Резин Михаил Семенович : другие произведения.

Бегство талой воды

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


Оценка: 7.00*3  Ваша оценка:


Михаил РЕЗИН

БЕГСТВО ТАЛОЙ ВОДЫ

Повествование в монологах

   П р е д и с л о в и е
  
   Тогда по улицам только-только забрезжили светлые и цветные, такие обнадеживающие, пятна диковинных одежд кришнаитов, "белого братства", порфирьевцев, последователей Виссариона. Закружились по подъездам листовки сайентологов, иеговистов, мунитов. По клубам и Домам культуры пошли лекции визионеров, оккультистов, выходцев из астрала, контактеров с космосом. Было разрешено открыто говорить о Боге, церкви, спасении души. В каждом глашатае виделся образ проводника, знающего дорогу в Золотой Город. По берегам великих российских рек проповедники с Запада и Востока крестили, окунали в воду сотни, тысячи истосковавшихся по Небесам людей. Над необъятными просторами Отечества реяли эскадрильи НЛО, наблюдавшие за процессом "духовного ренессанса".
   Четверть века назад подземный гул был едва слышен. Но уже тогда замирало сердце в страхе за детей. Отдельные инфернальные особи шныряли туда и сюда, портили атмосферу и настроение, однако повсеместным это не было. Мелкие дельцы, почуявшие приближение времен "постсоветского" Фенимора Купера и покорения "дикого востока", разворачивали в подвалах жилых домов примитивнее кинотеатры с телевизорами и "видаками", с показом фильмов из некогда запретного "забугорья". В подвалы набивались подростки и за мятый рубль глотали сладкую отраву насилия, наготы, наглости. Геи? Лесбиянки? Их общественная проповедь была еще далека. Да и возрождение храмов, поклонных крестов и возвращение Христа в сознание людей еще не начиналось. Противостояние было впереди. Грех скалился из подворотен, но предпочитал делать это в основном по ночам, под скудным освещением редких лампочек накаливания, в беглом блеске бутылок с водкой, которую таксисты по золотой цене продавали из багажников. Грех посмеивался в прокуренный кулак и ждал, когда наступит время его парадов, время глумливых дебатов о законности Содома и Гоморры, о преступлениях Творца в отношении сексуальных меньшинств.
   Кто из героев преисподней будет легализован следующим? Некрофилы? Зоофилы? Некроманты? Пожиратели детей? Кого еще выдавит на поверхность не знающий устали "древний кочегар", "обезьяна Бога"?
   Как птицы от топа ноги разлетелись годы. Как сны от лая ранней собаки или грая ворон. Непостижимая загадка бытия, загадка времени! Еще недавно бегал 100-метровку, качался с одноклассницей в летнем саду на качелях-лодочках, а тут вдруг какой-то щум и порыв ветра времени, и тебе ни с того, ни с сего вдруг уступают место в автобусе, и ты видишь в автобусном окне иней своих волос.
   О, да! Тогда еще вполне здравствовала страна, в которой жил готовый обманываться народ. Еще гремела заводская мощь. Линкоры гордо дышали широкими ноздрями своих главных калибров, уши радаров чувствовали небо по всему периметру необъятной границы, подводные лодки незримо скользили во тьме океанских глубин, а истребители денно и нощно сквозили в небе, являя собой образы неодолимых "ангелов-хранителей". Еще не заросли поля веселыми, одуревшими от свободы, березами. Еще пелись пионерские песни, и безмятежное солнце сладким малиновым соком сочилось сквозь алые галстуки. Мы ходили строем, мы пьянели от сопричастности к братству: "Один - за всех! Все - за одного!" Мы все еще верили простецким восторженным россказням о победе коммунизма, о справедливости для всех без разбора, об освобождении от апартеида "черного материка" и предсмертных судорогах "дяди Сэма". Но тем временем Каин уже искал палку поострее. Тем временем гадаринские бесы высматривали сверху пригодное для себя стадо, а Иуда с дрожью нетерпения крался по Гефсиманскому саду.
   Прошло четверть века. Развалилась страна под названием СССР. Три буквы "С", эти три отслуживших свое серпа разбросаны по бескрайнему сиротскому полю, а буква "Р" - как эфес переломленного у позорного столба клинка, предана рже и забвению.
   Наступило, просочилось время "Х" - торжествующего хама. Вместо "Песни Песней" пришла "дружба организмами" и детский секс-просвет. Над сытыми столами звон бокалов с дорогим вином и ухмыльчатым тостом: "За то, чтоб у нас все было, и за это нам ничего не было". Пришло время, когда одинаково широко распахнулись врата ада и рая: "Выбирай, человек!"
   Врачи сменили клятву Гиппократа на заклятие кошелька, и человеческая болезнь стала не тяжким несчастьем, от которого надо освободить страждущего, а сказочным "серебряным копытцем", которое не стоит выпускать из больничной палаты.
   "Айпады" и "айфоны" выставили за дверь Арину Родионовну и превратились в капли дьявольской слюны, отравляющие медовую бочку детства. В ней растворяются младенческие блаженства уже с начальной школы. Еще до школы.
   На улицах нет детей. Нет ни футбола, ни городков, ни "казаков-разбойников". Сердца и мозги детей высасывает "всемирная паутина".
   Проснись, спящий человек! Внимательно всмотрись, кто напевает тебе и твоему ребенку колыбельную, кто мурлычет, припав к сонной артерии.
   Говорят, со дна колодца видны звезды. Чем глубже колодец - тем ярче звезды. Со дна городских улиц звезд не видать. Тем острее тоска по ним, тем невыносимее предощущение Неба.
   То было время надвигающихся перемен, щемящего и смешанного чувства стоящего на пороге чего-то нового, светлого и благородного, и одновременно тревожного, угрожающего. Душа искала Бога, Ему жаждала излить нестерпимую горечь бытия, найти утешение и разрешение мучительных проклятых вопросов.
   Об этом наше повествование в монологах экстравагантных героев"Бегства талой воды", их гиперболизированных ощущениях себя и мира.
   "Бегство талой воды" - это бегство униженных и оскорбленных, обманутых, искалеченных физически и духовно взрослых и детей, которым слишком холодно и неуютно на Земле. Бегство в Небо. "Бегство талой воды" - это поиск Бога смятенной души на земных задворках.
   Это чтение не для сна и не для дороги. Не для развлечения. Это медленное чтение для сострадания, размышления и молитвы.
   Здесь нет героев, которым хочется подражать. Здесь нет любовной драмы, от которой сжимается грудь. Здесь есть стон от предчувствия беды, мука земного человеческого сердца, тоскующего в плену вязких одноликих будней о небесной Отчизне.
   Строки этого повествования пролились короткими ночами одного единственного летнего месяца июня четверть века назад. Они бегло легли на страницы большой тетради в клетку и представлены практически без правки.
   Ничего, нигде и никак не должно держать нас под этим небом, - на разные голоса говорят герои "Бегства".
   "Поднимите голову. Там наша Родина, - говорят они. - Выше облаков и звезд..."
   Но чтобы взойти на Небо, надо прежде оторваться от земли. Возжаждать этого. Услышать звон колоколов несуществующей колокольни и оторваться, как сделали герои "Бегства".
   Нужно торопится. Надо поспешать. Шарик крутится все быстрее. Об этом говорит Господь немыми губами часовых стрелок, тихим шелестом евангельских страниц.
   "Бегство талой воды" было опубликовано в сокращенном варианте в журнале "Юность" в 1990 году, на самом переломе эпох.
   Ноябрь 2013 г. Ардатов
  
  
  
  
   С т а р и к
  
   Я возьму тебя за руку, и мы пойдем, не оглядываясь. (Рис. 1) Не надо оглядываться. Пусть пялятся нам вслед из миллиона окон и орут миллионом глоток. К счастью, их почти не слышно за густеющими ветками. Только протяжно-скрежещущее, раздраженно-устрашающее движение зубов. Они мобилизовали все свои зубы: молочные и мудрости, вставленные и запломбированные, гнилые и белоснежные, кровоточащие и прокуренные, одинокие и в полных обоймах, острорежущие клыки и стертые пеньки у самых десен. Ты говоришь, у тебя есть местечко, где спрятан твой клад. Догадываюсь. Это обыкновенные детские вещички: кукольный шиньон, тряпочки, пуговицы, ржавая игла (ты в свое время не додумалась обернуть ее промасленной бумагой - трогательная недальновидность начинающего жить), остатки первоначально роскошного фарфорового сервиза, пузырьки из-под лекарства и духов, "игручие" пробки. Ты не раз бывала там, в своем укромном местечке. Всегда удивлялся твоей способности (она есть еще у нескольких мне детишек) выбираться из кольца, из неразрывного и круглого мелькания и шипения колес, сосущих воду с непросыхающих дорог присосками протекторов. Под зеленым корнем, - говоришь ты. Я понимаю. Мне не надо лишних разъяснений: корень порос мхом, это старый корень старого и, видимо, мертвого дерева, которое выпало из своего гнезда, как зуб из десны, и оставило яму с "зелеными корнями" (метафорическое зрение детства). Конечно, клад под зелеными корнями - смехотворная и ни в коем случае не удовлетворительная причина к бегству для тех, кто за окнами. Сами они никогда бы не поддались на этот ничтожный (их глаза уменьшают, как перевернутый бинокль) соблазн. Но как раз тут, злорадно и надменно гогоча над нами, они не уловили первопричины нашего поступка. Мы уходим не "к", а "от", суемудрые. В конечном итоге, мы уходим не к кладу, а от вас. Я не боец, ни воин, выжегший в себе или от рождения не имеющий того, что болит. У меня болит все. Я уязвим со всех сторон. Муха, поднявшаяся с жирного стола и толкнувшая в меня суетливыми крыльями порцию воздуха, способна вызвать у меня дурноту и судорогу омерзения. Атмосфера, которая почему-то остается прозрачной для них, для их недобрых построений и глумливых взоров, которая не сгустилась и не почернела до черноты угольного нутра, кажется мне изощренной предательницей, тайным недругом, возненавидевшим меня еще до моего рождения. Их слова - тяжеловесные армейские граненые гранаты - рвутся повсеместно и всевременно, осколки искромсали мне уши, барабанные перепонки - посмотрите! - превратились в шелестящие на ветру лохмотья. Оттого-то я часто и не слышу тебя, малышка! Я не смогу отстоять тебя, защитить тебя, сражаться за тебя со всеми, кто пожелает что-то с тобой сделать: поймать взглядом (их клейкие, из цепкие, их прицельные взгляды - язык муравьеда, сдобренная медом удавка) и посадить в вонючий свой мозг, в свой хлев, в свою коммуналку и совершать над тобой гнусности, нечистой мыслью своей и блудливой фантазией срывать с тебя одежды, истекать мутной слюной и мутным бесплодным семенем; или, как ржавой острогой , зацепить бряцающим языком, этим проволочным помелом, вздымающим сор и обрывки туалетной бумаги с характерными коричневыми звездами, этим куском жести, сметенным ураганом окраинной крыши, жалко и оскорбительно скрежещущим куском жести, что несется, подпрыгивая, за тобой по улице, движимый инфернальной силой; или настичь прикосновением, этим отвердевшим, материализовавшимся ублюдком мысли, рычагом, свинченным из дурной наследственности, убитых способностей, разбухшей, страдающей водянкой похоти. Я не смогу вырвать тебя из жизни, из этого терновника, где любое движение - шип в тело. Не смогу спасти от грубости идиотов и циников, властолюбцев, женолюбцев, ревнивых жен и безумных свекровей, от юнцов с рожами щелкунчиков и нетерпеливыми руками гинекологов-самоучек, что промышляют душными - удушающими! - вечерами в тесных и невыносимых, как шерстяные кальсоны с начесом в жару, переулках, проулках, тупиках. От всех этих мясных мух города. Мне не уберечь тебя от изнурительной, обворовывающей душу работы, которая нужна будет, чтобы кормиться, одеваться, кормить и одевать детей, которые, может быть, у тебя будут, которые, может быть, не умрут во время родов, после родов, в первые дни жизни, которые. Может быть, не родятся чудовищами без лица, без ушей, с раздутой от мозгов кожей вместо черепа, с подобием розового безволосого курдючка, начиненного мягким орехом извилин. Я не заслоню тебя от унизительного счета и экономии на самом нужном, первостепенном, от денег взаймы и робких извинений, что вернула не в срок. Не смогу согреть твои руки, которыми ты будешь держать совок или метлу - инструмент подрабатывающей гражданки, падчерицы своей страны, чтобы получить полставки, четверть ставки и попробовать свести концы с концами и не отвечать скромно- согласно-порочным мановением ресниц на приглашение мерцающих, как электронный циферблат, глаз начальника: русского или брюнета, грузина или чеченца, старика или моложавого, полного или вихляющего в своем приятного цвета в полоску костюма, как палка в рукаве пугала. Он высосет тебя и бросит, и ты повиснешь, обмотанная сухой паутиной, и лицо твое будет соткано из паутины, и взгляд потухнет от густой и пыльной сети неотвратимых воспоминаний. Меня оторвут от тебя, как бинт от раны, я не смогу даже покормить тебя, как делал это раньше, даже поднести ложку ко рту - деревянная, с полустертым узором ягод и загибающихся узких листиков, помнишь? - даже подать стакан воды. Да, всего лишь стакан воды или чая, когда ты заболеешь, когда сквозь бинтующую паутину проступит прозрачно-розовая, видимая лишь редким и понимающим врачам сукровица, и лицо твое, серое, утонувшее в подушке, будет почти прозрачным, туманным (клубок тумана над ручьем в лунную ночь, промозгло-влажную ночь перед всемирным потопом), так что сквозь кожу щеки и шеи будет различим линялый рисунок наволочки, ее обломанные пуговицы. По детской привычке ты будешь ждать моих пробующих, отпивающих твою болезнь губ, прикосновения их к влажному лбу, к горяче-сухому, что-то непрестанно приговаривающему рту. Вслушиваюсь: "Под зелеными корнями..." Я понимаю тебя даже в несуществующем варианте твоей жизни. Под зелеными корнями спрятана какая-то вещица: амулет, брелок, ленточка, палка с сучком, камешек с полоской, , медальон с Девой Марией, которую ты целуешь и вешаешь на грудь, ножичек. Вещица приносит счастье, и ты зарыла ее, закопала под корнями - так надежнее. Как бы там ни было, мы не вернемся. Хватит верить их примитивным уловкам и возвращаться, и давать в обмен на деньги, пищу, квадратные метры (так теперь всюду называется человеческое гнездо), путевку в место, специально отведенное для общего отдыха, бесплатную и оттого никакую медпомощь, золотистые наградные листы с филигранными гербами и дилинькающие глупенькие кружки орденов живые куски своей сочащейся кровью плоти, которую они небрежно сбрасывают в корзину для бумаг, а потом, слышал, кормят сторожевых собак. Еще раз вернуться - это влипнуть наверняка в их спиритические игры в политику, снова очутиться на вращающейся, убыстряющейся карусели: с нее уже не сойти (велика скорость, они все рассчитали, на такой скорости человек, если у него все еще нет крыльев, разобьется вдребезги, в мелкие осколки, и они разлетятся по свету, как соколки того сказочного зеркала, - бедный Кай! бедная Герта!). Карусель раскрутилась, не видать ни лошадок, ни седоков, а только раздутый движением, сверкающий цилиндр. (Рис. 2) Мы не вернемся, а другие как хотят. Им нравится - пусть остаются. Пусть остаются там - в ячейках домов, где жизнь расфасована по окнам и балконам. Пусть остаются там, в вислозадых, заглотивших их динозаврах, которые они называют благоустроенными домами: "мы сорок получим на расширение - да! да! - со всеми удобствами!" Безглазые! Безухие! Они не видят подмены. Для чего нам туда возвращаться? За одеждой? Груда тряпья и кожи на разные сезоны и температуры, на разные гримасы погоды и выверты похоти. Обертка, товарная упаковка, которая чаще всего лжет: "возьмите меня, я самая лучшая, красивая, надежная, удобная!.." Посуда? Объемы для жидкости и сыпучих продуктов. Питающая и напояющая, соблазняющая содержимым и пустая, промытая и вытертая до голубизны, формой своей, парадами своими, эшелонированными по высоте, она подвигает нас на геройства Геракла во имя и славу пищи, этого транзитного смысла всякого судка, чашки, кофейника, супницы, ведра для отходов. Книги? Да, много красивых и прочных корешков - гробов крашеных, за которыми страницы, за которыми буквы - обугленные останки мыслей, кремированных авторами в кромешной тьме черепных коробок в тысячах разных углов мира, в тысяче разных времен. (Ужасно дробится мысль: может ли быть тысяча разных времен?). Я знаю, тебе иногда хочется туда. Хочется вернуться. Несмотря на клад, который ждет. Ты все-таки привыкла к их картонному миру. Они сделали все, чтобы тебя приручить. Но любовь сильнее привычки. Ты мне веришь, потому что любишь. Если мы вернемся, все сделается непредсказуемым, поверь. Из-за глупых мелочей, из-за пустяков, из-за раскрашенного шелкового зонта или заколки-бабочки я могу потерять тебя. Лучше не думать о них. Смотри на тропинку: сверкает хвоя - золотое генеральское шитье, шишка поднялась на засохших черных плавниках, пупырчатая рыжая ветка, сухая и горбатая, давно растеряла листву (старуха, оставленная детьми), кусок газеты (и тут кусок газеты! весь земной шар облеплен газетами, многослойный бумажный шар, глобус из папье-маше), на которой написано...
  
