричинский, до того молча листавший подшивку газет.
- Да мелочи это все, - отнекивался Иван Иванович.
Но не отнекался. Согласился.
На прощание Зененко пригласил Ивана Ивановича к себе домой.
- Поговорим, пообщаемся, разговор будет деловой и серьезный за чашкой коньяка, - улыбнулся он. - Непременно приходите в субботу, часиков в шесть.
У Ивана Ивановича был с собой аппарат. Хорошие аппараты были его слабостью. Он их понемногу собирал с самого детства, и образовалась неплохая коллекция. Иногда хотелось ему открыть что-то вроде музея фотоаппаратов. Но это было мимолетным. Утешаясь, он просто носил иногда с собой аппарат. Сейчас заниматься фотографией стало неинтересно. Все приходилось отдавать в проявку и печать, самому уже не поковыряешься в темной ванной, не будешь ждать с замиранием сердца проявления похищенного у времени мгновения. Не проявится на твоих глазах этот, остановленный тобой миг жизни, уже навсегда ушедший, ставший прошлым - плохим ли, хорошим. Это Ивана Ивановича расстраивало, но он, по-прежнему, иногда носил с собой аппарат, снимал при случае для себя, для души. Сейчас у него с собой был старый «Никон», машина отличная.
- Давайте, я вас увековечу, - предложил он Фричинскому и Зененко. Он взвел автоспуск, сел рядом с потеснившимися собеседниками, сделал приятную улыбку, аппарата зажужжал, щелкнул. Все. И этот миг он похитил у времени. А два кадра, что он снял, оказались последними. Пленка кончилась.
Они распрощались, Иван поехал к себе по старому, еще позапрошлого века району. У церкви стояли нищие - двое взрослых и один ребенок. Серой плесенью выделялись на фоне белой стены их лохмотья. Среди кособоких, старых деревянных домишек редкими, одинокими больными зубами торчали многоэтажки. Строительство нового района здесь начали когда-то, но потом случилась вся эта заваруха, и, кроме отдельных коттеджей из красного кирпича, здесь уже больше ничего не строили лет пятнадцать.
Крутя баранку, Иван Иванович размышлял о разных разностях, не зная, как отнестись ко всему этому. О ком писать? И зачем? Кому это нужно в этой стране? Вряд ли детям нужны истории их родителей, у детей свои проблемы, они плевать хотели на прошлое отцов. Его отец, например, воевал, а что он получил на старости лет? Ради чего он воевал? Ради хозяев этих коттеджей? За что проливал кровь? Кому, кроме самого Ивана Ивановича, нужна история отца. Уже внуки, скорее всего, не будут помнить старика и его давнюю войну. Она для них вроде истории фараонов. Вроде сказок Шехерезады.
Отец всегда смотрел передачи о войне по телевизору, но обходился без комментариев, не стучал клюшкой в экстазе, как некоторые престарелые воины. Такие обычно служили где-нибудь в обозе, но не вспоминали свои транспортно-гужевые и кухонные подвиги. Они обычно рассказывали, что сбили пятнадцать самолетов и взорвали штук сто немецких танков. Их слушали, вежливо позевывая.
О войне отец почти никогда не рассказывал. Иван Иванович мало знал о том прошлом, отец отнекивался, мол, не хочется вспоминать, все это страшно, ни к чему знать об этом. Замкнутый он человек.
Иван Иванович тоже не отличался чрезмерной общительностью. Он всегда был против всех коллективных радений, против стадности вообще. Когда все бараны шли в общие стойла, блеяли в коллективном экстазе и жаждали приобщиться, он хотел быть в стороне. И тогда, и сейчас. Но и тогда, и сейчас он был вынужден идти вместе со всеми, и не было сил противиться. Все они смотрели одно и тоже кино - Гагарина, Штирлица, летку-енку, чарльстон, твист, брейк-данс, еще какую-то чепуху, носили одни общие брюки, общие платья, жрали из одной большой кормушки. И думали, что думают, черпая месиво чужих, шизофренических мыслей из той же самой кормушки. И пили одну и ту же водку. Он видел в детстве, в деревне: большое стадо, мыча и вздымая пыль, брело туда, куда гнал пастух. Сейчас опять пастух, пощелкивая кнутом, гнал стадо по пыльной дороге, и оно, вяло отмахиваясь хвостами от мух, послушно брело, изредка взмыкивая и болтая тупыми головами. Иван Иванович понимал происходящее, осознавал, как и многие, все, что происходило вокруг, и тогда и теперь, но лишь за последние годы в нем вместо недоброжелательного ожидания стала натягиваться струна; недовольство смутное, закипающее росло в нем, порой переходя в тихую ярость, готовую выплеснуться через край. Он не принимал того темного, наползающего из дикости, что окружало его теперь. Надо было встать, сделать первый шаг. Но он не мог решиться. Не единожды преданный, он уже давно ни с кем не сотрудничал, а после того, как украли его работы, и печататься перестал. Словно на войне - окружение полное, и нет сил подняться, чтобы прорвать кольцо. Значит, расклад был такой: с ним вели войну, пытаясь сделать его животным, принимающим правила скотного двора, в котором он теперь существовал, а из союзников оставался только отец.
А про войну отец так никогда ничего и не рассказывал. Словно не было той давней войны. А потом начались новые войны, и старая, давно забытая война уже никому не была нужна, о ней уже никто и не помнил, не знали о ней ничего. Иногда по телевизору показывали фильмы, плохо слепленные, в основном с руганью, мол, не так и не те воевали. О новых войнах тоже никто ничего не знал. Знали, что где-то на границах России кто-то стреляет, но снова люди послушно шли на убой, словно не желали жить, как стадо по пыльной дороге. И пастух щелкал кнутом, загоняя на эту войну новых послушных и терпеливых, каких в Росси всегда было море разливанное. Черпай, бабы еще нарожают. Все это было противно.
Он свернул к налоговой инспекции, поднялся на третий этаж. Молодой Миша Файберг, сидя за столом, заваленном бумагами, тупо смотрел на посетителя. Он не помнил, зачем вызывал Ивана Ивановича, но зачем-то вызывал. Файберг морщил свой лобик, надувал щеки. Наконец, вспомнил, долго гнул перед Иваном Ивановичем пальцы, чего-то добиваясь. Даже девчонки, сидевшие за соседними столами, возмутились, сказали, что Файберг не прав, и чтобы он сделал то-то и то-то, и отвязался от посетителя. Файберг обиделся, но отвязался.. «Чтобы ты сдох, морда», - подумал Иван Иванович, но вслух этого не сказал. Пакостный был парнишка, этот Миша.
Злой, он приехал к рынку, припарковался на стоянке, пошел к себе, наверх. По пути сдал пленку из «Никона» в проявку, в киоск Самохина, маленькой конопатой приемщице. И пошел в свой бутик.
