|
|
||
Подборка |
ПО НАПРАВЛЕНИЮ К ПРУСТУ
подборка для киносценария
Марсель Пруст
перевод Любимова
Сегодня, подобно автору, которого пугает мысль (панорама моря в приморском французском городишке северного побережья), что плоды его воображения, не имевшие в его глазах большой ценности, так как он не отделял их от себя, обязывают издателя выбирать бумагу и шрифт, пожалуй, чересчур для них красивые, я задавал себе вопрос, выйдет ли что-нибудь из моей страсти к сочинительству и не напрасно ли так много делает для меня отец. А его слова, что вкус у меня не изменится и что поэтому я найду свое счастье, заронили в мою душу два мучительных сомнения. Первое заключалось в том, что (ведь тогда я смотрел на каждый день как на канун моей еще не распустившейся жизни, которая расцветет только завтра утром) бытие мое уже началось и последующее будет мало чем отличаться от предыдущего. Второе сомнение, в сущности лишь по-иному выражавшееся, заключалось в том, что я не нахожусь вне Времени, что я подчинен его законам, так же как герои романов, которые именно поэтому наводили на меня такую тоску, когда я читал про них в Комбре, сидя в шалашике из ивовых прутьев. Теоретически мы знаем, что земля вертится, но на практике мы этого не замечаем, почва, по которой мы ступаем, представляется нам неподвижной, и мы чувсвуем себя уверенно. Так же обстоит и со Временем. И чтобы дать почувствовать его бег, романисты, бешено ускоряя движение часовой стрелки, заставляют читателя в течение двух минут перескакивать через десять, через двадцать, через тридцать лет. В начале страницы мы расстаемся с полным надежд любовником, а в конце следующей мы вновь встречаемся с ним, когда он, восьмидесятилетний, все позабывший старик, через силу совершает свою ежедневную прогулку по двору богадельни и плохо понимает, о чем его спрашивают. Сказав обо мне: “Он уже не ребенок, его вкус не изменится”, и так далее, отец внезапно показал меня самому себе во Времени, и мне стало так тоскливо, как-будто я - хотя еще и не впавший в детство обитатель богадельни, но, во всяком случае, герой, о котором автор равнодушным тоном, - а равнодушный тон есть самый безжалостный тон, - сообщает в конце книги: “Из деревни он выезжал все реже и реже. В конце концов он поселился там навсегда”, и так далее.
По утрам, лежа лицом к стене и еще не видя над длинными занавесками, что за оттенок у полоски света, я уже знал, какая сегодня погода. Я догадывался об этом по первым уличным шумам, которые то доходили до меня то приглушенными и искаженными влажностью, то визжавшими, как стрелы, в звонкой и пустой тишине воздуха - тишине емкого, холодного, ясного утра, прислушиваясь к первому трамваю, я определял, мокнет ли он под дождем или же мчится навстречу безоблачному небу.
Стоило мне вспомнить о том, что по возвращении из Бальбека Альбертина стала жить в Париже под одной крышей со мной, что она расположилась в двадцати шагах от меня в конце коридора, и что по вечерам, очень поздно, она на прощание просовывала мне на прощание просовывала свой язычок ко мне в рот, точно ежедневную пищу.
Но однажды утром, мне вдруг показалось, что нужно, не увидевшись с Альбертиной, выпустить ее из дому, затем встать, быстро собраться, оставить ей записку, упирая на то, что в данное время она не может поехать со мной, куда меня особенно манит, а я не хочу все время рисовать себе скверные поступки, какие она может совершить без меня, и, не простившись, уехать в Венецию.
Я позвонил Франсуазе и попросил ее купить мне путеводитель и указатель, как просил ее об этом в детстве, когда тоже собирался в Венецию. На мой звонок вошла Франсуаза. “Вы нынче так поздно звоните, - я уж вся извелась, - сказала она. - Не знала, что и делать. В восемь утра мадмуазель Альбертина велела принести ее чемоданы, а я отказать не посмела и боялась: ну-ка вы на меня рассердитесь, коли я вас разбужу. Уж как я ее не улещала, просила подождать хоть часочек - я каждую минуту ждала вашего звонка, - а она - ни за что, оставила вам записку и в девять часов уехала.” И тут дыхание у меня пресеклось, на руки мне внезапно упали капли, каких я не видел с тех пор, как Альбертина рассказала мне в дачном поезде о своих отношениях с подругой мадмуазель Вентейль, но наконец я кое-как собрался с духом и проговорил через силу: “А, ну вот и отлично! Спасибо вам, Франсуаза! Конечно, вы хорошо сделали, что не разбудили меня. Выйдите на минутку, я вас сейчас позову.”
Я развернул записку: ”Любимый мой! Я не хочу быть Вам в тягость, мне будет больно ощущать Ваше быстрое охлаждение, приняв окончательное решение, я, прежде чем передать Вам письмо, велю Франсуазе уложить мои вещи. Прощайте! Все лучшее, что есть во мне, я оставляю Вам.”
Альбертина так и не вернулась. Только успел я телеграфировать ей, как получил тоже телеграмму. Это была телеграмма от госпожи Бонтан. Мир не создан раз навсегда для каждого из нас. Он дополняется на протяжении нашей жизни событиями, о которых мы даже не подозреваем. Впечатление, какое произвели на меня первые две строчки полученной телеграммы, иссяканием сраданий не назовешь: “Мой бедный друг! Нашей милой Альбертины не стало. Простите меня за ужасное известие, но ведь Вы так ее любили! Она ударилась о дерево, упав с лошади во время прогулки. Все наши попытки оживить ее оказались тщетными. Почему умерла она, а не я?”
Ко мне вошла Франсуаза - она еще ничего не знала, я злобно крикнул: “В чем дело?”
- Да что же вы сердитесь? Вам радость. Вот два письма от мадмуазель Альбертины.
Оба письма были написаны незадолго до роковой прогулки. Вот первое:
“Друг мой! Благодарю Вас за доверие, которое Вы мне оказываете, сообщая о своем намерении пригласить к себе Андре. Я убеждена, что она с радостью примет ваше предложение и надеюсь, что для нее это будет большое счастье. Она - девушка способная, и она сумеет извлечь пользу из жизни с таким человеком, как Вы, и пожать плоды благотворного влияния, какое Вы оказываете на людей. Я считаю, что Вам пришла в голову прекрасная мысль. Этот шаг может иметь положительное значение и для нее и для Вас, если же у Вас возникнут какие-нибудь шероховатости (а я уверена, что не возникнут), то телеграфируйте мне - я Вам помогу. “
Второе письмо было датировано следующим днем, но, возникало такое чувство, что оно было написано раньше первого.
“Не поздно ли мне к Вам возвращаться? Если Вы еще не написали Андре, согласились ли бы Вы пустить меня к себе? Я безропотно приму Ваше решение. Умоляю Вас незамедлительно дать мне о нем знать. Можете себе представить, с каким нетерпением я его ожидаю! Если Вы меня позовете, я сейчас же сяду в вагон. Искренне Ваша Альбертина.”
Я видел, что Франсуаза принесла сидр и вишни, тот же сидр и те же вишни, которые мальчишка с фермы принес нам в автомобиль в Бальбеке, - тело и кровь Христову, - которых я с радостью причастился бы, - принес с полукружием столовых, темных в жаркие дни. Потом мы ехали дальше, я лежал в траве в то время как Альбертина, лихо заломив берет, совсем как заправский художник, выставив одну ногу вперед и подбоченясь, уверенными мазками наносила на мольберт контуры сельской церкви, теряющейся в лопухах и густых зарослях повилики.
“Мадмуазель Альбертина уехала!”
Я стоял около Гранд-отеля в ожидании, когда пора будет идти к бабушке, и вдруг почти в конце набережной увидел каким-то странным движущимся пятном приближавшихся ко мне не то пять, не то шесть девушек, столь же непохожих - и видом и повадками - на всех примелькавшихся в Бальбеке, как отличалась бы от них залетевшая невесть откуда стая чаек, гуляющих мерным шагом по пляжу, - отставшие, взлетая, догоняют их, причем цель этой прогулки настолько же неясна купающимся, которых они словно не замечают, насколько четко вырисовывается она перед птичьими их умами.
Одна из незнакомок вела свой велосипед, две несли клюшки для гольфа, их одеяние резко выделялось на фоне одеяния бальбекских девушек, из коих иные хотя и занимались спортом, однако спортивных костюмов не носили.
Все эти люди, ходившие по набережной, покачиваясь словно на палубе корабля ( они не умели поднять ногу так, чтобы не пошевелить при этом рукой, не поглядеть вбок, не приподнять плечи, не уравновесить только что сделанного движения движением в противоположную сторону и не покраснеть от натуги), желая показать, что им ни до кого нет дела, притворялись, что не видят тех, кто шел им навстречу, украдкой поглядывали, чтобы не столкнуться, и все-таки сталкивались и долго не могли расцепиться.
И только девочки, на которых я обратил внимание, с той уверенностью движений, которая является следствием безукоризненной гибкости тела и непритворного презрения ко всему роду человеческому, шли прямо, не качаясь и не напрягаясь, делая только те движения, какие им хотелось делать, их руки и ноги были вполне самостоятельны, а голова и туловище поражали своей неподвижностью. Они были близко. Одна резко выделялась своим прямым носом и смуглотою, - так на картине эпохи Возрождения выделяется волхв благодаря своему арабскому типу, - у другой на меня произвели впечатление лишь жестокие. упрямые и веселые глаза, у третьей - щеки, румянец которых, отливавший медью, напоминал герань, и когда передо мной всплывал белый овал лица, глаза черные, глаза зеленые, я затруднился бы ответить на вопрос, они ли только что обворожили меня. И вот от этого отсутствия в моем восприятии граней в группе девушек наблюдалось мерное колыхание, непрерывное излучение текучей, собирательной, движущейся красоты. И не явились ли мне у моря благородные и безмятежные образцы человеческой красоты, похожие на статуи под лучами солнца на берегах Греции?
На одно мгновение, когда я проходил мимо щекастой брюнетки, ведшей велосипед, мой взгляд встретился с ее взглядом, косым и веселым. В шапочке, надвинутой на самый лоб. занятая разговорам с подругами, увидела ли она меня в тот миг, когда черный луч, который шел от ее глаз, скользнул по мне? Из лона какой вселенной различила она меня?
В день нашего приезда в Бальбек маркиза де Вильпаризи первую половину дня провела у себя в номере, и мы не видели ее в столовой, куда директор повел нас, новичков, завтракать, как сержант ведет новобранцев к полковому портному, который должен обмундировать их, зато мы сейчас же увидели обедневшего дворянина и его дочь, принадлежащих к захудалому, но очень древнему бретонскому роду, мсье и мадмуазель де Стермарья, - нас посадили за их стол, так как предполагалось, что они вернуться не раньше вечера. В Бальбек они приехали только ради своих знакомых владельцев местных замков, - те приглашали их к себе и заезжали к ним, - поэтому время пребывания отца с дочерью в столовой было строго ограничено. Высокомерие предохраняло их от проявления простой человеческой симпатии, от интереса к кому бы то ни было из тех, кто сидел с ними за одним столом, в чьем обществе господин де Стермарья был всегда холоден, скован, замкнут, суров, педантичен и недружелюбен, как пассажиры в станционном буфете, которые никогда раньше друг друга не видели и не увидят впоследствии и взаимоотношения которых сводятся к тому, чтобы оградить своего холодного цыпленка и свой угол в вагоне. Только мы сели завтракать, как нас попросили пересесть по приказанию господина де Стермарья, который вернулся в отель и, не подумав извиниться перед нами, во всеуслышание попросил метрдотеля, чтобы этого больше не было, так как ему неприятно, что “незнакомые люди” садятся за его стол.
Меня интересовало, какого мнения обо мне эти временные или местные знаменитости, которых моя способность ставить себя на место других и воссоздавать их душевное состояние причислила не к их настоящему рангу, к тому, к какому они относились, например в Париже, быть может, весьма невысокому, а к тому, в какой они сами себя записали и в каком они , и правда, были в Бальбеке, где отсутствие единой мерки давало им известное преимущество и вызывало к ним живой интерес. Увы, я особенно болезненно воспринимал пренебрежительное отношение господина де Стермарья.
Дело в том, что я увидел его дочь, как только она вошла, увидел ее красивое лицо, бледное, почти голубоватое, заметил то, что было своеобразного в горделивой стройности ее стана, в ее поступи, - все это, естественно, наводило на мысль об ее происхождении, об ее аристократическом воспитании, обозначавшемся передо мной тем явственней, что мне была известна ее фамилия: так экспрессивные мотивы в творении гениального композитора дивно рисуют пышущее пламя, струенье реки и сельскую тишину, - надо только, чтобы слушатели, сначала пробежав либретто, соответственно настроили свое воображение. Порода добавляла к очарованию мадемуазель Стермарья мысль об его почве, объясняла его и сообщала ему полноту. Но и это еще не все. Порода возвещала недоступность очарования, и от этого оно становилось желанней. Ствол родословного древа придавал цвету ее лица, вспоенного драгоценными соками, вкус прославленного вина.
Смелая и неизменно прекрасная необычность поз, как в то мгновение, когда, поставив локти на стол, она поднимала стакан на высоту предплечий, холодность быстро гасшего взгляда, врожденная фамильная черствость, которая слышалась в ее голосе, нечто вроде наследственного тормоза, к которому она всякий раз прибегала, выразив взглядом или интонацией свою собственную мысль. Все наводило на размышление о предках, от коих она унаследовала жесткость, нечуткость, стесненность, как-будто на ней было узкое платье, которое ей жало. Но блеск, пробегавший в глубине холодных ее зрачков, светившихся иногда почти покорною нежностью, какую всесильная жажда чувственных наслаждений вызывает в дуще самой гордой из женщин, которая скоро будет признавать над собой только одну власть - власть мужчины, способного доставить ей эти наслаждения, будь то комедиант или паяц, ради которого она бросит мужа. Но чувственно розовый и живой румянец, расцветавший на бледных ее щеках и напоминавший алость в чашечках белых кувшинок Вивоны, как-будто подавали мне надежду, что я легко добьюсь от нее позволения испытать с нею радость поэтичной жизни, какую она вела в Бретани, жизни, которой она, то ли потому, что уж очень привыкла к ней, то ли в силу врожденной требовательности, то ли в силу отвращения к скупости родных, по-видимому, не особенно дорожила, но которая все же была заключена в ее теле. В скудных запасах воли, доставшихся ей по наследству и сообщавших ее лицу какую-то вялость, она, пожалуй, не смогла бы почерпнуть достаточной силы для сопротивления. А когда она появлялась к столу в неизменной серой фетровой шляпе с довольно старомодным и претенциозным пером, она казалась особенно трогательной, и не потому, что цвет шляпы удивительно шел к ее серебристо-розовому лицу, а потому, что я думал тогда о ее бедности, и эта мысль приближала ее ко мне.
В тот день, когда маркиза де Вильпаризи повезла нас в Карквиль, где увитая плющом церковь стоит на взгорье и возвышается над селом и прорезающей его речкой с уцелевшим средневековым мостиком, бабушка, решив, что мне будет приятнее одному осмотреть строение, предложила своей приятельнице закусить в кондитерской на площади. Мы уговорились, что я зайду в кондитерскую. Чтобы обнаружить церковь в тех зарослях, перед которыми я остановился, я сделал наб собой усилие, чтобы не упустить из виду, что вот этот плющевой свод есть свод стрельчатого окна, что лиственный выступ обязан своим происхождением рельефу капители. Но вдруг подул ветерок, подвижная паперть заколыхалась, и по ней пошли дрожащие, как лучи света, круги, листья налетали друг на друга, растительный фасад, трепеща, увлекал за собой стуистые мимотекущие столпы.
Уйдя от церкви, я увидел у старого моста деревенских девушек, - разодетые, вероятно, по случаю воскресения, они окликали проходивших мимо парней. Одна, высокая, одетая гораздо хуже других, но почему-то имевшая на них влияние и, очевидно, главенствовавшая, потому что еле им отвечала, более степенная и более независимая, сидела, свесив ноги, на мостике, а около нее стояло ведерко, куда она складывала пойманную рыбу. Лицо у нее было загорелое, глаза кроткие, но взгляд выражал презрение к окружающему, носик тонкий, прелестный. Я водил глазами по ее коже, а губы должны были довольствоваться тем, что они следуют за глазами. Но мне было недостаточно, чтобы мои губы насладились ее губами: мне хотелось, чтобы и ее губы получили наслаждение от прикосновения моих, - точно так же я стремился к тому, чтобы мысль обо мне, проникнув в ее внутренний мир и там задержавшись, вызвала ее восхищение, пробудила в ней желание и напоминала ей обо мне до того дня, как мы встретимся вновь. У меня оставалось всего лишь мгновение. А девушки, заметив, что я на них загляделся, начали хихикать. Я достал пятифранковую монету и, прежде чем дать красавице поручение, подержал у нее перед глазами.
- Вы, должно быть, здешняя, - обратился я к рыбачке, - так вот, нельзя ли вас попросить об одном одолжении? Надо дойти до кондитерской, - кажется, это на площади, а где площадь, я не знаю, - там меня ждет коляска. Погодите!.. Чтобы не спутать, спросите, не это ли коляска маркизы де Вильпаризи. Да вы и так ее отличите. В нее впряжена пара лошадей.
Произнеся слова: “маркиза” и “пара лошадей”, я испытал глубокое облегчение. Я почувствовал, что рыбачка будет помнить обо мне.
Несмотря на то, что живущему в отеле трудно было проникать в номера девиц для поручений, а девицам - в номера проживающих, у меня очень скоро завязалась очень крепкая, хотя и очень чистая дружба с мадмуазель Марией Жинест и госпожой Силестой Альбаре. Родились они у подошвы высоких гор в средней полосе Франции, на берегу ручьев и потоков (вода протекала под самым их домом, около которого вертелось мельничное колесо) и это наложило известный отпечаток на их нрав. В самой стремительности и порывистости Марии Жинест была какая-то размеренность, а Селеста Альбаре, более вялая, томная, напоминала тихое озеро, но порой она вскипала и тогда ее гнев можно было сравнить с паводком или водоворотом. Мария и Селеста часто заходили ко мне по утрам, когда я еще лежал в постели. Раньше мне еще не приходилось встречать женщин, которые были бы до такой степени невежественны по своей доброй воле, которые никаких знаний из школы не вынесли, но в языке которых была бы столь сильная примесь литературности, что, если бы не почти дикарская естественность тона, их речь могла бы показаться напыщенной. Я нарочно не сглаживаю фамильярности, какую Селеста допускала, говоря со мной - пока я макал в молоко рогалики - и мешая похвалы со столь же незаслуженными мной, но с ее стороны вполне искренними упреками, как-будто бы заключавшимися в ее восклицаниях: “Ах вы, чертенок с волосами как вороново крыло! У, насмешник, хитрец! Не знаю, о чем думала ваша мать, когда была вами беременна, но только все у вас птичье. Посмотри, Мария: ведь правда, он чистит перышки, ловко вертит шейкой и весь такой легкий, что, кажется, вот сейчас полетит? До чего ж вам повезло, что вы родились в богатой семье! А то что бы с вами сталось, с таким небережливым? Гляди: он уронил рогалик на кровать и не стал есть. Да еще молоко разлил вдобавок! Дайте я вам подвяжу салфетку, а то ведь вы обольетесь - такого дуралея и пентюха я отроду не видывала!” Тут мерным шумом потока разливалась Мария Жинест, осыпавшая сестру гневными укорами: “Да замолчи, Селеста! Ты совсем с ума сошла. Как ты смеешь так разговаривать с молодым человеком?” Селеста в ответ только улыбалась. Я терпеть не мог, чтобы мне подвязывали салфетку. “Ничего, ничего, Мария, - говорила Селеста. - Посмотри на него: ух ты, напружился. как змееныш. Вылитый змееныш!” “Знаешь, Мария, он вроде тех белок, что водятся у нас: такие шустрые - глаз на ними не уследит”. - “Но ты же знаешь, Селеста, что он не любит, чтобы ему подвязывали салфетку, когда он ест”. - “Это не потому, что не любит, - он все делает по-своему. Он важный барин, и ему хочется показать, что он важный барин. Потребует, чтобы ему десять раз меняли простыни, - и переменят, он своего добьется. Вчерашние понесли в прачечную, а сегодня не успели переменить - стели другие. Правильно я сказала, что ему нельзя было родиться от бедняков. Смотри: волосы у него встопорщились, взъерошились от злости, словно перья у птицы. Ах ты, птышонок!” Тут уж не только Мария, но и я выражал неудовольствие - я вовсе не корчил из себя важного барина. Однако Селеста не желала верить, что я действительно человек скромный, и прерывала меня: “Ах, притворщик! Ах, воплощенная кротость! Ах, плутяга, хитрец из хитрецов, злючка из злючек! Ах, Мольер!” ( Она была уверена, что Мольер не только мог сочинять, но и ломать комедии.) “Селеста!” - прикрикивала на нее Мария, она не знала Мольера и боялась, что это тоже для меня оскорбительно. Лицо Селесты снова расплывалось в улыбке. “Стало быть, ты не видела у него в ящике его детсткую карточку. И он еще хотел уверить нас, что всегда был очень просто одет! А вот он с тросточкой, в таких мехах и в таких кружевах, какие не снились и принцу. Но все это ерунда в сравнении с его необыкновенно величественной осанкой и с еще более поразительной добротой.” - “ К довершению всего, - гремел поток Марии, - ты роешься у него в ящиках.” Чтобы Мария перестала из-за этого волноваться, я задал ей вопрос, как ей нравится поведение Ниссона Бернара... “Ой, прежде, если б мне рассказали про такие вещи, я бы ни за что не поверила. Только здесь я про это и узнала. - И тут она заткнула за пояс Селесту по части глубины мысли: - В жизни чего только не бывает - всего не узнаешь, понимаете?” Чтобы переменить разговор, я начинал рассказывать о моем отце, великом труженике. “Ой, есть такие люди, которые совсем для себя не живут, не дают себе ни одной минутки свободной, не позволяют себе никаких удовольствий, все, все - для других. У таких людей своей жизни нет - они безжизненные... Погляди, Селеста: он только руку кладет на одеяло и поднимает рогалик, а ведь сразу скажешь, что он из благородных. Ему достаточно сделать самое простое движение, а кажется, будто зашевелилась вся французская знать - до самых Пиренеев”.
Этот портрет, в котором было так мало сходства с оригиналом, подавлял меня, и я умолкал, Селеста считала, что это тоже хитрость: ”Ох уж этот лобик - такой, кажется, невинный, а чего только в себе не таит, щечки милые, свежие, как миндаль, ручки мягкие, как шелк, ногти - коготки” - и так далее. ”Ой, Мария, посмотри, с каким сосредоточенным видом он пьет молоко, - при взгляде на него невольно хочется стать на молитву. Какая серьезность! Вот бы его сейчас сфотографировать! Совсем еще дитя. Оттого, наверно, у вас и сохранился такой нежный цыет лица, что вы пьете молоко? Ах, до чего же он еще молод! Ах, до чего ж у него красивая кожа! Вы никогда не состаритесь. Вы счастливый, вам ни на кого не придется поднимать руку, у вас повелительный взгляд. Ну вот, уже и рассердился! Вскочил, вытянулся во весь рост, ну прямо статуя! А уж слушать его можно день и ночь”.