   Ю н о ш а
  
   Твои волосы, твои глаза, твои губы, твоя кожа, твоя шея, эта родинка на шее, эта тонкая цепочка, что щекочет мне губы, эта самостоятельная и любопытствующая прядка волос, что спускается по шее и подглядывает за моими губами, за моим языком, эта ложбинка, этот атласный овражек, где так удобно отдыхать моему дыханию, где так тревожно и нетерпеливо бьется голубой ручеек, тонкий жгутик, живая нитка гонимой сердцем крови - как наглядеться на это? как надышаться этим? Я остановлюсь здесь, замру, прислушаюсь губами к тому, что не имеет названия на языке людей или имеет, но слишком общие, слишком неловкие и далекие, слишком грубые: лапа обезьяны, хватающая бисер. В одной сказке добрый молодец превращается в перышко. Как бы хотел и я стать перышком, которое бы ты положила вот сюда, к родинке, к дышащей жилке. Живым и чувствующим перышком. Я слишком груб и тяжел, я сам изнемогаю от тяжести своей и каменности. Я весь -как размягченный камень. Почти весь запас моих сил и внимания уходит, чтобы как-то справиться с тяжестью тела, плоти, костей - всей этой крепости, в которую я от рождения заточен. Марсианский треножник. Нет, землянский двуножник. Своей волею я двигаю эту крепость, шевелю махину. Я протягиваю руку - этот несовершенный манипулятор - к тебе, к твоей руке, и вдруг вижу - всякий раз это для меня открытие - твое совершенство, безупречное совершенство твоей руки, твоего лица, твоего бедра -всей тебя, совершенной и столь на меня не похожей. Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и нет пятна на тебе. Вижу совершенство твоего тела, которое - понимаю это разумом - тоже из плоти, крови, костей и сухожилий. Понимаю разумом, но не могу поверить в этот абсурд, эту ложь мысли, эту мнимость. Если разъять тебя - кощунственная мысль, прости! - то и правда можно обнаружить все эти составляющие: кость, мясо, кровь. Но разве ты - мясо, кровь, кости? Нет! И тысячу раз нет! Подобное может заявить слепорожденный. Ты - ангел. Разве любовь не делает людей ангелами? Разве люди изначально не больше, чем ангелы? Я лягу перышком вот сюда. Неслышным перышком. И хотя бы своей необременительностью и невесомостью попробую быть равным твоей прекрасности, твоей чистоте.
  
  
   Д е в у ш к а:
  
   И мне хотелось бы, чтоб ты был перышком. Я бы положила тебя на грудь или сюда, как хочешь, и всегда бы знала, что ты со мной. А это для меня все: знать, что ты со мной, что в любой момент - представляешь? - я могу коснуться тебя рукой, губами. Иногда мне хочется, чтобы ты стал мною, чтобы слился со мной, стал одним со мной существом. Но потом я думаю: как же я буду видеть тебя, твое лицо, твой взгляд, твои глаза, в которых я - посмотри-ка на меня, посмотри внимательно, не мигай - такая маленькая, такая превращенная. Скажи-ка мне, признайся, когда ты закрываешь глаза, я остаюсь там, в темноте, в хрусталиках, в твоей зрительной темноте один на один с тобою? Или там еще кто-то есть? Не говори, знаю. Ты так хорошо, так прекрасно обо мне думаешь. Твои глаза так удивительно, так не похоже ни на что устроены, что видят меня совсем иной: такой я только хотела бы стать, такой я только мечтаю стать или, может быть, была в детстве. А ведь детство прошло, мы не дети, правда? Многое утрачено. Так грустно. В детстве я была, пожалуй, такой. В детстве, я это хорошо помню, все мои косточки были наполнены ветром. (Рис. 3) Тогда и правда не было ни мяса, ни крови, ни костей в том смысле, как ты говоришь. Были трубочки, наполненные ветром. И они пели. И днем, и ночью. Особенно ночью. Я вся была, вся состояла из дудочек. Ночью все трепетало во мне от звука. А теперь? Вот рука. Видишь? Что в ней необычного, что прекрасного? Я не вижу. Все как у всех. Линия жизни, шрам от кухонного ножа, чернильное пятно. Кстати, по твоему совету пишу чернилами. И в школе, и письма. Я бы и гусиным пером писала, но где взять. Гуси в городе не водятся. Только несчастные и жадные голуби да побирушки-воробьи. Разве есть что совершенное в этом чернильном пятне?
  
   М о л о д о й ч е л о в е к:
  
   Позвольте мне! У них бесполезно спрашивать, ничего толком не скажут. Статисты. Я тут, в сквере, похоже, один говорящий, один могу выражаться более-менее связно. Собираемся здесь ради выпивки. Пиво. Обычно пиво. Недорого и можно посидеть, побалагурить за примитивную нашу житуху. Не желаете откушать? Свежачок! Не откажите. Чинарик, дерни по-быстрому до овощного, попроси стаканчик для человека. А ты, Купа, уступи плацкарт и принеси еще пару ящиков. Конечно, не самое лучшее место для отдыха, зато пиво без очереди и сколько угодно - по блату. Я - сын своих родителей. Они, полагаю, тоже. Люмпены. Хлеба, пива и зрелищ. Вас интересует этот сквер на перекрестке? Скажу. Гнойное место. Как представишь, что скоро везде так будет, и помирать не страшно, не жаль. Папаша у меня большой человек, партиец, зарплата утешительная, машина с шофером и к столу разносолы. Мать работает методистом в каком-то учебном заведении, красит в пожарный цвет седые лохмы и предупреждает, чтобы я при посторонних не называл ее мамой, а сестрой или тетей. Пиво нам достает Евсей. Работает дворником в кинотеатре, что в бывшем соборе. Да, именно там, за кустами. Угол виден. Мы туда не ходим, православным это западло. Крещеные почти все. Хоть так стоим за веру и отечество. Иных праведных дел, увы, за нами не числится. Вас, как понимаю, интересует не столько сам сквер, сколько та парочка на скамейке и тот смешной старичок с дубинкой, что шамкает плюшевым ртом и говорит в пустой зал сквера длинные тирады? Что ж, давайте по порядку. Сквер, как видите, небольшой. Возглавляется (извините за тавтологию) обезглавленным собором. С четырех сторон душит проезжая часть. По углам трахомные светофоры. На земле, вернее, на асфальте, толстый и сплошной слой металла, дыма, скрипа, гула, резины, электричества, топлива, пота, мускульных усилий, (Рис. 4) косящих от напряжения глаз, блестящего никеля, засохшей грязи, припрятанных под лаком кузовов валов и передач, борющихся шестерен, упакованных грузов, согнутых пассажирских тел и заполняющей, смазывающей, объединяющей все это спешке. Сквер облеплен автобусными остановками. Кусты подстрижены под пуделя. Те, двое, обычно встречаются там у чугунного памятника герою и садятся вон на ту скамейку. Ее отсюда хорошо видно. Все скамейки недавно покрашены и сверкают среди пыльной, издырявленной кислотными дождями листвы. Да, они сверкают среди пыльной листвы с унылой праздничностью штиблет, купленных виновнику торжества по случаю похорон. Смотрю на эту парочку и не перестаю дивиться. Встречаются почти каждый день. И каждый день все на этой скамейке. И каждый день с ними этот старикан. Вернее, он приходит с ней, а потом кругами удаляется в тот вон тупичок, там тоже скамейка, садится и что-то бормочет, что-то чертит дубинкой. Иногда поднимает ее и грозит кому-то. Я-то понятно почему здесь: пиво. А их что в газовую камеру под открытым небом тянет, не ясно. Пройди немного - и парк. Правда, не всегда открыт, но ведь можно изучить расписание. Всякий раз думаю - сумасшедшие. Только сумасшедшие могут сидеть здесь. Ведь сумасшедшие, и это известно всем, маленькие автономные планеты, не связанные не только с Землей, но и с Солнечной системой. Они путешествуют, где вздумается. У них своя атмосфера, свой воздух, довольно приличный, свое освещение, которое действует непонятно как, просто в нужный момент начинает светиться взвешенный в воздухе планктон, фосфоресцирующая пыль, своя живая вода, изобильно текущая туда и сюда. Она позволяет не иметь кладбищ и не погибать вблизи городских перекрестков, в скверах без воздуха, типа нашего. Он держит ее руку и с редким для нашего века вниманием рассматривает. Верно, прикидывается гадальщиком. Трюк избитый. Советую и вам: если кто понравился, берите за руку, говорите, что в ваших жилах цыганская кровь, вода каналов Венеции и атмосферное электричество Гималаев. Начинайте гадать, то есть нести околесицу, что в голову придет. Гадание - это театр теней, где фигу всегда можно принять за одинокий балкон Дульцинеи. Прошу прощения за некоторую желчность. Сознаюсь, девушка мне нравится. И, естественно, не нравится ее желторотый ухажер. Все жду, когда она его отошьет. Нельзя же бесконечно сидеть на скамейке и держать друг друга за руки. Сколько раз, бывало, засмотревшись на них, чуть не сбивал с ног старика с палкой. Наверняка это ее дед, которого поручают ей прогуливать в этом гиблом месте явно не с целью укрепить его здоровье. До прозрачности ветхий, как ткань, сквозь которую в местах потертостей виден окружающий мир, он, похоже, и не замечал меня. Понятно, я не всегда был аборигеном этого сквера и не всегда пивной красноглазый сброд, ухающий матюками, был любезной моей компанией. Да и сейчас иногда, в охотку, срываюсь в университет или медицинский на лекции. Шевелится, не засохло желание умом разгадать ребус собственной жизни. (Рис. 5) Все кажется, что выйдет на кафедру новый, упавший откуда-нибудь из-за облаков преподаватель, встанет твердо, пронзит аудиторию согревающим взглядом и скажет, указывая на меня: "Вот человек, заблудившийся в трех соснах, попробуем ему помочь выбраться на дорогу. Родителей своих он ненавидит, людей ненавидит, страну ненавидит, научно-технический прогресс ненавидит, политику ненавидит, партию ненавидит, армию ненавидит, литературу и искусство ненавидит, власть ненавидит, луну и солнце ненавидит, работу и всякий труд ненавидит. Впрочем, легче сказать, что ему нравится, что ему по душе. Нравится ему свежее пиво, легкий кайф от пива, нагрудный карман, который не всегда легально пополняется из родительских кошельков, девушка из сквера, которая встречается с явно недостойным ее салагой. А еще ему нравится ночь, вернее тот ее небольшой кусок, когда он, пробравшись к кровати - у него свой ключ, - ложится, сует голову под подушку и по пивным волнам отплывает к берегам, которые гениально изобразил Клод Лоррен. А любит он своего маленького брата Андрюшу, которого вот уже более года нет на этом свете. Невеселая история. Его родители, люди в городе известные, перегруженные работой, не имели возможности уделять детям достаточного внимания. Особенно младшему, Андрюше. Даже пребывание его в престижном круглосуточном детском саду тяготило их: надо брать домой на субботу, воскресенье и праздники. И они решили его отправить в деревню к дедушке. Должны были поехать оба брата, Андрюша и сидящий в зале молодой человек с розовым носом и пивной отрыжкой. Но молодой человек на первом курсе института, ему нужно было сдавать экзамены. Андрюшу отправили одного с тем, чтобы через недолгое время прислать и старшего. Мальчик быстро сдружился с деревенскими сверстниками, убегал в лес и на замечания престарелого деда, как водится, мало обращал внимание. Однажды мальчишек собралась целая кавалькада, и они ехали на велосипедах по берегу неширокой, но коварной речки. Кусок берега, подточенный течением, обвалился вместе с тропинкой и велосипедом, на котором ехали Андрюша с приятелем. Деревенский, как водится, плавал неплохо, Андрюша не умел. Вот и все. Что можно посоветовать молодому человеку? А посоветовать можно следующее..." Но такого проницательного педагога не было и быть не могло, институтские платные словоблуды чесали о чем угодно, но только не о том, как вывернуть меня наизнанку, вытряхнуть из меня неутихающий, изо дня в день, из месяца в месяц тлеющий торфяной пожар, чем залить мое пламенеющее нутро, которое лишь почтительное отношение к православию не позволяет мне лишить питающего огонь кислорода посредством простой веревочной петли. Иногда забываюсь за пустой болтовней и примитивными делами скверной (от "сквер") компании. Я знаю, что однажды придет почтенная дама в широком плаще с капюшоном и холодной острой сталью распорет мою требуху, выпустит меня из меня, и я без всякого биплана, на котором люблю воображаемо парить, полечу к берегам Клода Лоррена, (Рис. 6) и уже на взлете, во время крутого набора высоты ко мне присоединится Андрюша.
  
   С т а р и к:
  
   Если мы вернемся и я потеряю тебя, для чего мне нужен буду я сам или хотя бы вот эти руки. Посмотри! Они в дорогах, тропах, буграх, расселинах, руслах, плато, оврагах, как заправский ландшафт на рельефной карте. Ладони - два лика, которые тоже можно обратить к Богу. Вот так. Я встаю на колени, поднимаю свое основное лицо и вот эти два дополнительных. Боже, я знаю, что секира лежит у дерева, что уже скоро, при дверях, но потерпи, не дай погибнуть кроткой моей голубице. Так я скажу, потому что больше своей жизни люблю тебя. Взгляни. Эти мои морщинистые мозолистые лица хранят самостоятельную память о тебе, о твоих волосах, твоей коже, твоих руках, которые (несравненно более маленькие, внимающие, спешащие на доброе) ютились в моих ладонях, как бельчата в дупле корявого, начавшего сохнуть дерева. Что будут значить эти плечи, если мы вернемся и я потеряю тебя? А они тоже помнят и ноют, когда тебя нет рядом, когда ты не можешь обхватить их и, невесомо поглаживая, шептать припавшим ртом лишь им слышные слова. Или ноги, эти конечности, более других частей тела напоминающие механизмы, шатуны, шарнирные пары, перемещающие меня в пространстве (слышал, что в морге к ноге привязывают клеенчатую бирку с фамилией и числом оттопанных за жизнь километров), тоже будут мне не нужны. Я поставлю их, не расшнуровывая ботинок, тяжелых рабочих ботинок, которые когда-то выдали мне в комплекте спецодежды, поставлю их на стул или под стол и забуду про них. Про все забуду. Даже про капризного, вечно недовольного своего понукателя - желудок. Я буду помнить о тебе. Только о тебе. Даю слово. Хотя это ты знаешь и без слова. Я достану вещички из памяти (мой клад "под Зелеными корнями") и буду рассматривать их, подолгу держа в руках. Там у них осталась еще и музыка - невидимо снующее прозрачное насекомое. В ушах оно оставляет подобие паутины, нет, натянутых струн, серебристого невесомого шитья, которое до сих пор отзывается ветру и шепчет сердцу. Но и ради музыки мы не вернемся. Звуки, милая, есть всюду. Особенно здесь, где кончается плоская и безпощадная, как лезвие, власть. Надо только научиться собирать их. Букет из звуков - музыка. Говорят, японцы в совершенстве владеют букетосложением... Вот тропинка, она все круче. Скоро кончится лес, под ноги сунутся камни - стадо черепашек. И дальше пойдут одни только камни до самого перевала и спуска. Подалуй, можно и обернуться, посмотреть напоследок, но лучше этого не делать. Лучше не рисковать. Помнишь, я тебе рассказывал про жену Лота? Взгляд, как провод, может быть проводником смерти. Даже спина, незрячая и недумающая, чувствует напор громоздящихся городских форм, граней, отточенных расстоянием до остроты бритвы. Чувствует и окаменелые аорты труб, которыми сидящий под землей сосет воздух, взамен отрыгивая смрад. Дай мне руку. Вот так. Чтобы я держал тебя покрепче. Если устанешь, я посажу тебя на плечи. Раньше я всегда так делал, когда ты уставала. И тросточка мне не помешает, ею я отбрасываю куски газет с дороги. Они хуже, чем ветки или камни, через те можно просто перешагнуть. Я помню, среди вещичек твоего клада есть ножик. Возможно, я сам тебе его когда-то дал, а потом забыл. Обыкновенный зеленый перочинный ножик с двумя лезвиями. Простой, без всяких дополнительных затей. Не исключено, что именно такой ножик был у меня в детстве. Куда он подевался? Ведь где-то и сейчас находятся наши детские сокровища (ничто в мире не исчезает и не появляется вновь - закон физики): два белых и теплых кремня, из которых при ударе, как из двух маленьких туч, - молния; деревянный солдат по имени Криворотик - последний из отряда деревянных крашеных солдатиков, перетянутых крест-накрест белыми широкими ремнями, в черных высоких киверах,- у него одного была (и остается) скептически-насмешливая улыбка - виновница бессчетных караулов и нарядов вне очереди; футбольный многозвучный свисток. Его свист, бывало, без усилия собирал мальчишек улицы; железный сундучок - банка из-под чая - с горстью цветных стекол, которые, если вглядеться, чистейшей воды алмазы и самоцветы; ржавый настоящий револьвер с дыркой в рукоятке (дырка образовалась взамен съеденной землей и временем деревяшки); свечной огарок для пещеры (это ты научил, Том); кусочек металлически блестевшей породы с желтыми вкраплениями - метеорит? часть золотоносной жилы? плод таинственных алхимических опытов? Все хотел спросить надежного и знающего взрослого, но не встретил такого. Брошка, которую ОНА обронила в классе и которую я украдкой подобрал; увеличительное стекло размером с блюдце (рожденная им ослепительная точка заставляет дымится даже металл); и, наконец, ножичек, который я затачивал узким округлым, как серый шершавый палец, камнем до острия мысли, до блеска утреннего луча, когда тот, пробившись сквозь цветы на окнах, зажигает на обоях от века знакомый всем детям призыв: эй! вставай, давно пора на улицу!.. О, удивительные вещи творятся на свете! Скамейка! И сюда добрались люди! Были недавно. Об этом говорит и краска. Видишь? Скамейка недавно окрашена. Присядем, переведем дух. Раньше бы я и не заметил такого пустяка - дороги от города до скамейки. А теперь двигаться все тяжелее. По ночам, когда я с трудом засыпаю, мне в жилы закачивают ртуть. Слышу, а проснуться не могу. Они насылают какой-то дурман. Им прекрасно удается колдовско, давно заметил. Потому-то мне и страшно ходить по асфальту. Под ним встречаются пустоты. И люди, в которых ртути накапливается много, проваливаются. Ты разве никогда не замечала такие провалы в асфальте? Правда, их тут же спешат заделать. Ремонтная бригада тут как тут: загородка, треугольник "земляные работы", знак объезда. Через четверть часа - свежая заплата. Как ни в чем ни бывало. Только держится какое-то время на этом месте запах серы и ацетона. Пропал человек - и никто не заметил. Сейчас по городам пропадает ужасно много людей. Без вести пропавшие. Какое счастье, что мы уже не там. Вот уже и сердце успокаивается. Куда бежишь, нетерпеливое? Куда стрекочешь? Приостановись! Присядь с нами. А то развяжется или прохудится твой атласный мешочек, выбежит капелька жизни, и тогда я стану таким же неспособным на зло и добро, как скамейка. В здешнем климате ртуть постепенно выйдет из крови. Если ее, ртуть, специально не добавлять, она обязательно выйдет. Это летучее вещество, хоть и тяжелое. Ты не забыла заветное место? Где лежит вывернутое дерево? (Рис. 7) Должно быть, неподалеку. Если рассуждать здраво, то это место должно быть где-то рядом со скамейкой. Дерево не могло упасть в диком и недоступном месте. До него тогда невозможно было бы добраться. Особенно девочке. Слышишь далекий крик? Это вползает в город удав. Он вползает по рельсам и притворяется поездом. Безумец, когда-то я любил путешествовать в его чреве и глазел по сторонам сквозь прозрачности кожи. Много людей задавил он круглыми лапами - рудиментами драконьих конечностей. Чтобы не слышать его крика, надо идти. Уже немного осталось. До горизонта. Дойдем, не сомневайся. Это род голубого атласа, проштопанного к краю земли. Если ты проголодалась, у меня полный карман барбарисок. Хочешь?
  