Глава 2
Иван Иванович сидел в кабинете, так он называл подсобку своего маленького магазинчика, сводил «дебет» с «кредитом», «баланец» подбивал. Муторное это было занятие, тоска от него нападала желтая, но делать было нечего, надо было либо сводить «баланец» в своей подсобке, где ты сам себе хозяин, либо горбатиться на какого-нибудь хмыря мордатого. А подводить «баланец» самому надо обязательно, потому как любая бухгалтерша обязательно стерва жадная, Иван Иванович уже много их, вороватых и блудливых, на работу принимал, а потом выгонял с треском. Сам не проверишь - обязательно залетишь.
Он услышал, как голос Натки стал выше. Опять какая-нибудь покупательница растопыривает пальцы. Он вышел в зал. Маленькая, чернявая покупательница в каракулевой шубке, строго выпучив глаза, выговаривала Натке:
- Вы обязаны меня обслужить!
- Иван Иванович! - с тоской посмотрела на него Натка, - я уже полчаса объясняю, что мы назад эту вещь принять не сможем. Она ее порвала, а теперь хочет обменять.
- Это ваш брак! - уставилась на Ивана Ивановича свинцовыми глазками покупательница. - Вы обязаны мне ее обменять.
Иван Иванович посмотрел в эти свинцовые, замороженные глаза.
- Что за вещь? - спросил он.
- Я покупала рубашку мужу, а она у вас с браком. Посмотрите, вот здесь дырка. - Покупательница сунула ему под нос полосатую рубашку. Иван Иванович взял ее и, сделав вид, что внимательно рассматривает, повертел перед собой так и этак, даже понюхал. Ему до смерти надоели такие вот, покрытые разноцветной штукатуркой, свинцовоглазые особи.
- Наташа, - спросил он, - у нас такие же есть?
- В том-то и дело, - сказала Натка, с облегчением глядя на Ивана Ивановича. Ее тыл был прикрыт. - Я объясняю женщине...
- Оформите и примите, - перебил он Натку.
- Спасибо, - состроила ему глазки каракулевая шубка, довольная исходом дела. Вообще-то, она могла и матом послать, эти шубки на все способны. Иван Иванович вернулся в кабинет. До смерти они все ему надоели, всегда правые покупатели. Лучше отвязаться сразу, чем мотать сопли на кулак, возясь с этими выжившими из ума бывшими трудящимися дамочками, возомнившими себя сударынями.
Раньше у него был магазинчик, совсем свой, по дешевке купленный в телячьи времена повального разграбления, когда хватали все, что хорошо и плохо лежало, бывший хлебный магазин, с отдельным входом, встроенный в жилой дом. Там он был сам себе хозяин. Но после двух ограблений, он продал бывшую булочную, снял в аренду бутик на рынке. Здесь, на виду, было спокойнее. И кабинет у него был, он же подсобка и склад, где можно было покурить, отдохнуть. Продавщиц у него было две, работавших через день. Голубоглазая Натка была работница, добросовестная девочка, жила с матерью, училась заочно на третьем курсе юрфака. В первый же свой рабочий день она по собственной инициативе взяла ведра, тряпки и отмыла бутик. Иван Иванович изумился, глядя на эту блажь, и молча прибавил ей зарплату. Она на это никак не прореагировала, оказалась девочка с характером. Вторая - Верещетина - ленива и нечистоплотна. Давно надо бы ее выгнать, да жалко, но когда-нибудь его терпение кончится. За последние три месяца он уже уволил двух продавщиц - у одной оказался сифилис, у второй - СПИД.
Он открыл форточку, покурил, рассматривая громоздившиеся вдоль стен картонные коробки. Еще раньше, когда есть стало совсем нечего, они с женой стояли на рынке, продавая чужое барахло, совсем дешевое, мерзли зимой, мокли осенью. И каждое второе лицо неизвестного происхождения, из мелькавших перед прилавком, строило им рожи, ковыряясь в развале тряпья и обуви. Они с женой это пережили. Хотелось, правда, дать в морду некоторым, но тогда покупатель для них был всегда прав, иначе - голодная смерть. Рядом с ними стояли такие же, выброшенные за борт, Робинзоны, в основном приличные люди. Потом кто-то из них спился, кто-то выбился, кто-то пошел на службу к более удачливым. Давно уже это было, но, если разобраться, - совсем недавно, а главное, все это было с ними - с ним и женой. Потом им немного повезло, они смогли купить выгодно и выгодно продать парию лекарства, жена даже хотела, чтобы они занялись фармацевтикой, но образование у них было гуманитарное, и они продолжили куплю-продажу прежней своей палочки-выручалочки - одежды и обуви. Такая у них, значит, была планида - покупать-продавать одежду и обувь. А они-то в молодости думали, что родились для гуманитарных утех. Забавно судьба поворачивается.
Глава 3
Командир второго взвода здоровый и туповатый малый Семикопейкин был с Урала. Кличка у него была «Саша с Уралмаша». Но у него был патефон и пластинки. Вечером собрались у него, слушали «Рио-Риту», «Чакиту», Русланову, «Утомленное солнце», «Кумпарситу», танцевали. Пани Ванда, сытая, подвыпившая, висла на Семикопейкине, чувствовала, что скоро придется расставаться. Ева и Эльжбета танцевали с командирами первого и третьего взводов - низкорослым, черноватым, со злым лицом Цетенко и рослым белобрысым Дурневым. Девки взвизгивали, похохатывали. Самохвалов со своей Марысей, тесно прижавшись друг к другу, топтались у печки. Марыся все теснее прижималась к Самохвалову, он чувствовал ее плотное тело. Сотник, пожилой уже человек, наголо бритый Высотин сидел за столом, ел сало, пил стаканами самогон, и ничего его не брало. Так топтались, сопели, обжимались, а потом Самохвалов увел Марысю к себе. Ночь была прохладная, он совсем протрезвел в ее сырости. У крыльца он еще потискал Марысю, потом, в хате, не зажигая огня, они легли.
Только Самохвалов уснул, как застучали в окно, потом в дверь. Сунув руку под подушку, он нащупал пистолет, прислушался. В дверь снова забарабанили, хриплый голос сказал:
- То я, Махонько, в штаб вызывають. Тревога.
Узнав голос Махонько, Самохвалов успокоился. Марыся спала тихо, будить ее он не стал, укрыл одеялом, оделся, подпоясался ремнем, подошел к окну. Было предрассветно серо. Не зажигая огня, он открыл дверь. Махонько терпеливо ждал.
- Ну, в чем дело?
- Так что в штаб вызывають, тревога, - тупо повторил Махонько. - Поняв, что от посыльного ничего больше не добьешься, Самохвалов отправил его подальше, умылся, надел шинель, сунул в карман кусок хлеба и вышел на двор. До утра было еще далеко, еще была почти ночь, но уже чуть серело. Он шел по ночной еще улице, в прохладной свежести, нащупывая в кармане шинели второй пистолет - «Вальтер», и ощущал во всем теле сладкую истому.
В штабе кроме сотника был командир второго взвода, а сразу следом за Самохваловым подошли командиры третьего и первого взводов. Сотник Высотин недовольно смотрел на свое воинство. Он воевал еще в гражданскую, и был не лучшего мнения о молодых, глупых пацанах, своих командирах взводов. Но воевать приходилось с тем, что было. Вздохнув, Высотин ввел лейтенантов в курс дела. Поздно вечером у хутора Глуши грохнули машину с патрульными солдатами. Один солдат прибежал в село, рассказал, как было дело. Возле мостика через ручей кинули в машину гранату, полили из автоматов, побили всех, убежал один. Теперь казаки должны выйти на хутор, прочесать, найти виновных. Через пять минут будут машины. Поедут первый, второй и четвертый взводы. Третьему быть в готовности.