Однажды, возвращаясь после концерта в отель, мы остановились на набережной с маркизой де Вильпаризи, сообщившей, что она заказала для нас в отеле сандвичи и омлет, и тут я издали увидел шедшую в нашу сторону принцессу Люксембургскую, слегка опиравшуюся на зонтик, отчего большое, прекрасное ее тело приобретало легкий наклон, что заставляло его вычерчивать тот арабеск, который так дорог сердцу женщин, блиставших красотой при империи, опускавших плечи, выпрямлявших спину, поджимавших бедра, вытягивавших ногу для того, чтобы их тело подобно флагу, чуть колыхалось вокруг незримого древка. Принцесса каждое утро гуляла по пляжу, когда все уже уходили после купания завтракать, - она завтракала в половине второго и возвращалась в свою виллу по давно покинутой купальщиками безлюдной и раскаленной от солнца набережной. Маркиза де Вильпаризи представила ей бабушку, хотела представить и меня. но забыла мою фамилию. Принцесса Люксембургская поздоровалась с нами, а затем, разговаривая с маркизой, время от времени оборачивалась и задерживала на мне и на бабушке тот ласковый взгляд, что содержит в себе зародыш поцелуя, прибавляемого к улыбке, предназначенной ребенку, сидящему на руках у кормилицы. Она старалась не показать, что вращается в высших сферах, но неверно определила расстояние, вследствие неправильного расчета взгляд ее стал необыкновенно добрым, и я с минуты на минуту ждал, что она потреплет нас, словно милых зверей в Зоологическом саду, тянувших к ней свои морды через решетку. Мысль о зверях и о Булонском лесе тут же получила дальнейшее развитие. В этот час по набережной сновали крикливые разносчики, торговавшие пирожными, конфетами и хлебцами. Не зная, как лучше доказать нам свою благосклонность, принцесса остановила первого попавшегося разносчика, у него оставался один ржаной хлебец, каким кормят уток. Принцесса купила хлебец и сказала мне: ”Это для вашей бабушки”. Однако протянула она его мне и с лукавой улыбкой добавила: “Отдайте ей сами”, - воображая, что я получу полное удовольствие, если между мной и животными не будет посредника. Набежали еще разносчики, и она пополнила мои карманы всем, что только у них было: перевязанными пакетиками, ромовыми бабами, вафельными трубочками и леденцами. Расплатиться с разносчиками она велела своему пажу - негритенку в костюме из красного атласа, всюду ее сопровождавшему и приводившему в изумление весь пляж. Потом она пристилась с маркизой де Вильпаризи и снизошла до нас. Но на этот раз принцесса поставила нас на лестнице живых существ на одну ступеньку выше. Благодаря чуду эволюции, бабушка была уже не уткой и даже не антилопой, но, пользуясь излюбленным выражением госпожи Сван, - бэби. Принцесса пошла дальше по залитой солнцем набережной, изгибая свой дивный стан, который как змея, обвившаяся вокруг палки, сплетался с нераскрытым зонтиком, белым с голубыми разводами.
Как-то в жаркий день, когда я сидел в полумраке столовой, защищаемой от солнца, окрашивавшего ее в желтый цвет, занавесками, меж которыми просверкивала синева моря, я увидел между взморьем и приезжей дорогой высокого стройного молодого человека с открытой шеей, гордо поднятой головой, пронзительным взглядом и такой светлой кожей, словно она вобрала в себя весь солнечный свет. На юноше был костюм из мягкой кремовой ткани, который, казалось, больше подошел бы женщине, его глаза были цвета моря, и с одного из них постоянно спадал монокль. Юный маркиз де Сен-Лу-ан-Бре славился своей элегантностью. Все газеты описывали костюм, в котором он присутствовал в качестве секунданта на дуэли юного герцога дЮзе. За него боролись самые хорошенькие женщины, его шик, его заносчивость юного льва, давали основание утверждать, что в нем есть что-то женственное, но недостатка в этом не видели, так как его влюбчивость и мужественность были известны всем.
Это был племянник маркизы де Вильпаризи, о котором она нам рассказывала. Он нес гарнизонную службу недалеко отсюда в Донсьере и приехал к тетке в отпуск. Во время прогулок с нами она восхищалась его обширным умом и добрым сердцем. Я воображал, что он проникнется ко мне симпатией и я стану его закадычным другом, и когда, перед его приездом, маркиза дала понять бабушке, что, к несчастью, он в когтях у нехорошей женщины, которую он любит до безумия и которая его не выпустит, я, уверенный в том, что такая любовь неминуемо кончается душевной болезнью, преступлением и самоубийством, представив себе, какой короткий срок отмерян нашей дружбе, по моим ощущениям уж очень крепкой, хотя я еще и не видел племянника маркизы, заранее оплакивал нашу дружбу и грозившие ей насчастья.
Мне было отрадно думать, что около месяца я буду видеться с ним, и что он, наверное, ко мне привяжется. Экипаж, запряженный парой ждал племянника маркизы де Вильпаризи у подъезда. Его монокль опять начал резвиться на солнце, а он изящно и умело, точно великий пианист, который даже в самом простом пассаже нечаянно обнаружит свое полное превосходство, сел рядом с кучером, взял у него вожжи и, распечатывая письмо, которое ему отдал директор отеля, погнал лошадей.
Когда я столкнулся с маркизой де Вильпаризи и ее племянником на узкой дорожке, ей ничего не оставалось, как только познакомить меня с ним. Он точно не слышал, что ему называют мое имя, ни один мускул не дрогнул на его лице. В пустоте его глаз не блеснул даже слабый луч человеческого чувства. Потом, остановив на мне тяжелый взгляд, он, скорее под воздействием какого-то мускульного рефлекса, нежели акта воли, протянул мне руку. Когда на другой день мне передали его визитную карточку, я было подумал, что он вызывает меня на дуэль. Во время нашего свидания он не только проявидл живой интерес к духовным ценностям, но и выразил мне настоящую симпатию, не вязавшуюся с его вчерашним поклоном. Я понял, что это всего лишь светское правило, усвоенное им чуть ли не с молоком матери, что так он здоровается со всеми, что привычка подчинила его тело. На другой день после нашей встречи, он подлетел ко мне и, не поздоровавшись, с лихорадочной поспешностью попросил познакомить его с моей бабушкой, стоявшей тут же, как-будто сработал инстинкт самозащиты, каким мы отражаем удар или отворачиваемся от струи кипятка. Так, буквально на глазах, презрительное существо превратилось в самого любезного, самого предупредительного молодого человека.
Это был один из тех восторженных интеллигентов, которые вечно погружены в чтение книг и заняты только высокими мыслями.
Признаюсь, когда я узнал, кто его отец, из мемуаров, в которых было полно анекдотов о графе де Марсанте, воплощавшем в себе особое изящество далекой от нас эпохи, то весь ушел в мечты, жаждал иметь точные сведения о жизни графа де Марсанта, и меня злило, что Робер де Сен-Лу, вместо того, чтобы довольствоваться ролью сына своего отца, вместо того, чтобы быть моим путеводителем по старомодному роману, какою являла собою жизнь его отца, поднялся или снизошел до любви к Ницше и Прудону. Его отец не разделил бы моих сожалений. Он был человек умный и ему было тесно в рамках светской жизни. Он не успел узнать своего сына, но ему изо всех сил хотелось, чтобы его сын был лучше него самого. И я более чем уверен, что в противоположность другим членам его семьи он искренно восхищался бы им, радовался бы, что сын отказался от суетных развлечений отца ради суровых размышлений, я уверен, что, никому ничего не говоря, со скромностью духовно развитого вельможи, он тайком прочитал бы любимых писателей своего сына, чтобы удостовериться, насколько Робер выше его.
Грустно, однако, было то, что граф де Марсант при его умственной широте смог бы оценить сына, столь непохожего на него, а Робер де Сен-Лу, кто считает, что человеческие достоинства связаны с определенными формами искусства и жизни, хранит об отце добрую, но чуть-чуть пренебрежительную память, который всю жизнь увлекался охотой и скачками, скучал, слушая Вагнера, и обожал Оффенбаха. Сен-Лу был недостаточно умен, чтобы понять, что интеллигентность ничего общего не имеет с подчинением определенной эстетической формуле. Мне казалось, что Сен-Лу чересчур серьезен, а Сен-Лу не понимал, что я недостаточно серьезен.
Духовные наслаждения, какие я испытывал в мастерской Эльстира, ничуть не мешали мне чувствовать, хотя все это существовало как бы помимо нас, теплую лессировку, мерцающий полумрак комнаты, а за обрамленным жимолостью окошком, на совершенно деревенской улице, - твердую сухость выжженной солнцем земли, задернутой лишь прозрачностью дали и тенью деревьев. Быть может, то неосознанное ощущение счастья, какое вызывал во мне летний день, мощным потоком вливалось в радость любования “Гаванью Каркетюи”.
- Мне советовали не ездить в Бретань, потому что это вредно для человека, и без того склонного к мечтательности.
- Да нет, - возразил Эльстир, - если человек склонен к мечтательности, не нужно удалять его от мечтаний, не надо нормировать их. До тех пор, пока вы не перестанете отводить свой ум от мечтаний, он так их и не узнает, вы будете игрушкой множества видимостей, потому что вы не постигли их сущности. В небольшом количестве мечтания опасны, излечивает же от этого недуга не уменьшение мечтаний, а увеличение мечтаний, мечтание - и только мечтание. Надо знать все свои мечты до одной, и тогда не будешь от них страдать, существует отрыв мечты от действительности, и пользоваться этим полезно, так что я даже задаю себе вопрос: а нельзя ли прибегать к нему на всякий случай?
Мы с Эльстиром прошли вглубь мастерской к окну, в которое был виден сад, а за ним - узенький переулок, напоминавший проселочную дорогу. К вечеру стало прохладнее, и мы перещли к окну, чтобы подышать воздухом. Мне казалось, что я далеко от девушек из стайки, - я послушался бабушку и пошел к Эльстиру, пожертвовав надеждой увидеться с ними. Нам неизвестно, где находится то, что мы ищем.
Я рассеянно смотрел на проселок. Вдруг на дороге появилась шедшая скорым шагом, в шапочке. прикрывавшей черные волосы и надвинутой чуть ли не на толстые щеки, смотря, как всегда, веселым и довольно упорным взглядом, юная велосипедистка из стайки. И тут я увидел, что под сенью деревьев девушка приветствует Эльстира дружеской улыбкой.
- Вы знакомы с этой девушкой? - сгорая от нетерпения спросил я.
- Не проходит и дня, чтобы какая-нибудь из этих девчушек по дороге не заглянула на секундочку ко мне в мастерскую.
Я ходил из угла в угол, с нетерпением ожидая, когда Эльстир кончит работать. Брал в руки и рассматривал этюды, многие из которых были повернуты к стене или навалены один на другой. Так я обнаружил акварель, относившуюся к давней поре жизни Эльстира, и она вызвала во мне ни с чем не сравнимый восторг, какой расплескивают вокруг себя картины, не только превосходно исполненные, но и написанные на необыкновенный и увлекательный сюжет. Эта акварель был портрет молодой женщины, - о ней можно было сказать: она некрасива, но у нее любопытный тип лица, - в чем-то вроде обшитого вишневой шелковой лентой котелка на голове, в одной руке, которую обтягивала митенка, она держала зажженную папиросу, в другой, на уровне колена, - простую широкополую соломенную шляпу. Рядом, на столе в вазочке, - гвоздики. Неопределенность облика женщины, портрет которой был у меня перед глазами, объяснялся тем, что это была молодая, былых времен, актриса в полумужском костюме. Котелок, из-под которого выбивались пышные, хотя и короткие волосы, бархатная куртка без отворотов, под которой белела манишка, все вместе задало мне задачу: какого времени эта мода и какого пола модель. Бархат куртки с его перламутровым блеском местами был словно встопорщен, взлохмачен, мохнат и напоминал растрепанность гвоздик в вазе. Чувствовалось, что Эльстир, не думая о том, не безнравственен ли костюм для молодой актрисы, - а для нее талант, которым она блеснет в своей роли, ухватился за эту двойственность, как за эстетический момент, каковой стоило выделить и каковой он всеми силами постарался подчеркнуть. Внизу под портретом было подписано: “Мисс Саскрипант, октябрь”. Я не мог сдержать свой восторг.
- А, пустячок, юношеский набросок, костюм для ревю в Варьете. Это уже далекое прошлое.
- А какова судьба натуры?
- Дайте сюда акварель. Госпожа Эльстир идет. И хотя девушка в котелке никакой роли в моей жизни не играла, - можете мне поверить, - а все-таки моей жене смотреть на эту акварель незачем. Я сохранил ее только как любопытную иллюстрацию театральной жизни того времени. - прежде чем спрятать ее, он внимательно на нее посмотрел. - Оставить надо только голову. Все остальное, по правде сказать, никуда не годится, так написать руки мог только начинающий.
Вечерело, я пошел проводить Эльстира до его виллы. И вдруг, - так Мефистофель возникает перед Фаустом, - появились в конце улицы спорады животно-растительной стайки девушек. Предчувствуя неизбежность нашей встречи, предчувствуя, что Эльстир подзовет меня, я внезапно остановился и принялся рассматривать витрину антикварного магазина. Когда я поднял глаза, Эльстир уже распрощался с девушками. Сорвалось!
Надо было догонять Эльстира. Я увидел себя в окне. Я обнаружил, что галстук мой на боку, из-под шляпы выбились волосы, и это мне не шло, но все же хорошо, что девушки увидели меня с Эльстиром, теперь они меня не забудут.
- Я был бы очень рад с ними познакомиться.
- Так что же вы уходите за тридевять земель?
- Я бы мечтал, - если только он у вас есть, - о снимке с маленького портрета мисс Саскрипант! Да, а что значит это имя?
- Это имя той, кого она играла в одной глупой оперетке. Но вы как-будто убеждены, что я с ней знаком, - ничего подобного!
- А это не портрет госпожи Сван до замужества?
Эльстир ничего не ответил. Мы почти дошли до его дома.
- Нет такого благоразумного человека, который в молодости не наговорил бы чего-нибудь или даже не вел образ жизни, воспоминание о котором было бы ему неприятно и который ему бы хотелось перечеркнуть. Но жалеть ему об этом все-таки не следует. Он не может поручиться, что всякого рода нелепые или омерзительные воплощения, которые должны предшествовать последнему воплощению и через которые он прошел, не умудрили его. Я знаю юношей, сыновей и внуков выдающихся людей, которым, когда они были еще на школьной скамье, их наставники толковали о душевном благородстве и нравственной безупречности. Положим, им не о чем стараться забывать, они могли бы опубликовать все, что они говорили, и подписаться под этим, но они люди жалкие, наследники доктринеров, их мудрость негативна и бесплодна. Мудрость сама в руки не дается. Ее нужно открыть, пройдя путь, который никто другой не может пройти за тебя, не может тебя от него избавить, ибо это взгляд на вещи. Кем-либо прожитая жизнь, которой вы восхищаетесь, образ действий, который представляется вам благородным, не были предуказаны ни главой семьи, ни наставником, ваши кумиры начинали совсем по-другому, на них влияло их скверное и пошлое окружение. Их жизнь - это бой и победа. Я понимаю, что на портрете, который был написан с нас в нашу первоначальную пору, мы совсем непохожи, во всяком случае, он может произвести неприятное впечатление. И все-таки отрекаться от него не нужно, - ведь он является свидетельством, что мы действительно жили, что по законам жизни духа мы из жизни будничной, из жизни мастерских, артистических кружков, - если речь идет о художнике, - извлекли то, что выше этой жизни.
На другой день я шел один в отель мимо казино и вдруг почувствовал, что кто-то на меня смотрит вблизи. Я обернулся и увидел мужчину лет сорока, очень высокого и довольно плотного, с очень черными усами, - нервно похлопывая тросточкой по брюкам, он не спускал с меня глаз, расширившихся от пристальности. По временам их просверливал другой чрезвычайно живой взгляд - так смотрит на незнакомца человек, почему-либо наведенный им на мысли, которые никому другому не пришли бы в голову, например, сумасшедший или шпион. Бросив на меня последний взгляд, дерзкий и вместе с тем осторожный, глубокий и быстрый, точно выстрел,- так стреляют перед тем, как броситься наутек, - он огляделся по сторонам, внезапно принял рассеянный и надменный вид, круто повернулся и начал читать афишу, что-то напевая и поправляя пышную розу в петлице. Затем вынул из кармана записную книжку, сделал вид, что списывает название пьесы, несколько раз посмотрел на часы, надвинул на глаза черное канотье, приставил к нему руку козырьком, как бы высматривая кого-то, сделал недовольный жест, который означал, что ждать ему надоело, но которого люди не делают, если кого-то действительно ждут, потом, сдвинув на затылок шляпу, под которой оказалась щетка коротко остриженных волос, он шумно вздохнул, как вздыхают люди, которым вовсе не так жарко, но которые хотят показать, что они задыхаются от жары. Я подумал, что это типичный гостиничный жулик, что он, может быть, уже несколько дней следит за мной и бабушкой, чтобы нас ограбить. Он вызывающе выпячивал грудь, подкручивал усы, выражение лица у него было настолько странное, что я начал принимать его за душевнобольного. А его костюм с иголочки был несравненно проще и несравненно строже, чем у всех бальбекских купальщиков. Навстречу мне шла бабушка, а через час, пока мы гуляли, из отеля нам навстречу вышли маркиза де Вильпаризи с Робером де Сен-Лу и тем самым незнакомцем. С быстротой молнии пронзил меня опять его взгляд и тут же безвольно потух. Этот человек переоделся. Казалось, будто строгость, которой отличался теперешний его наряд, скорее есть следствие приверженности определенным правилам, чем нелюбви к яркости. Темно-зеленая ниточка в ткани его брюк гармонировала с полосками на носках, и только эта тонкость и указывала на живость вкуса, всюду он был приглушен, а здесь ему из милости сделали уступку, что же касается красного пятнышка на галстуке, то оно было незаметно, как вольность, на которую мы не отваживаемся.
- А, здравствуйте! Позвольте вам представить моего племянника, барона Германтского,- обратилась к нам маркиза де Вильпаризи. А в это время незнакомец, не глядя на меня, пробормотал нечленораздельное: ”Очень приятно”, - затем, чтобы дать почувствовать, что его любезность - вынужденная, произнес: “Хм, хм, хм”, - и, согнув мизинец, указательный и большой пальцы, протянул мне средний и безымянный, на которых не было колец, и которые я пожал сквозь его шведскую перчатку, потом, так и не подняв глаз, он развернулся к маркизе де Вильпаризи.
- Боже мой, я совсем с ума сошла, - сказала она, - назвала тебя бароном Германтским! Позвольте вам представить барона де Шарлю. Впрочем, эта не такая уж большая ошибка, добавила она, - ты же все-таки Германт.
- Скажите, я не ослышался: маркиза де Вильпаризи сказала вашему дяде, что он Германт?
- Ну конечно, он - Паламед Германтский.
- Из тех Германтов, у которых есть замок недалеко от Комбре и которые считают, что они произошли от Женевьевы Брабантской?
- Из тех самых. Геральдичнее, чем мой дядя, нет никого на свете. Так вот он объяснил бы вам, что нашим кличем, нашим боевым кличем, которым потом стало “Расступись!”, раньше было “Комбрези”. - сказал Сен-Лу и засмеялся, чтобы я не подумал, что он кичится этим преимуществом: на клич имели право особы едва ли не королевского рода, крупные полководцы. - Он брат нынешнего владельца замка.
Так оказалась родственницей Германтов, - и к тому же очень близкой, - та самая маркиза де Вильпаризи, которая долгое время оставалась для меня дамой, подарившей мне маленькому утку, державшую в клюве коробку шоколада, дамой. которая была тогда так далека от направления к Германту, словно ей не позволялось выйти за пределы направления к Мезеглизу, которая казалась мне даже не такой блестящей, как комбрейский оптик, которую я считал ниже его и которая теперь внезапно повысилась в цене так же сказочно, как обецениваются иные принадлежащие нам предметы, причем эти повышения и понижения вносят в нашу юность и во времена нашей жизни, еще что-то сохраняющие от нашей юности, изменения столь же многочисленные, как Овидиевы метаморфозы.
- А кто же ваш дядя?
- У него титул барона де Шарлю. По правилам после смерти маего двоюродного деда дядя Паламед должен был получить титул принца де Лом, который был у его брата до того, как тот стал герцогом Германтским, - в этой семье титулы меняются как сорочки. Но у дяди на все это особый взгляд. По его мнению, теперь несколько злоупотребляют титулами итальянских герцогов, испанских грандов и так далее, и хотя ему предоставлялся выбор между то ли четырьмя, то ли пятью титулами принца, он из духа противоречия и из желания показать, какой он простой, хотя за этой простотой и скрывается великая гордыня, сохранил титул барона де Шарлю. Он так рассуждает: ”Нынче все принцы, надо же хоть чем-нибудь отличаться от других, я буду носить титул принца, только когда предприму путешествие инкогнито.” Он утверждает, что нет более древнего титула, чем титул барона де Шарлю. Чтобы доказать, что этот титул старше титула Монморанси, которые не по праву называли себя первыми баронами Франции, хотя они всего лишь первые бароны Иль-де-Франса, где находилась их вотчина, дядя будет это вам втолковывать часами и с удовольствием, ведь он человек хотя и очень тонкий, очень одаренный, а все же считает это животрепещущей темой для разговора, - улыбаясь, заметил Сен-Лу. - Но я не в него, и вы не заставите меня говорить о гегеалогии: что может быть скучнее, кого это может теперь волновать? Право, жизнь коротка.
Теперь я узнал в этом неумолимом взгляде, который заставил меня обернуться у казино, тот самый взгляд, который был обращен на меня в Тансонвиле, когда госпожа Сван позвала Жильберту.
- Вы мне сказали, что у вашего дяди, барона де Шарлю, было много любовниц. А госпожа Сван - тоже?
- Нет, что вы! Он большой друг Свана, всегда горячо защищал его. Но ни у кого и в мыслях не было, что он любовник его жены. Если бы свет узнал, что вы так думаете, это бы всех удивило.
Я не решился ему возразить, что если бы в Комбре узнали, что я так не думаю, так это удивило бы всех еще больше.
Давно уже я привык укладываться рано. Иной раз, едва лишь гасла свеча, глаза мои закрывались так быстро, что я не успевал сказать себе: “Я засыпаю”. А через полчаса просыпался от мысли, что мне пора спать. Во сне мои думы принимали довольно странное направление: я воображал себя тем, о чем говорилось в книге, - церковью или квартетом, или того смешнее соперничеством между Франциском 1 и Карлом 5. Я спрашивал себя, который сейчас час, я слышал свистки паровозов, они раздавались то издали, то вблизи, подобно пению птицы в саду. Они вызывали в моем воображении простор пустынных полей, спешащего на станцию путника и тропинку. Я слегка прикасался щеками к ласковым щекам подушки, таким же свежим и пухлым, как щеки нашего детства. Иной раз, пока я спал, из неудобного положения моей ноги, подобно Еве из ребра Адама, возникала женщина. Ее создавало предвкушаемое мной наслаждение, и я воображал, что это она мне его и доставляет. От ее поцелуя щека моя все еще горела, а тело ломило от тяжести ее стана.