  
   Ю н о ш а:
  
   Про тебя никак не скажешь, что у тебя есть родители, есть мать и отец, что тебя когда-то родили и ты была маленькая и не приспособленная к жизни. С тобой это не вяжется. Я больше верю в зернышко, горошину или маковую росинку, из которой ты появилась. Обыкновенность убивает прекрасное, я много раз об этом думал. Стандартизация - путь к прогрессу? Неправда. Стандартизация - путь к смерти. Кто-то очень злобный и не любящий людей придумал "обыкновенное". Ты же вся - чудо. Хотя бы это чернильное пятно на руке. (Рис. 8) Смотрю на это чернильное пятно и ясно вижу - это остров. Благодаря своему умению превращаться я уменьшусь и побегу по берегу синего острова. Побегу, падая на колени и целуя почву, твою руку в любом, где вздумается, месте. Я всюду буду чувствовать твое присутствие, твое живое тепло: так древний грек всюду чувствовал присутствие Геи. Я поселюсь на этом острове, ведь необязательно превращаться в перышко, можно быть просто жителем твоей руки. А ты будешь иногда класть передо мной крошечку хлеба, как маленькому Гулливеру, и приближать свой губы, на которых капля воды.
  
   Д е в у ш к а:
  
   Вот мои губы, ты и сейчас можешь утолить жажду. Странно, но я тоже думала о своем появлении на свет. Мне кажется, что меня доставили из какого-то прекрасного мира, о котором только далекие и смутные воспоминания. Родители у меня и, правда, обыкновенные, а вот дедушка - сам видишь. Разве его назовешь обыкновенным? Он не перестает меня убеждать, что этот сквер и есть то место за городом, где спрятан клад моих детских вещичек. Его зрение очень странно устроено, он словно смотрит сквозь предметы и видит совсем не то, что видят простые люди. Сейчас он сидит на скамейке и чертит план нашего бегства. Иногда он очень верно говорит о жизни, но чаще это все-таки походит на бред. Мама просит получше приглядывать за ним во время прогулки, но с каждым разом это все труднее. Он становится все беспокойнее. Ему кажется, что мне со всех сторон грозят опасности. Он уверен, что мне все еще пять лет, что не я его, а он меня прогуливает. Он все бежит со мной за город, далеко, где нас уже не смогут догнать. Он упорно не желает видеть меня взрослой. Иногда, мне кажется, он все-таки прозревает, удивляется моему росту и моим годам, но быстро убеждает себя, что это плод воображения. Если б ты знал, как он ненавидит город. Город - чудовище, вызванное к жизни злыми силами, порождение ада. Он хочет спасти меня от чудовища. Маму и папу не хочет, а меня хочет. Мама и папа - рабы города, говорит он, - покорные, добровольные и пропащие. Они умрут рабами, задушенные демоном. А я, ребенок, еще способна к другой жизни. И этот сквер он видит в разное время по-разному. То это загородная зона, то лесонасаждение за окружной железной дорогой, то перевал, за которым нас уже не настигнут. А скамейка - примета клада. Я сама как-то сказала ему, что у меня есть клад, что держу там свои детские волшебные вещички. Зачем я это сказала? Это было еще весной. Ты меня ждал на той стороне улицы. Мы опоздали, и ты собирался уходить. Мне надо было его оставить, быстро что-нибудь придумать и отойти. Я посадила его на скамейку и сказала, что проверю свой клад. И всякий раз потом, когда мне надо было отойти и остаться с тобой, я усаживала его на скамейку и говорила, что мне надо проверить вещички. К этому он относится очень серьезно. Я никак не могу смириться с тем, что невольно или вольно обманываю его. Однажды он дал мне свой любимый ножичек в футляре и сказал, чтобы я его положила вместе с другими вещичками. Мама говорит, что это лишь в последнее время с ним произошли перемены. А я думаю, что он всегда был таким, потому что раньше умел и считал нужным сдерживаться, таить все это в себе. Он живет в своем мире и лишь иногда заглядывает к нам. Я его очень люблю. Ему бы надо куда-нибудь уехать. В деревню, скажем, в тишину, к птицам, воздуху, звездам. На него плохо действует многолюдство. Я не думаю, что он единственный такой в городе. Людей, выбившихся из обычных и привычных рамок, сейчас очень много. Скажем, наш сосед. Он каким-то образом узнал, что дедушка на кухне каждое утро затачивает свой ножичек особым камнем. Это - целое действо, ритуал. Это похоже на смотр войск и учения одновременно. Так вот, сосед узнал и постучал однажды к нам, я как раз была дома, и попросил позвать дедушку. Поздоровался с ним и говорит: для настоящей заточки вам не хватает сока молодой болотной осоки, желтой глины из карьера, что за шлаковыми выбросами литейки, тонкого речного песка, в котором после заточки надо сушить и выдерживать лезвие. Дедушка спросил, как он узнал про ножик и заточку. Пустяки, -отвечает, - у меня абсолютный слух, слышу ваши ежеутренние упражнения на кухне и улавливаю их неординарное значение. Все составляющие я вам принесу, кроме, разве что, осоки. А песок разогревайте в сковородке, так проще, до температуры тела. Он не должен быть горячим. Впрочем, все объясню и покажу... Они долго разговаривали и расстались друзьями, хотя раньше лишь дежурно здоровались . Но мама и папа против этой дружбы. Велели, если их нет дома, не открывать соседу, говорить, что дедушке нездоровится или что его нет дома. Они очень не любят соседа и не доверяют ему. Они думают, что он хочет нас обокрасть. Дело в том, что он почти год нигде не работает. С работы его выгнали. Но его любят дети, и он с ними днюет и ночует в логу за поселком. Там у них убежище или пещера, где они собираются, жгут костер, о чем-то говорят... Участковый только вчера у него был, предупреждал, что будет привлекать за паразитический образ жизни, но мать сказала, что он у них на иждивении. Странная семья. С женой у него полный разлад. Еще с зимы. Дома бывает только днем, когда жена на работе. Мать кормит его, а на ночь уходит в свое убежище в логу. Даже зимой, кажется, там ночевал. Мне его жалко. У него такие грустные больные глаза. При встрече он снимает шляпу и прижимает к груди, как в фильмах о старых временах. Дедушка зовет его Вадимом. Мне и Вадима жалко, и дедушку жалко. Но дедушку жальче. Еще влипнет с ним в историю, все-таки за тем милиция приглядывает. После разговоров с Вадимом у дедушки стали появляться очень странные мысли. Временами он становится необыкновенно решительным и говорит, что если нам не удастся бежать, если они попытаются нас схватить (он говорит они как-то особенно многозначительно), то он раскроет ножичек и вспорет горизонт. Он так и говорит: раскрою нож и вспорю, как брюхо протухшей рыбы, которая не успела выметать икру... (Рис. 9)
  
   В а д и м:
  
   Он вспорет горизонт, как брюхо протухшей рыбы, которая не успела выметать икру. Представляете? Вы себе это представляете? Нет, други мои, славные мои, бедные мои, искренние мои, похоже, вы не представляете. Он вспорет горизонт, и в разрез, в распор, в рану - как хотите - хлынет тьма внешняя. Что это такое - я лишь догадываюсь, я лишь кожей предощущаю омерзительность ее и холод. Она не звучит, за это могу поручиться. Она не звучит, в ней абсолютное безмолвие: ни угроз, ни обещаний, ни проклятий, ни призывов, ни вздохов, ни звуков готовящейся казни, ни шагов ключаря, ни бряка самих ключей. Молчание! Отлучение! Вы слышите, други мои, - от-лу-че-ни-е! Это значит: от-лучить, отщипнуть, отделить от целого, отсоединить, сделать одиноким, обречь на одиночество, абсолютное одиночество, молчание и мрак. От-лучение - это еще и отнятии е от луча, от света, от сияния, от согревающего и всепрощающего тепла, от возможности видеть и замечать перемены, изменения, движение, которое всегда - надежда. Вижу по вашим глазам, по вашим лицам - вам хочется чего-то конкретного, ощутимого, сравнимого. Попробую. Прислушаюсь и попробую сказать, с чем это можно еще сравнить. Итак, добрые мои, в разрыв потечет кромешная патока, все потопляющий мазут, холодное ничто, поглощающее лучи и звуки. В пробоину хлынет, вернее, вползет вязкая струя мирового хаоса, неотделимая часть всепоглощающего океана небытия, желе дотварного ничто, в котором даже догадки, даже намека нет о Слове и Свете. Ни звезд, ни пыли, ни волн, ни планет, ни космических экипажей, ни летающих тарелок, ни жизни. Все сделается небывшим. Времени больше не будет. Оно упразднится... Ты плачешь, Нина? Не плачь, умоляю! Единой твоей слезинки не стоит моя болтовня. Это лишь возможность, приблизительность, зависящая и от нас. Да, и от нас всех. Не плачь, Нина, вытри слезы, вот платок, он совсем чистый, только вчера взял дома. Если не хочешь, ничего и не будет. Или будет по-другому. Его разговоры о ножичке и горизонте - отблеск других слов, связанных однажды и навеки. Ему много лет, он фактически старик, он прожил жизнь и мог слышать эти слова, вполне мог слышать, хотя в обыденной жизни они звучат редко, всуе их не произносят: ибо, как молния исходит от востока и видна бывает даже на западе, так будет пришествие Сына Человеческого... Петя, подбрось щепок. Эта сырость земляная неистребима. Нам надо бы подыскать другое место. Тут и заболеть недолго. Воспаление легких, отсырение и утяжеление легких. Это мы - легкие. Мы все должны быть легкими. Не в смысле сходства с органами дыхания, а в смысле невесомости, способности воспарять. Представляешь, Нина, ты раскидываешь руки, становишься похожей на птицу, на самолет, на крест - и поднимаешься, и воспаряешь. Ни ветерка, а ты все выше. Тебя подталкивает снизу зеленый цвет травы, желтый цвет песка, красный цвет глины, а сверху притягивает к себе синий цвет неба. Ты улыбаешься, Нина, вот и прекрасно! Надеюсь, тебя не будут ругать родители, как в прошлый раз. Родители очень не любят, когда дети бывают со мной. Они ревнуют. Беги, если надо, не засиживайся. Прокоптишься у костра, и они сразу поймут, где ты была. Вот догорят щепки, и все бегите по домам...
  
   Д е в о ч к а:
  
   Вот этот самый наш полуразрушенный коллектор. Бездействующий. Что-то типа подземной комнаты. (Рис. 10) Коллектор отключили года два назад, когда весной подмыло фундамент и часть блоков съехала в овраг. В получившуюся дыру может въехать "жигуленок". У костра, у самого входа в грот сидит Вадим Иванович, наш бывший трудовик. Рядом - Нина. Она еще не учится, ей шесть лет, живет вон в той блочной пятиэтажке, швы между блоками покрашены в зеленое. Нину каждую ночь изводят кошмары. Ночью она просыпается от явственного стона и тихого голоса, который зовет: "Ста-ас! Ста-ас!.." А потом раздаются глухие удары, словно кого-то бьют головой о стенку или обо что-то твердое. У нее нет ни одного знакомого по имени Стас, мы спрашивали. И у ее родителей нет такого знакомого, и у соседей нет с таким именем, она не знает, кому принадлежит взрослый мужской голос. Ей страшно, и она плачет. Все, кажется, испробовали. Показывали врачу. Посоветовали не ходить в садик и книг на ночь не читать. И телевизор не смотреть. Только покой и отдых. А она, между прочим, в садик не ходит и читать не умеет. И телевизор у них перегорел. Говорят, это обыкновенный навязчивый сон. А что такое обыкновенный навязчивый сон? А что такое навязчивый необыкновенный сон? Вадим Иванович понимает ее и жалеет, у него ведь абсолютный слух, но даже он не слышит этих голосов. Он говорит, что голоса и стоны, наверное, идут с какой-то очень большой глубины. Он гладит ее по голове и говорит, что пусть больше слушает колокола, звон колоколов разгоняет чужие голоса. А вон мальчик ломает ящики и подбрасывает в огонь. Его зовут Петя. Петр. Ящики он берет у продуктового, их там целая гора и, похоже, они никому не нужны, лежат и гниют. Он учится в третьем "в" нашей школы, зовут Марсианин. У него на голове тонкая металлическая сетка. Видите? Если приглядеться, то можно увидеть. Не снимает ни днем, ни ночью, чтобы не слышать эфир, не принимать радиостанции. У него что-то с головой, она работает, как приемник, который никогда не выключается. Говорят, это у него с рождения. Маленький, он все плакал, не переставая, а когда стал ползать, все старался засунуть голову в ведро или кастрюлю. И так только успокаивался. И лишь потом кто-то догадался сделать ему проволочный экран. Христина из другой школы, не из нашей. Она не выносит дневного света и все время в темных очках. В коллекторе она бывает чаще других, здесь полумрак. А вот Лягушонок. Имени не знаю. Между пальцами рук перепонка, как на ластах. Должен ходить во второй класс, но не ходит. Над ним там смеются. Занимается с репетитором. В самом дальнем углу сидит Юра, он из интерната для дефективных. Очень грустный мальчик. Смотрит перед собой и все время что-то бормочет. Его лучше ни о чем не спрашивать, а то потом не остановишь. Будет говорить и говорить. Вадим Иванович думает, что Юра боится какого-то одного вопроса, который ему могут задать. Вот он и старается сразу заговорить собеседника. Еще сюда приходит Лена, ее сейчас нет. Она почти совсем взрослая. В классе шестом-седьмом. Она не может есть ртом, ее начинает тошнить от любой пищи. И она научилась есть носом. Только жидкое, конечно. И нос у нее, естественно, сильно изменился. Фиолетовый с прожилками. Обзывают ее Пеликаном. Недавно стал приходить мальчик со светящейся губой. Да, со светящейся нижней губой. Я раза два только его видела. А вот пришел Рафа, у него нет части костей черепа, и сзади образовался мягкий нарост. Мальчишки его не берут с собой играть и называют Грыжей. Других не знаю, не успела познакомиться. Из взрослых здесь бывают только милиционеры. Они придираются к Вадиму Ивановичу. Они не понимают и никогда не поймут, что такое абсолютный слух. А нам он много интересного рассказывает. Что сейчас, например, очень расти траве тяжело, она выбирается из земли с тоненьким жалобным писком, как комар. Что облака ползут по небу и кричат друг другу о болях в животах. Что шелестит и рассыпается озоновый слой: похоже на сожженную бумагу. Что взрослые, почти все, скрипят во сне зубами. Еще он слышит, что каждому из нас, приходящему к нему, мешает жить, быть здоровыми и понимать происходящее, советует, как поступить, что сделать, чтоб стало лучше. Мне, например, посоветовал, пока мы живем в этом районе, не гулять после заката по улице. Сумерки и дым заводских труб создают фон, от которого у меня болят зубы и могут со временем развиться судороги. (Рис. 11) А пока только болят зубы и покалывает в затылке и кончиках пальцев. Так что я побежала. А вы, если хотите, оставайтесь. Поговорите с Вадимом Ивановичем, он не откажет. С ребятами поговорите. Для вас это будет интересно. Он никуда не торопится. Он тут и ночевать останется. Видите старый матрац? Кто-то выбросил, а мы ему принесли...
  
   С т а р и к:
  