Грохоча сапогами, лейтенанты вышли из штабной хаты, потащились к своим взводам. Самохвалову все это очень не понравилось. Тащиться в ночь, в эту самую Глушу, черт бы ее побрал, ему совсем не хотелось. Можно и пулю схлопотать. Но уже подъезжали, простужено подвывая, грузовики, уже казаки строились возле казармы. Сотник Высотин густым голосом рявкнул кособокому строю все, что было положено сказать, казаки полезли в кузова, грохоча сапогами и гремя оружием. Колонна тронулась.
Впереди шел мотоцикл с Высотиным, за ним - грузовик с первым взводом, за ним - со вторым, а взвод Самохвалова замыкал маленькую колонну, нырнувшую из села в предрассветную муть. Сон давно прошел, сладкая усталость в теле сменилась напряженным, нарастающим ожиданием. Самохвалов достал из кармана хлеб, пожевал. Водитель, молча крутил баранку, грузовик полз следом за маячившей впереди машиной первого взвода. Самое опасное место было у Глуши. Там уже третий раз за последние недели подбивали машины. Но до Глуши было еще далеко. И всю эту утреннюю дорогу Самохвалов смотрел вправо, на кусты, на поля, стараясь увидеть врага раньше, чем тот успеет выстрелить. Он боялся. Американцы бомбили Берлин, шли бои за Киев, а в этой машине, гудевшей в окрестностях Сарн, Самохвалов боялся. Ему хотелось жить и ощущать теплую податливость Марыси.
Возле Глуши ручей протекал в узкой лощине, здесь был поворот, дорога спускалась косо и круто с небольшого обрыва на мостик. Вокруг были кусты ракиты. Странное дело, мост этот никто не трогал, а вот машины здесь рвали уже в третий раз в эту осень.
Когда колонна вывернула из-за кустов к мосту, справа, уткнувшись капотом в ветви, еще дымила, как-то раскорячившись, грузовая машина. Рядом, в странных позах лежали солдаты. Их подберут на обратном пути, сейчас надо доехать до Глуш. Самохвалов представил, что и он может вот так-то лежать в наступающем холодном рассвете, серым комком грязи на еще зеленой траве. И также вокруг него может растекаться бурое пятно, впитываемое землей. Пока он так думал, глядя на уходящий назад дымящийся грузовик, на мертвых солдат, колонна миновала мостик, вползла, взвыв моторами, на другой берег ручья. И сразу за поворотом открылась Глуша. Хутор в пять дворов еще спал.
Выгрузившись из машин, первый взвод Семикопейкина стал обходить хутор от ручья, оцепляя его до леска, начинавшегося с северной стороны. Четвертый взвод Самохвалова отрезал хутор от картофельных полей, казаки растягивались цепью, сам Самохвалов шел несколько позади. Второй взвод Цетенко вместе с сотником Высотиным, торчавшим глыбой из коляски мотоцикла, двинулся по дороге в хутор.
Самохвалов шел по мокрой траве, матерясь про себя, расстегнув кобуру пистолета. На хуторе вдруг залаяли собаки, там послышался шум. Казаки все больше разворачивались в цепь, расходились друг от друга. Небо совсем посветлело, стало окрашиваться розовым, облака, плывущие низко, медленно и сонно, тоже стали снизу розовыми, даже какими-то кисельными. Собаки на хуторе заходились в отчаянном злобном лае, раздались крики, потом грохнул выстрел, потом еще и еще.
- Смотреть! - крикнул Самохвалов. - Смотреть в оба, ребята! - Он порылся в карманах, но хлеба больше не было. Там, на хуторе, конечно, была еда. И там уже поднимались в рассветное небо тонкие струи дыма. Потом дым повалил гуще, потом, как-то сразу, вверх выбросило целую тучу дыма, стал слышен треск. Хутор уже полыхал весь. Изредка слышались выстрелы. Потом до Самохвалова донесло волну жара. Он закурил сигарету. Казаки смотрели на горящий хутор, кто курил, кто почесывался.
Самохвалов отошел к кусту на краю поля помочиться. Он уже расстегивал ширинку, как вдруг увидел качнувшийся куст картофельной ботвы. Он застегнул штаны, вынул из кобуры пистолет и выстрелил туда, где качалась ботва. Казаки враз обернулись на выстрел.
- Стой! - крикнул Самохвалов. - Встать! - В кустах не было никакого движения. Он снова выстрелил, и тогда из ботвы поднялся мужик. Нет, не мужик, пацан. Может, чуть младше Самохвалова.
- Ты кто? - спросил Самохвалов, рассматривая пацана. Жеваные грязные брюки, грязный, перемазанный землей, мокрый пиджак. Кепка с большим козырьком. И большие, испуганные глаза.
- Подними руки, - сказал Самохвалов.- Руки вверх! - Пацан послушно поднял руки. Худые, они смешно торчали из коротких, опавших рукавов пиджака.
- Ты кто? - спросил Самохвалов. - Пацан молчал, глядя на пистолет в руках Самохвалова. Только глаза его все больше наливались страхом. Самохвалов ощутил себя большим, сильным, всемогущим. Ему даже стало жаль пацана.
- Язык проглотил, падла? - спросил он. Пацан все также молча стоял, смешно задрав руки вверх. За спиной Самохвалова гудело и трещало пламя, казаки смотрели на него, хотелось есть. Он поднял пистолет, нажал на спуск. Грохнул выстрел, пацан стал падать. Самохвалов, прежде чем пацан упал в ботву, успел выстрелить еще дважды. Потом подошел к корчившемуся среди ботвы телу, перевернул ногой голову. Пацан. Немногим младше его самого. Тело еще дергалось. Потом Самохвалов обшарил карманы убитого и пошел к казакам, смотревшим на него.
- А вот я вас! - сказал Самохвалов. - Проморгали! Если бы не я, он бы ушел. Смотреть в оба!
Хутор горел и трещал, выстрелов там уже не было слышно.
Поели то, что притащили казаки первого взвода, стали грузиться в машины. Первый взвод тащил узлы, казаки вводов оцепления с завистью смотрели на них. Колонна тронулась, следом за грузовиками скрипели нагруженные подводы хуторских крестьян, казаки гнали скот. Хозяева подвод и скота догорали вместе с хатами. Сколько таких хуторов он видел, все они были одинаковы.
