Вот как выглядит наш последний день: послед, загнивающий во чреве безводной долины, а мы - последыши древних родов - сидим на мокрой ворсистой земле, притиснув колени к груди, и не отваживаемся спросить себя самое, что за жизнь ожидает нас после родов.
С неба, словно колючки с добела раскаленной вольфрамовой проволоки, срываются абсентово-мутные звезды. Каждый раз мой ближайший сосед по правую руку вздрагивает и так глубоко убирает голову в плечи, как если бы хотел заткнуть себе уши ключицами. Телескопическая шея складывается едва не втрое, клинышек поседелой бородки вонзается в жилетный вырез, но, вопреки поговорке, не выбивает оттуда крепко засевшего клинышка галстука.
- Привычка, - виновато вздыхает он, перехватив мой взгляд, но не посмев ни отразить, ни преломить. - Хоть и тихо сейчас... а все равно. Привык уже, ведь сколько... лет-то сколько тому.
Костюм, бородка, страх взрытого взрывом воздуха - настоящий атавизм, поэтому я, в своих хлопающих на ветру вечности хлопковых одеждах, которые хорошо горят и еще лучше разлагаются в могиле, не удивляюсь его атавистической же манере опасливо надламывать речь. Разговаривать нам не возбраняется, хотя надзиратели - в налобных повязках с неоновой подсветкой и нелепых маорийских плащах - прохаживаются людными рядами людских саженцев, прислушиваются, но больше приглядываются: чтобы вдруг выдернуть с корнем какой-нибудь сорняк, будь он даже закоренелым молчуном, из настороженной неподвижности, и тогда мелкотравчатое браное поле на миг превращается в поле брани - когда изысканной, когда площадной.
- А зачем прятали? - каждый раз хмурит брови мой правый сосед. - Сказано: сдать все при входе - так сдавай. Чем только слушают...
Я еще помню, о чем он: какой крик стоит, застряв намертво, в горле долины, где недреманные конвоиры наконец оставляют нас в заповеданной сохранности на произвол своего архиважного начальства: размах плащей, достойный разве что крылышек археоптерикса, сменяется роскошным оперением археоптериса, - и это начальство понуждает всякого входящего отбросить любую любовно укрытую мелочь в братскую безденежную груду: медальон с косицей кошачьей шерсти, книжную закладку, обручальное кольцо или закатно вскипевший под кожей рубец, в очертаниях которого до сих пор сквозит его ритуальный прообраз - узкое лезвие перочинного ножа. Заклинаем ли мы, не решаясь вынуть из сердца его сердцевину, или проклинаем, без боя, но не без боли стесывая мясо с костей, - ответ одинаков.
"Можно нам на допрос вдвоем?" - "Нет".
"Не покидай меня, мы же всегда были вместе, ты сам привел меня..." - "Нет".
"Это затем я, что ли, жил, ну - чтобы подохнуть без ничего?" - "Нет".
"Мамочка, куда ты делась, я тут, я боюсь, я им не дамся!" - "Нет".
Сколько ни бегай - рано, или скоро, поймают. Бесконечная толпа единым бесконечностным телом втягивается в полупустое чрево с проворством каната, вдеваемого в игольное ушко. Беззвучно падают звезды, и мой сосед морщится, как если бы сунул в рот абсентово-горькую веточку полыни. Надзиратели методично пропалывают грядки, опаляя наши лица бескровным неоном до багряного, царю впору, стыда.
- Потому что человеческим языком говорить надо, а не по-английски! - огрызается кто-то из насильно обобранных. - Взвешен и найден легким, каково?
Я креню взгляд и корпус налево, и мои догадки тотчас обрастают обильной, мешковатой плотью, подергиваются ленивым жирком: так и есть, пастор в полном пастушеском облачении, включая густотканый женский платок и маску лося. Что он пытался утаить от надзирателей, которые остро и пряно пахнут птицей - домашней, но выкормленной не на убой, а на славу: гусиным воинством, быть может, или посланником-голубем? Рецепт пирога с курицей? Пакетик приправ для утки по-пекински?
- Дальше-то что? - негодует он. - Фантазию вырезывают? Бюрократы ублюдочные... прости господи. Своего дела быстро сделать не умеют, а я им - помогай? Терпеть-то доколе?
Дробинки акцента, осыпая гласные долгими, замедленными ударами наискось, подкашивают его страстную проповедь: "терпеть" подразумевает "страдать", а горячность тона - всего лишь горячечность тела. Так что же: пирог с курицей или утка по-пекински?
Мой сосед справа вдруг застенчиво потупляется.
