В городе ярким убийственным цветком разгорался бунт. Центральные улицы наполнились звуками стрельбы, криками и топотом ног. Весь город был охвачен смятением. То время стало переломным для многих, в том числе и для меня. Разве что для меня переломом стал не бунт.
Тогда я только познакомился с Германом. Прежде всего, во время нашей первой встречи он поразил меня своей впечатляющей и грозной внешностью - высокий, стройный, широкоплечий, он напоминал поставленный на одну вершину треугольник. Его темные густые волосы спутывались, непослушные, такие же густые брови часто были грозно сдвинуты в минуты задумчивости. Нависающий скалой лоб, крупный прямой нос и большой рот с пухлыми губами, обрамленный пышной черной бородой, а так же телосложение - все это наводила на мысль о Геракле в его героическую пору. С образом Геракла не вязалось только то, что иногда его овевал горький медицинский запах, напоминавший запах старой мази. Другой его особенностью, выясненной мной позже, была неудержимая тяга к книгам. Он много читал, собирал и бережно хранил книги. Трудно сказать, сколько книг насчитывала его коллекция, разных годов, издательств и форматов. Придя к нему в гости, первое, что вы видели - стеллажи, почти от самого пола и до потолка заполненные книгами. Редко его можно было увидеть без книги в руках - в метро, в компании, даже в семейном кругу, он всегда держал под рукой или нежно поглаживал своими большими руками заветный корешок.
Мы часто говорили с ним о бунте. Он странным образом любовался им, находил в этом событии и устрашающую реалистичность разлившейся по мостовой крови, и романтический флер самопожертвования ради идеи. Идея, впрочем, терялась где-то за кулисами или давно была растоптана сотнями бегущих по улицам ног. Я часто с восхищением слушал его пространные монологи о том или ином авторе, произведении, событии, сам при этом старался оставаться в стороне, придерживаясь мысли, что не обнаружу своего невежества, если буду молчать.
"Вы хоть понимаете, как это абсурдно?! - своим громовым голосом он заставлял вздрагивать малознакомых людей. - Это был протест рабочих, превращенный хулиганами, анархистами и городскими партизанами во фронт противостояния государству без малейшего повода для перемирия и конструктивного диалога. Каток демократии просто сомнет волнующиеся массы, не посмотрев, есть ли среди них адекватные люди или патриоты. Давите всех, президент распознает своих! Отринув культурный диалог, обе стороны вооружились, и теперь представляют собой не патриотов и не либералов, не правых и левых, а крыс, грызущихся в яме на потеху публике".
В его крохотную квартирку, находившуюся неподалеку от разворачивавшегося противостояния, часто проникали звуки перестрелок. Спать, однако, ему это не мешало.
- Откуда у них оружие? Это ведь в прошлом мирные граждане. Обычные работяги, клерки, студенты и безработные. Какие-нибудь мифические зарубежные враги подсунули им манифест с призывом крушить прелестный архитектурный ансамбль с целью добиться демократии? Сомневаюсь.
- Но ведь есть и внутренние враги, террористические организации...
- Не мешайте сюда ещё и мусульман. Это бессмысленно. На улицу вышли те, кто, столкнувшись с пустотой в голове, решили наполнить её не заботой о ближнем, не знаниями, которые все равно там не удерживаются, а бессмысленной воинственностью и апломбом кухонных вояк. Эти люди не патриоты, они не бьются за справедливость, как бы им этого ни хотелось. Они обратили свои страхи и комплексы в пену у рта, с которой они кидаются на всех, кто, по их мнению, не поддерживает линию священной борьбы.
- Такие личности, вероятно, были всегда.
- Совершенно верно. И до тех пор, пока они не поймут тщету собственных потуг заполнить пустоту своего существования бессмысленными лозунгами и мышиной вознёй, которую они называют борьбой за высшие идеалы, этот горький катаклизм будет повторяться с завидной периодичностью.
- Может быть пустота, как Вы говорите, их существования обусловлена некой их отверженностью? Возможно, не находящие себе места в обществе, они попадают в лапы ловких агитаторов, промывающих им мозги своей леденящей душу философией?
- Мы не в Сомали, а эти люди - не отверженный и забытый народ, истерзанный войной. Если одна дверь закрыта, возможно, не стоит биться в неё головой, а попробовать другую дверь? Тем более, что даже в нашей стране подобных дверей множество. Винить в собственных неудачах и неустроенности государство, так же бессмысленно, как плевать против ветра".
Такова была одна из наших первых с ним бесед. Нас свела общая знакомая, и мы, часто собиравшиеся втроём в то время на волне всеобщего возбуждения, тревоги из-за того, что происходило, беседовали до утра.
Бунт тогда только набрал свою силу, расцветая пламенным бутоном прямо в центре красивого города, искажая сполохами и дымом его прекрасное лицо. Многие тогда предрекали скорое начало гражданской войны, а население в спешке закупало продукты питания, воду и медикаменты. На улицах часто стали попадаться тушки мертвых голубей, лежащих на тротуарах. Вороны, клевавшие их внутренности, при приближении человека не спешили улетать.