Обратную дорогу Самохвалов насвистывал "Утомленное солнце", думал о Марысе. Возле мостика задержались, погрузили убитых солдат. И только к полудню въехали в Антоновку, прогудели по улицам. Штатские шмыгали мимо, у казармы стоял серый вездеход. На крыльце штаба стоял офицер из штаба полка. Опять, видно, привез приказ. Опять будет давать разгон. Засиделись они, конечно, здесь. Отдохнули. Пора их Второй гвардейской дивизии повоевать, как ни крути. Казаки выпрыгивали из грузовиков, другие, третий взвод, не бывший в операции, толпились рядом, расспрашивали вернувшихся о поездке. Сотник Высотин тяжело и неуклюже вывалился из коляски "БМВ", пошел к спускавшемуся с крыльца СС-гауптштурмфюреру Вайнеру. Они были добровольцы. Это была Вторая казачья дивизия. Вторая гвардейская казачья добровольческая дивизия СС из корпуса генерала Штейфона.
Глава 4
Мать Ивана погибла в самом конце тридцать девятого, за два дня до нового сорокового года. Вышла она, военврач дивизионного медсанбата, из кабины санитарной полуторки, когда разбирали на дороге завал из сосен, да и рухнула в снег Карельского перешейка. За ревом моторов колонны никто и не услышал выстрела "кукушки" - финского снайпера, засевшего где-то среди деревьев. Бравый Тойво или Пекка прибавил к своему счету еще одного убитого русского, а мать Ивана лежала мертвой с пулей в голове. Так Иван наполовину стал сиротой.
В июле сорок первого он потерял отца. На Западной Украине редакция армейской газеты, в которой служил отец, и с которой Иван отходил на восток, попала под бомбежку и удар немецких танков. Иван был контужен, а когда очнулся, вокруг были немцы. Ни отца, ни вообще кого-либо живого из своих не было. Были обгорелые и раздавленные машины, убитые лошади и люди, военные и штатские. Много. Груды. Иван отлежался в кустах, ночью вышел в какую-то деревню.
Ему повезло. Мужик, встречавший немцев хлебом-солью на рушнике, почему-то не выдал мальчишку-восточника, приютил потерявшего речь пацана, хотя «восточников» вокруг резали с удовольствием. Мужик стал старостой деревни. Целый год Иван горбатился на хозяина, ухаживал за его скотиной. Постепенно речь к нему вернулась. А весной сорок второго, уходивший от бандеровцев отряд окруженцев, прихватил Ивана с собой - в отряде оказался сержант из комендантского взвода, знавший Ивана. Иван к нему приклеился, да ненадолго. Окруженцы уходили на северо-восток, оуновцы и немцы всерьез решили истребить отряд. Через две недели сержант был убит, отряд, от которого остались несколько человек, засел в лесах, зализывая раны, затаился. Под осень в лесу появился новый отряд, в который отряд Ивана влился в полном составе - все пять человек. Они стали воевать. И так воевали до осени сорок третьего. Свои с востока подходили все ближе и ближе.
Донец, командира их отряда звали Донец, сказал Ивану, что нужно опять сходить в Антоновку, там у казачков купили патроны и гранаты. Надо доставить деньги. Иван вынул из "сидора" штатский костюм, который держал на такой случай, переоделся и пошел без оружия. Выглядел он совсем пацаном, это помогало ему пройти, а оружие было в таких делах совсем ни к чему. Вот толковый аусвайс - другое дело. Но аусвайс он должен получить в Глуше. Дело было знакомое. Не раз он ходил на явки. Он, само собой, боялся, но ходил. В свои уже восемнадцать лет он понимал, что не боится только идиот. Он и на идиотов насмотрелся, и на героев. И те, и другие, если не боялись, долго не жили. Как, впрочем, случалось очень часто, и с теми, кто боялся. Кому как повезет. Ему пока везло из-за того, что он не выглядел на свои годы, максимум - на шестнадцать. А как дальше будет - там посмотрим.
К вечеру он добрался до Глуш. Здесь у него был знакомый дядько Охрименко, у которого Иван решил переночевать. Хата дядько стояла у леса, так что в темноте Иван прошел незамеченным. Когда подходил к дьдковой хате, он услышал за соседним плетнем тихий женский, совсем юный голос:
- А поцелуй меня. - Иван замер, постоял, ожидая. Потом снова услышал тот же голос:
- Ох, как же я люблю тебя. Но пойдем, пойдем, мамка меня заругает.
Иван долго стоял молча, пока не убедился, что там, за плетнем, ушли.
Старый Охрименок не то чтобы не обрадовался гостю, но и не выказал неприязни. Иван бывал у него много раз, присмотрелся к человеку. Разбираться в людях он еще не умел, но Охрименок давно был связным, и пока еще никто у него не провалился. Он выложил на стол аусвайс. Документ был настоящий. На бланке, внизу, было по-немецки напечатано, что изготовлен он в Лейпциге. И печати были самые настоящие, в управе их ставили. Так что, все путем. Иначе Иван не пошел бы, однажды ему уже пришлось убегать, едва живой остался из-за плохой печати.
- Племяша моего аусвайс. Он завтра в лес уходит, а документик - тебе, - сказал дядько. - Фотку только вот твою прилепили.
Ели картошку, огурцы, молоко, хлеб. Дядько даже сала нарезал гостю.
- Ну, как тут у вас? - серьезным баском спрашивал Иван, жуя сало.
- Да так, - дипломатично отвечал дядько.- А у вас как же?
- Та по-всякому, - не менее дипломатично говорил Иван.
- А у нас тут у мостика за две недели две машины разбили. Нимцив побили - тьма. Человек, можеть, двадцать. Не ваши?
- Та развешь я знаю, - отвечал с полным ртом картошки Иван. - Мабуть и наши. Та мне разве кто кажеть. - За три года он приспособился к мягкой здешней речи и говорил, как ему казалось, по-местному. Во всяком случае, получалось похоже.
- Оно, конечно, - согласился дядько. - Секрет йон и есть секрет. Военная тайна.
Иван, и вправду, не знал, кто тут грохнул машины. Он вообще-то слышал об этом, но кто это сделал - не знал. В хате было душно от запаха картошки и молока, всего домашнего тепла, от которого Иван в лесах давно отвык. Он разомлел в тепле и сытости, пригрелся, ноги были тяжелые, голова клонилась. Будь здоров, отмахал сегодня какой конец.
- Я тебе, хлопчик, в сарае постелил, - сквозь подступавший сон слышал он голос дядька. - Поспи спокойно.
Иван вышел вслед за ним во двор, ощупью прошел к знакомому сараю, потом блаженно растянулся на овчине, укрылся сверху другой и уснул.
Не знал он, что мотор «бюссинга» не вовремя заглох, шофер копается в нем при свете карманных фонариков уже целых два часа, матерясь, а командир патруля, фельдфебель, в свою очередь, кроет матом растяпу шофера. Мотор заглох, вокруг была уже ночь, фельджандармы лежали по сторонам машины, выставив карабины, с напряжением всматриваясь в темноту. В темноте были партизаны. Была дикая первобытная ночь с ее древними ужасами. В мозгу фельдфебеля крутилось только одно слово - партизаны. Он мысленно повторял его, обливаясь холодным потом, материл шофера, поминал его маму и снова, и снова повторял ужас этой ночи - «партизаны». И накаркал.