   Смотрю в зеркало. Я ли это? Не обманывает ли стекло? Я вижу зеркало, но видит ли оно меня? Ты стоишь рядом со мной, оба мы отражаемся в зеркале. Но если тебя с превеликим трудом, но узнаю, то себя узнавать отказываюсь. С некоторых пор зеркала стали лживы. На них нашла какая-то порча, их исказил химический дефект воздуха. Тебя они изображают взрослой, выросшей, с преувеличенной асимметрией черт, от которой ты еще милее. Но если и в моем присутствии зеркала осмеливаются недоговаривать и привирать о тебе (о, привирать весьма льстиво, надо отдать им должное!), чье младенчески юное лицо я вижу ежедневно и еженощно даже в подземной темноте своих век, то обо мне они врут беззастенчиво. Я знаю, что жизнь не красит человека, но так уродовать может лишь могила. Этот желто-серый, готовый отлететь при первом дуновении ветра пух, - моя шевелюра? Этот перезрелый и вялый, оставленный на семена огурец, - мой нос? Губы, которые срезали у недельного покойника и прилепили к моим деснам,- мои губы? Шея - отвратительная морщинистая шея черепахи - моя шея? Глаза, подернутые иглами замерзания,- мои глаза? Врешь, проклятое! Врешь, окаянное! Ты - их голографический фокус, их глумливое изобретение. Лишь ртутная тяжесть в конечностях неподдельна, тут вы преуспели, спору нет, все же остальное - злой морок, ваша злонамеренная ворожба, энергетические пассы, рассылаемые вами на частоте радиоволн. Против воли обрядили меня клоуном, наложили чудовищный грим и вытолкнули на арену. Но это не значит, что я буду вас ублажать и кланяться вашим аплодисментам. Одурачить и высмеять- вот ваша цель. Распознать вас и не поддаться - требует известной смекалки и немалого душевного напряжения... Они пытаются убедить меня, что ты, мой ангел, уже не ребенок. Галлюцинации имеют силу реальности. Но и там, в воображаемом, выдернутом из благословенного факта своих детских лет, ты необыкновенна. (Рис. 12) Тут даже они, ампутаторы и вивисекторы, бессильны. Ты прорываешь геометрию их города, как камень, брошенный в паутину. Но кое-что им все-таки удалось. Они пристроили возле тебя ухажера, который нестерпим, как всякая пошлость и усредненность. Как ты терпишь его? Я не различаю слов, но могу угадать их суть. Я силюсь предупредить, я шепчу тебе спасающие слова, но, похоже, ты не слышишь. Какие-то хмарь и мление мысли. Ты даже изобрела способ отгораживаться от меня, от моего докучливого присутствия (понимаю, это кошмар перегретого мозга, химера воображения, но отогнать никак не могу). Ты незаметно вынимаешь из моей руки свою руку, вкладываешь взамен тонкую летнюю перчатку и легким прикосновением губ к моей деревенеющей щеке посылаешь меня вперед, вперед по песчаной дорожке гнусного сквера. И я вдруг вижу, что вновь напрасными оказались усилия, мы никуда не убежали, нас и на этот раз одурачили. Я иду. Включаюсь в игру и иду, беседую с перчаткой и понимаю, что это всего лишь чары, всего лишь майя, как говорят индусы. Не надо только показывать, что понимаешь. Иду, улыбаюсь и беседую. Присядем, говорю я перчатке. Вот на эту скамейку. Видишь, она недавно покрашена. Но краска ацетоновая, уже высохла. Можно без опаски садиться. В зеленую краску вляпался и ты, маленький крылатый мотылек. Можно ли быть таким доверчивым? Можно ли все зеленое принимать за траву? Впрочем, наставления тут уже бесполезны. Ты мертв. Я вижу, что ты мертв. Ты всох в краску. Тончайшее крыло твое и лапки всохли в краску. Второе крыло - свободное и легкое - все притворяется куда-то улетающим, куда-то собирающимся, в какой-то воздушный манящий путь. Но все кончено. Сегодня или завтра незрячие седалища сорвут тебя, унесут на ткани юбок или штанов или сбросят в песок, сбросят на ветер, что понесет тебя. Мысль тоскует и ноет от неспособности проследить твой мертвый путь, твое легкое странствие. Сядь сюда, хорошая моя, но осторожно. Пусть крыло это полетает еще на привязи, потешится обманом утратившего цель движения. У нас все не так. У нас все будет по-другому. Но это крылатое и погибшее - знак. Мой настороженный, мой несущий стражу ум может дать осечку, и мы влипнем в краску, всохнем в нее навсегда. Мы должны быть вдвое осторожнее, это вне всякого сомнения. Я достал из тайничка, из-под "Зеленого корня", где ты прячешь свой клад, вот этот ножичек в футляре из кожзаменителя. Извини, что сделал это, не сказав тебе. Время не ждет. Один человек научил меня затачивать этот нож, фантастический нож, что и говорить. И человек совершенно необыкновенный. Ты его видела, он пару раз заходил к нам. Этот человек - один из немногих, кого им не удалось обработать. Покровитель уродов и дураков. Они собираются за поселком в каком-то овраге, сползаются туда, как улитки в лужу. Он рассказывает им, что услышал за прошедшую ночь. У него невероятный слух - следствие аллергии. Он слышит, как звенят и ломаются о стекла окон звездные лучи, как крадется на цыпочках злая мысль, как выбирается из земли измученный ядами росток, как ангелы натягивают спасающий покров. Я знаю мальчика, который бегает к нему в овраг. Может, и ты его знаешь. Черненький и худой. Обрясившиеся шорты из подрезанных штанишек. Боящиеся глаза. Все время что-то шепчет. Но главное - глаза. Их невозможно забыть. Словно в них по разу ткнули иглой, и в проколы свищет страх. Случайно я знаю его историю. Подслушал. Вернее, услышал. Вышел из квартиры (иногда я ухожу, и никто из вас этого даже не замечает) за подорожником и осокой. Путь неблизкий, ты знаешь. За кладбищем лог и поле. Там, в логу, растет осока, а по краям полевой дороги - подорожники. Вышел из подъезда, поздоровался со старушками, самыми безнадежными рабынями города. Им позволено беспрепятственно выходить на прогулку в теплые часы, дойти до магазина (их бедная, лишенная чудес Мекка, пункт ежедневного унылого паломничества), подержаться за стену дома или тощее деревце, которое никогда не войдет в силу (они стригут не только ветки, но и корни, когда устраивают ловушки-пустоты под асфальтом). Старушки обсуждали случай, и ухо мое, помимо воли, стало свидетелем. Не ошибусь, если скажу, что случай этот, став достоянием слабых старушечьих сердец, одним пинком своей козлиной ноги выплеснул из них месяца по два, по три жизни. Одного подонка звали Стасом, он работал в бойлерной, кажется. Сколько раз я тебя предупреждал: не бегай возле бойлерной, не заходи туда с мальчишками и девчонками, не надо ни подшипников, ни медных трубочек, я достану подшипников и медных трубочек, если надо, хоть вагон. Другого не знаю. Умер. Подох. Говорят, вскрыл себе вены в следственном изоляторе. И подох. Они купили кулек конфет и заманили мальчика в бойлерную. И надругались над ним. Ты пока не знаешь, что такое "надругались", и я молю Бога, чтобы никогда не узнала. Есть вещи, которые непоправимо меняют состав человека. Он как бы перегорает. Был нормальный, веселый, певучий - и вдруг сгорел, перегорел. Внутри у него выгорело, все выгорело. Внешне он по-прежнему похож на себя, но внутри - уголь и пепел. Место, где надругались над человеком, навсегда сохраняет невидимый след сожжения. Это место обречено, оно проклято. Незримая плешь, мерзость запустения. Так костер оставляет в траве выжженное пятно. Ты не знаешь, маленькая, а между тем город все больше напоминает пустыню. Жизнь бьется и трепещет на его улицах, но готова в любой момент отлететь. И это их работа. Что-то вокруг происходит, ты чувствуешь? Что-то мельтешит и неуловимо снует в пространстве, какие-то токи то холодом, то жарой обдают сердце. Мне кажется, это хозяйничает легион. Город приютил его. Но тем самым город своими косматыми лапами сгребает на свою голову пылающие угли. О, как хотел бы я вынуть из чехла этот замечательный ножичек и чиркнуть им по холсту, на котором мутными красками намалеваны это песье небо, этот песий вечер. Малышка, видишь ли ты то, что вижу я? Солнце захлебывается в грязной пене, в сгустках дыма, что вязкой фекальной массой прет и прет из десятков, из сотен раздутых от натуги испражнения труб, из разинутых фрамуг - их миллионы!- из фрамуг бесконечного цеха, где варят, парят, жгут, отливают, остужают, сплющивают, прокатывают, вытягивают, режут, куют. А солнце захлебывается и тонет. По всему видать, ему не выдюжить, его потопят, его изо всех сил тянут за ноги вниз, за крыши, за горизонт, на дно. Из того отравленного металла, который обрабатывают в цехах, и качели в нашем дворе. И ты, неразумная, забиралась на них, и тебе нравился их визг и хохот. Те качели не сопряжены людской жизни. У них свое время, свое нечеловеческое бытие. Они зло вскрикивают, когда малыш пытается расшевелить их (бедный! - он не знает, что такое качели из доски, веревки и толстого сука, в котором живая сила напрягшейся руки, (рис. 13) богатырского предплечья дерева, те качели сами нетерпеливо и одновременно застенчиво просятся в игру; они податливы, уязвимы и временны, как сам человек). Рассказывали, что девочка у нас во дворе упала с качелей - с типовых, металлических, именно с этих казнящих качелей, которые опасны и капканисты, как сам город,- ударилась затылком - и смерть. Бедная девочка, маленькая мученица городских, подманивающих на расстояние удара аттракционов... А грязь! Несравненная городская грязь, что разубралась, разоделась невестой в бензиновые разводы, в радужные цветы. Она, камелия, зазывает усталую ступню: сюда! сюда! ступай смелее! окунись, успокойся, найдешь прохладу и забвение дневных, прилипших к тебе километров (лечебные грязи, грязевые ванны - не мои ли сестры?). Я чмокну и обойму, я обтеку и подлажусь, приму любую форму, я податлива и терпелива, я сладострастно покорна, я - твоя грязь, а ты - мой. А вот бессменные, всепогодные, круглосуточные экзекуторы ковров и паласов, они стреляют узорчатыми, плетеными, удобными для руки орудиями пытки на весь околоток. По закону города они безжалостны, и выстрелы рикошетом летят от стены к стене, чтобы, наконец, еще и еще раз продырявить мне голову, чтобы убить еще какую-то часть меня. Темнеет. Пробои окон, возникающие во мгле, решетят ночь, превращают в рубище и без того ветхий; некогда царский ее наряд. Стемнело. В небе уже видна луна - обломанный ноготь сорвавшегося в бездну. Тысячи рук берут тысячи будильников, трещат пружинами, наматывают парсеки звона, грохота и металлических судорог, чтобы утроим не опоздать и вовремя вернуться из ночного путешествия, чтобы привычно включиться в кольцевое движение по западне. Но если я выну ножик, раскрою его, освобожу лезвие - сталь от стали, блеск от блеска волшебного меча - кладенца, то погибнут и правый, и виноватый. Как отделить? Как просеять? Вадим говорит: не надо, не берите на себя неподъемное, оставьте до жатвы. Но тогда для чего я затачивал много дней эту сталь? Тогда тебя-то как я смогу оборонить? Дай мне руку, мой пастушок, моя дудочка! Когда я держу твою руку, мне слышится как бы пение, и тогда я понимаю, тогда я чувствую, что и злость, и отчаяние, и усталость, и неверие, и ртутная моя кровь, и тяжелые мои мысли получают разрешение. Все обращается в призрак. Остается одна несомненность - ты. Как я боюсь за тебя!
  
   Д и р е к т о р:
  
   Вы хотите знать мое мнение? Пожалуйста. Я, как администратор, не только не раскаиваюсь в принятом решении, но и считаю его возмутительно мягким. Не забывайте, мы имеем дело с детьми, нашим будущим. От того, как мы воспитаем, как образуем их, будет зависеть и наша с вами дальнейшая жизнь. Да, да, мне совсем не безразлично, как пойдут у нас дела, когда я буду на пенсии. Надо было сдать его психиатрам. Это в лучшем случае. А мы преспокойненько дали ему уйти по собственному желанию. Этот ублюдок - можете ему так и передать, я и в глаза скажу - смутил многие умы в нашей школе. Особенно юные, которые еще не способны анализировать, отличать добро от зла, правду от фальши. Вы все ждете, что я назову конкретные факты? Хорошо. В ноябре мне стало известно,- только не подумайте, что я это культивирую, ребята сами пришли и рассказали, у нас все-таки есть еще здоровые силы в обществе, есть актив, пионеры и комсомольцы, которые обладают трезвым взглядом и не дают впутывать себя в сомнительные истории,- так вот, в ноябре мне стало известно, что этот, с позволения сказать, педагог в подсобном помещении (там хранятся инструменты, готовая продукция ребят: тумбочки, табуретки, журнальные столики) мыл ноги ученикам. Да, да! И это во время урока. Мы тоже кое-что читали и знаем, откуда эти умывания. У меня буквально волосы встали дыбом. Первая моя реакция была такова: ребята пошутили, разыгрывают. Но они предложили мне самому сходить и удостовериться. Пошел и посмотрел. И что же? Идет урок, ребята пилят, строгают, режут, шпаклюют, а он в подсобке, среди валом наваленных до потолка табуреток, стоит на коленях, бормочет какую-то ахинею и моет ноги двоечнику Горлову. Лицо залито слезами, губы дрожат (не у Горлова, естественно), лоб в древесных опилках. "Вадим Иваныч, что это такое? что за цирк? Объясните!" Он даже не встал, не смутился, продолжает обмывать цыпкастые конечности этого Горлова и говорит: "Лев Николаевич, я, конечно, скажу, зачем я это делаю, но вы ведь все равно не поймете". "Вы скажите, сделайте милость, а я уж как-нибудь напрягусь". "Хорошо... Я гордый человек, Лев Николаевич, очень гордый, Я - сын своего времени и своего деградирующего народа, своего обманутого народа. Я - плоть от плоти нашей педагогики, которая есть гордыня, помноженная на скудоумие. Мы, так называемые учителя, убили уже миллионы душ. Мы продолжаем убивать и калечить. И я решил положить этому конец. Кто-то должен сделать первый шаг к смирению. Настоящий учитель никогда ни перед кем не гордится... (Рис. 14) Долго рассказывать, как я пришел к такому выводу..." "Смирение, говорите? Вы отдаете отчет своим словам? Может, вы больны? Сходите в медпункт, пусть Вера посмотрит вас, смеряет температуру". "Спасибо за заботу, Лев Николаевич, я здоров". "Хорошо, тогда я с этой минуты отстраняю вас от работы и ставлю вопрос перед педсоветом. Сегодня же. Отчитаетесь перед коллективом и объясните свою линию поведения". Оказалось, что это длится уже долго. Все про все знают, один я пребывал в блаженном неведении. Чтож, в этом и моя вина. Давно надо было к нему приглядеться. И сигналы поступали. Говорили, что и с женой у него разлад. Аморальный тип. Скитается где-то по подвалам, сколотил шайку из подростков... Нет, я рад, что мы от него избавились. И в коллективе такое же мнение. Можете спросить. В целом у нас неплохой коллектив, много сильных и заслуженных преподавателей. Работа методической секции признана лучшей в городе. Есть и свои маяки. Хотите взглянуть на альбом?
  
   С т а р и к:
  
   Все промахиваюсь мыслью, все не могу понять, что происходит со снегом, который выпадает на город зимой. Школьное объяснение - тает. О, эти школьные объяснения! Эти чумные бациллы, которыми в специальной пыточной, именуемой классом, заражают детей. В одно слово учебника учитель способен замуровать пространственно-временной зигзаг вселенной. Он разыгрывает из себя Творца, лицедей и обезьяна. Малышка, ты не пойдешь в школу, обещаю тебе. Надо очень не любить своих детей, чтобы отдавать их в школу. Я буду сам печь тебе пышки из сладкой пыли, что плавает в лесном солнечном луче. А пить ты будешь росу, что сбегает с лепестков в час тумана, утреннего солнца и освобождения от ночи. Птицы обучат тебя пению, бабочки - полету, белки и куницы - языку зверей, деревья и трава - языку растений. Ты постепенно поймешь письмена звезд и научишься обращаться к небу. И тебя никогда не будет мучить вопрос, куда уходит зимний снег из города. Я давно попался к ним на крючок. Я болтаюсь на тысяче нитей, которыми гнусные лилипуты Свифта привязали мой мозг к этому некрополю, к этому бетонному узилищу. Приходит зима, и я в стотысячный раз обманываюсь надеждой: может, на этот раз она остудит лихорадку, снимет иссушающий жар с его бескровных ланит. Мерзкий, он поднимает рыло и рычит в снежную темноту и пустоту. Первый снег обращается в грязь, в воинственную и наглую уличную грязь, (Рис. 15) что шепелявит и гоняется за колесами, цепляется за каблуки, вскакивает на портфели, сумки, подолы плащей и пальто. Но вот стеклянное копье мороза вонзается прямо в хлюпающую, влажную, цепкую, всепроникающую, жирную смазку. Щелчок невидимых пальцев, сдвиг природных первопричин - и под ногами камень. Тьма летающих, филигранно сработанных звезд плывет по воздуху, наслаивается, ткет сплошное и чистое. Вот плат и покров, одеяло и полотенце - утрись! Но только швея откинулась на спинку стула передохнуть, только перестала мелькать в ее пальцах игла, ты, больной и порочный, перегорающий в похмелье и рабочем надрыве, снова выхаркнул забившие бронхи пепел и сажу. Дрожащей, неверной рукой, скрюченной пятерней своей ты сгреб брачную одежду, в который раз отвергая приглашение. Дело твое. Только почему я, понимающий и видящий все это, должен следовать за тобой? Почему я должен слушать, как суесловит твой лживый, двоящийся язык? Слышать, как горячечные уста твои извергают хулу? Видеть, как слепой, ты движением фокусника вставляешь в пустые глазницы горящие угли и ведешь за собой вереницу слепых длинной в бесконечность?.. И снова щедрая, неоскудевающая рука подает тебе плат и покров, снова бинтует твою обожженную кожу. Напрасно. В который раз ты, неблагодарный, бросаешь под ноги, под цокающие твои копыта белизну и попираешь ее... Славная моя, мы иногда успевали с тобой насладиться морозом и воздухом, поиграть в снежки. Только теперь признаюсь тебе, что время мое прошло, детство мое прошло, а я, оказывается, так и не успел наиграться, набаловаться... У тебя промокли варежки, сними их. Дай пальчики, подую. А на концах шарфа - звенят сосульки. Если потереть руки снегом, они отогреются. Но в сырых варежках не поиграешь. Бежим домой! Бежим! Это ты мне - "бежим"?! Ты смеешься, ангел! Это я-то "бежим"! На трех ногах: одна - деревянная, две - костяные. Но мы с тобой все-таки успели закатать два больших снежных шара и сделать снеговика. Он простоит до утра, пока мальчишки (они с малых лет обучаются ударам и убиванию) не пойдут в школу, не разобьют ему голову портфелем, не сомнут его пышный живот ногами. До утра он постоит, а мы перед сном, задув свечу, протаем глазок, продуем глазок во льду окна и посмотрим на него важного, круглого. Стой, толстяк, смотри на облака, которыми ветер протирает от пыли небо, подставляй белое лицо бегущим, мигающим звездам, одевайся в сиреневый лунный плащ: праздник твой не длиннее ночи... Всякий раз по весне ты, город, неряха и люмпен, брезгливо сдвигаешь на обочины сугробы отвергнутых, отброшенных одеяний, отвергнутых и зараженных твоими выделениями. Сработанные из совершенных кристаллов, покровы эти тончают и чернеют. (Рис. 16) Ты, великий пачкун и осквернитель, надеялся смешать белизну и грязь, снег и свои испражнения. Так и было бы, будь зима вечной. Но ты, изворотливый, все бьешь мимо, все попадаешь не в такт. Чуть выше поднялось солнце, и тебе осталась грязь. Твоя грязь. Завернись в нее, плотную и блестящую, ядовитую и радиоактивную. Это тебе и на выход, и в могилу. Лови, расставляй руки Шивы, не упускай ручьи, в которые, сказочно ударившись оземь, перекинулись снега и покровы. Но где тебе, козлоногому! Я видел толстые решетки на окнах, что зияют среди асфальта ближе к тротуару. Туда устремляются весенние грязные воды. Они пройдут по твоим осклизлым вонючим кишкам и, рано или поздно, процедившись сквозь травы, песок, камни, палую листву, подземные отстойники, очутятся в широких теплых водоемах, в игривых ручьях, откуда идет возгонка прямо в небо. Дай руку, чистая и хрупкая, придвинься ближе. Наступает время прощания. Несчастные. Вам оставаться. Ущербные потомки Каина, вам оставаться, вам быть рабами его детища - города. Говорят, от тесноты курятника, от сжатости отведенного им пространства куры теряют покой, присущее им миролюбие, отыскивают слабейшую и заклевывают ее до смерти. И вы заклюете друг друга. Начнете со слабейших, а кончите тотальным людоедством. Став жертвами первого искушения, соблазнившись хлебами, вы не получите ничего. Это в лучшем случае. Вы оттянете подолы, ожидая манны, а туда упадут змеи. Вы заплачете, а ответом будет хохот.
  