Вокруг спящего человека протянута нить часов, чередой располагаются года и миры. Пробуждаясь, он инстинктивно сверяется с ними, мгновенно в них вычитывает, в каком месте земного шара он находится, и сколько времени прошло до его пробуждения, однако ряды их могут смешаться и расстроиться. Память, память боков, колен, плеч показывала ему комнату за комнатой, где ему приходилось спать, а в это время незримые стены, вертясь в темноте, передвигались в зависимости от того, какую форму имела воображаемая комната.
В Комбре, в сумерки, так как вид у меня по вечерам бывал очень несчастный, кто-то придумал для меня развлечение: перед ужином к моей лампе прикрепляли волшебный фонарь и, подобно первым зодчим и художникам по стеклу готической эпохи, фонарь преображал непроницаемые стены в призрачные переливы света, в сверхъестественные видения, в ожившие видения, написанные на мигающем, изменчивом стекле.
Свана действительно узнавали только по голосу, его нос с горбинкой, зеленые глаза, высокий лоб, светлые, почти рыжие волосы, причесанные под Брессана - все это было трудно разглядеть, так как мы, чтобы не привлекать мошкару, сидели при скудном свете. Сван, несмотря на большую разницу лет, был очень дружен с дедушкой, одним из самых близких приятелей его отца. Сван являлся одним из самых элегантных членов Джокей-клуба, близким другом графа Парижского и принца Уэльского, желанным гостем Сен-Жерменского предместья. Неведение, в котором мы пребывали относительно блестящей светской жизни Свана, конечно, отчасти объяснялось его сдержанностью и скрытностью, но еще и тем, что тогдашние обыватели рисовали себе общество на индусский манер, им казалось, что оно делится на замкнутые касты, что каждый член этого общества с самого рождения занимает то же место, какое занимали его родители.
Однажды Сван где-то обедал в Париже и, придя оттуда к нам, извинился, что он во фраке, а когда он ушел, наша служанка Франсуаза со слов его кучера сообщила, что он обедал у принцессы. “У принцессы полусвета”, - парировала бабушка. Словом, она смотрела на него свысока. Она считала. что знакомство с нами должно быть для него лестно, а потому находила вполне естественным, что летом он никогда не появлялся у нас без корзинки персиков или малины из своего сада и каждый раз привозил мне из Италии снимки великих произведений искусства. Когда, напрягая память, перехожу от того Свана, которого впоследствии хорошо знал, к первому Свану, - в нем я вновь узнаю пленительные заблуждения моей юности, да и похож он, кстати сказать, не столько на второго Свана, сколько на других людей, с которыми я тогда был знаком. Можно подумать. что наша жизнь - музей, где все портреты одной эпохи имеют фамильное сходство, общий тон, - к первому Свану, веявшему досужеством, пахнувшему высоким каштаном, малиной, и немножко дракон-травой.
-Знаете, - обратился к дедушке Сван, - то, что я вам сейчас скажу, имеет больше отношения к вашему вопросу, чем это может показаться на первый взгляд, потому что если взглянуть на жизнь под определенным углом зрения, то нельзя прийти к выводу, что она не так уж изменилась. Утром я перечитывал Сен-Симона и нашел небезлюбопытное для вас место. Это в том томе, где Сен-Симон рассказывает, как он был послом в Испании. Это не из лучших его томов, перед вами просто дневник, чудесно написанный, и уже в этом одном его громадное преимущество перед скучнейшими газетами, которые мы считаем себя обязанными читать утром и вечером.
- Я с вами несогласна, иногда читать газеты сплошное удовольствие, - перебила его бабушка.
- Да я против этого не спорю, - с удивлением заметил Сван, - Я ставлю в вину газетам то, что они ежедневно обращают наше внимание на разные мелочи. А книги, в которых говорится о важных вещах, мы читаем каких-нибудь три-четыре раза в жизни. Уж если мы с таким нетерпением разрываем каждое утро бандероль, в которую вложена газета, значит нужно изменить положение вещей и печатать в газете ну, скажем, мысли Паскаля (Чтобы не прослыть педантом, Сван произнес слово “мысли” высокопарно-иронически.) И наоборот, в томе с тисненым золотым обрезом, который мы раскрываем не чаще, чем раз в десять лет, нам бы следовало читать о том, что королева эллинов отбыла в Канн, а что принцесса Леонская устроила костюмированный бал. Таким образом равновесие было бы восстановлено. У нас сегодня завязался умный разговор, Не понимаю, почему, собственно, мы заговорили о высоких материях.
На протяжении долгого времени, когда я просыпался по ночам и вновь и вновь вспоминал Комбре, передо мной на фоне полной темноты возникало нечто вроде освещенного вертикального среза, - так вспышка бенгальского огня озаряет и выхватывает из мрака отдельные части здания, между тем, как все остальное окутано мглой. На довольно широком пространстве мне грезилась маленькая гостиная, начало темной аллеи, откуда появлялся Сван, невольный виновник моих огорчений, и передняя, где я делал несколько шагов к лестнице. Удрученный мрачным сегодняшним днем и ожиданием безотрадного завтрашнего, я машинально поднес ко рту ложечку чаю с кусочком бисквита. Но как только чай с размоченными в нем крошками пирожного коснулся моего неба, я вздрогнул: во мне произошло что-то необыкновенное. На меня внезапно нахлынул беспричинный восторг. Я, как влюбленный, сразу стал равнодушен к превратностям судьбы, к безобидным ее ударам, к радужной быстролетности жизни, я наполнился каким-то драгоценным веществом, вернее это вещество было не во мне, я сам был этим веществом. Я перестал чувствовать себя человеком посредственным, незаметным, смертным. Откуда ко мне пришла всемогущая эта радость? Я ощущал связь меж нею и вкусом чая с пирожным, но она была бесконечно выше этого удовольствия, она была иного происхождения.
И вдруг воспоминание ожило. То был вкус кусочка бисквита, которым угощала меня в Комбре моя бабушка. И, как в японской игре, когда в фарфоровую чашку с водой опускают похожие один на другой клочки бумаги, и эти клочки расправляются в воде, принимают определенные очертания, окрашиваются, обнаруживают каждый свою особенность, становятся цветами, зданиями, осязаемыми и опознаваемыми существами, все цветы в нашем саду и в парке Свана, кувшинки Вивоны, почтенные жители города, их домики, церковь, - весь Комбре и его окрестности, - все, что имеет форму и обладает плотностью - город и сады, - выплыло из чашки чаю.
Я часто слышал, как мой отец, когда в разговоре упоминалось имя какой-нибудь актрисы, с улыбкой пояснял матери: “Приятельница твоего дяди”. И мне приходило на ум, люди значительные, быть может годами тщетно добиваются благосклонности женщины, не отвечающей на их письма и приказывающей консьержу не принимать их, а дедушка Адольф может от всего этого избавить такого мальчишку, как я, представив его у себя актрисе, недоступной для большинства, но являющейся его близким другом.
Ну так вот, - под предлогом, что один урок у меня переставлен до того неудачно, что это несколько раз мешало и впредь будет мешать ходить к дедушке Адольфу, - однажды, выбрав день, когда мы обыкновенно его не навещали, я воспользовался тем, что мои родители позавтракали рано, вышел из дому и, вместо того, чтобы пойти смотреть на столб с афишами, - туда меня пускали одного, - стремглав побежал к деду. У его подъезда стоял экипаж, запряженный парой с красной гвоздикой, прикрепленной к наглазникам, в петличке у кучера тоже была гвоздика. Еще на лестнице я услышал смех и женский голос, но стоило мне позвонить, как все стихло, а двери кто-то запер. Отворивший мне камердинер при виде меня смутился и сказал, что дедушка очень занят и навряд ли меня примет, но все-таки пошел про меня доложить, и вслед затем уже знакомый мне голос сказал: “Впусти его, пожалуйста, на минутку, меня разбирает любопытство. На карточке, которая стоит у тебя на столе, он удивительно похож на мать, на твою племянницу, ведь это ее карточка стоит рядом с его? Мне хочется только взглянуть на этого мальчугана.”
Дед ворчал, сердился, в конце концов камердинер впустил меня. На столе, по обыкновению, стояла все та же тарелка с марципанами, дедушка Адольф был в своей неизменной куртке, а напротив сидела молодая женщина в розовом шелковом платье, с большим жемчужным ожерельем на шее, и доедала мандарин. Не зная как назвать ее: мадам или мадемуазель, я покраснел и, почти не глядя в ее сторону, подошел поздороваться с дедом. Она смотрела на меня с улыбкой, дед сказал ей: “Это мой внучатый племянник”. Но не познакомил нас, вернее всего потому, что он по возможности старался не сталкивать родственников с подобного рода знакомыми.
- Как он похож на мать! - сказала она.
- Да, но вы же не видели моей племянницы, только разве на карточке.
- Простите, дорогой друг, в прошлом году, когда вы тяжело болели, я столкнулась с нею на лестнице. Правда, она только промелькнула передо мной, да и на лестнице у вас темно, но я была ею очарована. У молодого человека такие же прекрасные глаза, как у нее, и потом еще вот это, - сказала она, проведя пальцем над бровями.
- Он больше похож на отца, - проворчал мой дед.
- Я не знакома с его отцом.
Я испытывал легкое разочарование. Молодая женщина ничем не отличалась от красивых женщин. Она была только лучше одета, но у нее были такие же добрые и живые глаза, такой же открытый и приветливый взгляд. Я не находил в ней ничего театрального. Не находил демонического выражения, соответствовавшего образу женщины, который, по моим представлениям, она должна была вести. Мне трудно было поверить, что это кокотка, тем более, что это кокотка шикарная.
Между тем мы перешли в рабочий кабинет деда, и дед, которого мое присутствие несколько стесняло, предложил ей папиросу.
- Нет, мой дорогой, я, как вам известно, привыкла к папиросам, которые мне присылает великий князь. Я от него не скрыла, что они вызывают у вас ревность.
Тут дама в розовом достала из портсигара несколько папиросс надписью золотыми буквами на иностранном языке.
- Ну конечно, я встретилась у вас с отцом этого молодого человека! - неожиданно воскликнула она, - ведь это же ваш внучатый племянник, как я могла забыть! Его отец был так мил, так очарователен со мной, добавила она скромно и растроганно.
Позднее я пришел к мысли, что одна из трогательных сторон роли, какую играют эти праздные и вместе с тем деятельные женщины, состоит в том, что они растрачивают свою доброту, свои дарования, вечно живущий в них идеал сентиментальной красоты, - подобно всем художникам, они этот свой идеал не осуществляют, не вводят в рамки обыденности, - и легко достающееся им золото на то, чтобы заключить в драгоценную и тонкую оправу неприглядную и неотшлифованную жизнь мужчин. Подобно тому как она наполняла курительную комнату прелестью своего тела, шелкового розового платья, жемчугов. той изысканностью, отпечаток которой накладывала на нее дружба с великим князем, точно так же она поступила с каким-нибудь ничтожным замечанием моего отца: она проделала над ним ювелирную работу, придала ему особое значение, дала ему высшую оценку, и вставив в него свой драгоценный чистой воды взгляд, переливавшийся кротостью и благодарностью, превратила его в художественное изделие.
- Ну, тебе пора, - обратился ко мне дедушка.
Я встал. У меня явилось неодолимое желание поцеловать руку дамы в розовом. С сильно бьющимся сердцем я спрашивал у себя: “Поцеловать или не поцеловать, вот в чем вопрос”. Безотчетным нерассуждающим движением я поднес к губам протянутую мне руку.
- Как он мил. Он уже умеет быть галантным - в дедушку пошел.
Безумно увлекшись дамой в розовом, я покрыл страстными поцелуями пропахшие табаком щеки моего деда.
Несколько дней спустя, увидев на улице деда Адольфа, проезжавшего мимо в открытом экипаже, я почувствовал боль, благодарность, угрызения совести, и все это мне захотелось ему выразить. Чувства, меня обуревавшие, были так сильны, что по сравнению с ними, поклон показался мне ничтожным, я решил воздержаться от этого ничего не выражающего жеста и отвернулся. Дед подумал, что родители не велели мне с ним здороваться, и до конца жизни им этого не простил. Умер он спустя много лет, но никто больше с тех пор с ним не виделся.
Впервые услышал я о Берготе от товарища по фамилии Блок. Он был старше меня, и я перед ним преклонялся. Когда я выразил ему свое восхищение “Октябрьской ночью”, он раскатился трубным хохотом и сказал: “ Твое обожание этого самого Мюссе - дурной тон, откажись от него. Мюссе - вредоносный тип. Влияние эта скотина оказывает наигубительнейшее. Впрочем, надо отдать справедливость, раз в жизни удалось и ему, и даже некоему Расину сочинить стих не только довольно музыкальный, но и лишенный всякого смысла, а в моих устах - это наивысшая похвала. Вот они “И белый Олосон над белою Камирой” и “Царя Миноса дочь и дочка Пасифаи”.В оправдание этим душегубам их привел в своей статье мой дражайший учитель, папаша Леконт, любимец бессмертных богов. Кстати, этот невероятный чудак хвалит одну книгу, которую мне сейчас читать недосуг. Как мне передавали, он считает, что ее автор - тонкая штучка, этот самый Бергот. И хотя с ними случается, что он допускает ничем не объяснимую снисходительность, все-таки он для меня - дельфийский оракул. По сему случаю прочти лирическую прозу Бергота, и если чародей ритма, написавший “Бхагавата” и “Борзую Магнуса”, не соврал, то клянусь Апполоном, ты, дорогой маэстро, упъешься нектарным блаженством олимпаев”. Как-то раз он шутки ради попросил называть его дорогим маэстро и шутки ради сам называл меня так же. Нам эта игра доставляла удавольствие, ведь мы с ним еще недалеко ушли от того возраста, когда, давая название чему-либо, мы полагаем, что создаем нечто новое.
К сожалению, мои беседы с Блоком и его объяснения не могли унять тревоги, которую он возбудил во мне утверждением, что стихи(от коих я ожидал не больше, не меньше, как откровения) тем прекраснее, чем меньше в них смысла. Блока к нам больше не приглашали.
Но я любил Блока, родным не хотелось меня огорчать, попытки постичь, что же все-таки значит бессмысленный стих о красоте дочери Миноса и Пасифаи, утомляли меня и мучили больше, чем беседы с Блоком. И его принимали бы в Комбре, если бы однажды, после обеда, он не просветил меня, - этот разговор имел огромное влияние на всю мою дальнейшую жизнь, из-за него она стала счастливее, а затем несчастнее, он сказал, что все женщины только о любви и думают, что нет на свете такой женщины, сопротивления которой нельзя было бы сломить, и убедил меня, будто бы он знает из достовернейших источников, что у моей двоюродной бабушки была бурная молодость и что она открыто жила у кого-то на содержании. В следующий раз Блока выставили за дверь.
Гуляя по направлению к Германту, я проходил иногда мимо сырых садов, откуда свешивались гроздья темных цветов. Я останавливался возле них. Я рисовал себе, что герцогиня Германтская, на которую вдруг нашла любовная блажь, пригласила меня к себе в замок Германт, целый день мы с ней ловили форелей. А вечером шли с нею под руку мимо садиков ее вассалов, и она сообщала мне названия цветов, свешивавших над низкой оградой мотки фиолетового и красного шелка. Герцогиня заговаривала о моих будущих стихах. И эти мечты напоминали мне, что пора уже решить, о чем писать.
В одно из воскресений, когда я сидел в саду, мне помешал читать Сван, пришедший к моим родным.
- Что это вы читаете? Можно посмотреть? Как, неужели Бергота? Кто же вам посоветовал?
- Блок.
- Ах, это тот мальчуган, которого я у вас здесь как-то видел и который ужасно похож на беллиневский портрет Магомета Второго! Это просто поразительно. Такие же брови дугою, такой же крючковатый нос, и такой же он скуластый. Когда он отпустит бородку, это будет вылитый Магомет. Во всяком случае у него есть вкус: Бергот - чудесный писатель. Мы с ним коротко знакомы. Я могу попросить, чтобы он надписал эту книгу, если это доставит вам удовольствие.
- Вы не знаете, кто его любимый актер?
- Понятия не имею. Мне известно лишь то, что он никого не знает равных Берма. Ее он ставит выше всех. Ее игра так же благородна, как великое произведение искусства, ну как, - он засмеялся, - шартрские королевы!
До сих пор мне казалось, что отвращение Свана к серьезным разговорам это особый парижский шик. Он производил впечатление человека, который не отваживается иметь собственное мнение и который лишь тогда чувствует себя уверенным, когда он, ничего не упуская, сообщает достоверные сведения. Для какой же другой жизни приберегает он свои серьезные мысли, те суждения, которые не надо ставить в кавычки? Когда же он перестанет с учтивой добросовестностью заниматься тем, что он сам же считает смешным?
Еще до Приезда в Париж Сен-Лу предложил мне пообедать вместе с ним и его любовницей в ресторане, а потом проводить ее на репетицию. Я предложил тот ресторан (в жизни родовитых юношей, которые сорят деньгами, ресторан играет такую же важную роль, как тюки тканей в арабских сказках), куда до открытия сезона в Бальбеке должен был поступить метрдотелем Эме, о чем я слышал от него самого. Я надеялся, что, говоря с ним, я вступлю в связь с Бальбеком, что, не выезжая из Парижа, я хоть и слабо, а все-таки почувствую прелесть путешествия.
Никогда еще Робер не говорил мне с такой нежностью о своей подружке, как по дороге к ней. В его сердце пустила корни только она: военная карьера, положение в обществе, семья - все это, конечно, было ему небезразлично, но это для него ничего не значило по сравнению с каким-нибудь пустяком, касавшимся его подружки. Только она сохраняла для него обаяние - неизмеримо большее, чем обаяние Германтов и всех королей на свете. Страдал он из-за нее, был счастлив благодаря ей, мог, пожалуй, кого-нибудь убить ради нее. Не женился он на ней только оттого, что житейский инстинкт подсказывал ему, что как только она поймет, что ей от него больше ждать нечего, так сейчас же бросит его и начнет жить самостоятельно. Ведь он предполагал, что она, может быть, вовсе не любит его.
- Если она сегодня будет мила, я сделаю ей подарок, которому она обрадуется, - сказал Сен-Лу. - Колье, которое она видела у Бушрона. Правда для меня сейчас тридцать тысяч франков - многовато. Но у моего бедного волчонка не такая уж веселая жизнь. Она будет в диком восторге. Она говорила мне об этом колье и сказала, что один человек, может быть, ей его подарит. Я не очень-то этому верю, но на всякий случай сговорился с Бушроном, поставщиком моей семьи, чтобы он отложил его для меня. Я рад, что ты ее увидишь, знаешь, по внешности она ничего особенного собой не представляет (я видел ясно, что он думает другое), но она на редкость умна. При тебе она будет неразговорчива, но я ликую от одной мысли, как хорошо она будет говорить о тебе после. Ты знаешь, иногда она говорит такие вещи, что чем больше о них думаешь, тем более глубокий смысл в них открывается, право, в ней есть что-то от пифии.
Дорога к ее дому шла мимо садиков, и я невольно остановился - таким обильным цветом цвели вишни и груши.
- Послушай, я вижу, тебе хочется всем этим полюбоваться, настроиться на поэтический лад, - сказал Робер, - так подожди меня здесь, моя приятельница живет совсем близко, я за ней схожу.
В ожидании я начал прохаживаться мимо скромных садиков. Когда я поднимал глаза, то кое-где в окнах видел молоденьких девушек, а под открытым небом, на высоте второго этажа, гибкие и легкие, в новеньких лиловых платьях, молодые гроздья сирени то здесь, то там висели на ветках и колыхались от ветра. Я узнавал в них фиолетовые отряды, выстраивавшиеся у входа в парк Свана за низенькой белой оградой в теплые весенние дни и напоминавшие чудесный ковер на стене провинциального дома. Я пошел по тропинке, ведущей на лужайку. Здесь меня опахнул свежий, резкий ветер, как в Комбре, а на глинистой, влажной деревенской почве, какая могла быть и на берегу Вивоны, все-таки передо мной предстала вовремя явившаяся на место сбора вместе со всей стайкой своих подружек большая белая груша, и она покачивалась, улыбаясь, и вывешивала на солнце, точно занавес из овеществленного света, дрожащие на ветру, отполированные и высеребренные солнечными лучами цветы.
Но вот подошел со своей любовницей Сен-Лу, и в этой женщине, в которой сосредоточилось для него все, что могла дать любовь, все утехи жизни, в женщине, чья личность, таинственно заключенная в ее теле, как в Скинии завета, представляла собой объект, над которым без устали трудилось воображение моего друга, понимавшего, что ему так никогда его и не познать, постоянно задававшего себе вопрос: что же все-таки там, за покровом ее взглядов и тела, в этой женщине я мгновенно узнал “Рахиль, ты мне дана”, ту самую, которая несколько лет назад, - на этом свете женщины уж если меняют положение, то необычайно быстро, - говорила сводне:
- Стало быть, завтра вечером, если я вам для кого-нибудь понадоблюсь, пошлите за мной.
И когда за ней действительно посылали и она оставалась в комнате одна с этим “кем-нибудь”, то она так хорошо знала, что от нее хотят, что, заперевшись на ключ из предосторожности, свойственной женщине благоразумной, она тотчас же освещенными ритуалом движениями начинала снимать с себя одежды, как раздеваемся мы в приемной у доктора, который должен нас выслушать, и останавливалась на полдороге, только если “кто-нибудь”, не любящий наготы, ей говорил, что она может не снимать рубашку. Эта женщина со всей ее жизнью, со всеми ее мыслями, со всем ее прошлым, со всеми, кто только ею не обладал, до такой степени мне безразличная, что, если бы она стала мне рассказывать о себе, я слушал бы только из вежливости, в одно ухо впуская, в другое выпуская, - эта женщина, из-за которой Сен-Лу так волновался, так мучился, и которую он так любил, она, на которую я смотрел как на заводную игрушку, в конце концов превратилась для него в предмет бесконечных страданий, в ту, за кого он отдал бы жизнь. При виде двух этих разъединенных элементов ( ведь “Рахиль, ты мне дана” я встречал в доме терпимости) я пришел к заключению, что многие женщины, которые составляют для мужчин смысл жизни, из-за которых они страдают, накладывают на себя руки, являются в сущности или же являются для других тем, чем была для меня Рахиль. Мысль, что ее жизнь может возбуждать мучительное любопытство, казалась мне нелепой. Я мог бы рапссказать Роберу о многих ее постельных делах, которые меня совершенно не интересовали. А как бы огорчили они его! И чего бы он не дал, чтобы о них разузнать, хотя так бы и не допытался.
Разумеется, и Робер и я видели одно и то же некрасивое узкое лицо. Но пришли мы к нему разными путями. Которые никогда не сойдутся, и о наружности этой женщины мы так до конца и останемся при своем мнении. Но то, что мне было предложено в качестве исходного пункта, это на все согласное лицо, для Робера являлось конечной целью, к которой он шел через столько надежд, сомнений, подозрений и мечтаний. Он давал более миллиона, чтобы иметь, - чтобы не доставалось другим, - то, что мне было предложено за двадцать франков. Почему он не получил этого за такую цену - это могло зависеть от чисто случайного мгновения, мгновения, когда та, что как-будто была готова уже отдаться, уклоняется, может быть потому, что у нее назначено свидание или же еще почему-либо, из-за чего она сегодня менее сговорчива. Неподвижность этого некрасивого лица, подобно неподвижности листа бумаги, подвергавшегося сверхмощному давлению двух атмосфер, представлялась мне равновесием двух бесконечностей, вплотную приблизившихся к ней, но не встретившихся, ибо она разделяла их. И в самом деле, глядя на нее, мы с Робером видели разные стороны тайны.