Шофер, наконец, исправил мотор, они поехали, все еще с напряжением всматриваясь в ночь. Но страх уже немного отпустил. Мотор завелся, теперь они доедут до этой проклятой Антоновки, куда должны были вернуться еще засветло. Но теперь они обязательно вернутся. «Бюссинг» шел, тускло посвечивая замаскированными фарами через поперечные щели под козырьками. Мотор, рыча в этой ночи, успокаивал, уговаривал не волноваться, уверял, что все будет хорошо. Пока мотор работает, они доедут. «Бюссинг» сполз к мостику, здесь было самое опасное место, потом стал, задрав нос, карабкаться вверх по дороге. Фельдфебель облегченно вздохнул, потому, что самое опасное было позади. Дальше не было таких, удобных для засады, мест. Он вытащил из зеленой пачки сигарету, сунул ее в рот, и в этот момент раздался взрыв. Фельдфебеля убило сразу, а уцелевших фельджандармов, прыснувших из развороченного кузова, перебили из автоматов. Потом партизаны ушли, собрав трофеи. Они, вообще-то, просто шли мимо, по своим делам, но когда услышали завывание одинокого «бюссинга», не смогли просто так пройти мимо. Они рванули грузовик, перебили фельджандармов и ушли. На дороге остался горевший грузовик, голые трупы солдат и освещаемая пламенем ночь с черными кустами. А рядом была Глуша.
***
Иван проснулся от звука глухого взрыва. Он сразу понял, что рванула противотанковая граната, потом заработали немецкие автоматы, несколько раз ударили немецкие винтовки, а потом все стихло. ППШ не было слышно. Но это ничего не значило. Немецкие МП-40 были удобнее, потому, что к ним всегда были патроны. Хотя все хотели именно наши ППШ. А Иван предпочитал именно МП-40. Из-за патронов. Может, и сейчас стреляли такие же любители МП. А может, и немцы. Он посмотрел в щели сарая, в том направлении, откуда раздались взрыв и выстрелы. Там, вроде, что-то разгоралось, занималось красным пламенем.
- Хлопчик, - спросил, появившийся вслед за скрипом ворот, дядько, - дывись, опять, похоже, нимцив разбили? Га?
- Похоже, - согласился Иван.
- Не нравиться мне это, - сказал дядько. - Надо бы тебе, хлопец, уходить.
Иван подумал и спросил: «А в прошлые разы, как было? Обошлось?».
- Оно, конечно, так, - согласился дядько, - но береженого бог бережет.
Иван подумал, еще раз заглянул в щель. Там все также горело. «Ладно, - сказал Иван, - посплю немного и пойду. Все равно до утра они не расчухаются». И снова завернулся в овчину. На этом его везение кончилось. Дядько побурчал немного и ушел в хату. А Иван уснул и спал еще долго. А когда проснулся, то услышал, как совсем рядом ныли моторы грузовиков. Он сразу понял, что неспроста грузовики появились так рано, что надо уходить.
- Ой, божечки, - в сарай вошел с причитанием дядько, - видимо-невидимо нимцив едет. К нам заворачивают.
- Ну, прощай, дядько, - сказал ему Иван, пошел в огород. Прижимаясь к сараю, прячась в его тени, он осмотрелся. Путь к лесу был закрыт, там уже вытягивалась цепь солдат. Иван лег между грядок, пополз в другую сторону. Он выполз в картофельное поле, тихо, но быстро стал ползти меж высокой ботвы, ничего не думая, занятый только одним: «Вот дурак-то! Ну и дурак! Проспал!» Он полз долго, позади уже стреляли, уже пахнуло дымом, уже трещало пламя, и вдруг Иван услышал впереди, и справа, и слева голоса. Все правильно. У немцев порядок. И здесь цепь. Он решил зарыться в землю, хотя понимал, что это глупо. От судьбы не зароешься. Но хотелось спрятаться, стать маленьким, как когда-то у мамы, чтобы никто его не видел. Он стал рыть землю, успел закопать сидор с деньгами, и тут грохнул выстрел, пуля ударила рядом с головой.
- Стой! - крикнул кто-то по-русски. - Встать! - Иван затаился, хотя понимал, что его увидели. Судя по голосу, это были полицаи. Уж очень русский был голос. Немцы так не говорят. Ивану стало жалко себя, стало ужасно жалко, что он так глупо попался каким-то уродам-полицаям. Он хотел перевернуться на спину, чтобы посмотреть на небо, так ему стало жалко себя, своей молодой жизни. Но снова ударил выстрел, и тогда Иван поднялся. «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях», - вспомнил он чьи-то слова. И это, в этот момент, показалось ему правдой. Хотя ему хотелось жить, и не хотелось вставать с холодной, мокрой земли. Он встал. Недалеко от него стоял мужик. Нет, не мужик, пацан еще совсем. Может, чуть старше Ивана. В немецкой форме. Но не полицай. Вдоль по полю вытянулась цепь таких же мужиков в немецкой форме, но с такими рязанскими мордами, что Иван понял навскидку - это не немцы. Это казаки. Стоявший рядом с одиноким кустом молодой казак, стрелявший в него из пистолета, был офицера. «Шкура, - с тоской подумал Иван, глядя в белое лицо молодого.- Он же меня убьет».
- Ты кто? - спросил офицер, рассматривая Ивана. Немецкая форма ладно сидела на нем. Стальная каска. Шинель. Перемазанные землей сапоги. И налитые испугом и ненавистью глаза.
- Подними руки, - сказал офицер.- Руки вверх! - Иван поднял руки. Худые, они смешно торчали из коротких, опавших рукавов пиджака.
- Ты кто? - спросил офицер. - Иван молчал, глядя на пистолет в руках офицера. Он вдруг опять понял, что этот молодой гад убьет его вот сейчас. Прямо здесь. Иван совершенно отчетливо понял это, зачем-то запоминая против своей воли лицо этого человека. Глаза казака все больше наливались страхом и ненавистью.
- Язык проглотил, падла? - спросил офицер. Иван все также молча стоял, задрав вверх ставшие чужими руки. Гудело и трещало пламя горевшего хутора, казаки в цепи смотрели на него. Офицер поднял пистолет. И для Ивана все кончилось.
Глава 5
Отдохнуть после операции не пришлось. Получили приказ завтра начать подготовку к передислокации в Сарны, и там получить конский состав. Отправка через три дня. Пришлось начать сборы уже сегодня, зная бестолковость казаков. Набить брюхо, украсть, прикончить кого-нибудь - это они мастера. А толком выполнить приказ не смогут, шпана уголовная. До обеда Самохвалов материл свой взвод, но не зря. Пить перестали, поняли, что уезжают, надо собираться. А когда поняли, побежали к своим коханкам.
У Самохвалова был сегодня особенный день. Но он об этом никому не сказал. Папа, когда провожал Самохвалова в пехотное училище младших лейтенантов, сказал многозначительно: «Помни, сын».
- Всегда помню, папа, - ответил Самохвалов, вошел в вагон, помахал отцу из открытого окна. Поезд пошел, а Самохвалов, высунувшись по пояс в окне, все смотрел на стоявшего на перроне отца. Бывший штабс-капитан выглядел еще браво. «Глядишь, и его заберут на фронт», - вдруг подумал Самохвалов, но его отвлекли, позвали ребята, к тому же закрутило космы паровозного дыма, отца не стало видно. Он вспомнил о нем, тогда, у хутора на Дону, когда они с рыжим сержантом Веневским, прячась по садам, шли за запад. Он вспомнил отца ранним утром, в тот самый момент, у большого ракитового куста над рекой.