   А в т о р:
  
   Этот эпизод произошел зимой. Кажется, в феврале. Снег валил с редкими перерывами. Город напоминал человека, которому на флюс наложили толстый ватный компресс. Вадим позвонил в дверь. Открыла мать. "Вадим! Вадим! - она схватила его за рукав пальто. - Снова плохо, да? Лица на тебе нет и красные пятна, сыпь. И рвет, наверное, опять, да? Вот вода, пей. И поди, высморкайся, не нос, а хобот". Она потащила его на кухню, выдвинула из-под стола табурет. "Может, лучше молока? Сейчас согрею. И меда туда добавлю". "Не надо, мама, Люся не приходила?" "Люсю вызвали. Проверяет больных. Ну, рейд по больным, которые не закончили курс лечения и бросили, не стали лечиться. По самым окраинам города. Раньше одиннадцати, говорит, не жди". Она взяла его за руку. Они сидели за столом. Она положила его ладонь на свою и прикрыла сверху ладонью: красная мокрая пятерня меж двух старых карих скорлупок. "Может, нам уехать, Вадим, а? Хоть на время. На работе тебя отпустят. (Разговор происходил за несколько месяцев до увольнения Вадима). И Люся не будет возражать. Она вся ушла в работу. Поедем в Крым, поживем, отойдем от суеты. Там в это время безлюдно. И все аллергии пройдут". Позвонили. Он вскочил: "Это Люся!" Когда у него не было насморка, он безошибочно определял, где и с кем была жена. От запахов начинали чесаться ладони и ступни. Хуже всего, когда начинали чесаться ступни, а надо было идти на работу. Тогда он передвигался подскоками, ломая шаг, выворачивая ногу в лодыжке. Теперь насморк избавил его от чесотки, но взамен невероятно обострился слух. Помогая жене снимать шубу, он слышал, как от ворсинок шубы и волос жены струится получасовой давности дым "Казбека". (Рис. 17) Этот тончайший звук был лишь эхом того звука, что издавали мужские губы, выпуская дым - пф-ф... "Видишь, Вадимушка, мне удалось отвертеться пораньше. Ты рад? Ох уж мне эти старухи окраин! Пока достучишься, пока разгонят собак... У тебя какие-то больные глаза. И нос распух. Сегодня не рвет? Сейчас полечу, потискаю. Есть хочу страшно, но на ночь не буду. На ночь - это преступление. В ванную! Ты приготовил мне ванную? Намерзлась! Мама, вы белье убрали? Вадимушка, ложись быстрее, согрей норку". У него горело лицо. Он смотрел на нее, на ее яркие губы, на глаза, густо подсиненные, и между произнесенных слов слышал отзвук непроизнесенных, живущих в глубине гортани, в последний момент зацепившихся за голосовые связки и неровности нёба. Это были недоноски мыслей, которые она сознательно и старательно умерщвляла: опять эти прыщи, паршивые волдыри! сизо-красная груша носа! в ней пригоршня соплей! и потные руки, потные холодные пальцы! лучше жабу пустить под лифчик, сколько можно притворяться, надо сказать, надо сказать... "Вадимушка, ну что ты стоишь столбом! В себя прийти не можешь от радости, что рано вернулась, да? Беги, беги, расправляй постель, я через пять минут..." Он вытащил из шифоньера свитер, лыжную куртку, теплые бриджи, вязаную шапочку, быстро оделся и открыл окно, чтобы не проходить мимо кухни, не объясняться с матерью. Отодвинув фикусы, встал на подоконник, а потом на пожарную лестницу. Затылком, вжатым в тесную пригоршню шапочки, слышал, как бьет струя в ванной, шипит, вскипает шампунь, трещит замок юбки, клацают ногти о гребень заколки. Он спрыгнул в сугроб. Мигал болтливыми окнами микрорайон, фонари гудели сварочным светом, дернулась и зазвенела струна провода, сбросив снежный канат. Свобода, эта гулящая девка, готова была пойти с ним куда угодно. Над заводскими трубами плавились красным светом драконьи глаза сигнальных огней. Из труб, под звуки невзримой трубки факира вытягивались кольчатые дымы. Они поднимались с парализующим свистом: с-сс-сс!.. Вадим шагал, подстраиваясь под легкую иноходь спутницы. Иногда он поднимал глаза и видел, что бодающие небо трубы выполняют двойную работу: выпускают питонов - пожирателей звезд, (Рис. 18) и незаметно, в краткие промежутки между выпыхами дыма, всасывают невидимую потенцию жизни, краски и образы сновидений, что питают детские души, тонко формируют сердца. Они всасывают потенцию жизни, а дети мечутся в кроватках, напрасно хватая иссохшими ртами пустое пространство: там только кошмары да змеи, глотающие звезды.
  
   С т а р и к:
  
   Видел собаку. Болонку. Их несметное множество в городах: бездомные и голодные, мелкозубые и незрячие из-за неряшливых челок - бегающие грязные мочалки. С той случилось несчастье. По какой-то причине у нее выпала кишка и тянулась за нею по пыли и асфальту, как белый мягкий шланг, за которым гонялись мухи, и к которому принюхивались другие, бежавшие по своим делам собаки. Время от времени она внезапно , с целью застать врасплох, поворачивалась к кишке и пыталась ее укусить. Напрасный труд. Кишка влачилась в сторону, противоположную от головы, с такой же скоростью, с какой голова пыталась ее настичь. Собака взвизгивала и бежала дальше, размышляя о преследующем ее нечто. У забора, у самой автобусной остановки, собравшей у столба с расписанием множество людей, собака крутанулась с каким-то особым отчаянием и привлекла к себе раздражено внимание своры, рыскавшей у переполненных урн. Они сразу же почувствовали ее инакость, ее предательский дефект. Они набросились на нее. Рычащий, клубящийся, вскрикивающий, плачущий ком укатился за разворот забора, в иную, уже недоступную зрению плоскость. Это было в молодые еще мои годы, я ездил на службу, посоха, то бишь трости еще не было, нога действовала будь здоров, а воображение, отточенное бесчисленными встречами с людьми (работал страхагентом), открыло аналогию, которая ужаснула. Каждый из нас похож чем-то на ту собаку, за каждым тянется что-нибудь позорное, физиологическое, непонятное, враждебное и в то же время плоть от плоти, кровь от крови. Иногда мы теряем контроль над собой, теряем самообладание и наставляем линзу воспаленного внимания и беспокойства именно на определенное место: болезненный отросток, гнойная язва, незаживающий рубец. И начинаем с утроенной ненавистью охотиться на этот изъян, предполагая в нем причину всех своих бед. И стая, которая всегда рыщет у переполненных урн, набрасывается на нас. Кто виноват? Бедные, бедные! Мы думаем найти счастье, думаем обрести покой и довольство. Его здесь нет. Его на этом свете нет. Как обманул нас сказавший: человек рожден для счастья, как птица для полета. Человек не рожден для счастья, но для скорби, для испытаний и анатомических унизительных нелепостей. Ангел мой, свет мой, я виноват перед тобой. Я много раз задавался вопросом: почему я не ровесник твой, не брат тебе и не сестра? Мы вместе бегали бы по земле, баловались и радовались ослепительным радостям детства. Но судьбе угодно было выпустить меня на беговую дорожку много раньше. Пистолет выстрелил, акушерка хлопнула меня по попке за тридцать, сорок, пятьдесят лет до твоего рождения. И вот я превратился в твоего наставника. Неумолимым ходом событий я стал твоим наставником, якобы знающим, что такое "хорошо" и что такое "плохо". И мне, твоему наставнику, твоему старшему покровителю и охранителю, приходилось наказывать тебя. Раб иллюзий, я считал себя обязанным это делать. Я был рекрутирован для этого судьбой и сроками, я присягнул, и мне выдали мундир моего дряхлого тела, моих теперешних лет. В свое время и я был отмечен всеми возможными наградными морщинами и пигментными пятнами всех степеней. Одной из моих уставных обязанностей было наказывать тебя за проступки: за неизбежную детскую лень, ложь, непослушание, жадность, грубость, непочтительность, своеволие. Хищный, притворно неподвижный и равнодушный ремень висел на особой вешалке в прихожей. По двум свисающим плоскостям его сочилась опасность. И ты, маленькая, видела его много раз на дню, проходя мимо, краем глаза взглядывая на своего беспощадного знакомца. Дедушка, дедушка! Миленький! Не надо! Я больше не буду, никогда, я обещаю, честное слово!.. Во имя счастья твоего, во имя безопасности твоей (так я внушал себе), во имя воспитания, привития, назидания я поднимал руку, оснащенную и неумолимую. Да будет так! - и я опускал руку, и боль входила в меня, как кол, которым пригвождают упырей. Да будет так! - и я кишкой влачился по пыли и стеклам, облепленный грызущей стаей. Где ты, говоривший о счастье и птицах? Слава твоя с шумом погибла, а петля лжи все еще стягивается под нашими подбородками. Заповедь новую даю вам - да любите друг друга. Сколько раз, малодушный, я приглядывался к этому кресту, намеревался взойти на него, сколько раз, кромешник, я прытко отбегал в сторону, как только замечал, что подходит моя очередь, что окружающие ждут. Любил ли я тебя? Праздный вопрос. Любил, люблю и буду любить до смерти и после нее. Делал ли все это из любви? Да, и только из любви. Тогда почему так скорбит и ноет сердце. Тогда почему неумолчный сверчок скрипит и скрипит во мне, вытягивает своим смычком остатки сил и разума? Видишь, я встаю перед тобой вот так, прямо в пыль, и мы уравниваемся в росте. Обними меня и прости. Обними и шепни, открой тайну, не потому ли в будущем, которое только еще наступит, ты станешь отправлять меня на прогулку со своей перчаткой, а сама останешься с тем, кто, как ты думаешь, никогда не предаст тебя? Не потому ли, что я любил тебя и так жестоко понимал долг любви, ты не можешь избавиться от непрощения, хотя сердце твое рвется ко мне с прежней силой? Кто же тогда умеет любить и не причинять при этом боль любимому? Как же любить незнакомого ближнего, если даже любовь к родному не обходится без увечий?
  
   С л е д о в а т е л ь - в р а ч:
  
   Для чего существует власть? Власть существует для власти. (Рис. 19) Кому служит власть? Власть служит только власти. Политика - мораль власти. Политика ничего общего не имеет с так называемой общечеловеческой моралью, а потому политика аморальна. Как аморальна всякая власть. Что такое власть? Это материализовавшееся ХОЧУ и МОГУ. Власть - безусловная иллюзия рядом с вечностью. Власть - безусловная реальность в конечном мире, в котором мы живем. Потому земная власть, стремящаяся к абсолюту, предпочитает атеизм любым формам религии: чтобы не делиться с Творцом всего сущего. Потому в основе власти, стремящейся к абсолюту, лежит сатанизм. Но это уже выходит за рамки нашей компетенции. Среди прочих наслаждений наслаждение властью наиболее заманчиво, предпочтительно и универсально, мы бы сказали: наиболее комфортно. Не все имеют вкус к власти. Вы - один из таких. Не имея желания властвовать даже в малом, вы и властям подчиняетесь без особого желания. Но это куда ни шло, с этим мы могли бы мириться. Вы проповедуете смирение. Но смирение не перед властью, что было бы для всех нас благом, а смирение перед надмирным нечто, чему и сами не можете дать определения, что сами не в силах описать. Этой проповедью вы выводите человека из-под власти реальной, делаете эту власть сомнительной и как бы необязательной. Если учение ваше станет массовым, массы уйдут из-под нашего контроля, из-под нашего влияния. Этого мы допустить не можем. Без народа, без массы власть теряет смысл, как теряет смысл бич без стада. Может ли народ без власти? Мы глубоко убеждены: нет. Народ, люди - это неразумные дети, им нужна нянька, которая бы разводила дерущихся по разным углам. Человек несовершенен, человеческая скверна, человеческие пороки - благодатный навоз для власти. Совершенный человек не нуждается во власти. Как, впрочем, и вы - неизлечимо больной человек. Как Прыщ, который стал притчей во языцех. Главным инструментом воздействия власти на человека является тело человека. А на тело лучше всего воздействовать через душу. Власти противоречат мертвые, совершенные, неизлечимо больные и закоренелые преступники. А потому вы - безнадежно больной, должны быть исключены из системы общественного кровообращения. Сегодняшняя наша беседа - это лечебная процедура. Последняя. Пока вы решаете свои проблемы один на один с собой, мы готовы вас терпеть. Но как только мы убедимся, что вы заразны, что ваши идеи находят последователей, мы будем вынуждены принять меры. Мы не караем за проступки. Мы лечим. И, как понимаете, ампутация тоже есть акт лечения. Предвидим вопросы, а потому кое-что уточним. Мы получили заявление от человека, имени которого не называем. Он жалеет, что не сообщил нам раньше, хотя факт, о котором он сообщил, был известен ему давно. Этот факт и лег в основание нашей беседы. Да, Вадим Иванович, это то самое омовение ног. Будучи учителем средней школы, вы мыли ученикам ноги, объясняя это высшими гуманными соображениями. Омовение ног - лишь начальный этап в широкой программе смирения, к которому вы призываете. Это лишь начальная ступень борьбы с гордыней, которая, как вы считаете, поразила общество и ведет его к гибели. Мы не разделяем вашего пессимизма. Более того, мы считаем эту точку зрения крайне вредной. И не только по причинам вышеизложенным. Не обладая достаточной информированностью и, следовательно, широтой мышления, вы проглядели главные процессы, происходящие в обществе. Особенно среди молодежи. Растет потребительство, стремление к гедонизму, желание пожить за счет других, стремление во что бы то ни стало уклониться от работы: и умственной, и физической. Разврат и насилие стали бичами городов. Девушки все меньше отстают в этом от молодых людей, а часто и опережают в жестокости и цинизме. Культ силы, изворотливости, похоти - вот чем живет молодежь, а вы ей - омовение. Сознательно или бессознательно вы играете на руку преступному миру, развращаете непротивлением злу и смирением, готовите жертвы для насильников, хулиганов и шантажистов. Если и сейчас, уже не являясь штатным школьным сотрудником, вы продолжаете нелегальную работу с детьми, просим вас это немедленно прекратить. Это в ваших же интересах. Никаких контактов с детьми. Тем более что вы морально не безупречны: ушли из дому, оставили жену, мать. Наш совет: возвращайтесь к семье и перестаньте распускать о себе слухи, будто изобилующая в обществе ложь вызывает у вас усиливающиеся аллергические процессы. Это совершенно антинаучно. И это вы понимаете. Примерно так же начинал Голубев, известный теперь под кличкой "Прыщ". Он всем говорил, что пережил видение, которое перевернуло его жизнь. Якобы явился ангел и сообщил ему: или он немедленно гибнет и не будет иметь прощения за свою нечестивую жизнь, или ему даруется жизнь и искупление, но ценой неимоверных страданий за всякое зло, чинимое в городе и округе. Уже потом, как нам стало известно, он утверждал, что вместе с ним должен был погибнуть и город, что жизнь города куплена его страданиями, потому вместе с его смертью должен наступить конец города и, может быть, всего мира. Эта лживая выдумка пришлась по вкусу легковерным, ей способствует наличие у Прыща кровоточивых язв, его крики, стоны и конвульсии, словно он и впрямь корчится от невыносимых мук. А ведь он был обыкновенным алкоголиком и развратником. Вы можете спросить, почему мы его не изолируем, не аннигилируем?.. По решению властей. Да, да, власти хотят, чтобы это чудовище, эта пародия на человека служила целям назидания. Люди должны видеть, до чего может опуститься человек, когда он проповедует смирение. Вы ведь не будете отрицать, что его доктрина, если ее принять на веру, есть высший акт смирения: нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих. Кроме того, по замыслу властей, он должен выполнять так называемую компенсирующую функцию своим отталкивающим видом, струпьями, гнойниками, каплями крови, которые падают на асфальт и в пыль. Каждый, глядя на него, поймет, сколь мелки его частные беды и невзгоды по сравнению с этим вопящим куском мяса. (Рис. 20) Как видите, власть умеет использовать в своих целях и совершенно чуждые, вредные ей элементы. Однако это не должно быть для вас утешением. Заверяем вас: вас ждет совсем другое. Обдумайте наши рекомендации. Вряд ли вы способны излечиться, но жить вы вполне можете. Живут и больные, не так ли?
  