- Знаете, я ведь, правду молвить... - доверительно шепчет он. - Думаю, значит, как бы чего не... у меня ведь - видите?
Он улыбается, высоко подвернув верхнюю губу, чтобы ярче блеснули - очередной атавизм! - золотые коронки. Я успокаивающим жестом подымаю руку, заслоняя его улыбку, словно чашу моей ладони переполняют лавровишневые капли успокоительного. Ему не о чем тревожиться: зубы нужны будут нам и в церковном холоде хоров, и за кремовой выпечкой на алтарях всесожжения - петь или внятно просить пощады, молиться или молить. А вот подозрения пастора насчет фантазии весят больше, чем он оценил, их тяжело держать на уме, и надзиратель, отбившийся от стаи, - он ободряет, не отбирая, - лишь усугубляет этот гнет. Станем ли мы алмазно тверды или раскрошимся списанным графитом? Расставшись на входе с внешностью, убережем ли на выдохе внутренность?
- Ты спасешься, обещаю тебе, - кивает эта белая ворона... нет, черный альбатрос девушке, разлученной с женихом.
- Ты будешь спасена, - заглядывает он в глаза матери, у которой вчера еще была дочь.
- Я спасу тебя, спасу во что бы то ни стало, - касается он щеки беженца, явившегося сюда по доброй воле: веки вчерне подкрашены усталостью, гордо расправленные скулы готовы прянуть прочь с изможденного, съежившегося лица. Здесь нельзя спать, здесь нечего есть, но не похоже, чтобы доброволец много спал и ел в прошлом. Зато похожи они двое: у надзирателя-еретика такой же обтрепанный вид, и налобная повязка мерцает на пределе отработанного заряда, и по запястьям змеятся веревки ран, в которых застыл воск, и воском запекся изжелта-бледный висок.
- ...кель! - исподтишка рявкает ему в спину сотоварищ, пришамкнув на первом слоге. - Мало тебе прошлый раз влетело? Мало? Хочешь, чтоб опять наказали? Падшая ты душа, право слово! Падшая! Хоть и седьмой будешь, а все одно дурак! Ну-ка бросай свои штучки... шуточки свои допотопные брось!
Предупреждение запоздало: окрыленные верой в нежданного спасителя люди, только что робкие, как подростки, уже расплетают свои сиротливые объятия, выпрямляются, как ростки. Это наш шанс, единственный шанс здесь, в военном лагере пленных, - задорого купленный чужим искуплением, штучный, даже если окажется на утреннюю поверку шуточным. До срока расцветшая рассада роняет колени из рук в росную пепельноволосую траву, взывает не на разные голоса - в общий вой:
- Не надо! Пожалуйста, не надо! Не меня, не надо меня, лучше ее! Ее, не меня, ее! Джулию! Не меня! Его, мне не надо, его! Уинстона! Пожалуйста, я все вынесу, его!
Мой сосед начинает мучительно всхлипывать. Мутно-горькие, мучнистые слезы не жалят меня до жалости, но по крайней мере избавляют его от нервической дрожи, застя пылающие тернии небесного сада.
- Мой мальчик... мой бедный, бедный мальчик, - причитает он с такой нежностью, словно оплакивает побочного сына или обманутого любовника, "или" - но вероятнее "и". - Прошу вас, запомните его... свое-то у нас отнимут... свое мы забудем... хлебнем с судной водицей горя... испытают нас ею так испытают... Пожалуйста, он ведь вам никто... не то что мне... Отцом-богом прошу: помните! Он мой... мой...
- Бедная моя девочка... - к собственному замешательству, замешанному на постороннем чувстве, принимаюсь рыдать я: в отплату, должно быть, но не в отместку. - У нее была финская кровь - леденящая и колдовская... у всех них была финская кровь, кровь не от мира, не для сражений... в каждой, всегда! Именно поэтому... пусть они все... пусть кто-нибудь встретит их и окликнет... по имени... там! Где бы ни... ни... где! Они были! Они - были! Были... со мной!
- Любый мой... чаяла, с ножом-то: доселе не разлучались, не разлучимся и отсель...
- Мамочка, мама, мне страшно! Куда же я без тебя? Я так, я так просто... а ты? Просто для вида, мама, мама!
Вот как мы выглядим в самый последний день под замыкающей скобкой нового месяца - прежде чем каждая ворсинка каната будет сочтена и пропущена в игольное ушко долины, прежде чем безнадежно обнажатся горние выси и ляжет тьма без времени и простора, а нас в совершенном беспорядке, не то случайном порядке окончательно поделят.