Из-за куста вышел немец. Винтовка черным зраком уставилась Самохвалову прямо в грудь: «Стой! Руки вверх!». Это Самохвалов понял. Сержант Веневский, как-то хрюкнув, поднял руки, выронив сидор. Лица немца в тени низко надвинутой каски, в едва брезжившем свете начинавшегося утра, не было видно. Немец что-то заорал, не оборачиваясь, звал кого-то. Он орал быстро и громко, и Самохвалов от волнения не понял ничего, все его занятия немецким вылетели из головы. Это потом он стал понимать все: «Alle heraus! - Всем выходить! Los! Los! - Давай давай! Sklaven Nation, verfluchter Hund! - Нация рабов, проклятая собака! Was ist das, du Verfluchter? - Что это значит, проклятый? Herr Scharfuhrer, ish melde...- Господин шарфюрер, разрешите доложить... Maul halten! - заткнись! Los, los, antreten, Maul halten! - давай, давай, стройся, заткнись! Achtung! - Внимание! Gott! - бог». Он узнал, что такое кеннкарта - удостоверение личности, и что такое auswais. А тогда все - крики и смех солдат, покалывание штыком, обыск смешалось в одно - добрался, наконец.
- Jude? - спросил Веневского высокий тощий немец, вывалившийся вместе с толпой грязных немецких солдат из кустов и рассматривавший пленных.
- Нет-нет, - испуганно замахал руками рыжий и конопатый Веневский. - Не еврей. Нет!
- Jude, - утвердительно сказал тощий, и все немцы заржали.
- Нет! - закричал Веневский - Русский я! Русский! Мы к вам, товарищи, шли. Мы - свои.
- Нет комиссар? - спросил тощий. Он, видно, был здесь старший. Самохвалов еще не разбирался в немецких званиях.
- Erlauben Sie, zu berichten, der Herr der Offizier! - сказал заранее заготовленную фразу Самохвалов. - Wir schicke freiwillig her, der groBen germanischen Armee zu dienen.
- Maul halten! - сказал тощий. - Sklaven Nation, verfluchter Hund! Los, los, antreten, Maul halten! - он был пьян.
Самохвалов тогда очень обиделся на немцев. Он так рвался к ним, а они ему надавали по шее, отобрали хорошие сапоги, часы и деньги, а потом законопатили младшего лейтенанта в лагерь. В Шепетовку. Только проволока, голод и сознание, что тут ты и сдохнешь. Полтора месяца в Шепетовке. Даже вспоминать страшно. Он рассказывал немцам, как, спрятавшись под мостом во время налета немецких пикировщиков, стрелял из автомата по зенитной батарее красных, как убил там кого-то, как боялся, что его обнаружат. Его и, вправду, обнаружил сержант Веневский. Он хотел прикончить Веневского, но тот оказался своим. Они стали готовиться вдвоем. Тогда он все твердил про себя по-немецки: «Разрешите доложить, господин офицер! Мы явились добровольно служить великой германской армии».
Он рассказывал немцам разных чинов о своем отце - штабс-капитане, об их жизни у красных. Ему не верили долго, и долго тянулись полтора месяца в аду шепетовского лагеря. Он думал, что не выживет.
А сегодня исполняется ровно год, как белобрысый, похожий на бледную крысу, шарфюрер скомандовал им, замершим в строю добровольцам:
- Los, los, antreten, Maul halten! - Их погрузили в машины и повезли на запад. Это была свобода. Восхитительное чувство свободы и сытости! Он словно опьянел тогда от этого чувства. И уже год прошел. Год. И красные наступают. Тогда, год назад, у степного хутора возле Дона он думал, что скоро все кончится. Но прошел год, а конца войне не видно. Обманули немцы. Но не развяжешься.
Под вечер уже прибежала Марыся: «Ваня! Вермахт дома сжигает! Наш дом тоже жечь будут! Езус, Мария!» - Она рыдала.
- Это они жгут, чтобы очистить сектор обстрела, - объяснил ей Самохвалов. - Чтобы партизанам не подобраться. Понимаешь?
- Сделай что-нибудь! Матка боска! - рыдала Марыся. Она была так хороша, даже плачущая.
- Успокойся, глупенькая, - сказал Самохвалов, подталкивая ее к койке, - что ж тут сделаешь. Вермахт все сжигает. - Она хотела вырваться, но он не выпустил ее. Потом она все же ушла, все так же плача. Он глядел ей вслед, выпил глоток самогона, пошел посмотреть. У церкви стояли нищие - трое взрослых и один ребенок. Серой плесенью выделялись на фоне белой стены их лохмотья.
Глава 6
Польская улица, оказавшаяся, к ее несчастью, не там, где надо, уже горела. Солдаты вермахта, запалившие дома, уже ушли, сухое дерево, тесовые крыши, сараи горели дружно, только треск стоял. По крышам в дыму ползали казаки, старались сбить пламя, заливали его водой. В этих домах жили коханки казаков. Хохлы казаков не любили, а полячки, оставшиеся без мужей, привечали казачков. «Вот после войны Польша сможет целую дивизию сформировать из киндеров наших казаков», - подумал Самохвалов. Пламя росло все стремительней, вокруг стояли плачь и вопли, женщины метались, не зная, что делать, плакали дети, кто-то тащил узлы, казаки, рискуя сгореть, все пытались отстоять пылающие дома. Взводный второго взвода Семикопейкин метался тут же, идиот. Марыся сидела возле своего горящего дома, рядом с матерью, на узлах. Самохвалов взглянул на них и пошел дальше.
Вечером Самохвалов слушал у доктора радио, берлинскую «Дейчланд-зендер». У доктора был дохленький, маломощный «народный приемник». Вот в Сарнах Самохвалов видел настоящего красавца - консольный «телефункен» с диапазоном коротких волн. Вот это вещь! Дорого бы дал он за такой вот «телефункен». И когда-нибудь у него будет «телефункен».
Радио говорило вещи неприятные. Американцы на Сицилии. На Берлин опять был налет, сбито восемьдесят американских бомбардировщиков. Самохвалов подумал: «Если сбили только в одном налете восемьдесят, то, сколько же всего их было?». Но вслух этого говорить не стал.