   М о л о д о й ч е л о в е к:
  
   Есть люди, как заряженные ружья, висят в пространстве собственной жизни до поры до времени ("если в первом акте на стене висит ружье, то в последнем оно должно выстрелить и кого-нибудь убить" - приблизительно по Антону Палычу Чехову). Они словно созданы для одного единственного выстрела, для одного единственного случая, замкнувшись на котором или умирают, или незаметно и тихо закатываются под мебель и пылятся там, пока техничка, прибираясь, не зацепит их косой, не выдернет в инобытие. Евсей, дворник из описанного уже мною сквера, был именно таким человеком-ружьем. Если произвести сборку-разборку оружия на время или просто так (отсоединяем магазин, цевье, газовую трубку - что еще?), то увидим, что нога была тем самым стволом, из которого во время оно должен был быть произведен выстрел-поступок. В сущности, Евсей был неплохим мужиком. Во всяком случае, есть сколько угодно и хуже, и гаже. Он довольно вежливо подшибал у нас сигаретки, когда мы с "филинами" попивали пиво в том дальнем углу, где металлические качели на двух седоков (надо иметь стойкую фобию к детям, чтобы установить качели именно в этом гадюшнике, где от асфиксии спасает лишь сигарета и пиво). Впрочем, качелями так и так нельзя пользоваться. Стоит к ним приблизиться, как они - ненормальные! - начинают на весь сквер голосить: "насилуют"! Пиво мы брали у знакомого грузчика в овощном магазине (мы с "филинами" давно поняли, что все вывески, лозунги, декларации, указатели, путеводители, законы в нашем государстве - лишь приглашение к игре "угадай-ка!"). Мы брали пиво у знакомого грузчика (подозреваю, что и он - "человек-ружье"), переплачивая гривенник за бутылку, а Евсей со смиренным терпением четвероного сидел в сторонке, глотал слюну и ждал, когда мы бросим или катнем по направлению к нему отработанную гильзу. Это случалось не слишком часто, бутылки обычно обменивались на новый боекомплект. И совсем уж редко Евсею оставляли пару глотков на донышке. Он и этому был страшно рад, низко кланялся, тряся своими разряженными и тяжелыми от жира патлами, наставляя на нас тусклое бельмо проплешины, вытанцовывая, выделывая ногами нечто замысловатое - символический танец благодарности. Но и на старуху, как говорят в народе, находится место в группе риска. То ли Евсей в тот день мучился похмельем, то ли ему не удалось найти ни одной бутылки в урнах, то ли начальство грозило проверкой, то ли пришел срок и нога стал ныть в предчувствии главного дела, то ли все это вместе или ином каком сочетании, но только Евсей ожесточенно в тот день шаркал метлой по ногам прохожих, фигурно матерился и исступленно жаждал скандала (а он - мятежный, ищет бури, но разве в буре есть покой?). Наверное, я не обратил бы на это внимание. Скорее всего, я не обратил бы на это внимание. Какое мне дело до настроения Евсея, до его неудачной охоты за "стеклянными скальпами". Я, как обычно, "летел" через сквер, засунув руки в брюки, "подбивал" плевками окурки по обочинам и фотографировал на память то левым, то правым глазом прогуливающиеся ножки. И вдруг прямо по курсу моего "фанерного биплана" та, что занозила мне глазное яблоко в тот памятный день, когда я впервые провел вас по скверу и показал на двух воркующих сумасшедших. Помните? Он разглядывал е ладонь и прикидывался хиромантом. Рядом барражировал старичок с тростью, которая чуть ни влетела в мелькающие спицы моих ног. Вспомнили? Да, это была она, и я, "заглушив движок", пошел кругами на бреющем. А вот и он - маг и чернокнижник из восьмого "б". Максимум - из девятого. Он еще не видит ее, глаза его шмыгают по автобусной остановке. Видимо, ждет давно, и глаза его от напряжения отяжелели и заострились, как метательные ножи. С чем сравню ее? С кем ее рядом поставлю? Со смертью. Столь же неотвратима. Столь же неотразима. Взглянув на нее, понимаешь, что вся жизнь твоя - и прошлая, и будущая, и настоящая - нуль. Делаю плавные виражи, планирую, наслаждаюсь полетом и зрелищем, неотрывно сморю на нее. И с ужасом вижу: она входит по касательной в зону злого притяжения "красного карлика" по имени Евсей (Рис. 21) (он же Квилп, он же Крошка Цахес, он же де Сад, он же Робеспьер, он же национал-социализм, он же большевизм, он же - человек-ружье). Ох, не быть бы тебе, девочка, в этот миг возле него! Не проходить бы! Желудок подпирает к горлу, "биплан" проваливается в воздушную яму. А между тем уже грохочет на всю вселенную затвор-самовзвод: "Куд-д-да пр-р-решься! - (товсь!) - проклятая!.." И дальше следуют звукосочетания, от которых любой человеческий язык, как от тысячи вольт, мгновенно обуглился бы. Евсей замахивается метлой, он думает попугать, но нога его уже живет самостоятельной жизнью. Нога его уже не обращает внимания на метлу, на желание Евсея только попугать. Она отрывается от асфальта, превращаясь и в баллистический снаряд, и в ствол одновременно. Отныне кусок документальной ленты, снятой кем-нибудь замедленно (ведь это должен кто-нибудь снимать!), превращается в историческую реликвию. Смотрите! (Пли!) Худой полусогнутый циркуль ноги (кожа под штаниной, бледная и пятнистая от синяков, покрыта грубыми каракулями металлически звенящих волос; в коленный сустав, в смазку попала вода, коленный сустав ржавеет, но в дело еще годится; скрепленные суставом две желтые несвежие кости очень хрупки, болезненно непрочны, но их никто и не испытывал на излом; ребристая ступня, никогда не знавшая слова "носок", обута в тусклую "татарскую калошу", ногти - загнутые и прочные, как черепица, - недоразвитые клювы стервятников) уже находится в полете, уже со сверхзвуковой скоростью приближается к цели... Время остановилось. Пленку заело. От нее пошел дым. "Биплан" зацепился за бельевую веревку (откуда она здесь?). Руки в брюках превратились в раскаленные болванки и так и спеклись - чугунные отливки для примитивной стенобитной работы. Все, подумал я, конец полетам и конец света. Это плевок в небо! Этот пинок выбил единственную, может быть, опору, на которой держалось небо... Что было потом? Потом произошло еще более странное необъяснимое. Клянусь, ее малолетка-приятель Евсея не ударял. Он успел все увидеть, но Евсея не ударял. Слишком велико было расстояние. Всем последующим событиям кем-то был задан железный непреложный ход. Евсей стал жертвой собственного нелепого, взаимоисключающего движения: взмах метлой, в которую вцепились обе руки, святотатственный мах ноги (лучше бы ее отрезал трамвай!) - в мгновение опрокинули барахлянный гироскоп его равновесия. И тут - лопни мои глаза, если говорю неправду! - тяжелая (двоим вряд ли поднять) бетонная, полная окурков, бумажных стаканчиков урна переместилась на два метра и прицельно встретила отстрой виньеткой вогнувшийся от ужаса висок. Кровь хлестала из головы толчками, как из опрокинутой банки с краской. Алое пятно растекалось все шире, превращая пропащий сквер в третий полюс земли. Птицы сразу же ощутили перемену магнитных линий и принялись сбиваться в стаю, заполнили полнеба. Кровь покидала Евсея скачками, и широко вокруг распространялся сильнейший химический запах - ацетоновая краска! Я чуть не сбил с ног известного уже седовласого джентльмена с тросточкой, которого время так износило, что на сгибах через него можно было видеть тротуар и оброненную Евсеем метлу. Он проследовал своим курсом, видимо, и на этот раз не заметив меня. Зато я хорошо рассмотрел его. Судя по всему, и он все видел, и он был в числе немногих свидетелей. Ужас был на его лице.
  
   В а д и м:
  
   От него исходит постоянный надрывный и чаще всего не слышимый простым ухом красный стон. Они врут, что держат его ради поучений и назидательности. Они боятся, а потому терпят его чудовищное есть. (Рис. 22) Они боятся и верят, что его пророчества могут сбыться, что с его кончиной что-то безвозвратно надорвется в мире. Он, пасквиль на человека, изощренная насмешка над образом Божиим, продолжает слоняться по городу, прошивая его улицы, как гвоздь, брошенный в тину. Глаза под багровыми гноящимися веками точатся слезами, руки, грудь, ноги - ошпаренное, обваренное кипятком мясо. Причинное место - ввалившаяся яма, в которой мерещится шевеление червей. Дети, когда случайно выскакивают на него (точно так же выскакивают на проезжую часть за мячом, не помышляя об опасности) впадают в столбняк или заходятся в крике. Слышал и о женщинах, с которыми приключается истерика. И о выкидышах. Да и не все мужчины способны созерцать его, выносить это протертое с хреном зрелище. Чем живет он, где живет, что пьет и ест - неизвестно. Похоже, не пьет и не ест, рассчитывая этим укоротить себе жизнь. Напрасно. Похоже, беднягу, поддерживают какая-то потусторонняя энергия, какие-то эзотерические источники. Вероятно, в нем перегорают беды и злоба города. Перегорают, естественно, в крохотной своей доле. Иначе он бы мгновенно испарился, превратился бы в энергетическую вспышку. Прыщ, в прошлом Голубев (имя, отчество, род занятий, возраст - все в темноте, в неизвестности), видом своим и стоном невольно изобличил и проклял всех, кому, как гласит молва, ценой страданий купил временную жизнь и отсрочку для покаяния. Желая спасти,- вот еще одна антиномия! - проклял. В этом повинны, надо думать, слепая ненависть боли, нерассуждающий шок: в чем тут его вина? Иногда он вваливается в автобус или троллейбус. Или переполненный трамвай. Визг, суматоха. Все жмутся в противоположный край салона. Он же, уцепившись за поручни, висит на сухожилиях рук. Недавно видел, как ранним вечером (солнце только что ушло за высотный дом) он сомнамбулически закатился на летнюю танцплощадку, отшвырнув билетершу волной зловония. Немногие юнцы и девчонки прыснули к выходу, зажимая носы и уводя глаза в противоположную от него сторону. Играл магнитофон (ни одна группа музыкантов не смогла бы выдержать ритм и мелодию в его присутствии), звучала сравнительно спокойная музыка, но было видно, что каждый звук впечатывается в его изъязвленную кожу, в его тощие ребра, что он вздрагивает, словно к невидимым клеммам на теле подведен ток. Человек пять пьяных верзил, вооружившись штакетинами, ворвались на танцплощадку и стали охаживать его. Звук от ударов был влажный и чмокающий, словно били по парному мясу. Многие слышали, как он застонал, но один я различил, что это был стон облегчения: ему по-прежнему казалось, что таким примитивным способом он может избавиться от жизни. Я был рядом и бросился на помощь, хоть и чувствовал, что мое заступничество будет ему не по душе. Когда я выволок его с танцплощадки за худую, покрытую фурункулами руку (и мне досталось штакетиной на закуску), он мычал понятное лишь ему и мне: зачем? зачем? пусть бы они убили меня! Я усадил его в траву среди густых кустов, что за танцплощадкой, и попытался узнать хотя бы имя и адрес. Он приподнял голову, собираясь ответить, но передумал. Однако я уловил погашенное в горле: Стас... Я сказал, что он, если желает, может использовать для ночлега наш коллектор. Я объяснил, как туда попасть. Он ответил отстраняющим жестом. Не поднимая головы, нетерпеливым жестом измученного человека он отсылал меня подальше. Я повиновался. Я шел, оборачиваясь на его скрюченную в кустах фигуру. В песочнице у дома играли двое мальчишек и что-то между собой не поделили. У одного оказался обломок пилки по металлу, он полоснул им по лицу другого. Тот схватился за подбородок, из-под пальцев потекла кровь. В тот же момент Прыщ, то есть Стас Голубев, схватился за подбородок и вскрикнул. Совпадение? Но они не видели друг друга, даю слово. Вы и тут можете усомниться и заявить: совпадение... Пусть так, если вы так считаете. Я думаю иначе.
  
   Ю н о ш а:
  
   He убивайся так! В чем ты виновата? В том, что ты есть? Что живешь на свете? Что мы назначили встречу именно там? Что он, недочеловек, не знал, чью волю исполняет, решившись оскорбить тебя словом и делом? Что он имел вместо сердца медицинскую грушу? Дай твою руку. Не три глаза. Дай руку, я положу ее сюда, в лодочку своей ладони. Видишь? Я ее положил и успокоил. Успокойся, милая ладошка, полежи в лодочке. Сейчас оттолкнемся и поплывем... Ты отворачиваешься, тебя это не занимает. Ты бы хотела ему помочь? Но это невозможно. Уже невозможно. Помочь его детям, семье? У него нет и никогда не было семьи. Обычный бродяжка. Часто менял работу, жил там, где работал. Фуфайку на пол, рукавицы под голову - и вся постель. Пил, что льется, ел, что придется. Вот ты его жалеешь, а у меня было желание убить его. Я понимаю, что этим только оттолкнул бы тебя, но должен сознаться. Я поддался слабости, я на миг допустил, что тебя можно оскорбить, унизить, испачкать. И этим я уравнялся с ним. Прости. И я дитя народа, который все больше превращается в стаю. И я уродлив, и во мне все его пороки. Я с тобой не потому, что смел и чист, а потому, что нагл. Эту науку преподают нам с детства. Я хам. Почти все мы хамы. Умелая и жестокая рука долго прохаживалась по цветущему саду. И вот сада нет, а давно уже дрова. Хорошо подсохли, вылежались. Хватит и одной искры. И тут я понимаю твоего деда. Я тоже все больше боюсь за тебя. Да, мы раньше посмеивались над ним, а ведь он прав. Он жалуется, что у него мало сил. Но и у меня мало сил, я это понял, когда он замахнулся на тебя. Все, что я могу сделать,- это отдать жизнь за тебя, умереть за тебя. Возьми себя в руки, к нам идет дедушка, а мне нужно еще тебе сказать важное. Я хочу, чтобы мы поженились. Как Ромео и Джульетта. Мы тоже найдем какого-нибудь брата Лоренцо, и он нас обвенчает. Вот я выговорил. И не умер. А теперь скажи, ты согласна? Посмотри на меня, ты согласна? Мы двое будем семьей. И у нас никогда не будет детей. Иметь детей в наше время безумие. Я никогда не понимал, как родители решаются иметь детей. Страшная безответственность. Без их согласия выдергивать их из темноты, из ниоткуда, а потом еще и наказывать их, злиться на них, что они такие, а не другие, что они хотят то, а не это. Но если бы только родители наказывали своих детей, если бы только на них злились! Каждая собака, каждый репей цепляются к ребенку от рождения, чего-то требует, что-то ждет, а не получив, пытается пустить кровь. Родиться в наши дни - это попасть в пыточную камеру еще до рождения. (Рис. 23) Тебя отравляют и облучают, оглушают и удушают, выбивают мозги, а вместо них специальным кондитерским шприцем вводят жеванину из свинца, бумаги, букв и кличей. Мы поженимся не для того, чтобы жить и плодиться, а чтобы выжить. Двоим все-таки легче. Я тебя люблю. Только тебя и люблю на всем белом свете. Наверное, жизнь наша будет коротка, у нас не будет детей, мы уйдем от родителей. Мы ни с кем не будем делить наши дни, наше время. Знаешь, удивляюсь, почему до сих пор никто из детей, превратившись во взрослого, не подал в суд на родителей за совращение малолетних, за вовлечение их в бандитскую шайку, именуемую обществом. Самая настоящая разбойничья шайка! Только ведь и суд на их стороне. Он тоже из разбойников. Дедушка уже рядом. Сегодня я не буду от него скрываться. Он ведет за руку твою перчатку и стучит палочкой. Надо, наконец, ему все объяснить. Видел ли он ту безобразную сцену? Кажется, он сидел к скверу спиной, беседовал с перчаткой и чертил схему побега. Вытри глаза, он не должен видеть тебя плачущей. И познакомь меня с ним. Пора сказать, что я твой лучший друг, а не подонок и соблазнитель. Честно говоря, дедушку бы я взял в нашу семью. Третьим. Нам нужно быть вместе. Вокруг творится что-то неладное... Здравствуйте, садитесь вот сюда. Вам плохо? Я сбегаю за газировкой к автоматам. А сначала к тем типам за стаканом, они и из горлышка свое пиво попьют. Посмотри за дедушкой, поддержи его, на нем лица нет.
  
   Г о л у б е в:
  
   С людьми и людям не могу, а расскажу песку, пыли, асфальту. Мои собеседники. Мои слушатели. Им можно рассказывать и не шевелить при этом языком. От языка у меня один ошметок остался. Поделом. Меня зовут Прыщ. Боятся, ненавидят, брезгуют. И правильно. Жизнь кончилась, ушла. Сначала мальчик, детство, а потом все остальное. Потом тот мальчишка у бойлерной, потом ночной поезд. Шофер погиб. Измололо колесами. И ко мне повернулась смерть, дотронулась до голого сердца замороженным железом. Меня зовут Прыщ, а звали Голубев Стас Валентинович. Идеологический работник. Уважение, машина, личный шофер, чистая работа. Шофер Ник - школьный еще приятель. Железнодорожник собрал его куски в мой большой портфель. Там были только осколки винных бутылок. Сейчас дети кричат: Прыщ, Прыщ, а мама звала: Стасик. Коротенькая челка, саржевые шаровары, большая книга сказок у мамы на коленях. Отличник. Похвальные грамоты. Набор шашек - приз за победу в школьном турнире. Туш на аккордеоне. Способный мальчик. Мама очень в меня верила. Не стало мамы, и я понял, что можно больше не стараться. И стесняться больше некого. С какого-то времени во мне жили двое: человек и козел или тот, кого я звал козлом. Жива была мама, и козел прятался, даже не мекал. Отец был для меня ничто. Отца ни во что не ставил. Он отвечал тем же. После смерти мамы он притащил в дом бабу, а я ушел в общежитие. Ему сказал: подлец! Денег на похороны он не пожалел. Наверное, это был для него праздник. Да левая зубная практика приносила немало. По его заказу краснодеревщики сделали не гроб, а дворец дожей. Могилы не видать под цветами. Самые почтенные люди города на кладбище. Чтобы поклониться маме. Но на самом деле поклониться ему - укротителю зубной боли, королю протезов. Отец притащил бабу на третий день после похорон. Хочу понять, когда впервые заблеял во мне упругий и мохнатый, рогатое мурло? Рано. Невозможно не прийти соблазнам, но горе тому, через кого они приходят, лучше было бы ему, если бы мельничный жернов повесили ему на шею и бросили в море... Детский сад, подглядывание в щелки, общие горшки, школа, скверные слова, компания шалопаев, первый алкоголь, старшие классы, первые пьяньчужки-женщины, показывающие всё за флакон украденного дома одеколона. Но мама еще жива. Она хранит меня, она смотрит на ночные часы и по ним с тревогой читает всю карту моего неуемного коловращения, (Рис. 24) юного и слепого соскальзывания в ад. Она знает, куда пойти, кого найти, кому позвонить. С закрытыми глазами она пройдет сквозь тьму пропахших мочой и дешевым портвейном подъездов, сквозь горечь крепких папирос, сквозь кривые дери полночных притонов. И возьмет меня за руку своей тонкой рукой, и уведет за собой в тишину и цветочный аромат своей комнаты, шепнет: какой же глупый ты, сынок, и безрассудный, там страх и смерть, а ты идешь туда!.. Там выпьют тебя липкими губами, там искурят тебя вместе с гадким табаком. Не ходи туда... И вот она умерла. Разверзлась земля и взяла ее. Свобода своеволия схватила меня за горло, как аркан, и потащила по пыли и грязи. Со стороны же это выглядело примерным восхождением. Блестяще заканчиваю школу, институт, потом общественная работа. Но все это - легкий и поспешный покров. Главное мохнатые ночи. Козел торжествует. К утру он слегка припомаживается, приглаживается. Зеркало, бритва, одеколон. И никто ничего не замечает. Никто не видит, что это козел, а не я, входит в кабинет, жадно пьет казенный боржоми. Потом молодая жена, в прошлом краса факультета, очаровательная пустышка. (Рис. 25) А потом должности, положение, маленькие и большие приятности этого положения, финская банька в укромном местечке, машина с Ником. Но козел не насытим. Потом девочки из балетной школы, из художественной студии, из музкомедии, из мест, о которых простой смертный и не догадывается. И, наконец, мальчик!.. Затем поезд и полет под колеса. И смерть приложила косу к моему сердцу. Плашмя. В тот же миг был раздроблен колесами шофер. А потом погиб в деревне Андрюша. А старший ушел в кутежи и мелкое воровство. Одна жена ничего не замечает. Смерть Андрюши никак не отразилась на ней. Она, кажется, даже помолодела. Седину закрашивает уже не каштановым, а оранжевым, апельсиновым. Думаю, и мое исчезновение она приняла за начало каникул для себя.
  