“Рахиль, ты мне дана” я и за человека-то не считал, а вот сила человеческого воображения, самообман, порождавший любовную муку, меня изумляли.
- Мне бы очень хотелось побыть с тобой вдвоем, я бы даже предпочел пообедать с тобой наедине, словом, провести все время до того, как надо будет идти к тетке. Но обед - это такое удовольствие для моей девчушки, и она, понимаешь ли, так со мной мила, что я не мог отказать ей. Да она тебе понравится: она литературна, очень чутка, и с ней так приятно пообедать в ресторане, она такая славная, такая простая, всем свегда довольна.
Я полагаю, однако, что как раз в то утро, и, вероятно, впервые, Робер отошел на мгновение от женщины, которую он, от ласки к ласке, исподволь сочинял, и вдруг увидел на некотором расстоянии другую Рахиль, ее двойник, но совершенно на нее не похожий, - увидел самую обыкновенную потаскушку.
Кондуктора закрывали дверцы, мы поспешили занять места в вагоне первого класса и чудные жемчуга Рахили напомнили Сен-Лу, что это очень дорогая женщина. Оказалось, что она и вправду “литературна”. Она без умолку говорила мне о книгах, о толстовстве, о новом искусстве, и прерывала себя, только чтобы упрекнуть Сен-Лу в том, что он много пьет.
- Пожил бы ты со мной год, я бы поила тебя водой, и ты чувствовал бы себя гораздо лучше.
- Решено, уедем.
- Но ведь ты же знаешь, что мне нужно много работать (она уверила себя, что из нее выйдет настоящая актриса). Да и что скажет твоя семья.
На самом деле в этих обедах, таких приятных, ничего хорошего не было. От меня не укрылось, что, как только мы вошли в ресторан, на лице у Робера появилось озабоченное выражение. Дело в том, что ему сейчас же бросилось в глаза то, что от нас ускользнуло в Бальбеке: Эме, выделявшийся среди своих заурядных товарищей уменьем скромно блеснуть, совершенно непроизвольно излучал из себя нечто романтическое, что обычно исходит на протяжении нескольких лет от пушистых волос и греческого носа, и этим он отличался от многих других слуг. К несчастью Эме нас узнал и сам подошел принять заказ, а в это время целая процессия опереточных верховных жрецов направилась к другим столикам. Эме осведомился о здоровье моей бабушки. Я спросил, как поживают его жена и дети. Эме был хорошим семьянином и мой вопрос его растрогал. Глядя на него, можно было сказать, что это человек умный, волевой, но знающий себе место. Любовница Робера до странности внимательно его разглядывала. Однако впалые глаза Эме на его неподвижном лице, которым небольшая близорукость придавала таинственную глубину, ничего не выражали. В провинциальной гостинице, где он прослужил много лет до перехода в Бальбек, красивый очерк его теперь уже слегка пожелтевшего и утомленного лица, которое столько лет, вроде гравюры, изображающей принца Евгения, можно было видеть все на том же месте, в глубине почти всегда пустой залы, вряд ли привлекал к себе много любопытных взглядов. Таким образом, - по всей вероятности, за неимением знатоков, - он долго оставался в неведении насчет художественной ценности своего лица, а так как он был лишен темперамента, то и не захотел бы выставлять ее напоказ. В лучшем случае какая-нибудь заезжая парижанка, в первый раз остановившись в этом городе, подняла на него глаза и попросила его прислужить ей в номере до отхода поезда и запрятала в прозрачную, не меняющуюся, глубокую пустоту существования этого верного мужа и провинциального слуги тайну прихоти без видов на будущее, тайну, которую никто никогда бы не стал разоблачать. И все же Эме, должно быть заметил пристальность впившегося в него взгляда молодой артистки. Во всяком случае, эта пристальность обратила на себя внимание Робера. На его лице проступил румянец, но не яркий - тот, что вспыхивал, когда Робер вдруг приходил в волнение - а слабый, неровный.
- Кажется, метрдотель показался тебе очень интересным, Зезетта? - довольно невежливо обойдясь с Эме, спросил он любовницу. - Можно подумать, что ты собираешься его зарисовать.
- Начинается! Я так и знала!
- Что начинается, дуся? Если это не так - пожалуйста, я беру свои слова обратно. Но все-таки я вправе предостеречь тебя от этого холуя, ведь я же знал его еще в Бальбеке (а иначе плевать бы я на него хотел): редкий прохвост.
Сделав вид, что послушалась Робера, она заговорила со мной о литературе и в этом разговоре принял участие Робер. Мне было с ней не скучно, так как она превосходно знала произведения, которые я любил, и во мнениях мы с ней почти каждый раз сходились. Но от маркизы де Вильпаризи я слыхал, что она бездарна, и потому ее культура в моих глазах стоила не дорого. Она тонко шутила над многими, вообще была очаровательна, а раздражало меня в ней только то, что она неумеренно пользовалась жаргоном литературных салонов. Но особенно меня удивило, что излюбленные выражения Робера она употребляла при нем, а он при ней так, как-будто без них нельзя обойтись, и не сознавая, насколько ничтожна общедоступная оригинальность. Руки у нее были до того неловкие, что , глядя, как она ими действует во время еды, можно было себе представить, что так же неуклюжа будет она и на сцене, играя в комедии. Она обладала сноровкой только в любви, но этой сноровкой она была обязана трогательному предощущению, свойственному женщинам, которые так любят мужчин, что мгновенно угадывают, несмотря на различия между своим телом и телом мужчины, что может доставить им наибольшее наслаждение.
- Зезетта! Я прошу тебя не смотреть так на этого молодого человека, - сказал Сен-Лу, на лице которого рассеянные пятна недавнего румянца сгустились в кровавое облако, - Если ты хочешь привлечь к нам всеобщее внимание, то я пересяду за другой стол, а затем подожду тебя в театре.
Тут Эме сказали, что какой-то господин ждет его в карете и просит выйти к нему. Сен-Лу всегда находился в страхе и тревоге, не хочет ли кто-нибудь передать Рахили любовную записку, и сейчас он поспешил выглянуть в окно: в карете, сложив руки в полосатых перчатках, с цветком в петлице, сидел де Шарлю.
- Ты видишь, - шепотом заговорил со мной Сен-Лу, - родные выслеживают меня и здесь. Пожалуйста, - мне это неудобно, а ты хорошо знаешь метрдотеля, он, конечно, нас выдаст, - попроси его не выходить. Пусть выйдет любой другой официант, который меня не знает. Нрав моего дядюшки я изучил: если официант скажет, что он меня не знает, то дядя не пойдет в ресторан - он эти места терпеть не может. До чего же это все-таки мерзко: старый бабник, до сих пор не угомонился, а мне вечно читает мораль и шпионит.
Эме, получив от меня наставления, послал кого-то из своих помощников сказать, что Эме занят, а если, мол, его спросят, знает ли он Сен-Лу, то ответить, что нет. Карета сейчас же уехала. Но любовница Сен-Лу, не слышавшая, о чем мы с ним шептались, и решившая, что речь идет о молодом человеке, в заигрывании с которым упрекал ее Робер, взбеленилась:
- Ах, вот оно что! Теперь этот молодой человек! Спасибо, что сказал прямо. Как приятно обедать в такой обстановочке! Вы ему не верьте, он просто на что-то обиделся, - обратилась она ко мне, - а главное, он воображает, что ревновать - это хороший тон, что так принято у важных господ.
И она начала нервно постукивать каблучками и похлопывать об стол ладонями.
- Но ведь мне же это неприятно, Зезетта! Ты делаешь нас посмешищем в глазах этого господина. Он будет думать, что ты с ним кокетничаешь, мне же он кажется на редкость отвратным.
- А мне он очень нравится, у него прелестные глаза, и когда он смотрит на женщину, сразу чувствуется, что он умеет любить.
- Если ты не в своем уме, то хоть помолчи, пока я не ушел! - крикнул Робер. - Человек, пальто!
Я не знал, уйти мне с ним или остаться.
- Нет, мне хочется побыть одному, - сказал он мне таким же тоном, каким только что говорил с любовницей, словно он был на меня сердит. Когда Робер ушел, его любовница позвала Эме и начала расспрашивать его. Потом обратилась с вопросом ко мне: какого я о нем мнении.
- А у него какой-то особенный взгляд, правда? Понимаете, мне бы хотелось знать, о чем он думает, хотелось бы часто пользоваться его услугами, взять его с собой в путешествие. Но не больше. Любить всех, кто вам нравится, - тут, я вам скажу, приятного мало. Опасения Робера напрасны. Просто мне нравится фантазировать. Робер может быть абсолютно спокоен. - Она все еще смотрела на Эме. - А ну-ка загляните в его черные глаза, - хотела бы я знать, что там, в глубине.
Немного погодя пришли сказать, что Робер просит ее в отдельный кабинет. Я остался один, но потом Робер прислал и за мной. Его любовница лежала на софе под поцелуями и ласками, которыми ее осыпал Робер. Они пили шампанское. “Ух, какой вы!” - с недавних пор она стала употреблять это выражение, казавшееся ей верхом нежности и остроумия. Пообедал я плохо, чувствовал себя плохо и жалел, что начинаю в отдельном кабинете, а кончу за кулисами вторую половину этого весеннего дня. Боясь опоздать, Рахиль посмотрела на часы, а затем налила мне шампанского, предложила восточную папиросу и отколола для меня от своего корсажа розу. И тут я подумал: этот день нельзя назвать неудачным, время проведенное с этой молодой женщиной, - время для меня не потерянное: - ведь благодаря ей у меня есть бесценные сокровища - роза, душистая папироса и бокал шампанского. Я посмотрел в зеркало - на меня смотрел незнакомый урод. Блаженство опьянения пересилило гадливость: от радости или от озорства я ему улыбнулся, а он улыбнулся мне. Робера сердило только то, что мне больше не хочется блистать перед его любовницей.
- А вот этот господин, которого ты встретил утром и который примешивает снобизм к астрономии, - расскажи ей про него, а то я забыл. - И он искоса посмотрел на нее.
- Миленький! Кроме того, что ты рассказал, о нем же нечего больше рассказывать.
- Ты просто невыносим. Ну тогда расскажи о Франсуазе на Елисейских полях - ей это очень понравится.
- Да-да! Бобби мне так много рассказывал о Франсуазе! - Взяв Сен-Лу за подбородок и повернув его к свету, она из-за бедности своего словаря повторила: - Ух, какой вы!
Начало представления занимало меня вот с какой стороны. Оно приоткрыло мне основу самообмана, в который впадал Сен-Лу в своем отношении к Рахили и который разверз пропасть между образами его любовницы, какие Робер и я составили себе, когда видели ее утром под цветущими грушами. Рахиль играла в маленькой пьеске почти выходную роль. Но сейчас это была другая женщина. Находясь рядом с ней, вы видели туманность, млечный путь веснушек, прыщиков и больше ничего. В некотором отдалении все это становилось невидимым, а над померкшими, стушеванными щеками поднимался полумесяцем такой правильный, такой тонкий нос, что хотелось обратить на себя внимание Рахили, глядеть на нее и не наглядеться, удерживать ее силой, если иначе нельзя видеть ее вблизи!
Как только занавес опустился и мы прошли на сцену, я сразу оробев, решил начать с Сен-Лу оживленный разговор, я не знал, как держать себя на новом для меня месте, а так мое поведение всецело зависело бы от моей беседы и можно было бы подумать, что я до того увлечен ею и до того рассеян, что мое лицо, естественно не приняло выражения, какое оно должно было бы здесь принять, только чтобы не молчать, я поспешил заговорить на первую попавшуюся тему.
Знаешь, в день отъезда из Донсьера я заходил к тебе попрощаться, - мы с тобой еще об этом не успели поговорить, - сказал я Роберу. - Я тебе поклонился на улице.
- Ах, и не напоминай! - воскликнул Робер, - Я был так огорчен! Мы встретились около самых казарм, но я не мог остановиться - я и так уже намного опаздывал. Мне это было очень неприятно, уверяю тебя!
Значит, он меня узнал! Я живо себе представил, с каким видом полного безразличия он откозырял мне, не показав взглядом, что он меня узнал, не сделав ни одного движения, которое дало бы мне понять, что он жалеет, что не может остановиться. Очевидно, это его тогдашнее притворство, - будто он меня не узнал, - многое для него упрощало. Но меня потрясла быстрота, с какой он на это решился, ничем не выдав, что он меня узнал. Я еще в Бальбеке заметил, что лицо у него было простодушно-открытое, сквозь его прозрачную кожу был виден внезапный прилив чувств, а его тело было замечательно выдрессировано воспитанием для некоторых видов притворства, требуемых правилами приличия, и, как великолепный актер, он мог в своей полковой жизни, в светской жизни играть самые разные роли. В одной из ролей он любил меня всей душой, был мне почти родным братом, он был мне братом и опять стал братом, но на одно мгновение стал другим, незнакомым со мной человеком, который, держа вожжи, с моноклем в глазу, без взгляда и без улыбки приложил руку к козырьку, чтобы, как подобает учтивому военному, отдать мне честь!
Еще стоявшие на сцене декорации, между которыми я пробирался, лишенные вблизи всего, что им придает расстояние и освещение, всего, что имел в виду писавший их большой художник, сейчас выглядели убого, и та же разрушительная сила коснулась и Рахили, когда я подошел к ней. Крылья ее прелестного носа остались где-то там, между залом и сценой, так же как объемность декораций.
Я был просто очарован, когда я увидел, как среди журналистов, светских людей и приятелей актрис, которые здоровались, разговаривали и курили, точно в частном доме, молодой человек в черной бархатной шапочке, в юбочке цвета гортензии, с нарумяненными щеками, - ожившая страница из альбома Ватто, - с игравшей на губах улыбкой, глядя вверх, изящным движением едва касался одной ладонью другой, легко подпрыгивал и казался существом до такой степени инородным этим благоразумным господам в пиджаках и сюртуках, между которыми он, как безумец, проносил восторженную свою мечту, таким чуждым их житейским заботам, таким далеким от условий их цивилизации, таким непослушным законам природы, что когда вы следили глазами за арабесками, которые так свободно вычерчивали меж декораций его крылатые, причудливые, загримированные прыжки, то на вас веяло такой же успокоительной свежестью, как при виде мотылька, заблудившегося в толпе. Но тут Сен-Лу показалось, что Рахиль загляделась на танцовщика, в последний раз повторявшего фигуру танца, который ему предстояло исполнить в дивертисменте, и лицо Сен-Лу потемнело.
- Ты могла бы смотреть в другую сторону, - сказал он ей с мрачным видом. - Знаешь ли, эти плясуны не стоят каната, на который хорошо бы их поднять, чтобы они сломали себе шею, а они потом будут хвастаться, что ты обратила на них особое внимание. Да и потом, ты же слышишь, что тебя зовут в уборную одеваться. В довершение всего еще и опоздаешь.
Трое мужчин, - три журналиста, - увидев бешеное лицо Сен-Лу, заинтересовались и подошло послушать, что он говорит. На противоположной стороне сцены устанавливали декорацию, и нас притиснули к журналистам.
- Да ведь я же его знаю, это мой приятель! - воскликнула любовница Сен-Лу, глядя на танцовщика. - Как он сложен! Вы только посмотрите на его ручки - они тоже танцуют, как и весь он!
Танцовщик повернулся к ней лицом, и из-под сильфа, которого он старался изобразить, проступила человеческая его личность: ровное серое студенистое вещество его глаз дрогнуло и блеснуло между подведенными затвердевшими ресницами, а улыбка растянула рот на нарумяненном лице, потом, точно певица, из любезности напевающая арию, за которую мы ее превознесли, он, чтобы позабавить молодую женщину, стал делать то же движение ладонями, передразнивая самого себя с тонкостью пародиста и веселостью ребенка.
- Ах, какая прелесть! Он подражает самому себе! - хлопая в ладоши, воскликнула Рахиль.
- Дуся, я тебя умоляю, - голосом, полным отчаяния, заговорил Сен-Лу, - не устраивай представления, ты меня убиваешь, клянусь, если ты скажешь еще хоть слово, я не провожу тебя в твою уборную и уйду, не зли меня. Не дыши сигарным дымом, тебе станет плохо, - сказал мне Сен-Лу с той заботливостью, какую он проявлял ко мне еще в Бальбеке.
- Ах, какое это будет счастье, если ты уйдешь!
- Но я не вернусь - предупреждаю!
- Не смею надеяться!
- Послушай, ты помнишь: я обещал подарить тебе колье, если ты будешь хорошей, но раз ты так со мной обращаешься...
- А я ничего другого от тебя и не ожидала. Раз ты дал мне обещание, значит, я должна была быть твердо уверена, что ты его не исполнишь. Ты хочешь, чтобы весь свет узнал, что у тебя есть деньги, а я не такая корыстная, как ты. Плевать мне на твое колье. Мне его другой подарит.
- Никто его тебе не подарит, я оставил его за собой у Бушрона и взял с него слово, что продаст он его только мне.
- Ах, как мило! Ты решил шантажировать меня, ты все это обдумал заранее. Но еще не все пропало. Можешь быть уверен. Слово, данное при таких условиях, ровным счетом ничего не значит. Ты поступил со мной подло. Бушрон узнает, и ему дадут за его колье в два раза больше. Ты обо мне скоро услышишь, будь спокоен.
Робер был в ста случаях прав. Но обстоятельства всегда бывают так запутаны, что человек, в ста случаях правый, может вдруг поступить неправильно. И мне невольно пришла на память неприятная и вместе с тем вполне невинная фраза, которую я слышал от Робера в Бальбеке: “Так я держу ее в руках”.
- Насчет колье ты меня не так поняла. Я тебе не обещал его наверняка. Теперь ты делаешь все для того, чтобы я с тобой расстался, - ну так, естественно я тебе его не подарю, не понимаю, где ты видишь тут подлость и в чем мое корыстолюбие. И никогда я не раззванивал о своем богатстве, я всегда говорил, что я голяк, без гроша за душой. Ты ошибаешься, Дуся. Откуда ты взяла, что я корыстен? Ты прекрасно знаешь, что единственная моя корысть - это ты.
- Слыхали? - насмешливо проговорила Рахиль, махнув рукой с таким видом, как будто хотела сказать: “Знаем мы вас!” И повернулась лицом к танцовщику: Ах, что он выделывает руками! Я женщина, а так бы не могла. - Рахиль показала ему глазами на перекошенное лицо Робера. - Они страдают! - прошептала она во внезапном порыве садической жестокости, которая, впрочем, была неизмеримо слабей ее искренней привязанности к Сен-Лу.
- Послушай, в последний раз, клянусь: что бы ты ни вытворяла, как бы горько ты ни пожалела через неделю, я не вернусь, чаша терпения переполнена, имей в виду: это бесповоротно, потом пожалеешь, но будет поздно. А ты, милый, - прибавил он, обратившись ко мне, - уйди отсюда, я тебе уже сказал: ты раскашляешься.
Я показал на декорацию, стоявшую у меня на дороге. Робер дотронулся до шляпы и сказал журналисту:
- Милостивый государь! Нельзя ли вас попросить не курить? Мой друг не переносит дыма.
Не дожидаясь Робера, его любовница пошла в свою уборную и обернулась.
- Эти ручки и с женщинами так обращаются? - деланно мелодично и наивно, как говорят инженю, из глубины сцены спросила она танцовщика. - Да ты и сам похож на женщину, мне думается, что вы бы с одной моей приятельницей столковались легко.
- Насколько мне известно, здесь курить не запрещается, а больные пусть сидят дома, - отрезал журналист.
Танцовщик таинственно улыбнулся артистке.
- Молчи, молчи! Я и так от тебя без ума! - крикнула она ему. - Нам это припомнят.
- Должен заметить, милостивый государь, что вы не слишком любезны, - сказал Сен-Лу журналисту все так же вежливо и мягко, с видом человека, желающего показать, что инцидент уже исчерпан.
Но тут я увидел, что Сен-Лу взмахивает рукой, как-будто делает знак кому-то мне невидимому или как-будто он дирижер, и в самом деле: без всякого перехода, - так по одному взмаху дирижерской палочки в симфонии или в балете грациозное анданте сменяется вихревыми ритмами, - после учтивых слов, какие Сен-Лу только-что произнес, раздалась звонкая затрещина, которую он влепил журналисту. Но я не мог понять, почему Сен-Лу слова, произнесенные им скорее любезно, заключил жестом, возникшим из ничего. К счастью побледневший и пошатнувшийся от силы удара журналист до того растерялся, что не дал отпора. Один из его приятелей мгновенно повернулся к кулисам и сделал вид, что кого-то высматривает, хотя там никого не было, другому будто бы попала в глаз соринка, и он со страдальческой гримасой тер себе веко, а третий бросился бежать с криком:
- Боже мой, сейчас поднимется занавес, и наши места займут!
Я хотел заговорить с Сен-Лу, но он был так полон ненависти к танцовщику, что она подступила к его зрачкам, она буквально растягивала ему щеки. Приятели журналиста, удостоверившись, что все спокойно, подошли к нему, но с опаской. Им было стыдно, что они его бросили. Один распространялся насчет соринки, другой - насчет фальшивой тревоги с занавесом, третий - насчет необычайного сходства прошедшего мимо человека с его братом. Они даже выразили легкую досаду на то, что он к их треволнениям отнесся безучастно.
- Как? Тебя это не поразило? Стало быть, ты близорук.
- Трусишки несчастные! - проворчал получивший пощечину журналист.
- Не лезь в бутылку, охота была нервничать по пустякам, ну чего ты расходился?
Мы с Сен-Лу вышли на улицу Габриэль. Я пустился догонять Сен-Лу гимнастическим шагом, как вдруг заметил, что на довольно близком от него расстоянии с ним заговаривает довольно бкдно одетый гражданин. Я решил, что это кто-нибудь из приятелей Сен-Лу. Но вот они как-будто еще ближе подошли друг к другу, внезапно, точно на небе появились новые светила, какие-то яйцевидные тела с головокружительной быстротой начали принимать перед Сен-Лу всевозможные положения, образую некое движущееся созвездие. Казалось, их выпустили из пращи числом не менее семи. Это были всего навсего два кулака Сен-Лу, умноженные быстротой перемещения в по виду совершенном декоративном ансамбле.
- Робер здесь? А я ничего о нем не знаю. После Бальбека мы, должно быть, с ним ни разу не виделись.
- Он так занят, у него столько дел! - сказала виконтесса де Марсант.
Едва уловимая усмешка скользнула по ресницам герцогини Германтской, смотревшей на круг, который она чертила на ковре зонтиком. Всякий раз, когда герцог слишком открыто изменял жене, виконтесса де Марсант громко заявляла о том, что она сочувствует невестке. Невестка хранила о нравственной поддержке со стороны виконтессы благодарное и недоброе воспоминание, а что касается проказ Робера, то они не очень ее огорчали. В эту минуту дверь отворилась, и вошел Робер.