- Arzt! - орал сотник Высотин, - скажи, когда мы краснопузых кончим? - Он не считал доктора немцем, потому что доктор был из фольксдойчей, откуда-то с Волги. Он так и звал доктора не по имени, а по профессии -- Arzt - врач. Сам сотник начал свою войну с красными еще у Байкала, летом восемнадцатого, у Анатолия Пепеляева. Не у того, которого вместе с Колчаком большевики под лед спустили, а у его брата, который потом стал генерал-лейтенантом, а еще позже, в Якутии, в двадцать втором, резал коммуняк. Сотник почему-то гордился этим Анатолием, как своим папой. Он проделал с Пепеляевым весь якутский поход из Харбина, но остался цел. А Пепеляеву не повезло тогда в Якутии. А как все начиналось отлично! Сотник рассказывал своим молодым лейтенантам, как топили в голубой и холодной воде Байкала пленных венгров, и коммуняк. Сейчас сотник жрал самогон, в его огромную утробу входила прорва мутной жидкости с дурным запахом. Самохвалов самогон терпеть не мог. Папа его не пил, и сыну привил отвращение к выпивке, а к порядку и чистоте - любовь и привычку. Доктор предложил им для начала настоящую малиновую шварцвальдскую водку - прислали родные. Но сотник брезгливо отказался. «Херня», - сплюнул он и стал пить самогон. Доктор обиделся за шварцвальдское пойло.
- Вы, русские, - говорил этот, совершенно лысый, с тощим, изжеванным, коричневым лицом человек, - не способны ни на что.- В кабинете доктора лежали на столе человеческий череп и кости. Свежие.
- Врешь, - сказал Высотин, - мы им все равно башку свернем. И Сталину вашему. Иосиф хитрый, как любой еврей. Он не показал сначала все свои запасы, а теперь только выгребает все со складов. Но мы ему все равно башку снесем!
- Сталин - грузин, - сказал доктор.- Он отвернулся от Высотина, налил в стакан мутный самогон, посмотрел сквозь стекло на керосиновую лампу. Электричества опять не было. Опять партизаны или спекулянты украли провода. - Вам, Самохвалов, я скажу, что вы за народ такой - русские. - Он посмотрел в глаза Самохвалова. - Вы были когда-нибудь в Минске?
- Нет.
- А я был. Там в июле сорок первого был лагерь. Наши согнали туда сто тысяч вашего брата, военнопленного. Сто тысяч. Вы запомнили цифру? На крохотной площади. Очень крохотной. И там же было сорок тысяч гражданских пленных. Армия! Понимаете, Самохвалов, целая армия молодых, здоровых мужчин. Вы прониклись?
- Давай, не тяни, Arzt! - сказал Высотин.
- Так вот! - с торжеством посмотрел на них доктор. - Эту армию в сто сорок тысяч человек охраняла всего-навсего рота фельджандармов. Всего-навсего одна рота! - Доктор торжествующе, все еще держа стакан в руке, смотрел на Самохвалова и Высотина. - Понимаете? Одна немецкая рота против целой русской армии! Пусть даже безоружной! А вы мне тут говорите о русских. Вы не можете ничего! Я знаю, я сам почти русский, я всю жизнь живу в России. - У доктора была бело-красная ленточка медали «За участие в кампании на Восточном фронте». Ее называли «Орден мороженого мяса». Он был под Москвой в сорок первом.
- Это не мы, Arzt, - сказал Высотин. - Это краснопузые.
- Выпьем, камрады, - предложил доктор, - за победу германского оружия! Мит фоейр унд шверт! Огнем и мечом! - И они выпили вонючий самогон.
Поздно ночью Самохвалов позанимался немецким. Перевел на русский статью из «Фолькишер Беобахтер», потом из позапрошлогодней газеты «Правда» на немецкий. Очень трудный перевод был. Он почитал старый, замусоленный учебник немецкого. Пора спать. Завтра будет сумасшедший день. И словно заноза, мешающая, беспокоящая: Марыся!
Иногда он водил ее в кино или в кавярню, там играл аккордеон, толстый поляк в мятой шляпе рвал меха:
- Для пани! - Они танцевали, сидели за столиком среди фельджандармов, спекулянтов, вермахтовцев, туземных полицаев, уголовников, казаков, проституток и тодтовцев. Тодтовцы все сплошь были русские, они строили здесь что-то. В Антоновке было немного войск, но зато разных. Это было большое село, почти город, раньше это был районный центр, теперь - центр гебитскомиссариата. В кавярне было шумно, чадно. Но Самохвалову тут нравилось. Он впервые в жизни был в подобном заведении с девушкой. И вообще впервые.
- Для пани! - выкрикивал толстяк, рвал меха, вермахтовцы и фельджандармы слезливо подпевали, тоскуя о Лили Марлен. У них, у каждого, была своя Лили Марлен.
Ан ден казерне,
Фор дем гроссен тор
Штанд айне лятерне...
Марыся, Марыся...
Он проверил свои капиталы. Немецкие марки, не оккупационные, настоящие, четыре обручальных кольца, пять часов, три золотых коронки. Он пересчитал деньги, подержал на ладони золото. Оно тускло блестело, заманчиво и дразнящее. Он вынул из кармана кителя аусвайс, подобранный на убитом пацане в Глушах, еще раз рассмотрел его. Потом он опять завернул все в платок, спрятал в полевую сумку. И лег спать в эту ночь один. «А и черт с ней», - сказал он вслух. И уснул.
Глава 7
Когда он открыл глаза, над ним было небо. Голубое-голубое. Он услышал стон.
- Очнулся, малый? - спросил кто-то.
Он опять услышал стон и понял, что стонет он сам. Небо было голубое, оно качалось и скрипело. Он опять провалился во мрак.
Когда он снова очнулся, то увидел над собой белый потолок. Пахло лекарствами.
- Лежи, лежи, - сказал женщина, наклоняясь низко к его лицу.
И он стал лежать. Он лежал, но сказать ничего не мог - опять потерял речь. Потом над ним появился бородатый мужик, спросил, как здоровье, передал привет от какой-то тетки Гапки, вложил в руку яблоко. Постепенно он начал соображать. Оказалось, что он лежит в госпитале. Рядом с ним лежал полицай из хохлов. Полицай стонал, от его бинтов дурно пахло. Через два дня полицай умер. Опять появлялся бородатый, называл его племянником, кормил с ложечки куриным бульоном, совал в рот сало. Оказалось, что бородатый - его дядька, староста дальней деревни, а его подстрелили партизаны, дядька привез его в госпиталь, в Антоновку. Он думал, что сошел с ума, раз ему мерещиться, взявшийся ниоткуда, бородатый родственник.
Потом, когда он совсем вошел в норму, бородатый нашептал ему, что боялся - разговоришься ты в бреду, выдашь нечаянно, но оказалось, на счастье, что ты речь потерял. А нашел я тебя возле Глуш, хорошо, что проезжал я скоро, как вас пожгли, а то бы ты кровью изошел. Я тебя на телегу - и сюда, за племяша выдал. А раны - чепуха - одна пуля по голове скользнула, да другая в грудь.
Тут Иван вспомнил. Вспомнил, что в него стреляли, что расстрелял его тот, в каске, русский, казак, молодой пацан. Но стрелял он не два раза. Пока Иван падал, он это отчетливо помнил, пацан выстрели в него трижды.
Женщина, склонившаяся над Иваном в первый день, оказалась племянницей бородатого. Она смотрела за Иваном, кормила его, пока он не смог садиться на койке. Она и спрятала Ивана, когда началась эвакуация, когда подошли к Антоновке наши танки. А потом его призвали, он попал в пехоту, в разведроту, а куда же еще ему было попадать, партизанскому разведчику.