   М о л о д о й ч е л о в е к:
  
   Немного знаю этого пацана. Днюет и ночует в тире. Покупает пульки пригоршнями (откуда деньги?) и без устали садит по зайцам, слонам, бегемотам, котам и мельницам. Невооруженным оком видно - человек готовится к серьезной схватке. А служитель, продающий пульки из леденцовой баночки, похоже, смертельно боится его: пульнет меж глаз и сбежит... Говорил с мальчишкой, и на мой вопрос о происхождении светящейся губы прямо ответил, что ее свечение - результат повышенного фона радиации, что у него сформировался своеобразный биологический датчик. Никто, конечно, не верит ему (я верю!), а врачи говорят: переизбыток фосфора в организме, следует воздерживаться от рыбы. Идиоты! Будто не знают, что рыбы давным давно нет в городе. Чтобы не привлекать внимания, он прикусывает нижнюю губу, но в темноте нижняя губа просвечивает сквозь верхнюю. Поэтому он не очень любит полумрак тира, но ничего не пожелаешь, винтовку и пульки нигде больше не дают. Спит, наглухо накрывшись одеялом. С головой. Отчим дежурит по ночам, когда пацан во сне начнет задыхаться и откроется. Отчим не бывает трезвым, и это для него любимое ночное развлечение. У него крепкая мухобойка. Сам сделал из палки и куска автомобильной камеры. Бедный малыш! Последний раз я отвалил ему чуть ли не рубль на пули...
  
   Г о л у б е в:
  
   Присяду сюда. Спрячусь за урну. Поменьше народу. Иногда меня просто несет в толпу. Магнитит. Их электрическое поле разряжается в меня. Я не могу убежать, даже если бы захотел. Сколько это все длится по времени? Неделя? Месяц? Не больше месяца. Легенды по городу: видение было, молния ударила... Нет, все проще! Смерть подошла, тронула железом сердце, и открылось... Ник зовет оттуда: Стас! Стас! Но мне ему не помочь. Ему уже не помочь. Черная грохочущая, хохочущая дыра... Наша черная "волга" остановилась у бойлерной. Чего забыл здесь этот мальчишка? Что его сюда принесло? Ник достал из бардачка коробку конфет и уронил фужер. Мы оба были уже в лоск. На заднем сиденье спала какая-то шалашовка. Мальчик, хочешь конфет? Ник показал коробку, открыл дверцу. Зашли в бойлерную, там работал его приятель. Приятеля послали за водкой. Глаза мальчика кричат. В них словно битое стекло. Черный провал. И снова водка, хохот. Я высовываю из манжета рубашки копыто. Все хохочут. Всем смешно. Задираю штанину, показываю шерсть: хохот. И вот на машине по городу. Уже поздний вечер, ночь. Выезжаем за город. К какой-то родне Ника: гулять так гулять! Ник - железо! Ни водка, ни усталость не берут. Ночь, ветер в открытые окна машины, звезды барахтаются в пыли. Сбоку несется поезд. Кто кого! И вот мы уже на переезде, который без фонаря и звонка. Мы летим. И поезд летит. И вот уже Ник летит в пространстве между вагонами, а шалашовка впрессована между багажником и крышей. А меня вертит неведомое и неодолимое. (Рис. 26) Кажется, это длится несколько часов. Я успеваю вернуться к маме, стать ребенком, схватить ее за руки: мама, мама! спаси меня! помоги мне! я уже слеп и мертв, но помоги мне! я чудовище, но я не всегда же был таким! помоги мне стать прежним! еще раз - последний - прости меня, зачеркни меня этого, оставь играющего у твоих ног! мама! мама! не вижу ни одного доброго шага, ни одного дня в чистоте - все скверна и мерзость! освободи меня от моей жизни, научи, как убить и забыть свое вчера! мама! отмой меня, отмоли меня! любой ценой дай мне чистоту детского сердца!.. Она - мама - как пар и свет. Она плачет. Проси Его! - и смотрит вверх. И я успеваю взглянуть. Ослепительное всё. Господи! - кричу со дна Мариинской впадины, сквозь толщу океанов. - Спаси меня!.. Ник упал между грохочущими вагонами, я летел следом, но смерть не острием, а плоскостью подставила косу и вышвырнула меня под откос. Через какое-то время поезд остановился, кто-то дернул стоп-кран. Мужчина в форме железнодорожника, видимо, из поездной бригады, неторопливо вытряхнул стекло бутылок из моего большого портфеля и собирал в него Ника. На него кричали, чтобы оставил, как есть, что будут следователи и милиция, что поезд пора отправлять. В суматохе я скрылся в кустах и по тропинке пошел в обратном направлении. Снял пиджак, снял брюки, снял рубашку, снял майку и плавки и вычеркнул себя из жизни. Дикий шиповник рвал кожу шипами, комары легли на плечи и спину, как шуба. Двадцать или тридцать километров. Домой пришел днем. Город вскипал за мной и кровоточил, как тело, по которому провели ножом. Сначала следом мотоцикл, потом милицейская машина. Две машины. Они пытались остановить меня, схватить, но скользили руками в сантиметре от меня как по стеклу. Набрасывали сеть, но она падала все мимо. Тогда они поняли, что я уже не их, не в их власти, и отозвали милицию. Нельзя, чтобы народ видел их бессилие. Открыла жена. Она уже собралась выходить, она по последнему журналу снарядилась в учебное заведение и ее оранжевая копна, скрывающая седину, пылала, как шутиха. Она закричала так, что лопнула нитка красных бус на ее шее. И они сверкающими каплями алого ужаса запрыгали по прихожей. Верно, я уже тогда был страшен. Первое, что я увидел, была телеграмма из деревни. Она лежала на столике трюмо. Ленты телеграммы наклеены на голубоватый стальной прямоугольник, похожий на огромную опасную бритву. Значит, сейчас телеграммы стали такими, подумал я, ничему не удивляясь. Я взял телеграмму: срочно выезжайте утонул андрюша дед. Жена продолжала визжать. Я затолкал ее в ванную. Потом внимательно осмотрел телеграмму и убедился в ее пригодности. Сел на пол и с огромным напряжением, превозмогая боль, срезал часть кожи с шерстью, потом откромсал копыта вместе с мясом. Остались культи, на которых ковылять, пока не сдохну. Так одним махом я укоротил козла. Хорошо, не было старшего. Я бы не смог ничего объяснить. Останусь для него навсегда партийным боссом, идеологическим зазывалой. Не надо ни снисхождения, ни прощения, ни жалости. Через несколько часов обдеру козью морду о кирпичи домов, бетонные панели. И он не сможет меня узнать, даже если захочет. Я вышел из жизни. Я стал ее обочиной, свалкой. И в то же время чувствую ужасающую связь с городом. Я чувствую, что существую в противовес городу. Гашу его отрыжку, астму и злобу. Громоотвод. Но я из слабого материала, недолговечного. Коррозия точит меня. Тысячи болей и бед растаскивают меня, как термиты. Они находят меня, как пар находит отверстие, а молния - металлический шест. Я пытаюсь искупить и стереть свое, только свое, а если при этом перепадает и чужое - пусть будет так! Потом будут говорить, что я спасаю город от гибели, что с моей смертью придет и его смерть. Это не так! Просто я решился уйти от них, будучи одним из них. Они этого не прощают. И наваливаются, как могут. Теперь я понимаю, что город создан таким специально. Они знают, что делают. Они соединили ложь, насилие, подлость, богохульство, предательство, эгоизм и прочую тьму тем вселенски мерзостей в одном месте - в городе. Днем город - это давильня, где из движущейся человеческой массы выдавливают дух, выпивают душу. Ночью - это залив, кишащий акулами, которые охотятся на святость и чистоту. В любом случае город - это капкан, который для многих уже захлопнулся.
  
   М о л о д о й ч е л о в е к:
  
   Сегодня сумасшедший день. Надо бы запомнить число. Какое сегодня число?.. Нет ответа. На тусовке сложных вопросов не задают. Устал сегодня, как колесо, на котором проехали вокруг света. Одна отрада - ящик пива. Угощает грузчик из овощного. Как его зовут? Дай-ка огонька, чувачок. И скажи тому сосунку, чтобы не садился на качели, он здесь первый раз, что ли? Как я устал! И глаза устали! Особенно глаза! Все, все норовят забраться мне в мозги через глаза - дурная замашка. Два небольших отверстия, два наружных лаза - пятаками можно закрыть, - а они все прут и прут. И пешие, и конные, и автомобильные. Закрою глаза - красный бархатный занавес, - все, спектакль закончен, расходитесь по домам, милые. Ан нет! Кто успел заскочить, без спроса и разрешения согласно наглой своей натуре, продолжает торчать передо мной, кривляться или с умным видом заводит бесконечный треп, от которого челюсти сводит. А уши! Два грота, просверленные природой-матушкой в сплошном граните черепа. В них едва таракан пролезет. А вы будто и не видите этой теснотищи, не желаете видеть. Вы мозолитесь, проползаете, лишь бы попасть на мой тесный чердак, под эту раскаленную солнцем и бесконечным трением о низкое небо костяную крышу. Тесно. Душно. Мне самому тесно, а тут еще ваше шарканье, сморканье, продувание кишок, ахи-охи, пробуксовка ваших авто, когда вы на подъеме улицы; грохот кастрюль, барабанов, сапог. Оставьте меня. Заложу камнями, прибрежной галькой, уплотню и переложу навозом, замажу смолой, как славный Улисс. Лишь бы не слышать. Скоро от всех этих звуков в ушах начнут расти волосы и через год-другой законопатят их с плотностью войлока. Ведь вы, неугомонные, набивались и утрамбовывались годами. Даже по ночам просачивались под дверь и в замочную скважину. А в том вон углу эмалированное облупленное ведро, от него смердит, из него перебегает. В нем накапливалось сквернословие, похабные анекдоты, похотливые образы и ощущения... Дай-ка еще бутылку и не открывай, прошу тебя, зубами. Не порти. Лучше о скамейку. Я что-то притомился. И руки, и ноги. Кончается или кончился завод. Особенно душа устала. Обломала о мои ребра крылья. (Рис. 27) Даже не знаю, какого она цвета, какой масти. Ей бы выбраться, полетать, почистить перья о перистые облака, об иные сферы, а она не может выбраться. Это вы, незваные, загораживаете проход. Я же сказал тому кретину, переведите, если не понимает, пусть отойдет от качелей. Никто ничего не понимает. Никому ничего не докажешь. Вот мой кулак, он родственник сентиментальности, он вышибает слезу. И сейчас не понятно? Тогда я встану. Подержи, сынок, посуду. Плиз. Ноги ставятся на ширину плеч, шатун, состоящий из плеча, предплечья и кулака, распрямляется и, досылаемый прямо по вектору всем корпусом, входит в соприкосновение с нижней частью жевательного агрегата, именуемого челюстью. По причине отсутствия специальных знаний мне трудно сказать, что происходит затем в организме человека, но результат налицо. Гляньте, он только что терся копчиком о качели, а теперь спокойно лежит в мураве и ваших плевках. Полежит и встанет, и тогда вы дадите ему свежий непочатый пузырек пива. А теперь, с вашего позволения, я прилягу и покемарю, вытянусь на этой скамейке. Устал. Спасибо, но это не моя бутылка. Да, вот это моя... Может, еще по рублику, пока благодетель не ушел из овощного? И посуду прихватите.
  
   С л е д о в а т е л ь - в р а ч:
  
   Очнитесь, Голубев! Посмотрите в это зеркало. На кого вы похожи! Голубев, неужели в вас не осталось ничего от того блестящего партийного работника, каким вы зарекомендовали себя? Мы обмыли вас в марганцовке, смазали мазью Вишневского, иначе невозможно было бы находиться с вами в одной комнате. Скажите только слово, и мы отправим вас из городской больницы в лучшую клинику НИИ здравоохранения. У вас поражено 80% кожи, у вас начинают обнажаться кости, а вы все еще живы! Это аномалия! Вот передо мной заключение специалистов. Как вам удаются эти фокусы и что они в конечном итоге значат? Подумайте, наконец, о семье. Знаем, вы потеряли младшего. Примите наши соболезнования. У вас замечательная жена, которая выглядит на десять лет моложе своего возраста. Старший сын, который, кстати, без отцовского надзора связался с подозрительной компанией, с бездельниками и алкоголиками. Ему бы в институте учиться, пользу обществу приносить, а он прожигает молодые годы. Он идет по скользкой дорожке. Не боитесь за него? Я не взываю к вашей совести. Оставим эту химеру церковникам. Я взываю к вашему партийному долгу и чувству дисциплины, которым вы всегда отличались. Мы знаем, что за вами водились кое-какие грешки. А, Голубев? Водились? Ну, честно, между нами? Даем слово, ничто не выйдет из этих стен. Молчите? Чтож, молчите. А между тем все ваши похождения могут самым неожиданным образом всплыть. И еще. Ваш шофер Николай Петрович Вязов мертв. Более того, он превращен в фарш колесами поезда, под который попал, совершая с вами ночную прогулку. Так? Не отрицаете? Вы остались живы и скрылись с места происшествия. Вас это обстоятельство не настораживает? Это дело, когда оно будет расследоваться определенным образом, приведет вас на скамью подсудимых. Годы лагерей, изнурительной работы подорвут ваши и без того скромные силы. Чего доброго, вы там и скончаетесь. В безвестности. Среди сопок или тундры. И ни одна живая душа не будет знать, где вы покоитесь. Вас это устраивает? Продолжим. До сих пор вы фланируете по городу, так сказать, инкогнито. Некий Прыщ, темная лошадка без прошлого. Мы вас раскроем. Мы снимем с вас покров тайны. Мы произнесем ваше имя - Голубев Стас Валентинович. И тогда толпа, узнав кто есть кто, просто забросает вас камнями. Думаете, они не помнят вас в силе, славе, на трибуне, на экране? Теперь же они видят вас ничтожным, гниющим, жалким. И они не пожалеют, а озвереют. Толпа обожает уничтожать кумиров, когда они становятся ничтожествами. А еще мы через средства массовой информации сообщим, что под образом Прыща скрывается Голубев, убивший человека. И они превратят вас в месиво, сознавая, что совершают не преступление, а геройство. Они продавят вас сквозь решетку сточного люка. Они разотрут вас по асфальту своими подошвами. Толпа прославит власть, которая прозорливо обнаружила преступника даже в чиновнике высокого ранга, который ловко маскировался под юродивого. Да здравствует народная власть! И вот вы, который, как нам стало известно, уже не жалуете нас, кусаете руку, вскормившую вас, сами заводите пружину, запускаете органчик во славу нас. Все возвращается на круги своя, а ваша жертва - если это жертва, если это протест против власти, оказывается не только напрасной, но и полезной для нас. Вы льете воду на нашу мельницу. Что может быть невыносимее для бунтаря? Да и люди вас не понимают. Они даже не знают, что в природе могут существовать мученики, которые, как вы думаете, несут на себе крест общих грехов. Они не воспоют вас и не станут на вас молиться. Не те време6на. Те времена прошли и не вернутся. Так что даже тщеславие свое вы тут не потешите. Чем хорош государственный атеизм? А тем хорош, что провозглашает: нет бога кроме власти, а партия - пророк ее. Так вот, Голубев, думайте. Времени у вас мало. Сбрасывайте фальшивую хламиду измождения и возвращайтесь к нам. Все будет забыто и прощено. И шофера вам подыщем. Идите. Нет, стойте. Сообщаю вам уже от себя, сверх инструкции, из личного к вам расположения. Когда приметите возле себя милицейский чин с мегафоном и группу сотрудников в штатском, знайте: ваш час пробил.
  
   М о л о д о й ч е л о в е к:
  
   В голове шумок. Кажется, надрался... Идиоты, остановитесь! Люди, замрите и осмотритесь! Нет, не хотят. Ходят и не замечают, что деревья - это на самом деле никакие не деревья, и кусты не кусты. Что это вздыбившиеся и одеревеневшие волосы покойников, уткнувшихся лицами в землю и только чуток присыпанных перегноем и палой листвой. И от ужаса, от увиденного там, под землей, волосы их встали дыбом и одеревенели. С некоторых пор так и ведется, а ведь сравнительно недавно были времена, когда деревья были деревьями, а кусты - кустами, когда ужас открывшегося не леденил умерших и не дыбил им волосы. Как все запущено и непоправимо! И голова измучила шею, и ноги не знаешь куда поставить. И пиво кислое и теплое. Позавчерашнее. Друг называется... Впрочем, у него своя инструкция о любви и дружбе. У меня и без него проблем хватает. Вот кровь, скажем, загустела и почернела, как мазут. Пузырится и пенится. Засорена помыслами и поступками. Ходят слухи, что у многих нелады с кровью, густеет и утяжеляется, наполняется пеной и металлическими опилками. Читал длинное исследование, смысл вот в чем: испорченный воздух рождает пороки и плодит преступления. А я подумал: значит, кому-то очень выгоден этот испорченный воздух... Но моя кровь засорена помыслами и поступками, это бесспорно. А что такое поступки? Это отлитые в гипс и затвердевшие фигуры помыслов. Типа шахматных фигурок. Только разнообразнее. Почему в детстве так легко живется? Потому что вены еще не забиты гипсовыми отливками поступков. Где молоток? Поработать бы до пота, жо мокроты под мышками и в паху, обратить в белую пыль и крошево то, что создал я - безумный подмастерье безумной Жизни. Густое это вещество (поостерегусь называть кровью, надо проверить в лаборатории, надо сдать на анализ) с капризами и собственным странным норовом: барабанит в висках, словно обстукивает стенку в поисках пути для бегства,- это раз; во-вторых, тычет и режет чем-то острым сердце; в-третьих, пригоршнями патефонных иголок (типа коротких или обломанных швейных) накапливается ночью то в изгибе руки, то в щеке, то в забытой на краю кровати ноге. Смерть наступает оттого, что кровь теряет свойство жидкости - текучесть, превращается в магму, твердеющую массу (различные тромбы), которая уже не подчиняется сердцу, его посылающим толчкам. Язык мой, приятель ситный, твоя тут роль не из последних, сознайся. Маленький жеманный гном, непоседа и шут, заявляющий о себе по делу и не по делу, звенящий бубенцами, пристукивающий в нёбо как в бубен, угождающий и льстящий, извивающийся и двоящийся, главный обмыватель костей, главный творожитель крови, беззастенчивый и неудержимый лгун и неудачливый советчик, трусливый на правду и скорый на подлог и заочный приговор без доказательств. Как бы хотел я оставить тебя где-нибудь в расщелине между кирпичей, за каким-нибудь углом, под случайной и невнимательной подошвой, как ящерица оставляет хвост. А потом бы еще слить кровь, провонявшую болотом. Слить и заменить другой. Говорят, это делают тайно на исповеди. За недолгий срок моих лет многое изменилось в мире. По детству помню - даже небо было другим. (Рис. 28) Оно изменилось и износилось: побитый молью ситчик, истончавшая ночная рубашка. Сколько звезд пропало, провалилось в твои прорехи... Астрономы, платные обтиратели телескопов, боятся смотреть в окуляры, молчат о беспорядках и бедствиях над нашими головами... А все-таки благодарность и слава безымянному грузчику (действительно, как его звать?), его все еще зрячей душе, что откликнулась на смерть друга. Леди и джентльмены, корни и корешки, а не спеть ли нам что-нибудь подпольное? запрещенное? какой-нибудь псалом? - Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых, который не заворачивает к нам сюда, в гадюшник, кто не пьет с нами отдающее смертью и порчей пойло, кто не сосет загаженный воздух города сквозь сигаретные фильтры, кто не бьет ближнего своего безразличным кулаком, кто не мнет грудь минутной подруги с холодным упрямством и волей, как резиновое развивающее кисть кольцо, кто не идет в обезглавленный храм смотреть шансоньеток, сигналящих белоснежными ляжками с экрана, что повешен в глубине алтаря, кто не тащит в подвал, на ржавую сетку и обугленный тюфяк профуру, не ширяется, не глотает "колеса", не тащится от бензина, не нюхает ацетон... Блажен... А люди все ходят кругами - несчастные узники. Делают вид, что садятся в автобус (автобусные остановки вокруг сквера), заезжают за угол, выгружаются и снова ходят, ходят, копятся на остановках. Человек - вывих природы, недоразумение, позорящее Творца. Дай-ка мне твое плечо, пододвинь опору. Что-то я огруз... Мысль, смешанная с пивом, - взрывчатка вроде нитроглицерина. Дай-ка ухо, приятель. Поближе. Отолью излишек слов. Что-то я нагазировался сегодня. Или нагазовался. Так или иначе - мысль вспенивается и пучится. Говорил вам - пиво несвежее!.. Ты говоришь - это мысль!.. Что такое мысль? О! Хитиновое и прыгающее, кусающее и грызущее, ядовитое и плодовитое, неуничтожимое, проникающее, заселяющее одежду, волосы, жилье, город, планету, вселенную, мечущее твердую икру и прилепляющее где попало своих гнид, как скорпион кусающее самое себя, как змея сбрасывающая кожу, как паук немилосердное, вот что такое мысль! Взятая в дорогу, как посох, она погоняет путника. Нанятая служанкой, командует в доме. Во имя нее человек покушается на человека. Вот ее логика: если ложка слишком велика, то не ложку выбрасывают, а разрывают рот. Недоумки! Как я устал! И к тому же ничего не понимаю в происходящем. Гарсон, еще пинту!.. Отставить!..
  
