- Да оставь ты эту стену в покое, - говорит Мальчик мне в спину.
Я оборачиваюсь, бросив изучать перекошенный рисунок обоев над своей кроватью.
- Нет там никакой бандитской цементной мумии, тебе же сказали, - Мальчик фыркает, словно кот, которому в нос попала вода, и легко подпрыгивает, устраиваясь на подоконнике. Кажется, я первый раз вижу его при дневном свете. Солнце делает любой морок поразительно достоверным. - И вообще ничего тут нет, кроме древней штукатурки и подгнивших реек под ней. Ни единого скелета, ни пучка перьев, ни мотка шерсти с иголками, ни-че-го.
- Самая странная нехорошая квартира в истории, - пытаюсь отшутиться я.
- А с чего ты вообще взял, что она нехорошая? - глаза у Мальчика оказываются светлыми-светлыми, как дождевая вода, оставшаяся на жестяном подоконнике после ночи.
- Просто рассматриваю варианты, - признаюсь. И замираю в полуметре от него, не решаясь прикоснуться. Мальчик улыбается - тепло и нежно.
- Ты вообще не о том беспокоишься, - говорит он и первым тянет ко мне руку. Забавным покровительственным жестом ерошит волосы мне надо лбом, и я замираю, понимая, что счастлив. По-настоящему счастлив впервые за долгие месяцы. Здесь и сейчас, в потоке света, льющегося из немытого окна. Под его взглядом, под его пальцами.
- Зачем ты уходил?.. - спрашиваю одними губами.
Мальчик словно бы не слышит.
- Нормальная у тебя квартира, - говорит он. - Ты здесь уже бывал в детстве. У бабушки. Разве не помнишь?
- Не бывал.
- Не помнишь, - вздыхает Мальчик, и протягивает мне неизвестно откуда взявшуюся чашку с золотым ободком.
* * *
В чашке - застоявшаяся лужа крепко заваренного чая, прямо совсем заварка, горький-прегорький, я такой не пью. Тем более, сначала он был такой горячий, что я обжег пальцы о тоненькую хитро изогнутую ручку, а потом он как-то быстро остыл и стал еще противнее. И без сахара.
Дома мне наливают чай с песком (две ложки!), а тут в сахарнице какие-то противные лежалые рафинадины, желтые, с налипшими кое-где соринками и тонкими волосками. Я взял было одну, но побрезговал и положил обратно, пока никто не видел. А то мама бы ругалась, она всегда говорит: если что-то съедобное схватил руками из общего блюда - пирожок там или хлеб - класть обратно нельзя, неприлично. Разве что конфету можно, если она в обертке. Только какой дурак станет класть обратно конфету!
Так и сижу на жестком табурете (высоченный такой табурет), болтаю ногами. Разглядываю то чаинки на дне сквозь темно-коричневую муть, то ковер с оленями над диваном, то зеленую бахрому абажура над столом (огромный такой абажур, прямо как колесо у машины), то картинку из журнала на стене. На картинке радостная семья идет на демонстрацию: папа, мама, двое детей... нет, трое, еще один у папы на плечах. Мы тоже так ходили, когда я был маленький. Мне обидно из-за сахара, немного хочется писять (но не сильно пока, можно потерпеть) и невыносимо скучно. И почему-то стыдно, но я не могу вспомнить почему.
- Маааам, а можно с кисой поиграть?.. - зову.
- Оставь кису в покое! - громко говорит мама из соседней комнаты.
- Я ее не трогал! - мне становится еще обиднее, потому что и в самом деле ведь не трогал. Киса вон она, на диване спит, серая, пушистая (я наконец понял, чья шерсть на рафинаде). А мне велели сидеть за столом и не вставать, и я сижу. И никого не трогаю.
Мама не отвечает.
Они с бабТаней о чем-то разговаривают страшным шепотом в соседней комнате, и я стараюсь их не слушать, потому что подслушивать нельзя. Но все равно отдельные куски доносятся сквозь два слоя желтых плюшевых шторок, и я не знаю, нехорошо я делаю или как - раз я их слышу.