( Ветер усиливался. Я возвращался на главную улицу и прыгал в трамвайчик, с площадки которого офицер, как-будто и не смотревший на тротуар, отвечал на козырянье увальней-солдат с размалеванными холодом лицами, и лица эти здесь, в городке Донсьере, где располагался полк, в котором проходил службу Сен-Лу, заставляли вспомнить красные лица крестьян Брейгеля, жизнерадостных, гульливых и озябших. И как-раз в той гостинице, где я встречался с Сен-Лу и его приятелями и куда начинавшиеся праздники привлекали много народа из округи - в этом я убеждался, идя по двору, куда выходили окна пламеневших кухонь, где поворачивались насаженные на вертела цыплята, где жарилась свинина, где еще живых омаров бросали в то, что хозяин гостиницы называл “огнем вечным” - был наплыв приезжих, не меньший, чем при всеобщей переписи в Вифлееме, как ее изображали старые фламандские мастера. Юный ангел музыкант с белокурыми волосами, обрамлявшими четырнадцатилетнее его лицо, откровенно говоря, не играл ни на каком инструменте - он о чем-то мечтал, уставившись то ли на гонг, то ли на гору тарелок, между тем как ангелы повзрослее носились по бескрайним просторам столовой, колебля воздух беспрестанным колыханием салфеток, которые остроконечными крыльями плескались у них за плечами. За столиком Сен-Лу сидели его приятели офицеры. Когда я пришел сюда в первый раз, то прежде чем сесть за столик, отвел Сен-Лу в угол и при всех, но так, что слышал только он, сказал:
- Робер! Сейчас не время и не место об этом говорить, но я вас задержу на одну секунду. В казарме я все забывал спросить: у вас на столе карточка герцогини Германтской?
- Ну да! Это моя милая тетушка.
- Ну понятно. Экий я бестолковый! Бог ты мой, ведь я же отлично это знал - совсем из ума вон! Однако ваши друзья, должно быть, выходят из терпения, только два слова, а то они на нас смотрят, или в другой раз, это не существенно.
- Да ничего, ничего, подождут.
- Ни в коем случае, я не хочу быть невежей, они такие славные, да и потом, яже вам сказал, что это не имеет значения.
- Вы знаете мою хорошую Ориану?
- Вы не можете себе представить, как меня заинтересовало, что у вас есть ее карточка, - мы ведь живем теперь в ее доме, - мне рассказывали о ней удивительные вещи, и она меня очень занимает, с точки зрения литературной, - вы меня понимаете? Как бы это выразиться? - с точки зрения бальзаковской, вы такой умный, вы поймете меня с полуслова, но только скорей-скорей, ваши друзья подумают, что я человек совершенно невоспитанный!
- Да ничего они не думают, я им сказал, что вы явление необыкновенное, и они гораздо больше боятся вас, чем вы их.
- Вы очень добры ко мне. Ну так вот: герцогине Германтской не известно, что я с вами знаком, ведь правда?
- Чего не знаю, того не знаю, мы с ней в последний раз виделись летом, - после ее возвращения в Париж я в отпуску не был.
- Вот что я хочу вам сказать: меня уверяли, будто она считает меня за полного идиота.
- Не думаю: Ориана умом не блещет, но она и не глупа.
- Понимаете, вообще-то я не хочу, чтобы вы всем рассказывали о своей симпатии ко мне, я не тщеславен. Мне, например, неприятно, что вы говорили обо мне лестные вещи вашим друзьям (кстати, через две секунды мы к ним вернемся). А вот если бы вы, даже с некоторой долей преувеличения, сказали герцогине Германтской, как вы ко мне относитесь, вы бы меня очень обрадовали.
_ Да с удовольствием! Если это и есть ваша просьба, то исполнить ее не бог весть как трудно, но неужели же вам так дорого ее мнение? По-моему, вам оно совершенно безразлично, во всяком случае, об этом мы с вами можем толковать наедине и при всех, а разговаривать стоя для вас утомительно, да и неудобно - нам с вами еще не раз представится возможность побыть вдвоем.
- Робер, вы же такая умница, удивляюсь, как вы не понимаете, что не надо рассуждать, почему то-то и то-то может быть приятно вашим друзьям, а надо это сделать. Я, если б вы обратились ко мне с любой просьбой, - а я был бы очень рад, если б вы о чем-нибудь меня попросили, - уверяю вас, я не стал бы задавать вам вопросы. Дело тут уже не в моих желаниях, я не стремлюсь к знакомству с герцогиней германтской, но мне следовало бы, чтобы испытать вас, сказать, что мне хочется пообедать с герцогиней Германтской, - я знаю, что вы бы мне этого не устроили.
- Не только устроил бы, но и устрою.
- А когда?
- Как приеду в Париж, - по всей вероятности, недели через три.
- Посмотрим. Да нет, она не захочет. Я не нахожу слов, чтобы выразить вам свою благодарность.
- Да не за что!
- Как так не за что, это неоценимая услуга, теперь я вижу, что вы истинный друг, о важной вещи я вас прошу или о неважной, о неприятной или приятной, действительно я этого добиваюсь или только хочу испытать вас - это безразлично, вы обещаете исполнить мою просьбу, и в этом сказываются вся тонкость вашего ума и чуткость вашего сердца. Глупый друг вступил бы в пререкания.
Нам давно вернуться к остальной компании, а между тем я успел обратиться к вам только с одной просьбой, менее важной, другая куда важнее, но я боюсь, что вы мне откажете, вас не будет коробить, если мы перейдем на “ты”?
- Какое там коробить, да что вы! Радость! Слезы счастья! Безмерное блаженство!
- Как я вам... тебе благодарен! Когда же вы перейдете? Это для меня такая радость, что, если вам неудобно, оставьте в покое герцогиню Германтскую - с меня довольно, что мы на “ты”.
- Я исполню обе просьбы.
- Ах, Робер! Послушайте! Вы знаете даму, о которой я вам говорил?
- Знаю.
- Вы понимаете, кого я имею в виду?
- Помилуйте! Да что же я, олух царя небесного, слабоумный?
- Вы не подарите мне ее карточку?
- Нет, я должен попросить у нее разрешения. - Сен-Лу густо покраснел.)
- А, про волка речь, а волк!.. - воскликнула герцогиня Германтская.
Виконтесса де Марсант сидела спиной к двери, сразу не заметила, что вошел ее сын. Когда же любящая мать увидела его, радость точно крыльями забила в ней, стан ее выпрямился, лицо оживилось, восхтищенный взгляд устремился к нему.
Ах, это ты? Какое счастье! Какой сюрприз!
- Про волка речь, а волк... А, понимаю: он же - Сен-Лу, “Святой Волк”! - сказал бельгийский дипломат и раскатисто захохотал.
Прелестно, - сухо заметила герцогиня, она терпеть не могла каламбуров и если каламбурила, то как бы в насмешку над самой собой. - Здравствуй, Робер! - сказала она. - Нехорошо забывать тетку.
Они обменялись несколькими словами, Сен-Лу отправился к матери, герцогиня Германтская повернулась ко мне лицом.
- Здравствуйте! Как вы поживаете? - спросила она.
Она брызнула на меня светом своих голубых глаз, после некоторого колебания разогнула и подала мне стебель своей руки, потянулась всем корпусом, потом сейчас же откинулась, точно куст, который сначала пригнули, а потом отпустили, и он принял обычное свое положение. Находилась она в это время под огнем взглядов Сен-Лу, - тот наблюдал за ней и на расстоянии делал отчаянные усилия, чтобы добиться от нее чуть-чуть больше расположения ко мне. Боясь, что разговор между нами не завяжется, Робер, приблизившись к нам, поддержал его и ответил за меня:
- Он неважно себя чувствует, он устал: может быть, однако, он почувствовал бы себя лучше, если б чаще тебя видел, - не скрою, что это доставляет ему большое удовольствие.
- Ах, как мило, - нарочито небрежным тоном проговорила герцогиня Германтская, точно я ей подал пальто. - Мне это очень приятно.
- Я сейчас пойду к маме, а ты садись на мое место, - сказал Сен-Лу, вынуждая меня таким образом сесть рядом с его теткой.
Мы помолчали.
- Я иногда вижу вас по утрам, - сказала герцогиня с таким видом, как-будто сообщала мне новость и как-будто я ее по утрам не видел. - Эти прогулки очень полезны для здоровья.
- Ориана! - вполголоса сказала виконтесса де Марсант. - Вы говорили, что собираетесь к госпоже де Сен-Фереоль. Будьте добры, скажите ей, чтобы она не ждала меня к ужину, я побуду дома с Робером. И еще попрошу вас об одном одолжении: когда будете уходить, скажите, чтобы купили сигар, которые любит Робер, называются они “Корона”, я вам буду бесконечно признательна.
- Не хотите ли чайку или кусочек торта? Он очень вкусный, - обратилась ко мне герцогиня Германтская, - ей хотелось быть как можно любезнее. - Я в этом доме так же гостеприимна, как в своем собственном, - добавила она насмешливым тоном, - от которого в ее голосе появлялся гортанный звук, похожий на приглушенный смех.
- Маркиз! - обратилась к де Норпуа маркиза де Вильпаризи. - Кажется, вы хотели сказать князю что-то насчет Академии?
Герцогиня Германтская опустила глаза и, слегка повернув руку, посмотрела на часы.
- Ах, боже мой, пора прощаться с тетушкой. Мне еще надо зайти к госпоже де Сен-Фереоль, а ужинаю я у госпожи Леруа.
И не простившись со мной, она встала. Она только сейчас заметила госпожу Сван, а та, увидев меня, почувствовала себя неловко.
Я не хочу, чтобы моя мать знакомила меня с женой Свана, - сказал мне Сен-Лу. - А, дядя Паламед пришел!
За несколько дней до моего визита к маркизе мне совершенно неожиданно нанес визит незнакомец - некто Шарль Морель, сын бывшего камердинера моего двоюродного деда. Этот двоюродный дед (у которого я застал даму в розовом) в прошлом году умер. Камердинер не раз порывался зайти ко мне. Я не догадывался зачем, но мне хотелось с ним повидаться, так как я узнал от Франсуазы, что он свято хранит память о моем деде и постоянно бывает на его могиле. Но камердинеру пришлось поехать полечиться в родные края. Я был изумлен при виде красивого восемнадцатилетнего юноши, одетого хоть и безвкусно, но роскошно, так что принять его можно было за кого угодно, только не за камердинера. Впрочем, он поспешил дать мне понять, что не имеет ничего общего со средой челядинцев, из которой он вышел, с самодовольной улыбкой он сообщил мне, что получил первую премию в консерватории. Цель его прихода ко мне заключалась в следующем: его отец из тех вещей покойного дедушки Адольфа, которые он взял себе на память, кое-какие отложил, посылать моим родителям он счел неудобным, а молодого человека, как я, они, по его мнению, могли бы заинтересовать. Это были фотографии знаменитых актрис и высокого полета кокоток, знакомых моего деда, - случайно сохранившиеся образы той жизни, которую старый любитель земных утех отделил непроницаемой стеной от своих родственников. Когда молодой Морель показывал мне снимки, я почувствовал его желание подчеркнуть, что он держится со мной как равный с равным. Говоря мне “вы”, но по возможности избегая употреблять слово “господин”, он испытывал удовольствие человека, чей отец обращался к моим родителям не иначе, как в третьем лице. Молодой человек напрасно старался замазать свое происхождение - тень моего деда Адольфа, громадная, достойная преклонения в глазах старого камердинера, неустанно парила, как нечто почти священное, над детством и отрочеством камердинерова сына. Пока я рассматривал фотографии, Шарль Морель водил глазами по моей комнате. Я думал, куда бы мне спрятать снимки. “Как же так? - спросил Шарль Морель(тоном не укоризненным: в этом не представлялось необходимости , так много упрека было в его словах), - почему я не вижу у вас в комнате ни одного портрета вашего дедушки?” Я почувствовал, как к моим щекам прилила кровь. “По-моему, у меня нет его портрета”, - пролепетал я. “То есть как? У вас нет ни одного портрета вашего дедушки Адольфа, который вас так любил? Я вам пришлю из собрания моего родителя, - надеюсь, вы повесите его на почетном месте, вот над этим комодом, - ведь комод достался вам от дедушки”. У меня в комнате не было даже портретов моих родителей, поэтому отсутствие портрета деда Адольфа, право же, не свидетельствовало о моей непочтительности. Однако нетрудно было догадаться, что для Мореля-отца, от которого этот взгляд перешел по наследству к его сыну, мой дед был самым важным лицом в семье, а мои родители представляли собой лишь слабое отражение его блеска. Я был у камердинера в большой чести, потому что дед часто говорил, что из меня выйдет второй Расин или Волабель, и камердинер смотрел на меня, как на приемного сына, как на любимца деда. Я скоро убедился, что сын Морель - большая пройдоха.
Впрочем, тщеславие, очевидно, не мешало Шарлю Морелю увлекаться более конкретными реальностями. Он увидел, что во дворе племянница Жюпьена шьет жилет и, хотя он сказал мне, что ему как раз нуже жилет “фантазия”, я почувствовал, что девушка произвела на него сильное впечатление. Он не постеснялся попросить меня спуститься во двор и познакомить его с ней. “Но только не надо говорить ей, что я имею какое-то отношение к вашей семье, - вы меня понимаете? Я надеюсь, что вы из деликатности умолчите о моем отце, - скажите, что я ваш друг, известный артист. Надо, чтобы эти торгаши чувствовали, с кем имеют дело, - вам ведь это ясно?” Хотя он и ввернул, что - понятное дело - я знаю его очень мало для того, чтобы называть его дорогим другом, но что я мог бы называть его при девушке - ну, конечно, не “дорогой мэтр”... - но, если вам не трудно, например, “дорогой артист”, - у жилетника я все-таки не стал, как выражается Сен-Симон “титуловать” его, - я ограничился тем, что в ответ на его “вы” тоже говорил ему “вы”. Перебрав несколько бархатных жилетов, он остановился на ярко-красном, до того кричащем, что, несмотря на свой дурной вкус, он потом так ни разу и не надел его. Девушка продолжала работать вместе с двумя ученицами, но мне показалось, что Шарль Морель, в котором она узнала человека своего круга (только поэлегантнее и побогаче), произвел на нее не менее сильное впечатление и очень ей понравился. Меня крайне удивило, что среди фотографий, присланных мне отцом Шарля Мореля, я обнаружил портрет мисс Саскрипант (то есть, Одетты) работы Эльстира, и, провожая Шарля до ворот, я сказал ему:”Боюсь, что вы не сможете пролить свет. Дедушка был близко знаком с этой дамой? Я не представляю себе, к какому периоду его жизни относится их знакомство, меня это интересует в связи со Сваном.” - “Ах да, я забыл вам сказать, что отец просил меня обратить на нее ваше внимание. Эта дама полусвета завтракала у вашего дедушки, когда вы с ним виделись в последний раз. Отец не знал, можно ли вас впустить. Кажется, вы очень понравились этой легкомысленной женщине, и ей хотелось еще раз с вами встретиться. Но тут как раз, по словам отца, в вашей семье произошла ссора, и вы больше у дедушки не бывали.” Тут Шарль Морель издали прощально улыбнулся племяннице Жюпьена. Она смотрела на него и, наверно, любовалась его худым лицом с правильными чертами, его пушистыми волосами, веселыми глазами. А я, пожимая ему руку, думал о госпоже Сван и говорил себе с недоумением, - настолько разобщенными и непохожими одна на другую врезались они в мою память, - что теперь мне придется слить ее в одно с “дамой в розовом”.
Де Шарлю поспешил занять место рядом с госпожой Сван. Понятно, госпожа Сван не принадлежала к числу женщин, на фоне которых ему особенно нравилось рисоваться. Но из дружеских чувств к Свану он играл роль ее поклонника, он знал, что ей льстит его предупредительность, а ему льстило то, что на него бросает тень самая красивая из всех присутствующих здесь женщин.
Надо заметить, что маркизе де Вильпаризи приходы де Шарлю большого удовольствия не доставляли. А де Шарлю, находя у своей тетушки большие недостатки, все-таки очень ее любил. Но иногда мнимые ее обиды доводили его до бешенства, и он, не борясь с собой, писал ей крайне резкие письма и перечислял всякие мелочи, которых до этого как-будто и не замечал. Однажды маркиза де Вильпаризи, боясь, что ей не хватит на жизнь в Бальбеке взятых с собой денег, и решив, из скупости и во избежание лишних расходов, не просить о высылке денег из Парижа, взяла взаймы три тысячи франков у де Шарлю. Через месяц, разозлившись на тетку за какой-то пустяк, он отправил ей телеграмму с требованием, чтобы она ему вернула долг. Получил он две тысячи девятьсот девяносто с чем-то. Несколько дней спустя, увидевшись с теткой в Париже, он в дружеской беседе очень деликатно обратил ее внимание на ошибку, допущенную банком, через который был сделан перевод. “Да нет здесь никакой ошибки, - возразила маркиза де Вильпаризи, - телеграфный перевод стоит шесть франков семьдесят пять сантимов.” - “Ах, так значит, вычли вы сами? Ну тогда другое дело! - заметилде Шарлю.- Я думал, вы не знаете, а то ведь, если бы таким же образом банк поступил с людьми, с которыми вы не очень-то близки, вам могло бы быть неприятно”. - “Нет, нет, никакой ошибки не произошло”. - “В сущности вы совершенно правы”, - весело закончил разговор де Шарлю и нежно поцеловал тетушке ручку.
- Ах ты господи! - сказал мне Сен-Лу. - У дядюшки с госпожой Сван все идет на лад, а мама по простоте душевной к ним с разговорами! Для чистых все чисто.
Я смотрел на де Шарлю. Седой хохолок, улыбающийся глаз за моноклем, приподнявшим бровь, и бутоньерка из красных цветов образовывали как бы три неподвижных вершины необычайно дергающегося треугольника. Я не решился поклониться ему, оттого что он не сделал мне никакого знака. Между тем, я был уверен, что он меня видел. Он рассказывал какую-то историю госпоже Сван, чье роскошное длинное манто, цвета анютиных глазок, накрывало его колено, и в это время бегающие его глаза, подобно глазам торгующего с рук и поминутно оглядывающегося, не идет ли полицейский, наверняка уже обшарили каждый уголок гостиной и рассмотрели всех, кто здесь находится.
Госпожа Сван, оставшись одна и поняв, что я - приятель Сен-Лу, поманила меня к себе. Не виделись мы с ней давно, и я не знал, о чем с ней говорить. Я не упускал из виду моего цилиндра, лежавшего на ковре вместе с другими, но меня разбирало любопытство: чей это цилиндр, на подкладке которого буква Г увенчана герцогской короной, хотя это и не цилиндр герцога Германтского? Я знал всех гостей наперечет, и мне казалось, что ни у кого из них такого цилиндра быть не может.
- Какой милый человек маркиз де Норпуа! - указывая на него, сказал я госпоже Сван. - Хотя Робер де Сен-Лу назвал его ехидной, но...
Он прав, - возразила госпожа Сван.
Заметив, что мысли ее сосредоточены на чем-то таком, что она от меня скрывает, я пристал к ней с расспросами. Госпожа Сван, быть может, довольная создавшимся впечатлением, что кто-то ею очень интересуется в этом салоне, где она почти никого не знает, отвела меня в сторону.
- Вот что, наверное, имел в виду Сен-Лу, - заговорила она, - только вы ему не передавайте, он подумает, что я - болтушка, а я очень дорожу его мнением, вы же знаете, что я “очень порядочный человек”. На днях Шарлю обедал у принцессы Германтской, не знаю почему, заговорили о вас. Де Норпуа сказал, - это, конечно, чепуха, сейчас же выкиньте это из головы, никто не придал его словам никакого значения, все знают, что для красного словца оне не пожалеет родного отца, - он сказал, что вы - полуистеричный льстец.
Я уже когда-то описывал свое изумление, вызванное тем, что приятель моего отца, маркиз де Норпуа, мог так говорить обо мне. Но в еще большее изумление я пришел, узнав, что то, что я с таким волнением в былое время говорил о госпоже Сван и о Жильберте, дошло до принцессы Германтской, а между тем я думал, что она понятия обо мне не имеет. Все наши поступки, наши слова, наш образ действий отделяет от “света”, от людей, к которым они не имеют непосредственного отношения, Среда, чья проницаемость беспрестанно меняется и остается для нас загадкой, зная по опыту, что важные вещи, которые нам хотелось бы как можно скорее сделать общим достоянием (вроде моих славословий госпоже Сван, которую я прежде расхваливал всем и каждому, по любому поводу, в надежде, что из стольких добрых семян хоть одно да взойдет), в одно ухо влетают, в другое вылетают, - часто именно оттого, что мы так страстно желаем их распространения, - мы, естественно, бываем весьма далеки от мысли, что какое-нибудь случайное наше замечание, которое мы и сами-то давно забыли, иной раз даже и не сделанное нами, а только, как всем показалось вдруг, вполне могло быть и нами сделано, или возникшее само из ничего, случайно, рядом с замечанием иного рода, беспрепятственно проделывает огромные расстояния, - в данном случае до принцессы Германтской, - и на празднике богов над нами же еще и посмеются.
_ Маркиз! - со смехом сказала маркиза де Вильпаризи. - Какие бывают смешные люди! Вообразите, сегодня у меня был с визитом один господин, и он меня уверял, что ему приятнее целовать мою руку, чем руку молодой женщины.
Маркиз де Норпуа усмехнулся и едва заметно подмигнул.
Робер, сидевший с матерью, в глубине гостиной подозвал меня.
- Какой ты добрый! - сказал я. - Чем мне тебя отблагодарить? Может быть, завтра поужинаем вместе?
- А вот насчет того, что я, как ты утверждаешь, сделал тебе доброе дело, - продолжал Сен-Лу, - то это неверно, тетушка сказала, что это ты от нее бегаешь, что ты на нее за что-то сердишься.
Внезапно Сен-Лу вырвался из материнских объятий, и уведя меня за бюро с цветами, перед которыми с мольбертом опять уселась маркиза де Вильпаризи, сделал мне знак идти за ним в маленькую гостиную. Я направился туда, но тут де Шарлю, вероятно, подумав, что я ухожу, на полуслове прервал разговор с бельгийским послом, и, круто повернувшись, оказался прямо передо мной. Я оторопел, увидев, что он взял цилиндр в буквой Г и с герцогской короной. В проеме двери, которая вела в маленькую гостиную, он, не глядя на меня, сказал:
- Я вижу. что вы стали бывать в свете, так вот, доставьте мне удовольствие - навестите меня. Но это довольно сложно, - продолжал он, и взгляд у него сейчас был отсутствующий и озабоченный, точно он боялся навсегда лишиться удовольствия, если упустит случай сговориться со мной о том, как его получит. - Я редко бываю дома - вы мне напишите. Все это я вам объясню в более спокойной обстановке. Я сейчас ухожу. Проводите меня немножко. Я вас не задержу.
- Будьте повнимательнее, - сказал я. - Вы по рассеянности взяли чужую шляпу.
- Вы не хотите, чтобы я взял собственный цилиндр?
Я вообразил, - именно такой случай был недавно со мной, - что кто-то унес его шляпу, а он, чтобы с непокрытой головой не выходить на улицу, взял первую попавшуюся, я же, открыв эту проделку, поставил его в неловкое положение. Я не стал спорить, я отговорился тем, что мне еще надо сказать несколько слов Сен-Лу.