***
Вдали, слева, гремела канонада, там взлетали ракеты, туда проносились самолеты, там поднимался дым, а здесь было пока тихо, только иногда с русской стороны татакал пулемет, пули чирикали в ветвях. Три наших танка постреляли из голых черных кустов на левом фланге, потом головной остановился возле позиций взвода. За ним стали два других. Из командирской башенки головного, откинув люк, вылез чумазый танкист, помахал рукой, подзывая кого-нибудь. Самохвалов подошел. Чумазый, спустившийся с танка, перекрикивая рев трех двигателей, спросил, глядя на шеврон на рукаве самохваловской шинели:
- Русский?
- Русский, - ответил Самохвалов.
- Вот что, русский, - сказал танкист. - Мы уходим на левый фланг, а ты, русский, стреляй здесь хорошо. Стреляй в Иванов, Иван, - танкист засмеялся. - Как воюешь со своими, не страшно?
- Нормально, - сказал Самохвалов по-русски.
- Что? - не понял танкист
- Я говорю: гут! - крикнул ему Самохвалов. - Зер гут!
- Пока, приятель, - сказал танкист, полез в башню. Танки зарычали еще яростнее, дернулись, торчавший в башне танкист тоже дернулся, и танки, ломая подлесок, уползли куда-то, рыча и выбрасывая хвосты перегоревшего бензинового чада. И взвод, его взвод, остался один на этой опушке. Это был его первый бой, если не считать того, самого первого, на Дону, длившегося трое суток. Коней у него во взводе уже не осталось, всех накрыли штурмовики, да и от взвода мало что осталось. СС-штурмбанфюрер из панцирной дивизии указал ему эту опушку рощи, здесь они должны продержаться до подхода главных сил панцирной дивизии. Но вместо главных сил подошли три «тигра», постреляли, и уползли. Теперь бой громыхал где-то позади, а он не знал, что делать. Была глубокая осень. Шли бои за Киев. Он пересчитал своих казаков, половина была пьяна. Он тоже глотнул из фляжки, но не почувствовал вкуса коньяка. И тут на них свалились штурмовики, прошли низко, едва не задевая верхушки деревьев, он услышал невероятной грохот, увидел ослепительную вспышку, и наступила темнота.
Он очнулся в окопе уже почти ночью. Болела голова, на лбу запеклась кровь. Было тихо, только на западе железно и гулко гремело. Он посидел на бровке окопа, держась за раскалывавшуюся от боли голову, потом пошел, шатаясь, на запад. На опушке недалеко от деревни, он увидел, как по краю зарослей шли три парня в гражданской одежде, с мешками, выискивали что-то в кустах. Мародеры, - понял он. Когда парни подошли совсем близко, он понял, что это подростки. Он крикнул им: «Эй! Руки вверх!» Пацаны замерли. Он подошел к ним и дал очередь из автомата в головы. Одного он убил сразу, а двоих пришлось добивать. Он стащил с них пахнущие чужим потом белье и одежду, выбрал себе подходящее, надел, не чувствуя обычной брезгливости, потом разорвал одну рубашку, расковырял подсохшую ссадину на лбу, испачкал ткань кровью, обмотал ею голову, и пошел на запад. В кармане у него лежал тот самый аусвайс.
Глава 8
Через два дня, вечером, Иван Иванович вместе с Наткой закрыл лавочку, опечатал, спустился вниз, к киоску Самохина. Сегодня работала давешняя конопатая маленькая продавщица. Иван расплатился с ней, забрал конверт с пленкой и фотографиями, сунул его в пластиковый пакет с белой парусной яхтой на красном фоне, поехал домой. Жены еще не было. Иван нагреб в сумку картошки, поехал к отцу. Отец жил через три улицы, возле бывшего кинотеатра "Победа", старого, построенного еще в сороковых годах. Теперь в бывшем кинотеатре продавали мебель и подушки с матрацами.
Иван Иванович вставил ключ в скважину замка, но отец был дома, открыл сам. Они стали готовить ужин, яичницу с колбасой, напились чаю. Иван Иванович рассказывал, что нового происходит в его скудной событиями жизни. Рассказал и о газете.
- Да я тебе сейчас фотографии покажу, - порылся он пакете, который случайно прихватил с собой из машины.
Отец, держа фотографии в руке, рассматривал их, откладывал просмотренные на стол. Иван Иванович рассказывал о газете, о новом редакторе, а сам мыл посуду.
- Как ты говоришь, зовут редактора? - спросил отец.
- Владимир, - сказал Иван Иванович, - а отчество я забыл.
- Нет, фамилия, - сказал отец.
- Зененко, - сказал Иван Иванович, протирая посуду полотенцем. - А что?
- Ничего, - сказал отец. - А когда напечатают?
- Обещали на следующей неделе, если я послезавтра дам материал.
- Так ты и дай, - сказал отец.
- Я и дам, - сказал Иван Иванович. Он сел в кресло, закурил. Отец все рассматривал фотографии.
- У тебя эти неплохо получились, - сказал он. - Оставь мне, я посмотрю их потом еще раз.
- Да бога ради, - сказал Иван Иванович.- Смотри, сколько угодно.
- Гараж будем заливать? - спросил отец. Они уже давно собирались залить битумом протекающую в дождь крышу гаража. - К весне, пока таять не начало, надо залить.
- Давай, на следующей неделе, - сказал Иван Иванович и встал.- Пора, Катя, наверное, уже дома. Я тебе завтра огурцов из подвала завезу.
Выйдя из подъезда, он посмотрел на окна отца, сел в машину и поехал в гараж. Это совсем недалеко от дома.
В прошлом году, тоже в январе, он шел в гараж мимо бывшего дворца культуры. Здесь теперь тоже был рынок. Он тогда пошел в гараж ближе к обеду, и наткнулся за этим рынком на полуголый мужской труп. Мужчина весь в синих наколках лежал на спине, вытянув вперед руки. Иван Иванович остолбенел. Мимо шли люди, равнодушно взглянув на труп, проходили дальше, никто не стоял, не смотрел на бесплатное зрелище, как было бы раньше. Привыкли, видимо. Иван Иванович добежал до гаража, от сторожа позвонил в милицию.
- Знаем, знаем, - раздраженно ответили ему. - Приедем. - Но, когда через час он ехал мимо того места, труп все так же лежал на снегу.
Вечером из выпуска новостей он узнал, как было дело. Два мужика пили в квартире, закусывали. Потом один убил другого, поспал, а проснувшись, потащил убитого друга к мусорному контейнеру. Не дотащил, лень стало. Убийца бросил труп посреди двора, пошел досыпать в квартире убитого.
Глава 9
Он почти прибежал домой, включил радио, разделся, в возбуждении не мог найти себе места. Зеленый огонек приемника разгорался, казалось ему, слишком медленно. Всегда неплохо работал, не «телефункен», конечно, но все же... А он не мог найти себе места. Крохотная каморка - шкаф, стол, три стула и две кровати - их с женой и кроватка сына. Да еще оранжевый абажур под низким потолком. Но места себе он не мог найти. Из общей кухни вернулась Маша, жена, удивленно посмотрела на мужа.