Мне ужасно хочется быть хорошим (особенно при бабТане), и, чтобы не слышать разговора, я начинаю напевать свою любимую песню про что тебе снится крейсер аврора. Мы в садике учили. Сначала тихонько, потом погромче.
- Хватит выть!.. - страдальчески кричит мама на середине куплета про какие-то бушлаты. И я прикусываю губу, чтобы не зареветь. При бабТане реветь - это вообще позор. Она мне хоть и бабушка (папина мама), но всегда страшно строгая.
Сказать по правде, я и вижу-то ее второй раз в жизни. А первого раза и вовсе не помню.
Мы когда пришли, она сразу на меня так посмотрела, словно я ей окно разбил. Или кошку за хвост таскал. А я только порог успел переступить.
- Татьяна Васильевна, всего на две недели... - торопливо, с придыханием шепчет мама из-за шторки, - профсоюзная путевка... два года не давали... поймите, совершенно, совершенно не с кем оставить... при чем тут моя мать... диабет... сердце... в конце концов, он и ваш внук!.. единственный!..
- Квартиру я ему отпишу, - стальным, нехорошим голосом отзывается бабТаня. - Потому что единственный внук. Вы с Николаем должны быть довольны. А больше от меня ничего не требуй. Возиться с ним я не обязана.
- Да при чем тут ваша квартира!.. - мамин голос срывается то ли на всхлипывание, то ли на вскрик, бабТаня что-то говорит в ответ, мама шепчет все громче, все неразборчивей. Я склоняюсь над столом, почти окуная нос в чашку с чаем. Мне почему-то хочется стать еще меньше, чем я есть.
Кошка просыпается на диване, словно ее разбудило дрожание воздуха (а воздух дрожит, прямо-таки очень дрожит, весь волнами идет). Тянется, зевает во всю пасть, легко спрыгивает на пол и подходит к столу. Сама, я ее не звал, только смотрел на нее.
И начинает тереться о ножку табуретки, старательно так, усердно. И о мой носок тоже, оставляя на нем серые шерстинки. Мне щекотно, и я хихикаю.
- Я сказала, не трогай кису!.. - мама вылетает из спальни, всколыхнув шторки. От них в дрожащий воздух поднимается туча пыли. Кошка в панике прячется под диван, а я не успеваю ничего сказать в свое оправдание: мне прилетает хлесткая затрещина. Даже не больно и не обидно поначалу, настолько я удивился. - Домой пошли!.. Невыносимый!.. Дебил!.. Человеческих слов не понимает!.. Чего ты ревешь, чего ты ревешь?!
Я еще не реву. Реветь начинаю только в коридоре, когда получаю от мамы второй раз. Но тут уже я сам был виноват: не смог застегнуть сандалик.
* * *
- Вот видишь, - печально говорит Мальчик. - Людям почему-то кажется, что бывают нехорошие места и они чего-то там притягивают. Несчастья. Страхи. Призраков. А магнит - он не вовне. Он внутри.
Я все еще хлопаю глазами, одурело любуясь на пустую надтреснутую чашку с золотым ободком и тоненькой ручкой.
- Самый сильный магнит, - говорит Мальчик, - это человек, которого никто не любит.
- Но ты же меня любишь, - неуверенно говорю я.
Мальчик светло улыбается и болтает ногами. Солнечный свет бьет ему между лопаток, делая нечетким, почти полупрозрачным.
- Я ведь наполовину твоя выдумка, - неожиданно мягко отвечает он после долгой паузы. - Сам посуди: как человек, которого никто никогда не любил, может выдумать кого-то, кто будет его любить? Это все равно что рисовать слона по чужим рассказам.
- Но ты вернулся ко мне, - я безнадежно отбиваюсь от этого аргумента, уже чувствуя, какой он неподъемный.
Мальчик снова улыбается и пожимает плечами, словно бы сам удивлен этим фактом. Он сейчас похож на перемазанного вареньем ребенка, уверяющего, что не трогал банку, даже близко не подходил.
- Это было странно, - признает он наконец. - Но перед этим я ушел.
- А вот это как раз было в порядке вещей, - догадываюсь я.
- Угу, - соглашается Мальчик. - Ты ведь не можешь представить сценария, в котором тебя не бросают. Ты его ни разу не видел.