- А сейчас он разговаривает с этим идиотом - герцогом Германтским, - добавил я.
(И вообще герой производит впечатление разини и растяпы, который делает ляпы на каждом шагу, наступает на ноги гостям и всех подряд ставит в неловкое положение, при разговоре шепелявит и не выговаривает половины букв алфавита, ко всем лезет со своей искренней любовью и разбрызгивает слюну, размахивая руками и подпрыгивая от нетерпения на месте.)
- Отлично сказано! Непременно передам моему брату.
- А вы думаете, что это может быть интересно господину де Шарлю? (Я полагал, что его брат тоже должен носить фамилию де Шарлю. Сен-Лу что-то мне объяснял такое в Бальбеке, но я забыл.)
- При чем тут господин де Шарлю? - оборвал меня барон. - Идите к Роберу. Мне известно, что вы сегодня принимали участие в кутеже, который он устроил для позорящей его женщины. Вы должны употребить все свое влияние и растолковать ему, что он огорчает свою бедную мать, да и всех нас, пачкая наши имена.
- Я признаю, что в истории с колье я выглядел некрасиво, - сказал мне Робер. - Понятно, злого умысла у меня не было, но ведь каждый вправе иметь свою точку зрения. У нее было очень тяжелое детство.
- Вы собираетесь уходить вместе с моим племянником Паламедом? - сприсила маркиза де Вильпаризи.
Полагая, что ей будет очень приятно узнать, что я в большой дружбе с ее любимым племянником, я радостно сообщил: “Он предложил мне пойти вместе. Я в восторге. Вообще, вы даже не представляете себе, какие мы с ним друзья, а со временем - я уверен - мы с ним еще больше сойдемся.”
Недовольство у маркизы де Вильпаризи сменилось настоящей тревогой. “Не ждите его, - с озабоченным видом сказала она мне, - он занят разговором с бельгийским послом. Он уже забыл, что условился с вами. Ну, идите же, идите, пока он стоит к вам спиной.”
Маркиза де Вильпаризи не могла дождаться, когда же наконец я уйду. И я, решив, что ей необходимо поговорить с племянником по важному делу, спешно откланялся. Рядом с ней грузно восседал олимпийски величественный герцог Германтский. Каждая часть его тела словно говорила о несметных богатствах, приобретала благодаря этим богатствам особую плотность, как-будто чтобы сотворить этого человека, стоившего так дорого, его богатства были переплавлены в один человекообразный слиток. Когда я подошел к нему попрощаться, он из вежливости поднялся со своего сиденья, и я ощутил косную, плотную тридцатимиллионную массу, которую привело в движение, подняло и поставило передо мной прежнее французское воспитание. Мне казалось, что эта статуя Зевса, которую Фидий отлил из чистого золота.
На лестнице меня окликнули.
- Так-то вы меня ждете, сударь?
Это был де Шарлю.
- Не хотите ли пройтись пешком? Давайте прогуляемся, пока я не найду извозчика.
- Вам надо со мной поговорить?
- Да, да, вы угадали. Мне нужно вам кое-что сказать, вот только не знаю - скажу ли. Конечно, я понимаю, что для вас это представляет громадный интерес. Но вместе с тем я предвижу, что в моем возрасте, когда начинаешь ценить спокойствие, это может внести в мою жизнь беспорядок, повлечет за собой зряшную трату времени. не знаю, стоите ли вы того, чтобы я ради вас заваривал эту кашу. Я не имею удовольствия знать вас настолько, чтобы принять то или иное решение. В Бальбеке вы мне показались вполне заурядным, даже со скидкой на то, что “купальщик” в туфлях всегда выглядит глупо. Впрочем, может быть у вас и нет особого желания получить от меня то, что я мог бы дать вам. Может быть, мне действительно не стоит беспокоиться. Потому что, - говорю вам это с полной откровенностью, - ничего, кроме беспокойств, мне это не сулит.
(Говорили, что Шарлю все скорбит по поводу кончину своей несравненной жены, и часами тоскует у ее могилы.)
Я сказал, что в таком случае надо об этом забыть.
- Вы зря деликатничаете, - оборвал он меня. - Побеспокоить себя ради человека стоящего - это очень приятно. Для лучших из нас увлечение искусствами, любовь к старью, коллекционированию, к садоводству - это эрзац, суррогат, алиби. В глубине нашей бочки мы, как Диоген, мечтаем о человеке. Мы разводим бегонии, подстригаем тисы за неимением лучшего, потому что тисы и бегонии послушны. Но мы предпочли бы тратить время на выращивание человека. Вот в чем дело. Вы должны хотя бы немного знать себя. Стоите вы этого или нет?
- Я никогда не причиню вам никаких беспокойств, - сказал я, - и поверьте, все, что вы для меня сделаете, будет иметь для меня огромную ценность. Я глубоко тронут тем, что вы удостоили меня своим вниманием и изъявили желание быть мне полезным.
К великому моему удивлению, де Шарлю поблагодарил меня в почти восторженных выражениях и в наплыве дружеских чувств взял меня под руку. Говоря мне добрые слова, де Шарлю то задерживал на мне сосредоточенно пристальный, холодно пронзительный взгляд, каким он поразил меня при утренней встрече у бальбекского казино, и даже за несколько лет до того - около розового терновника, в тансонвильском парке, когда он стоял рядом с госпожой Сван, которую я тогда считал его любовницей.
- Полагаю, вы настолько умны, что не подумаете, будто я обращаюсь к вам из-за отсутствия там знакомых, от одиночества или от скуки. Я не говорил вс вами о моих родственниках - я полагал, что мальчик в вашем возрасте, выходец из мелкой буржуазии должен знать французскую историю. Эти люди моего круга невежественны, как лакеи, и ничего не читают. В былое время лакеями при короле состояли вельможи, а теперь вельможи зачастую ничем не отличаются от лакеев. Но молодые буржуа вроде вас - люди начитанные. Вы, конечно, знаете, как прекрасно сказал о моих родственниках Мишле: ”Могущественные Германты представляются мне поистине великими людьми, И что перед ними бедный маленький французский король, заточенный в своем парижском дворце?” Я часто думал, что обладаю в силу обстоятельств, о которых вы, быть может, потом узнаете, - сокровищницей опыта, бесценным секретным досье, которым я не считал себя вправе пользоваться в личных целях, но на которое молодой человек посмотрит как не драгоценность, когда я через несколько месяцев передам ему то, что собирал более тридцати лет и чем, может быть, только я один и владею.
То де Шарлю до того внимательно вглядывался в экипажи, проезжавшие мимо нас один за другим, что некоторые извозчики останавливались.
- Я имею в виду роскошную пищу для ума, которую вы получите, узнав некие тайны, а ведь нынешние Гизо отдали бы несколько лет жизни за то, чтобы их выведать, потому что если б эти тайны им открылись, то они стали бы смотреть на некоторые события иными глазами. И я имею в виду не только совершившиеся события, но сцепление обстоятельств (это было одно из излюбленных выражений де Шарлю, и, произнося его, он молитвенно складывал руки, но пальцев не сгибал, как бы изображая их сомкнутостью сцепление не называемых им обстоятельств.) Я вам по новому объясню не только прошлое, но объясню и будущее. Вернемся к вам, к моим планам. связанным с вами. Существует некое франкмассонское братство, - я ничего не могу вам о нем сообщить, кроме того, что в брастве состоят четыре европейских монарха. Так вот, приближенные одного из них хотят вылечить его от этого помешательства. Дело не шуточное, из-за него мы на грани войны. Да, именно на грани. Вы слыхали, что один человек вообразил, будто у него в бутылке китайская принцесса? Это был бред сумасшедшего. Его вылечили. Но тогда он поглупел. Есть болезни, от которых не следует лечить, потому что они предохраняют нас от более опасных.
На площадке лестницы к Свану подошел метрдотель и сказал, что Одетта просила, - но уже час назад! - передать Свану, - если он все-таки приедет, - что по дороге домой она, по всей вероятности, заедет выпить шоколаду к Прево. Сван поехал к Прево, но ему на каждом шагу преграждали путь экипажи на темной мостовой. Сван считал минуты, прибавляя к каждой из них по нескольку секунд. Чтобы быть уверенным, что он не укорачивает их и что у него есть шанс еще застать Одетту у Прево.
Робер почти ничего не знал об изменах своей возлюбленной, мысль его была занята всякой чепухой по сравнению с тем, что собой представляла подлинная жизнь Рахили, жизнь, начинавшаяся ежедневно только после того, как он от нее уходил. Он почти ничего не знал об ее изменах. Но если б они и стали ему известны, это не поколебало бы его доверия к Рахили. Согласно дивному закону природы, действующему в любом, самом многослойном обществе, люди пребывают в полнейшем неведении относительно любимого существа.Стоя по одну сторону стеклянной перегородки, влюбленный говорит себе:” Это ангел, она никогда не будет моей, мне остается только умереть, и все-таки она меня любит. Она так меня любит, что, пожалуй, - да нет, этому не бывать...”
У Прево Одетты не было. Сван решил заглянуть во все бульварные рестораны. Липы вкрадчиво перешептывались, на тротуарах теплым
дыханием подхватывал золотистый свет кафешантанов. Слои музыки скапливались в низинах. Чтобы не терять времени, Сван направился в одну сторону, а в другую послал кучера Реми (дожа Лоредано работы Рицци). И, так и не найдя Одетты, стал ждать его в условленном месте. Экипаж не возвращался. Сван представлял себе момент его возвращения и так и этак: Реми скажет ему: ”Эта дама там”, или Реми скажет ему: “Этой дамы нет ни в одном ресторане”. И соответственно ему по-разному представлялось окончание вечера: или он встретится с Одеттой и она развеет его тоску, или он вернется домой, так и не повидавшись с ней.
Кучер вернулся, но когда он остановил экипаж, Сван, вместо того, чтобы спросить: “Нашли вы эту даму?” - сказал: “Напомните мне завтра распорядиться насчет дров, а то ведь дрова, кажется, у нас на исходе”. И, конечно, если бы кучер перебил его и сказал: “Эта дама там”, - он бы ответил: “Ах да, верно, ведь я же вас посылал...вот так вот! Совсем из головы вон!” - и продолжал бы говорить о дровах, чтобы скрыть волнение и дать себе время покончить с тревогой и порадоваться.
Но кучер объявил, что нигде ее не нашел, и на правах старого слуги позволил себе высказать свое мнение:
- По-моему, вам теперь пора ехать домой.
- Ни в коем случае! - вскричал Сван. - Мы должны найти эту даму. Это чрезвычайно важно. У нее есть ко мне дело, она будет очень недовольна и обидится. Если мы не встретимся.
- Да чего ей обижаться? - возразил Реми. - Ведь она же уехала, не дождавшись, велела передать, что будет у Прево, а ее там не оказалось.
К довершению всего стали гаснуть огни. Под деревьями бульваров, в таинственной темноте еще бродили редкие прохожие, но различить их можно было с трудом. Время от времени к Свану приближалась тень женщины, шептала ему на ухо, просила проводить, он уже было соглашался, но каждый раз вздрагивал. Он впивался взглядом в призрачные эти фигуры, как-будто в царстве мрака, среди мертвецов, искал свою Эвридику.
С той минуты, как Сван обнаружил сходство Одетты с Сепфорой Сандро ди Мариано, которого охотно называют Боттичелли, Сван уже не обращал внимания на то, хороши или не хороши у Одетты щеки, не думал, что если он только когда-нибудь может быть осмелится поцеловать ее, то, наверное, ощутит чисто телесную нежность ее губ, - теперь это было для него переплетение тонких и красивых линий, которые его взгляд разматывал, следя за их извивами, за крутизной ее затылка, за водопадом волос и разлетом бровей. Он смотрел на нее, и вее лице оживала часть фрески, которую он всегда теперь старался в ней разглядеть. Сван упрекал себя, что сразу не оценил женщину, которая привела бы в восхищение великого Сандро. Сван поставил на письменный стол, как бы вместо карточки Одетты, репродукцию дочери Иофора.
Сван велел везти его в ночные рестораны, это была единственная надежда на счастье. Сван доехал до Золотого дома, дважды заглянул к Тортони, потом в Английское кафе, и нигде ее не нашел, но когда он с потерянным видом зашагал к своему экипажу, ждавшего его на углу Итальянского бульвара, то столкнулся с женщиной, это была она, Одетта объяснила ему, что так как у Прево свободного места не нашлось, то она поехала ужинать в Золотой дом, но он не заметил ее в уголке, а теперь она направляется к своему экипажу. Он сел в экипаж Одетты и велел своему кучеру ехать за ними. В руке у нее был букет орхидей. И еще Сван увидел эти цветы под кружевной косынкой у нее в волосах. Они были приколоты к эгретке из лебяжьих перьев. И за корсаж были засунуты опять-таки орхидеи. У нее еще не совсем прошел испуг после встречи со Сваном, как вдруг шарахнулась налетевшая на что-то лошадь. Их тряхнуло. Одетта вскрикнула, задрожала всем телом. Ей стало нечем дышать.
- Ничего, ничего, - проговорил он, - не бойтесь.
Чтобы она не упала, он обнял ее и притянул к себе.
- Главное, не разговаривайте, - сказал он, - отвечайте мне знаками, иначе вам будет еще труднее дышать. Вы ничего не будете иметь против, если я поправлю цветы на платье? Как бы они не выпали.
Одетта не привыкла к тому, чтобы мужчины так с ней церемонились.
- Да, да, конечно, пожалуйста, - улыбаясь, ответила она.
- Нет, нет, главное, не разговаривайте! - воскликнул он. - Вы совсем задыхаетесь. Вы отлично можете отвечать мне жестами - я пойму. Значит, вы правда, ничего не имеете против? Посмотрите, вот тут немножко... по-моему, на вас насыпалась пыльца, позвольте, я стряхну. Так вам не очень неприятно, так не больно? Может, вам щекотно? Я боюсь помять платье. Понимаете, их действительно необходимо прикрепить, иначе они упадут, а вот если я их засуну поглубже... Скажите по чистой совести. Это вас не коробит? А если я их понюхаю? Мне хочется проверить, пахнут ли они еще или нет. Я не знаю, как они пахнут. Можно? Скажите откровенно.
Она чуть заметно, с улыбкой пожала плечами, как бы говоря: “Чудак! Вы же видите, что это доставляет мне удовольствие.”
Он погладил другой рукой щеку Одетты. Одетта пристально на него посмотрела томным и многозначительным взглядом, каким смотрят женщины флорентийского мастера, глядевшие из-под полуопущенных век блестящие ее глаза, большие, продолговатые, точь-в-точь как у тех женщин, казалось, вот-вот выльются, точно две слезы. Она выгибала шею, как женщины на картинах из языческой жизни и на картинах религиозного содержания. И хотя, без сомнения, это была для нее привычная поза, хотя она знала, что это наиболее выигрышная поза, и хотя она следила за собой, как бы не забыть принять ее, все же она делала вид, будто напрягает крайние усилия, чтобы удержаться в этом положении. И прежде чем она как бы нехоты приблизила губы к Свану, он на мгновение обхватил ее голову руками.
Когда Одетта играла музыкальную фразу из Вентейля, он заставлял повторять ее десять, двадцать раз подряд, и в то же время требовал, чтобы Одетта целовала его не переставая. Наконец она делала вид, что прекращает игру, и говорила: “Ты просишь, чтобы я играла, а сам меня держишь! Я не могу делать все сразу. Выбери что-нибудь одно. Что я должна: играть или ласкаться?” Он сердился, а она заливалась смехом, смех превращался в дождь поцелуев и извергался на него. Иногда она смотрела на Свана хмуро, перед ним опять было лицо, достойное занять место в “Жизни Моисея” Боттичелли, и он помещал его там, он придавал шее Одетты нужный выгиб, когда же он чувствовал, что ее портрет во вкусе XV века, написанный водяными красками на стенах Сикстинской капеллы, удался ему, мысль, что Одетта все-таки остается здесь у рояля, что сию минуту он может обнять ее, обладать ею, фреской, что она из плоти и крови, что она - живая, до того опъяняла его, что с помутившимися глазами, выдвинув нижнюю челюсть, точно собирался проглотить ее, он бросался на эту деву Боттичелли и впивался в ее щеки.
Кабинет де Шарлю. Барон де Шарлю распекает героя:
- Вы даже не имеете понятия, на чем сидите. Вы подставили себе под зад вместо глубокого кресла Людовика Четырнадцатого стульчик эпохи директории. Этак вы примете колени маркизы де Вильпаризи за раковину и черт знает чего натворите. Не узнали же вы орнамента из незабудок бальбекской церкви на переплете книги Бергота!
- На картине Веласкеса “Пики”, - продолжал он, - победитель, как всякий порядочный человек, идет навстречу униженному врагу, вот так же как и я, - поскольку я - все, а вы - ничто, - сделал первый шаг. Вы имели глупость на это ответить, что не мне говорить о благородстве. Но я не отступил. Наша религия учит терпению. Терпение, какое я выказал по отношению к вам, мне, надеюсь, зачтется, и я только улыбнулся в ответ на вашу наглость, если только можно назвать наглостью ваше поведение с человеком, который на столько голов выше вас, но больше, милостивый государь, мы об этом говорить не будем. Я подверг вас испытанию, которому единственный выдающийся человек нашего времени дал остроумное название: испытание слишком большой любезностью, и он же с полным основанием умозаключает, что это самое страшное из всех испытаний и что только оно способно отделить доброе семя от плевел. Я не стану упрекать вас в том, что вы его не выдержали, - победители редки. Но - таково последнее слово, которое я скажу вам на этом свете, - я желаю оградить себя от ваших клеветнических измышлений.
- Клянусь вам, барон, что я ничего обидного про вас не говорил.
- А кто вам сказал, что я обижен? - в бешенстве крикнул де Шарлю и сел на диване, на котором только сию секунду лежал неподвижно, а в это время на лице его извивались мертвенно-бледные вспененные змеи, голос же становился то визгливым, то рокочущим, как покрывающая все звуки беснующаяся буря. - Неужели вы воображаете, что я могу на вас обидеться? Да знаете ли вы, с кем разговариваете? Смею вас уверить, что ядовитая слюна пятисот ваших приятелей, даже если б эти мальчишки вскарабкались друг на друга, могла бы запачкать только большие пальцы на моих стопах.
В один миг страстное желание убедить де Шарлю, что я никогда не слышал и не говорил про него ничего дурного, уступило во мне место лютой злобе при этих его словах, которые, как я полагал, могла внушить ему только безмерная его гордыня. Придя в остервенение, я ощутил жгучую потребность кого-то или что-то бить, но все же я не настолько обезумел, чтобы утратить уважение к человеку гораздо старше меня и даже, из-за их художественной ценности, к стоявшим около него статуэткам из немецкого фарфора, а потому я набросился на новенький цилиндр барона, швырнул его на пол, стал его топтать, потом, как ни вопил де Шарлю, с ожесточением рвать, содрал подкладку, на две части разорвал корону, и только после этого кинулся к двери и распахнул ее. Каково же было мое изумление, когда я увидел, что по обеим сторонам двери стоят два лакея, но оба лакея при моем появлении медленно удалились с таким видом, как-будто они шли мимо дверей каждый по своим делам.
Когда я видел, как по Аллее акаций, быстрым шагом идет госпожа Сван в суконной курточке, в шапочке с фазаньим пером, с проколотым на груди букетиком фиалок, и одними глазами отвечает на приветствия едущих в колясках мужчин, которые, издали завидев ее силуэт, кланяются ей и говорят друг другу, что такой шикарной женщины больше нет. Если мне удавалось умолить обессилевшую Франсуазу, уверявшую, что у нее “ноги отказываются”, я наконец различал вылетавшее на ту аллею, что идет от Ворот дофина, олицетворение царственного величия, производившее на меня столь сильное впечатление, какого потом ни одна настоящая королева никогда на меня не производила, и олицетворение это увлекал лет пары горячих лошадей, поджарых, расстилавшихся, точно на рисунках Константина Гис, как увлекал он и здоровенного кучера, закутанного, точно казак, и восседавшего на козлах рядом с маленьким грумом, я чувствовал, как ее очертания врезаются в мое сердце явственной, обескровливающей раной - бесподобную коляску, а в глубине коляски госпожу Сван с единственной седой прядью в белокурых теперь волосах, подхваченных тонкою лентою из цветов, из фиалок, придерживавшей длинную вуаль, с сиреневым зонтиком в руке, свободно откинувшуюся на спинку и приветливо улыбавшуюся тем, кто с ней здоровался, многосмысленной улыбкой, в которой я читал лишь монаршье благоволение. Одним эта улыбка говорила: “Я все хорошо помню - это было упоительно”, другим: “Как бы я вас любила. Не повезло нам!”, третьим: “Пожалуйста! Мне еще некоторое время придется ехать в ряду экипажей, но при первой возможности я сверну.” Когда навстречу ехали незнакомые, вокруг ее губ все же бродила ленивая улыбка, точно искавшая приюта в ожидании друга или в воспоминаниях о нем, и тогда о ней говорили: “До чего хороша!”
Прошел Коклен, о чем-то рассуждая с друзьями и приветствуя проезжавших в экипажах широким театральным жестом. А я думал только о госпоже Сван, я знал, что, доехав до Голубиного тира, она велит кучеру свернуть и остановиться, а сама пойдет дальше пешком. И в те дни, когда я чувствовал, что у меня хватит смелости пройти мимо нее, я тащил Франсуазу туда же. Госпожа Сван шла нам навстречу, расстилая за собой длинный шлейф сиреневого платья, одетая так, как по понятиям простонародья, одеваются королевы, - шла, посматривая на ручку зонтика, почти не глядя на прохожих, впрочем, обернувшись, чтобы позвать свою собаку, она мельком оглядывалась по сторонам. Я улавливал вокруг госпожи Сван невнятный шепот славы. Сердце у меня учащенно билось при мысли, что немного спустя все эти люди увидят, что безвестный молодой человек, на которого они не обращают ни малейшего внимания, здоровается с женщиной, славившейся своей красотой, безнравственностью и элегантностью. Однако, подойдя к госпоже Сван почти вплотную, я таким быстрым и широким движением снимал шляпу и так низко кланялся, что она невольно улыбалась.
Хотя среди женщин на самый высокий пьедестал де Шарлю возносил принцессу Германтскую, все же не одни только его загадочные слова насчет некоего “недоступного дворца Алладина”, где она жила, явились причиной моей ошеломленности, которая вскоре сменилась страхом при мысли: уж не жертва ли я злой шутки, которую кто-то придумал, чтобы меня выставили за дверь дома, куда бы я явился без приглашения, - сменилась, когда я месяца через два после ужина у герцогини, во время ее поездки в Канн, вскрыв с виду самый обыкновенный конверт, прочел то, что было напечатано на визитной карточке: “Принцесса Германтская, урожденная герцогиня Баварская, будет дома в такой-то день”. В самый день приема у принцессы Германтской я узнал, что герцог и герцогиня накануне вернулись в Париж.
Меня принял герцог у себя в кабинете.