   С т а р и к:
  
   Я говорил, что за нами ведется наблюдение, что они постоянно шпионят за нами и хотят схватить! Вот и настал наш час, мой ангел, встань за меня, за мою спину, и не бойся. Я не отдам тебя. Кого ты там еще увидела?.. Этот несчастный безобиден. Он сам нуждается в защите. Пусть лезет под скамейку, не обращай внимания. Чуточку еще потерпи, дай только выбрать место на небе посвободнее, без проводов, без домов. Вон тот угол, тот просвет улицы, кажется, подходит. Почти от середины неба и до пруда кусок свободного пространства. Оттуда и хлынет на вас, несчастные. А вы, юноша, если уж оказались здесь, станьте сбоку и не мешайте, не загораживайте... Капитан, стойте! остановитесь! слышите?! Не приближайтесь! Уводите свою команду, пока не поздно. Вы играете судьбами мира, капитан. У меня в руке страшное средство. Безумцы, они вздумали окружать нас! Они решили взять нас, как щенят. Не ведают, что творят...
   А вон и крысы! Крысы бегут с корабля! Смотри, девочка, крысы бегут из города, они почувствовали. А эти дурни в фуражках ничего не чувствуют. Тем хуже для них. Вот трость, сунь-ка ее под скамейку ущербному, пусть отгонит от себя крыс. В руках у капитана переговорное устройство, верно, он готовится произнести ультиматум. А между тем его подчиненные все ближе, думают, что подбираются незаметно. Юноша, будьте наготове. Еще шаг, капитан!..
  
   М о л о д о й ч е л о в е к:
  
   Ахтунг, филины! На горизонте менты. Не к нам ли? Нет, похоже, не к нам. Но от этого не легче. Мне не легче. Кажется, собираются прихватить девочку, ее хахаля и деда. Сейчас расчухают, что это обыкновенная ходячая банка краски. Интересно, какова будет реакция. Санитары обалдеют, это ясно. Такого им еще не приходилось видеть... Ага, офицер достает мегафон. Наверное, будут очищать сквер от посторонних. Надеюсь, они не собираются стрелять. А вон и Прыщ нарисовался. Прячется за деда и девчонку. Пытается забраться под скамейку. Тебе-то чего бояться, приманка для раков?! Откуда он вообще в городе?.. Говорят, что Прыщ в прошлом большой человек, генерал или что-то вроде этого. Что-то стукнуло в башку, опростился и опаршивел. Ходит теперь, сверкает ободранными расцарапанными ягодицами, как обезьяна. Явление, что ни говори. Вернется папаша (укатил, как всегда, ни слова, ни полслова - куда? зачем?), надо спросить, что это за притча такая, почему власти не заметают его. Это же какой-то бесплатный фильм ужасов... Итак, филины, события продолжают развиваться. Менты берут в кольцо скамейку с девочкой и дедом, ухажер держится рядом, молодец. От урны под скамейку на четырех конечностях вполз Прыщ. Купа, раздай пустые бутылки "филинам", а полные сложи под кустик. Могут пригодиться, когда все кончится. Что ж, будем вставать. Разомнемся. Девчонку никак нельзя отдавать. Хахаля и деда - куда ни шло, а девчонку нельзя. Чуть что, прикройте, я уведу ее дворами. Посуду применять лишь в крайнем случае. Взяли себя в руки, подтянулись! Выпито сегодня прилично, но не время расслабляться... О, мужики! Смотрите! Смотрите и учитесь! На деда смотрите! Вот это боец, это настоящее кун-фу! В одной руке дубинка, в другой - складешок. Чего доброго, он еще и попишет кого. В такие годы и такая моща! Передает палку Прыщу под скамейку. Верно, чтоб тот с тыла прикрыл. Вперед! Подсобим!.. Фу ты! брысь! брысь! тварь! Куда тебя под ноги несет! Еще одна. Купа, откуда столько крыс, не скажешь? Среди бела дня. О, а там что творится! На дорогу, на дорогу смотрите! На перекресток! Автобус буксует из-за них. Друг по дружке прут. В несколько слоев. Такого я не видел. Но все равно - вперед, и с песней. Отбиваем девочку и ходу. Только нас и видели... У-у, твари поганые, пошли вон! Давите, не обращайте внимания. О чем он там в мегафон? Мою фамилию называет? "Голубев", кажется, говорит. Не за мной ли? Если так, то давайте еще быстрее шевелить поршнями. Ну, дедуля, продержись немного, попугай ножичком...
  
   С л е д о в а т е л ь - в р а ч:
  
   Товарищ генерал-целитель, разрешите доложить обстановку. С четырнадцати ноль-ноль мы осуществляем наблюдение за сквером в сильную оптику, ведем съемку двумя камерами с одновременной трансляцией изображения на два экрана в просмотровом зале. Как и было намечено, в зале собрались все заинтересованные лица, верховные народолюбцы и их заместители. К сожалению, операция "Урок" до сих пор не завершена. Имеется несколько объективных и субъективных причин. Первое: наблюдатель Евсей погиб самым неожиданным образом незадолго до того, как мы начали наблюдение. Обстоятельства смерти уточняются. Второе: кто-то из граждан вызвал по телефону милицию и "скорую". Прибывшая группа уголовного розыска и бригада "скорой помощи" существенно осложнили проведение операции. Третье: не была вовремя замечена и нейтрализована группа бездельников, возглавляемая сыном Голубева. Своими действиями они мешали продвижению сотрудников. Четвертое: внезапное появление на улицах города большого количества крыс внесло сумятицу в работу транспорта, вызвало многочисленные пробки и помешало переброске в район сквера дополнительных сил. Пятое: нашими службами не было вовремя выявлено то обстоятельство, что Голубев имеет сообщников, личность которых устанавливается. Один из сообщников Голубева, пожилой мужчина среднего роста, имел при себе аппарат или прибор неизвестного назначения, выполненный в виде обыкновенного перочинного ножика. При помощи этого прибора фактически и была сорвана операция. Остановимся на этом подробнее. Наблюдения и съемка телеобъективом показали: неизвестный в самом начале операции провел аппаратом или прибором над своей головой, в результате чего по небу прошла тонкая белая полоса, напоминающая след алмаза на стекле. Не исключено и совпадение между движением руки с ножиком и появлением полосы. Примерно через две-три секунды по этому следу ударила молния. Прямая замедленная молния небывалой яркости. Подчеркиваю: молния среди ясного неба. Яркость ее равнялась вспышке заряда в одну мегатонну. Характерно, что полной потери зрения у людей, несмотря на яркость, не произошло. Была временная потеря зрения и ориентации в течение восьми минут. Еще одна деталь. Во время вспышки камера No 2 зафиксировала на пленке и передала на экран силуэты снесенной более полувека назад колокольни и собора с неповрежденными куполами. Все вышеназванные обстоятельства не позволили офицеру, возглавлявшему операцию, произнести публичное разоблачение Голубева-Прыща, создать соответствующее общественное мнение, не позволили огласить результаты медицинской экспертизы о том, что настоящее состояние Голубева вызвано беспрецедентной его распущенностью, аморальным образом жизни и инфекционной болезнью, разновидностью СПИДа, которой он заразился и которая угрожает населению города. Во время последовавшей за вспышкой всеобщей потери зрения Голубеву, пожилому мужчине, девушке и юноше удалось скрыться. В сквере в настоящее время находятся сын Голубева с приятелями, трое наших наблюдателей и случайные прохожие. Только что поступившая в наше распоряжение оперативная информация позволяет надеяться, что операция "Урок" уже сегодня будет успешно завершена. В боевую готовность приведены все окружные силы безопасности, все приданные им рода войск. На первый план операции выдвигается изъятие прибора или аппарата. Не исключено, что это пробный образец какого-то нового супероружия.
  
   И з п р о т о к о л а No...
  
   (цифру поставить впопыхах забыли) известного всем числа и года от рождения Христова, по всей видимости, последнего:
  
   Г р а ж д а н к а С., прикрепленная к диетмагазину, что у кинотеатра "Родина":
   "Это были высокие мужчины, одетые как-то странно, но во все импортное. Вероятно, род блестящего велюра. Куда пошли, с кем встречались - не видела".
  
   Г р а ж д а н и н Г., пенсионер:
   "Оттуда. Знаю их почерк. Насквозь вижу. А за этим типом давно наблюдаю. Вне всякого сомнения - детская и подростковая организация. Политическая. Возможно, террористическая. Цель: свержение, попрание, дискредитация. У меня подробный список с адресами, краткими анкетными данными и данными на родственников. Прилагаю. Извините, что копия. Оригинал там, где следует. Тех двоих засек сразу. Не наши. Тут и специалистом не надо быть. Идут на связь. В то время, как мы разоружаемся, противник наглеет".
  
   Г р а ж д а н к а А., член родительского комитета школы:
   "Его надо во что бы то ни стало изолировать. Я была на педсовете, где его разбирали. Только подумайте! - детям мыть ноги. Шизофреник. Самая крайняя и опасная форма. Нет, я не специалист в этом, я работаю в техбюро, но тут и простым глазом видно. А мы таким вот детей доверяем. Изолируйте, я вас прошу, товарищ милиционер. Поднимем общественность, выйдем на любой уровень. Он же губит юные души".
  
   Гражданка Л., комендант рабочего общежития:
   "Инопланетяне! Клянусь! Как только увидела этих двух - поняла: они! У нас таких мужчин сроду не водилось на улице. На них скафандры - клянусь! Аппарата их не видела, но это еще ни о чем не говорит..."
  
   Гражданки М. и Р., пенсионерки:
   "Это были ангелы. Мы сидели у подъезда, когда они проходили. (Рис. 29) От них сияние исходило, больно смотреть. Душа замерла. Глафира перекрестилась и их перекрестила. Если бы бесы, то пропали бы. Ангелы Божии... Глафира за ними увязалась, Паша за ней..."
  
   У ч а с т к о в ы й Л., лейтенант, столкнулся с неизвестными, обходя участок:
   "Сразу подумал: надо попросить документы. Почему? Трудно сразу ответить. Наши люди так не ходят. А те идут - на все наплевать, все нипочем, море по колено и участкового не замечают. А я, между прочим, при форме. Двое мужчин, высокие, примерно метр девяносто. Вероятно, близнецы. Глаза светлые, волосы вьющиеся, соломенного цвета. Одежда свободного покроя из белой ткани. За ними толпа зевак, возглавляемая Вадимом Ивановичем, бывшим учителем. Почти все из его команды. Хотел выйти на середину тротуара и по всей форме, вежливо, попросить документы. Не смог. Парализовало. Временный какой-то паралич. Иначе объяснить не могу. Ни слова сказать, ни двинуться. И последнее, в чем не совсем уверен. Мне показалось, что двое в белом шли, как бы не касаясь земли. Между их обувью (что-то типа белых импортных кроссовок) и тротуаром оставался зазор сантиметров в 10-15. Повторяю, не уверен. Но если дальнейший опрос очевидцев подтвердит это, рост следует брать с соответствующей поправкой".
  
   М о л о д о й ч е л о в е к:
  
   Я ж говорил, что они вернутся! Что легавым их не взять! Смотрите! Вы видите? Да не туда смотрите, а туда! Видите! Да, двое в белоснежных балахонах, как физики-ядерщики, за ними высокий и сутулый, похожий на не до конца разогнутый ножик. Дальше - группа дивных уродцев, бесценный материал для кунсткамеры. Почти всех знаю. Рука-плавник, череп-курдюк, нос-хобот, голова под металлической сеткой, как плафон в клозете, почерневший от страха заика, две марафонистые старухи, которых время и дороги сточили ровно наполовину, известный мне и всему просвещенному перекрестку дедуня с тросточкой, мой знакомый стрелок с губной подсветкой, даже невозможный Прыщ - и тот плетется сзади. А вот и они! Вот и язвящая мою душу парочка. Юнца пропустим. Теперь все разом прочистили окуляры и смотрим на нее. Бесценный перл! О, трепещите, все четче проступают на смазанной репродукции города слова. Даже мои плавающие в пиве и нетерпении зрачки, кажется, различают их. Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели... Но смотрите, что происходит за кустам! За группой наших славных знакомых целая туча мошкары в форме и без. И за деревьями. И за скамейками. И на крышах. И на той стороне улицы. И крадущиеся на цыпочках машины с красной полосой и глазом-мигалкой на крыше. И броневики, и амфибии! Наверное, объявлена всеобщая мобилизация. И все против моей девочки, я это чувствую. Пробил и мой час, братья-филины. Прощайте! Я должен быть там, где она. В дорогу, мой верный биплан. Нога все пролетает мимо педали, а вы смеетесь, филины-дальтоники... Вы не видите, что вижу я. Она вчеканена в реальность, она неопровержима, как моя рука на фоне сомнительных домов и ваших блестящих от пива рож. Она - единственная правда среди фантомов и мнимостей. О слезы! -очистительный дар детства. Он плачет, говорите, он надрался, говорите. Ваше дело - смейтесь! Оставайтесь тут и смейтесь. Моя крылатая тень (уже включены уличные фонари, уже дышат они ослепительным брызжущим светом) легко лавирует между кустами и скамейками, между прохожими и проезжими, между блюстителями и соблюдателями. Все - мимо, мимо... Безрукий памятник чугунному герою, раскрашенный под попугая домик билетерши, киоск с газетами - раскатанной в листы кашей из бумаги, пошлости из типографской краски, магазины, прилавки, банки, тряпки, одежда - свивальники для мертвых тел. Все мимо!.. А вот и они! Садятся в трамвай. Им пытаются помешать, задержать. Целая футбольная команда накачанных молодчиков с каменными подбородками. Бесполезно. Бьются, как мухи в стекло, в невидимую стенку. Трамвай трогается, скользит по рельсам, (Рис. 30) уцепившись дугой за провод. Гроздь оперативников повисает на каком-то выступе сзади, но от первого же толчка отваливается, как засохшая грязь. И я лечу в раскрытые еще двери и понимаю, что бабахнусь сейчас в прозрачное препятствие, и отлетят крылья моего биплана, а сам я с расквашенным носом и лбом брякнусь на асфальт. Я готов! Зажмуриваюсь... И успеваю на заднее сиденье... С ними! С ней! Вечер, и в вагоне, кроме нас, никого. Улицу лихорадит от мигалок. Военные и милицейские машины запрудили улицу. На рельсы выезжает броневик. Как бьется сердце! Не бойся, малыш, не бойся, убежим!.. Поднялся ветер. Роняет урны, летние прилавки. Ветер такой силы, что вгоняет заводские дымы обратно в трубы, приподнимает броневик и катит по улице, как пустую консервную банку. Срывает крышу трамвая. Но ветра не чувствую, ветра не вижу, лишь чуть шевелятся кудри тех двоих, в белом, что стоят там, где должен быть вагоновожатый: аргонавты, ведущие трамвай между Сциллой и Харибдой. В далеком просвете улицы, куда мы летим на трамвае, поднимается луна - присыпанная пеплом желто-красная металлическая болванка. Луна висит на конском волосе, это хорошо видно. И дивно, и страшно. Чуть проведи ножом, и она ринется вниз, в просвет между домами, в точку, куда уходят рельсы и улица. И тогда улица, как доска качелей, подлетит другим своим концом к звездам, (Рис. 31) которые едва держатся на обсыпающейся ткани, подлетит, разбрасывая по сторонам сверкающие безделушки автомобилей, засохшие пряники домов. Ветра, бушующего в городе, не слышно, он странным образом не ощущается в трамвае, мчащемся без крыши. Но явственно доносятся звуки: сигналы патрульных машин, вой сирены, грохот железа, шипение сигнальных ракет, выстрелы, музыка, смех, звон стекол. И все это покрывает ясный звон колоколов, ликующий звон колоколов несуществующей, взорванной полвека назад колокольни.
  
  

Оценка: 7.00*3  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"