- Ориана сейчас придет,- сказал мне герцог сразу, как только я вошел. - Сван должен сейчас принести ей корректуру своей статьи о монетах Мальтийского ордена, и, еще того хуже, огромные фотографии этих монет с обеих сторон, поэтому Ориана решила поскорей одеться, чтобы успеть посидеть с ним, перед тем, как ехать обедать. Мы и так завалены вещами, спасенья от них нет, я просто не знаю, куда приткнуть фотографии Свана. Но у меня чересчур любезная жена, она безумно любит доставлять людям удовольствие. Она уверена, что Свану будет приятно показать ей одного за другим всех гроссмейстеров Ордена, медали которых он нашел на Родосе. Я сказал: Мальтийского? Нет, Родосского, но это один и тот же Орден - Орден Святого Иоанна Иерусалимского. В сущности, родосские рыцари интересуют ее постольку, поскольку ими поглощен Сван. Наш род теснейшим образом связан со всей этой историей. Связан даже еще и теперь: мой брат Паламед, с которым вы знакомы, - один из самых видных деятелей в Мальтийском ордене. Но если бы об этом заговорил с Орианой я, она и слушать бы не стала. А вот когда Сван, изучая тамплиеров (диву даешься, с каким увлечением люди, исповедующие одну веру, занимаются изучением другой), подошел к истории родосских рыцарей, наследников тамплиеров, Ориана тут же загорелась желанием посмотреть их головы. По сравнению с Люзиньянами, королями Кипра, от которых мы ведем свое происхождение по прямой линии, это мелкота. Но так как Сван пока Люзиньянами не занят, Ориане никакого дела до них нет.
Герцог, видимо, был тронут, что я пришел к нему в день его приезда. Но по его лицу прошла тень, как только я сказал, что зашел попросить его жену навестии справки, приглашает ли меня принцесса.
-Понимаете, дружок, - сказал он с таким видом, как-будто его только сейчас осенило, - я лучше не буду говорить Ориане о вашей просьбе. Вы же знаете, какая она обязательная и что ее любовь к вам безгранична. Как бы я ее не отговаривал, она непременно пошлет принцессе записку, и уж тогда, если она устанет после обеда, у нее не будет никаких уважительных причин: придется ехать на вечер. Да, да, я ей ничего не скажу. Она сейчас выйдет. Прошу вас: ни слова! Но если вы все-таки решитесь пойти на вечер, мы, конечно, будем счастливы увидеться с вами.
Я спросил, как он думает, не будет ли на вечере у принцессы госпожа де Стермарья?
_ Нет, нет, - с видом знатока ответил он. - Мне эта фамилия знакома, я встречал ее в клубных адрес-календарях, де Стермарья не принадлежат к тому обществу, которое собирается у Жильбера. Вы там увидите людей великосветских и очень скучных: дам, которые давно утратили титул герцогинь, но добились его восстановления, всех послов, многих Кобургов, высочеств их других стран, но не надейтесь увидеть даже тень Стермарья. Жильбер заболел бы от одного вашего предположения. Ах да, вы же любите живопись, я вам сейчас покажу чудную картину - я приобрел ее у моего родственника, принца, частично в обмен на картины Эльстира - они нам, правда, не нравятся. Меня уверяют, будто это Филипп де Шампань, но я думаю, что это кто-нибудь повыше сортом. Сказать вам откровенно? Я думаю, что это Веласкес, и притом периода его расцвета, заключил герцог и посмотрел на меня в упор, чтобы проверить, какое это на меня произвело впечатление или чтобы усилить его.
Вошел лакей.
- Ее светлость приказала спросить вашу светлость: не может ли ваша светлость принять господина Свана, а то ее светлость еще не совсем готова?
Герцогу скоро надо было идти одеваться.
- Попросите господина Свана сюда, - сказал он лакею и обратился ко мне, - Сама же позвала Свана и, конечно, еще не готова. Не говорите при Сване о вечере у Мари-Жильбер, я не знаю, пригласили ли его. Жильбер его очень любит - он уверен, что Сван - незаконный внук герцога Беррийского, это целая история. ( А иначе стал бы Жильбер с ним цацкаться! Представляете себе?)
Герцог позвал лакея, чтобы узнать, не вернулся ли посыльный к дОсмону.
- Нет, ваша светлость, он еще не приходил.
- А, черт! У нас в доме все доводится до последней секунды! Может быть, Аманьен уже отдал концы, в вечернюю газету успеют тиснуть объявление, и тогда прощай костюмированный бал!
Я очень давно не видел Свана - он очень переменился. Он был очень болен, а болезнь так же резко меняет лицо, как отпущенная борода. Сван был болен той же самой болезнью, от которой скончалась его мать, и заболел он в том же возрасте, что и она. В нашей жизни и впрямь такое огромное значение имеют каббалистические числа, дурной глаз, что кажется, будто и правда она в руках у колдуний. И если существует средняя продолжительность жизни человеческого рода в целом, то существует и средняя продолжительность жизни отдельных семей. Сван был одет элегантно. Светло-серый сюртук подчеркивал его статность и стройность, руки облегали перчатки, белые с черными полосками, в одной руке он держал серый цилиндр с раструбом - такого фасона цилиндры изготовлялись Дельоном только для него, для принца де Сагана, для де Шарлю, для маркиза де Моден, для Карла Гааса и для графа Луи де Тюрена.
На мой поклон он ответил очаровательной улыбкой и сердечным рукопожатием. Я выразил ему свое удивление - мы так давно не виделись, что он мог бы меня и не узнать. Он захохотал, но так, как-будто он на меня слегка рассердился, потом еще раз пожал мне руку. Он на самом деле узнал меня только потом, когда меня назвали по имени. Но после того, как герцог обратился ко мне, ни в выражении лица Свана, ни в выборе слов, ни в теме разговора, - ни в чем не проскользнуло, что это для него неожиданность: до того искусно и до того уверенно играл он роль светского человека. И свою шляпу Сван, придерживаясь уже мало кем соблюдавшегося обычая, положил на пол, около себя, и вдобавок шляпа была у него отделана зеленой кожей: это было не принято, но Сван уверял, что так она гораздо меньше пачкается, а на самом деле - так она ему больше шла.
Послушайте, Шарль, вы же большой знаток, подойдите ко мне, я вам сейчас что-то покажу, а потом, друзья мои, я с вашего позволения ненадолго оставлю вас вдвоем - мне надо переодеться, впрочем, я думаю, что Ориана сейчас выйдет.
И тут герцог показал Свану своего “Веласкеса”.
- Кажется, я это уже где-то видел, - сказал Сван, и его лицо исказила гримаса, какая появляется на лице у больных людей, которым даже говорить трудно.
- Да, сказал герцог, он был озабочен тем, что знаток сразу же не пришел в восторг. - Вы, вероятно, видели эту картину у Жильбера.
- Ах да, в самом деле, теперь я припоминаю.
- Как вы думаете, кто это?
- Если картина принадлежала Жильберу, то, вероятно, это кто-нибудь из ваших предков, - ответил Сван с насмешливой почтительностью к знатности происхождения: он считал, что презирать ее - неучтиво и неумно, но в то же время считал хорошим тоном говорить о ней с издевочкой.
- Вернее всего, - с недовольным видом сказал герцог, - Это Бозон, Германт... не помню только, который по счету. Ну да я на них плевать хотел. Вы же знаете, что я не такой феодал, как Жильбер. Но мне говорили, что это портрет кисти Риго, Миньяра, даже Веласкеса! - вскричал герцог и впился в Свана взглядом инквизитора и палача, чтобы прочитать его мысли и в то же время оказать влияние на ответ. - Ну так кто же? - Герцог обладал способностью добиться нужного ему ответа, а через несколько минут поверить в то, что человек в самом деле так думал. - Говорите правду. Вы думаете, это кто-то из звезд первой величины, которых я перечислил?
- Нннет, - ответил Сван.
Ну, я-то в этом ничего не смыслю, я нипочем не сумею определить, чья это мазня. Но вы любитель живописи, вы человек сведущий - кому же вы это приписываете?
Сван бросил нерешительный взгляд на картину - видно было, что она производит на него ужасное впечатление.
- Вашему врагу! - со смехом ответил он герцогу, и тот вспыхнул.
- Я прошу вас обоих: будьте добры, подождите Ориану, - сказал он, успокоившись, - а я надену фрачишку и сейчас приду. Я велю передать моей хозяйке, что вы ее ждете.
- Герцогиня очаровательная женщина. Хотя, по-моему, она была еще очаровательнее, пока именовалась принцессой де Лом. В ее остроумии появилась желчность, у знатной молодой девушки все это было мягче, а впрочем, и молодежь, и те, что уже в годах, и мужчины и женщины, - все это люди другой породы, и ничего с этим поделать нельзя - многовековой феодализм в крови даром не проходит.
- Вы видитесь с Сен-Лу?
- Нет, совсем не вижусь. Недавно я получил от него письмо - он хотел, чтобы я попросил герцога де Муши и еще кое-кого голосовать за него в Джокей-клобе, но у него все там прошло, как по маслу.
Вошел герцог, а вслед за ним его жена, уже переодевшаяся, статная, великолепная, в красном атласном платье, юбка у нее была отделана блестками, в волосах было большое страусовое перо, окрашенное в пурпур, на плечи накинут тюлевый шарф опять-таки красного цвета.
- Мне очень нравится зеленая отделка вашей шляпы, - заметила герцогиня, от взгляда которой ничто не ускользало. - Да у вас, Шарль, все хорошо: и то, что вы носите, и то, что вы говорите, и то, что вы читаете, и то, что вы делаете.
_ Это у русского писателя Чехова все так, как вы изволили выразиться, - Сван рассматривал герцогиню, как мастерски написанную картину, затем, встретившись с ней глазами, сложил губы так, словно хотел сказать: “Здорово!” Герцогиня засмеялась:
- Вам нравится мой туалет? Я очень рада.
- Какие чудные рубины!
- Ах, милый Шарль! Сразу видно, что вы понимаете в этом толк - не то что скотина Монсерфей: он спросил, настоящие ли они.
- А что будет у принцессы?
- Ничего особенного, - поспешил ответить герцог.
- Да что вы, Базен! Там будет всякой твари по паре. Давка начнется такая, что как бы не затолкали. Одно там должно быть прекрасно, вот только боюсь, как бы в конце концов не собралась гроза, это дивный сад. Вы его видели. Я там была месяц назад, когда цвела сирень - красота неописуемая. И потом еще фонтаны - ну прямо Версаль в Париже.
- Фотографии я вам послал. Не понимаю, почему вам их не передали.
Вошел лакей.
- Почему мне не передали пакета, который прислал господин Сван?.. Да, вот еще что (вы знаете Шарль, что Мама очень болен?): Жюля посылали узнать о здоровье господина маркиза дОсмона - он еще не вернулся?
- Только что пришел, ваша светлость. Все так полагают, что кончина господина маркиза близка.
- Ах, так он еще жив! - облегченно вздохнув, воскликнул герцог. - Кончина, кончина! А вы - дурачина! Пока человек жив, надежду терять нельзя, - обратившись к нам, с веселым видом сказал герцог. - А мне говорили о нем так, как-будто он уже мертв и похоронен. Через неделю он будет молодец молодцом.
- Доктора говорят, что он умрет вечером.
- Да замолчите вы, болван! - вне себя от ярости, крикнул герцог. - Никто вас не спрашивает. Вы ничегошеньки не поняли из того, что вам было сказано.
- Постойте! - обратилась герцогиня к лакею, собиравшемуся уйти. - Я просила принести запакованные фотографии, которые мне прислал господин Сван.
- Ваша светлость! Пакет так велик, что вряд ли пройдет в дверь. Мы его оставили в передней. Так как же, ваша светлость, принести?
- Нет, не приносите, но только надо было сразу сказать. Если это такая громадина, то я спущусь в переднюю и там посмотрю. Да, Базен, возвращаясь к нашему разговору, Мари была там у себя шефом всех полков, ее прочили за шведского короля...
- Подумаешь! Ах, Ориана, неужели вы не знаете, что дедушка шведского короля пахал землю в По, а ведь мы уже девятьсот лет назад стали одними из первых во всей Европе?
- И все-таки, если бы кто-нибудь крикнул на улице: “Глядите: вон шведский король!” - все бежали бы за ним до площади Согласия, а если бы крикнули: “Вон герцог Германтский!”, то для всех это имя было бы пустым звуком.
- Что вы хотите этим сказать?
- А помимо всего прочего, я не понимаю, какие у вас права на титул герцога Брабантского, раз он перешел к бельгийскому царствующему дому?
- По поводу титула “герцог Брабантский” я сто раз говорил вам, Ориана...
- Шарль, милый, я жажду посмотреть ваши фотографии!
- Extinctor draconis, latrator Anibus, - сказал Сван.
- Да, вы так интересно о нем рассказывали и очень удачно сравнивали его со святым Георгием Венецианским. Я только не понимаю: почему Анубис?
- Дались вам эти фотографические снимки! - сказал герцог.
- Кое-кому, вероятно, были бы интереснее порнографические открытки, - без усмешки сказала герцогиня, тем самым подчеркивая, что она сама знает, какой это плоский каламбур. - Я хочу посмотреть их все до единого.
- Давай спустимся, Шарль, и подождем карету внизу, вы продолжите свой визит в передней, а то моя жена все равно от вас не отстанет, Я могу похвалиться выдержкой, я человек спокойный, но она допечет кого угодно.
- Вы совершенно правы, Базен, пойдемте в переднюю, мы, по крайней мере, отдаем себе отчет, ради чего мы уходим из вашего кабинета, но мы никогда не поймем, почему мы происходим от графов Брабантских. Шарль, милый, я как раз хотела вам сказать, когда вы говорили о святом Георгии Венецианском. Дело в том, что мы с Базеном собираемся пожить весной в Италии и в Сицилии. Если бы вы поехали с нами, вы бы нас просто осчастливили. Вы столько рассказывали мне о следах нашествия норманнов, о памятниках античного мира, - представляете себе, как много дало бы мне наше совместное путешествие? Ну, давайте же, посмотрим ваши фотографии.
- Ориана, только не сейчас! Завтра посмотрите, - взмолился герцог, уже показывавший мне знаками, что он в ужасе от громадных размеров фотографий.
- А мне хочется вместе с Шарлем.
- Он придет к вам специально. Ну, а где же вы развесите эти игрушечки?
- В моей комнате, - я хочу, чтобы они всегда были у меня перед глазами.
- Сделайте одолжение! Если они будут висеть у вас в комнате, то, вернее всего, я никогда их не увижу, - сказал герцог, не подумав, что из этих его слов явствовало, что он и герцогиня не живут как муж и жена.
Как вы почтительны даже к пакету! - воздев руки к небу, шепнул мне герцог. - Да, Сван, я ведь натура прозаическая, и меня больше всего удивляет то, что вы сумели найти этакий конвертище. Где это вы его раздобыли?
- В магазине фотогравюр - там часто посылают большие пакеты. Какие же они все-таки невежы! Надписывают: “Герцогине Германтской” без “Ее светлости”.
Я им прощаю, - с рассеянным видом молвила герцогиня: видимо, ей, вдруг прищла в голову забавная мысль, и от этой мысли на ее губах появилась легкая улыбка, но она ее тут же смахнула и обратилась к Свану:
- Ну так как же, поедете вы с нами в Италию?
- Думаю, что не смогу, герцогиня.
- А вот герцогине де Монморанси повезло. Вы были с ней в Венеции и в Виченце. Она рассказывала, что с вами видишь то, чего без вас не увидишь, то, о чем никто никогда не говорил, что благодаря вам, она оценила такие детали, мимо которых двадцать раз проходила, не замечая. Нет, вы безусловно относитесь к ней лучше, чем к нам... Выньте фотографии господина Свана из этого громадного конверта, - приказала она слуге, - загните на нем угол и передайте его от меня ее сиятельству графине Моле.
Сван расхохотался.
- Мне все-таки хотелось бы знать, - спросила герцогиня, - как можно за десять месяцев предвидеть, что вы не сможете поехать?
- Дорогая герцогиня! Я вам отвечу на ваш вопрос, раз вы этого требуете, но вы же сами видите, что я очень болен.
- Шарль, родной мой, вы в самом деле очень неважно выглядите, мне не нравится ваш цвет лица, но ведь я прошу вас поехать с нами не через неделю, а месяцев через десять. Десять месяцев - срок вполне достаточный, чтобы поправиться.
Вошел лакей и доложил, что карета подана.
- Ну, Ориана, скорей! - сказал герцог, уже топавший от нетерпения ногой, как-будто он был одним из ожидавших коней.
- Так почему же вы не поедете в Италию? - вставая, чтобы попрощаться с нами, спросила герцогиня.
- Потому, дорогой друг, что серез несколько месяцев меня уже не будет в живых. В конце прошлого года я советовался с врачами, и они мне прямо сказали, что моя болезнь, от которой я могу умереть в любую минуту. даст мне прожить в лучшем случае, месяца три-четыре, но никак не больше, - улыбаясь, ответил Сван, и в это время лакей распахнул перед герцогиней стеклянную входную дверь.
- Да ну что вы! - воскликнула герцогиня, она уже направилась к выходу, нл при последних словах Свана остановилась и подняла на него прекрасные голубые глаза, смотревшие грустно и вместе с тем крайне недоверчиво. Впервые приходилось ей исполнять две совершенно разные обязанности: садиться в карету, чтобы ехать на званый обед, и выражать сочувствие умирающему, и она не находила в кодексе светской морали такой статьи, которая указывала бы, как ей надлежит поступить, - вот почему она, не зная, какая обязанность важнее, решила, для того чтобы исполнить первую, гораздо менее тяжелую, сделать вид, будто она не допускает горестной мысли: она рассудила, что в данном случае наилучший способ разрешения конфликта - это его отрицание.
- Вы шутите, - сказала герцогиня Свану.
- Ничего себе, милая шуточка, - с насмешкой в голосе проговорил Сван. - Не знаю, зачем я вам об этом сказал, я никому не говорил о своей болезни. Но ведь вы стали меня расспрашивать, да и потом, я могу умереть в любой день... Однако я вас задерживаю, вы опоздаете на обед, - прибавил Сван, из вежливости он поставил себя на место герцога и герцогини, а он знал, что когда речь идет о светских приличиях, то смерть друга отступает для них на второй план. Но вежливость герцогини, хотя и невнятно, подсказала ей, что для Свана обед, на который она собиралась ехать, не так важен, как его смерть.
- А, да что там обед! Какое это имеет значение! - опустив голову, сказала она, идя к карете.
Герцог возмутился.
- Ориана, перестаньте хныкать и подпевать Свану! - крикнул он. - Вы же знаете, что у госпожи де Сент-Эверт садятся за стол ровнешенько в восемь. Раз обещали - значит, надо быть вовремя, лошшади пять минут стоят у подъезда. Простите, Шарль, - сказал он, обернувшись к Свану, - но уже без десяти восемь. Ориана вечно опаздывает, а езды до дома тетушки Сент-Эверт больше пяти минут.
Герцогиня, прежде чем прибавить шагу, в последний раз простилась со Сваном:
- Ну мы с вами еще об этом поговорим, я не верю ни единому слову из того, что вы насказали о своей болезни, но мы это еще обсудим. Вас зря напугали, приходите завтракать когда вам угодно, только назначьте день и час.
Приподняв подол красной юбки, герцогиня ступила на подножку. Но тут герцог, увидев ее ногу, закричал не своим голосом:
- Беда с вами, Ориана! О чем вы думали? Вы надели черные туфли! А платье - красное! Бегите и наденьте красные туфли... Нет, вот что, - обратился он к лакею, - скажите горничной, чтобы она сию секунду принесла ее светлости красные туфли.
Друг мой, ведь мы же опаздываем! - тихо сказала герцогиня: Сван вместе со мной дожидавшийся в передней, когда карета тронется, не мог не слышать, что сказал герцог, и герцогине стало неловко.
- Да нет, у нас есть время. Еще только без десяти, а до парка Монсо самое большее десять минут езды. Ну, а в конце концов, даже если мы приедем в половине девятого, - ничего, подождут, на можете же вы ехать туда в красном платье и в черных туфлях. Вот увидите, мы еще будем не самые последние, вы же знаете, что чета Сасенаж всегда является не раньше, чем без двадцати девять.
Герцогиня пошла к себе в комнату.
Видали? - сказал нам герцог. - Над бедными мужьями издеваются все, кому не лень, а ведь без них тоже плохо. Если бы не я, Ориана бы покатила на обед в черных туфлях.
- Я в этом беды не вижу, - возразил Сван, - я заметил, что на герцогине черные туфли, но меня это нисколько не покоробило.
- Не покоробило так не покоробило, - сказал герцог, - но все-таки когда туфли одного цвета с платьем, то это имеет более элегантный вид. И потом, можете быть уверены: как только мы бы приехали, она бы на это сама обратила бы внимание, и пришлось бы мне мчаться за ее туфлями. Я сел бы за стол в девять. Ну, до свиданья, братцы! - сказал герцог, осторожно выталкивая нас. - Уходите, пока Ориана не вернулась. Я вовсе не хочу сказать, что ей неприятно вас видеть. Напротив, ей это чересчур приятно. Если она вас застанет, то опять начнет разглагольствовать, а она и так устала, приедет на обед еле живая. И потом, сказать по совести, я зверски хочу есть. Я ведь приехал сегодня утром и плохо позавтракал. Правда, беарнский соус был дьявольски вкусен. И все-таки я ничего не буду иметь против, чтобы сесть за стол. Без пяти восемь! Ох, эти женщины! Из-за нее у нас обоих разболится живот. У моей жены совсем не такое крепкое здоровье, как это принято думать.
Герцогу было ничуть не стыдно говорить умирающему о своих болезнях и о болезнях жены - состояние своего здоровья и здоровья жены волновало его больше, чем болезнь Свана, оно было для него важнее. И только потому, что он был человек воспитанный и жизнерадостный, он, вежливо выпроводив нас, когда Сван был уже во дворе, зычным голосом крикнул, стоя в дверях, как кричат за кулисы со сцены:
- А этих чертовых докторов вы не слушайте - мало ли каких глупостей они вам наговорят! Доктора - оболдуи. Вы здоровы как бык. Вы еще всех нас переживете!
Когда я вошел к Эльстиру (Эльстир - Клейстир), мне сначала показалось, что мадмуазель Симоне в мастерской нет. Здесь сидела деевушка в шелковом платье, без шляпы, но чудные волосы, нос, цвет лица - все это было мне незнакомо и никак не связывалось в моем представлении с юной велосипедисткой в шапочке, которую я встречал на взморье. И все-таки это была Альбертина.
Иногда мы поднимались на вершину скалы, и усевшись на траве, развязывали пакет с сандвичами и пирожками. Лежа на скале, я видел перед собой только луга, а над ними только два неба - одно над другим, потемнее - облако моря. Мы лакомились, и если я захватывал с собой вещичку, которая могла доставить удовольствиие той или другой моей приятельнице, радость с такой внезапной стремительностью переполняла их почти прозрачные лица, мгновенно алевшие, что у губ недоставало сил сдерживать ее, и чтобы дать ей вылиться, их размыкал смех. Девушки обступали меня, и между их головками, разделявший их воздух прокладывал лазурные тропинки. Однажды, найдя две двухместные таратайки в Менвиле, мы были счастливы. Я очень любил Альбертину и хотел ехать или с Андре или с Жизелью. В конце концов я ехал с Альбертиной.
Сен-Лу прислал мне письмо из Марокко, где в частности советовал мне скорее написать госпоже Стермарья, потому что по его подсчетам она должна вскоре быть в Париже. Особенно взволновало меня в письме вычитанное мною между строк - то, что Сен-Лу не решался выразить яснее. “Ты смело можешь пригласить ее в отдельный кабинет. Это прелестная женщина, очень общительная, вам легко будет друг с другом. Я уверен, что ты чудно проведешь вечер.”
Время от времени слышался стук поднимавшегося лифта. Вдруг - звонка я не слышал - Франсуаза отворила дверь, и вошла пополневшая Альбертина.
Обладать госпожой де Стермарья на острове, в Булонском лесу, куда я пригласил ее ужинать, - вот о каком наслаждении я все время мечтал. У меня были все основания надеятья, что мы с госпожой де Стермарья услышим завтра шум волн, потому что сегодня было ветрено. Перед тем, как поехать на остров заказать кабинет (хотя в это время остров безлюден и ресторан пустует) и выбрать меню для завтрашнего ужина, я только было сел бриться, как вдруг Франсуаза объявила, что пришла Альбертина. Я велел провести ее сюда - теперь мне было все равно, что меня увидит небритым та, в присутствии которой в Бальбеке я казался себе некрасивым и которая тогда стоила мне таких же хлопот и волнений, как сейчас стоила госпожа де Стермарья. Мне ужасно хотелось, чтобы у госпожи де Стермарья осталось самое лучшее впечатление от завтрашнего вечера. Поэтому я попросил Альбертину немедленно отправиться со мной на остров и помочь мне составить меню. Когда я обратился к Альбертине с просьбой, я прочел на ее розовом улыбающемся лице под плоской надвинутой на глаза шапочкой легкое колебание. Видимо, у нее были другие планы, но она ими легко пожертвовала ради меня. к вящему моему удовольствию.
Моя тяга к Бальбеку не могла не придать телу Альбертины такую зрелость, не могла не наполнить ее такой сочной и сладостной свежестью, что, когда мы с Альбертиной шли по лесу и ветер, как рачительный садовник, стрясывал с деревьев плоды и подметал палый лист, я забыл о госпоже де Стермарья. На самом деле, когда я проснулся, стоял чудный холоднай день - была поздняя осень. Я увидел плотный туман, белый, сплошной, весело висевший под лучами солнца. Стемнело рано, я переоделся и послал экипаж за госпожой де Стермарья. Я спрыгнул с кровати, повязал черный галстук, приглади волосы и улыбался не себе в зеркале в углу комнаты , а женщинам Бальбека, которых я скоро увижу. Я забыл о госпоже де Стермарья. Раздался звонок, я бросился в переднюю отворять дверь извозчику, который привез ответ. Я думал, что он скажет: ”Дама внизу”, а он подал мне письмо. На карточке “Виконтесса Алиса де Стермарья” дама, которую я пригласил, написала: “Я очень огорчена: обстоятельства сложились так неблагоприятно, что я не смогу поужинать с Вами в Лесу на острове. А между тем, это было бы для меня праздником. Напишу Вам подробно из Стермарья. Сожалею. Кланяюсь.” Оглушенный ударом я замер на месте.
- Смотрите, сударь, не упадите: они еще не прибиты! - крикнула мне Франсуаза. - Зря я олгонь не зажгла. Ведь уж конец сентября. Хорошие денечки - тю-тю.
Да, скоро зима. В углу окна, точно на стеклянной посуде Галле, прожилка затверделого снега, а на Елисейских полях вместо девушек, только одни воробьи.
К несчастью для меня Сен-Лу задержался, он уговаривался с извозчиком, чтобы тот заехал за ним после ужина, и я направился к ресторану один. С вращающейся дверью я обращаться не умел - это была моя первая неудача, - и боялся, что так и не выберусь. В тот вечер хозяин не решался высунуть нос наружу, чтобы не промокнуть, а с другой стороны, считал своим долгом встречать посетителей, и он стоял у входа, с удовольствием слушая, как приезжающте весело жалуются на погоду. Однако все улыбчивое радушие у него усчезло, как только он заметил меня, беспомощно кружащегося в вечной карусели. Он попробовал меня достать, у него это не получилось, кончилось тем, что мы оба покатились по ковру. Хозяин, насилу поднявшись, тут же усадил меня с краю, где страшно дуло, и не захотел пересаживать меня: “ Нет, сударь, - отрезал он, - я не могу из-за вас беспокоить всех.” Вдруг я увидел, что хозяин подобострастно изогнулся в поклоне, примчались все метрдотели в полном составе, а посетители невольно обернулись. “Позовите Киприена, живо, столик для его сиятельства маркиза де Сен-Лу!”
- Господи! Что ты здесь делаешь? Почему ты сидишь перед открытой дверью? Зачем ты встал? Ты предпочитаешь ужинать здесь, а не в малом зале? Но ведь ты же здесь замерзнешь, бедняжка. Сделайте одолжение, забейте эту дверь, - сказал Сен-Лу хозяину.
- Сию минуточку, ваше сиятельство, посетители, которые захотят уйти, будут просто пролезать под столом. Ой, что я такое говорю.
Хозяин скоро вернулся и сказал, что принц де Фуа очень просит его сиятельство поужинать за одним из соседних столиков. “Решай ты, - обратился ко мне Сен-Лу, - Фуа - славный малый, думаю, что ты с ним не соскучишься, он умнее многих.” “ А какой у принца красивый плащ,” - вставил хозяин. “Да, кстати о плащах, сиди здесь и принимайся за ужин, я сейчас.” В ожидании Сен-Лу я попросил хозяина сказать, чтобы мне дали хлеба. “Сию минуточку, господин барон.” - “Я не барон”, - шутливо печально возразил я. “Ах, извините, ваше сиятельство!”, но тут в дверях появился Сен-Лу с широким вигоневым плащом принца на руке, и я понял, что он попросил этот плащ, чтобы я не мерз. Он издали сделал мне знак оставаться на месте и пошел в мою сторону, Сен-Лу вспрыгнул на одну из обитых красным бархатом скамей, которые тянулись вдоль всего большого зала, - кроме меня, на ней сидело не то трое, не то четверо знакомых с Сен-Лу молодых людей из Джокей-клоба. Между столиками не очень высоко были протянуты электрические провода. Сен-Лу, не растерявшись, перескочил через них так же ловко, как скаковая лошадь перескакивает через барьер, мне было стыдно, что все это проделывается ради меня, и в то же время я восхищался той уверенностью, с какой вольтижировал мой друг, и не только я, Сен-Лу приковал взоры хозяина и метрдотелей, - так смотрят на скачках знатоки, официант стоял, как в столбняке, держа в руках блюдо, которое ждали сидевшие подле него, когда же Сен-Лу, вынужденный обойти своих приятелей, взобрался на спинку скамьи, и, балансируя, пошел по ней, в глубине зала раздались негромкие аплодисменты. Наконец он дошел до меня, мгновенно остановился, так же точно рассчитав, как рассчитывает командир, которому нужно остановиться перед трибуной государя, наклонился и почтительным, изящным движением протянул мне вигоневый плащ, а затем, сев рядом со мной, сам накрыл им, точно легкой и теплой шалью, мои плечи.
- Вот что, - пока не забыл, - сказал Робер, - моему дяде Шарлю надо с тобой поговорить. Я обещал, что ты придешь к нему завтра вечером.
- Я как раз собирался потолковать с тобой о нем. Но завтра вечером я ужинаю у твоей тетки, герцогини Германтской.
- Да, завтра у Орианы кутеж. Меня не звали. Дядя Паламед предпочел бы, чтобы ты туда не ходил. Отказаться тебе неудобно? Во всяком случае, зайди к дяде Паламеду после.
Задолго до моего посещения герцога и герцогини Германтских, о котором только что шла речь, я подкарауливал их и, стоя на страже, сделал открытие, касалось оно, собственно, де Шарлю, но оно было настолько важно само по себе... Я ушел с чудного наблюдательного пункта, так удобно устроенного под самой крышей, откуда взгляд обнимал пологую возвышенность, по которой можно было подняться до дома Брекиньи и которой, как это часто бывает в Италии, служила украшением веселая башенка сарая, принадлежавшего маркизу де Фрекуру. Так как герцог с герцогиней должны были вернуться с минуты на минуту, то я подумал, что мне выгоднее стать на лестнице. Мне было жалковато моей вышки. Не имея возможности производить геологическую разведку, я занялся ботаникой: на площадках лестницы я смотрел в окна на кустик и редкое растение, которые по распоряжению герцогини выносились во двор так же упорно, как упорно вывозят в свет женихов и невест, и спрашивал себя, не залетит ли по воле предустановленного случая нежданное насекомое и не навестит ли оно обездоленный, готовый отдаться пестик? Любопытство придало мне храбрости, и я постепенно добрался до окна на нижнем этаже, тоже распахнутого, но не вплотную прикрытого ставнями. Я слышал явственно голос уходившего жилетника Жюпьена, который не мог меня видеть, и вдруг я метнулся от окна в сторону, чтобы, медленно шедший по двору к маркизе де Вильпаризи, меня не заметил де Шарлю, постаревший при дневном свете. Только по случаю того, что маркиза де Вильпаризи занемогла, де Шарлю - быть может, первый раз в жизни - пришел навестить ее. Потом я отпрянул, чтобы меня не увидел Жюпьен, в это время он уходил на службу. После ухода Жюпьена я, полагая, что мне больше бояться некого, решил не двигаться с места, чтобы не пропустить, если бы это чуда все-таки свершилось, прилета, на который почти не было надежды, - прилета насекомого, посланного издалека к девственному цветку, истомившемуся от долгого ожидания. Я знал, что это ожидание было такое же деятельное, как у мужского цветка, тычинки которого самопроизвольным движением поворачивались так, чтобы насекомому было легче забраться в цветок, равным образом женский цветок, если бы насекомое прилетело, кокетливо изогнул бы свои столбики и, чтобы насекомое глубже в него проникло, проделал бы, подобно напускающей на себя святость, а на самом деле сладострастной девице, полпути навстречу ему. Для оплодотворения цыетка необходим прилет насекомого, иными словами - занос семени с другого цветка необходим потому, что самооплодотворение, оплодотворение цветка самим собой, - подобно тому, как если бы в пределах одной семьи родственники женились бы только на родственницах, - привело бы к вырождению и к бесплодию, а от скрещивания. производимого насекомыми, новые поколения этого вида обретают такую силу жизни, какой не отличались старшие в их роде. Мысли мои, которые я изложу потом, приняли особое направление, и я уже из очевидного хитроумия цветов выводил заключение, касавшееся той огромной роли, какую играет подсознание в художественном творчестве, но тут я увидел, что от маркизы выходит де Шарлю. Полагая, вероятно, что его никто не видит, де Шарлю полузакрыл от солнца глаза и ослабил напряжение лицевых мускулов. Мраморная белизна заливала его лицо, у него только нос был большой, а остальные черты лица - тонкие, и все его черты были сейчас свободны от несвойственного им выражения, которое им придавал обычно властный его взгляд и от которого их лепка дурнела, теперь это был - в чистом виде - один из Германтов, это была статуя Паламеда 15 в усыпальнице Комбрейской церкви. Он щурился от солнца, и от этого казалось, что он улыбается, что-то ласковое, беззащитное было сейчас в его лице. Я хотел от него спрятаться, но не успел. Что же я увидел! В этом самом дворе барон, вдруг широко раскрыв глаза, устремил до странности пристальный взгляд на бывшего жилетника, стоявшего в дверях своего заведения, а тот, пригвожденный взглядом де Шарлю, пустивший корни в порог, как растение, любовался полнотой стареющего барона. Как только де Шарлю изменил позу, Жюпьен, словно повинуясь закону какого-то неведомого искусства, точно так же изменил свою. Барон попытался сделать вид, будто эта встреча не произвела на него никакого впечатления, но сквозь притворное его равнодушие было заметно, что ему не хочется уходить, с фатоватым, небрежным и смешным видом он разгуливал по двору и смотрел в пространство, стараясь обратить внимание Жюпьена на то, какие у него красивые глаза. А лицо Жюпьена утратило скромное и доброе выражение, которое я так хорошо знал, он - в полном соответствии с повадкой барона - задрал нос, приосанился, с уморительной молодцеватостью подбоченился, выставил зад, кокетничал, как орхидея с ниспосланным ей самой судьбою шмелем. Нельзя сказать, чтобы эта сцена была просто смешной, в ее необычайности и, если хотите, естественности была своя красота, и красоты становилось все больше. Де Шарлю принимал отрешенный вид, как бы в рассеянности опускал глаза, потом опять поднимал и смотрел на Жюпьена. В их глазах отражалось небо, но только не Цюриха, а какого-то восточного города, название которого я никак не мог вспомнить. Но игра в равнодушие в конце концов надоела Жюпьену, и Жюпьен, которому надо было идти на службу, вышел за ворота. И все-таки он несколько раз обернулся, прежде чем завернуть за угол, а барон, боясь потерять его след, бросился за ним вдогонку. Как раз когда де Шарлю, гудя, как огромный шмель, вышел за ворота, во двол влетел настоящий шмель. Кто знает: не его ли столько времени дожидалась орхидея и не принес ли он ей драгоценную пыльцу, без которой она так бы и осталась девственной? Но мне некогда было следить за резвостями насекомого, так как несколько минут спустя вернулся Жюпьен. Де Шарлю, решив ускорить ход событий, попросил у жилетника спичек, но тут же спохватился: ”Я прошу у вас спичек, а сам забыл дома сигары.” “Войдите! Здесь вам дадут все, что угодно”, - сказал жилетник, и лицо его выражало радость. Дверь мастерской за ними затворилась, и больше мне уже ничего не было слышно. Франсуаза была искренне расположена к Жюпьену и потому не завидовала ему. - Какой барон добрый человек! - добавляла она. - Какой милый, набожный, порядочный! Кабы мне надо было выдавать дочку замуж и кабы я была богатая, я бы не задумываясь отдала ее за барона. - “Франсуаза! - мягко возражала моя мать. - Ведь тогда у вашей дочери было бы два мужа: вы же обещали Жюпьену, что отдадите ее за него.” - “А что вы думаете? - говорила Франсуаза. - За этим тоже не пропадешь. Богатый ли мерзавец, бедный ли - и с тем и с другим наплачешься. А барон и Жюпьен - люди хорошие.” В задумчивости я пошел к герцогу и герцогине Германтским.
Однако еще не в тот вечер начала упрочиваться мучительная моя подозрительность. Все выяснилось значительно позднее, но уж если я об этом заговорил, то скажу, что мою подозрительность вызвали слова доктора Котара. В тот день Альбертина и ее подружки сговорились затащить меня в энкарвильское казино, но я бы, на свое счастье, не встретился с ними, если б мне не пришлось остановиться именно в Энкарвиле из-за неисправности в трамвае, с которым надо было повозиться. Расхаживая в ожидании, когда кончится починка, по платформе, я неожиданно столкнулся с доктором Котаром, приезжавшим в Энкарвиль к больному. Котар не получил светского воспитания, зато он был полон благих намерений, о которых никто не догадывался, в которые даже не верили до тех пор, пока ему не представлялся случай осуществить их. И мы пошли в маленькое казино, оно полнилось гомоном девушек, за отсутствием кавалеров танцевавших друг с дружкой. Андре, скользя по паркету, направлялась ко мне. И я услышал смех Альбертины. И этот ее смех был весь бледно-розовый, пахучий, возбуждающий, как запах герани, который словно разносил повсюду.
Одна из незнакомых мне девушек села за рояль, и Альбертина пригласила Андре на вальс. Мне было отрадно думать, что я останусь в маленьком казино с этими девушками, я обратил внимание Котара на то, как они хорошо танцуют. Но, во-первых, он смотрел на все с медицинской точки зрения, а во-вторых, по своей невоспитанности не считался с тем, что я знаком с девушками, и потому ответил мне так: “Да, но куда смотрят родители? Здесь девицы приобретают дурные привычки. Я своим дочерям ни за что не разрешил бы сюда ходить. Хорошенькие они по крайней мере? Я не могу рассмотреть какие у них лица. Вот, поглядите, - продолжал Котар, показывая на Альбертину и Андре: те медленно кружились, прижимаясь друг к дружке, - я забыл пенсне и плохо вижу, но даже мне ясно, что они наверху блаженства. Мало кому известно, что женщины ощущают наслаждение главным образом грудью. Ну вот, смотрите: их груди прижимаются вплотную.” В самом деле, до сих пор груди Андре и Альбертины ни на мгновение не отрывались одна от другой. Не знаю, услышали они или угадали, что сказал Котар, но только вдруг, продолжая вальсировать, они отклонились одна от другой. Андре что-то сказала Альбертине, и Альбертина засмеялась тем же будоражащим, выразительным смехом, который я только что слышал.
И еще: когда красивая молодая женщина, подъехав к пляжу, выходила из автомобиля, то не оглянуться на нее - это было выше сил Альбертины. Но она тут же давала этому объяснение: “Я посмотрела на новый флаг, который повесили над купальнями. Могли бы разориться и на что-нибудь получше. Старый был довольно обтрепанный. Но, право же, этот еще неказистей.”
Меня давно интриговало, что происходило у Альбертины в душевой, интриговало также, как влечение женщины к женщине вообще, и хотя я был наслышан о существовании множества соблазнительных девиц, камеристок, о жизни которых я случайно мог бы узнать, мое любопытство дразнили те, о ком мне рассказывал Сен-Лу, те, что были как бы предназначены для меня. Я попросил моего знакомого Эме съездить в Ниццу и расспросить про Альбертину. Он прислал письмо:
- Сначала прачка не хотела ничего говорить, она уверяла, что мадмуазель Альбертина только пощипывала ее за руку. Тогда, чтобы у нее развязался язык, я повел ее ужинать и подпоил. И вот тут-то она и рассказала, что они с мадмуазель Альбертиной часто встречались, когда ходили купаться, на берегу моря, мадмуазель Альбертина обычно вставала рано и отыскивала ее на берегу там, где деревья особенно густы, и в такой ранний час никому не придет в голову туда заглянуть. Прачка приводила своих подружек, и они купались, а потом - там ведь очень жарко, солнце припекает даже под деревьями, - обсыхали, лежа на траве, ласкали друг друга, щекотали, резвились. Прачка призналась, что ей доставляло большое удовольствие забавляться с подружками, видя, что мадмуазель Альбертина трется об нее в купальнике, она уговаривала ее снять купальник и проводила языком по ее шее и рукам, даже по подошвам ног, которые мадмуазель Альбертина ей подставляла. Прачка тоже раздевалась, и они затевали игры - сталкивали друг дружку в воду. В тот вечер она больше мне ничего не рассказала, но будучи вашим верным слугой, преисполненный желанием сделать для вас все, что угодно, я привел прачку к себе на ночь. Она спросила, хочу ли я, чтобы она сделала мне то, что делала мадмуазель Альбертине, когда та снимала купальник. И тут она мне сказала: “Если б вы видели, как эта девушка вся дрожала!” Она мне призналась:” Благодаря тебе я на седьмом небе”. И как-то раз она была до того возбуждена, что не смогла сдержаться и укусила меня.” Я видел на руке прачки след от укуса. Я понимаю, что мадмуазель Альбертина получала от всего этого удовольствие, - эта малышка в самом деле кому хочешь угодит.
Андре:
- Она надеялась, что вы ее спасете, что вы на ней женитесь. В глубине души она чувствовала, что это какое-то преступное сумасшествие, и я часто задавала себе вопрос: почему она покончила с собой? Не было ли у нее в семье чего-нибудь похожего, что в конце концов привело к самоубийству? Должна сознаться, что в самом начале пребывания у вас, она не прекратила игр со мной, бывали дни, когда она никак не могла без них обойтись. Однажды ей так просто было заняться этим где-нибудь еще, но она, прежде чем со мной распрощаться, усадила меня рядом с собой. Нам не повезло, нас едва не застали врасплох. Она воспользовалась тем, что Франсуаза собирается идти за покупками, а вы еще не вернулись. Она везде погасила свет для того, чтобы, когда вы отопрете дверь своим ключом, то не сразу нащупаете выключатель, и она не затворила дверь в свою комнату. Когда мы услышали, как вы поднимаетесь, я успела наскоро привести себя в порядок. Я напрасно спешила, потому что совершенно случайно вы забыли свой ключ, и вам пришлось позвонить. И все-таки мы потеряли голову. Чтобы скрыть свое смущение, мы, не сговариваясь, решили притвориться, что нам неприятен запах жасмина, а на самом деле мы обе его обожали. Вы принесли большую ветку жасмина и, чтобы скрыть смущение, мы отвернулись. Альбертина три ночи подряд не смыкала глаз: ей не давала покоя мысль, как бы вы чего не заподозрили, Альбертина очень вас боялась, время от времени уверяла меня, что вы - коварный, злой и в глубине души ее ненавидите. Во всяком случае, при ней нельзя было говорить о жасмине: на щеках у нее тотчас вспыхивал румянец, и она, надеясь смахнуть его, проводила рукой по лицу.
Солнце стояло высоко, когда мы с мамой направлялись к Пьяцетте. Мы подзывали гондолу. “Какое сильное впечатление произвела бы на твою бабушку эта величественная простота! - сказала мама, указывая на герцогский дворец, смотревший на море с задумчивым видом, молча ожидая исчезнувших дожей. - Ей бы даже понравилась нежность этих розовых тонов. Как твоя бабушка полюбила бы Венецию!”
“Стало быть, сейчас явится господин де Вильпаризи, - заметил официант. - Они живут здесь уже целый месяц и ни разу не кушали порознь.”
Я пытался догадаться, кто этот ее родственник, с которым она путешествует и которого здесь называют господином де Вильпаризи, как вдруг увидел, что к столику подходит и садится рядом с маркизой ее старый любовник, маркиз де Норпуа.
- Вы заходили к Сальвиати?
- Да.
- Они пришлют завтра?
- Выкройку я принес. Я вам ее покажу после ужина. Давайте посмотрим меню.
- Вы отдали распоряжение на бирже относительно моих суэцких акций?
- Нет. Внимание биржи в данное время поглощено ценами на нефть. Торопиться ни к чему. На рынке дела обстоят хорошо. Вот меню. Есть барабулька. Не заказать ли?
- Мне-то ее можно, а вам нельзя. Закажите лучше ризотто. Впрочем, они не умеют его готовить.
- Ничего, ничего. Гарсон! Принесите барабульку для мадам, а для меня - ризотто.
Однажды вечером мне показалось, что моей любви суждено возродиться. Когда наша гондола остановилась против отеля, портье подал мне телеграмму, которую посыльный приносил мне уже три раза, потому что фамилия получателя была написана неправильно, и посыльного просили точно установить, в самом ли деле телеграмма адресована мне. Я развернул телеграмму и хотя с трудом, но все-таки разобрал: “Друг мой, вы думаете, что я умерла, но нет, простите, я полна жизни. Мне бы хотелось повидаться с вами, поговорить о нашей свадьбе. Когда вы вернетесь? Любящая вас Альбертина.”
Правда и жизнь трудны, я их так и не разгадал, и в конце концов у меня осталось от всего этого впечатление, в котором душевная усталость, быть может брала верх над горем.
Парижский поезд отходит. Марсель и Альбертина, Морель и де Шарлю, Робер де Сен-Лу и Рахиль, доктор Котар и Эльстир и т.д. и т.п.
На лесной станции их ждут экипажи. Едут к замку Ле Распельер на скалах на побережье. Останавливаются под соснами. Играет Морель на скрипке. Все ходят в хороводе. Идут титры конца фильма.