По дороге на работу, минуя под землей опасные кварталы, сожженные машины и оскалившихся друг на друга в припадке священного бешенства людей, я часто видел в вагоне метро странного человека. Это был очень полный мужчина, вся одежда как будто была мала ему. Рубашка, спортивного покроя штаны, ботинки без шнурков - все было, словно через силу натянуто на его тело. Отечное лицо было покрыто на щеках мелкой сеткой капилляров. Кожа на руках шелушилась, сами кисти рук выглядели скорее как надутые перчатки. Один его вид заставлял меня чувствовать себя неуютно, неудобно, как будто одежда сковывала мои движения. Я поправлял её, поеживаясь, а оставшийся путь из нескольких остановок старался не смотреть на него. Мне приходило в голову, что он болен чем-то неприятным, заставлявшим его тело накапливать воду без меры, превращая человека в раздувшуюся от чрезмерного давления грелку.
Я описал этого человека Герману. Из всех деталей внешности его больше всего заинтересовало отсутствие шнурков на ботинках. Я объяснял это тем, что, вероятно, они не завязывались на его опухших ступнях.
- Интересно. Я тоже часто наблюдал привлекающего внимание персонажа в метро. Это была весьма пожилая женщина, лет семидесяти или даже восьмидесяти, худая, скромно, но со вкусом одетая. Казалось бы, по описанию ничего такого. Но когда я увидел её в первые, то был очень удивлен. Она вошла в вагон метро, и какой-то молодой человек поднялся, чтобы уступить ей место, ведь дама в годах, как я уже говорил. Она же смерила его оскорбленным взглядом и громко сказала: "Когда я вошла в вагон, то видела много свободных мест, так что ваше мне не требуется!". После чего отвернулась, гордо вскинула голову и осталась стоять у выхода с лицом оскорбленной чести. Регулярно видел её по дороге домой.
- Какой кошмар.
- Скорее не кошмар, а комедия,- усмехнулся в бороду Герман.- Представляю, какой гордячкой она была в молодости, если сошла с ума на этой почве.
- И правда, - улыбнулся я.
- Вообще довольно странно видеть таких людей. Мы возвращаемся к вопросу о пустоте. Вокруг столько пустых людей. Зачастую красивых, между прочим. Если не патриотизм, то фитнес или диеты, хирургические операции...
- Что-то я не понимаю, о чем ты...
- Люди не могут оставаться наедине с пустотой на том месте, где должна быть душа. И эту пустоту заполняют какой-то ерундой, вроде здорового питания, красивого тела, карьерного роста, гордыни. А душа... Душу надо заслужить.
Проводя много времени у него в гостях, я слушал его идеи и думал, чего больше в этом человеке: мудрости, сумасшествия, хлопающих флагов идей на ветру сознания или пустоты, которую он щедро в компании и в одиночестве заливал алкоголем. Меня поражало, как он растекался мыслью по древу, поминутно выпивая, делая лирические отступления, никогда не отрываясь от основной идеи, всегда держа в фокусе свою основную мысль, подтолкнувшую его к монологу. Именно на почве его невообразимого пьянства у нас и случилась размолвка. Эта отвратительная ссора произошла по пустячному поводу - я не согласился одолжить ему денег на выпивку. Он гремел: "Каждый уничтожает себя в меру своих возможностей! Вы не имеете права контролировать, на что пойдут эти деньги. И, следовательно, не давая мне денег, Вы сомневаетесь в моей честности! В таком случае, вон из моего дома!" К тому моменту он был уже изрядно пьян, и моё нежелание давать ему деньги было связано с тем, что я боялся повторения одной из множества историй, которые случались с ним в минуты иступленного погружения в алкогольную пучину. Оглянувшись кругом, я видел плоды его пагубного увлечения: какие-то гранитные кирпичи, невероятных цветов головные уборы и очки, разбросанную грязную одежду, окровавленные салфетки. Свежий шов на его широком лбу так же был одним из итогов его вылазки в город. Пьяный, он не разбирал, кто стоит перед ним - полицейский, бродяга, вооруженный бунтовщик - и высказывал встречному то, что бушевало в его душе неумолимым, яростным огнем, а после своих ночных вылазок в город приносил домой какие-то странные, важные лишь ему одному предметы.
В тот день я поднялся с продавленного кресла, в котором просидел столько раз, слушая его и рассуждая вместе с ним, и вышел из квартиры. Как в последствие оказалось, это был последний раз, когда я видел Германа в относительно трезвом уме.
Прошло около года. Бунт окончательно стал историей. Раны, нанесенные им городу, быстро затягивались, лишь временами обнаруживая закопченные фасады, выбитые окна и щербины от пуль за яркими обертками строительных лесов. Ходили разнообразные слухи об участниках и зачинщиках бунта. Один из этих слухов постоянно всплывал то тут, то там в разговорах и никак не забывался. Якобы, один из бывших предводителей бунта, предав своих товарищей и избежав тюрьмы, опустился до последней степени в очень короткий период времени. Гонимый бывшими соратниками, придавленный тяжестью вины, сожалений, разрушившейся мечты и собственной трусости, он метался по городу изо дня в день, оседая ненадолго то в одном, то в другом питейном заведении. И вот, доведенный до крайней степени отчаяния, он в одном из низкопробных баров заливал бесчисленными стаканами пожар в своей душе. Самозваные очевидцы этого события описывали, что вокруг него, сидящего у стойки, долгое время очень упорно вился комар, которого он лениво отгонял рукой с папиросой в трясущихся пальцах. В один момент, когда комар сел на стойку рядом с ним, бывший герой революционной молодежи молниеносным движением, несвойственным его состоянию, размазал комара по столешнице. Потревоженный внезапным шумом, его сосед, мужчина лет пятидесяти, с усталым, изборожденным морщинами, суровым лицом, поднял голову от стакана и недоуменно посмотрел на мертвого комара. Предатель, поймав его взгляд, произнес:
- Безжалостно, - и попытался улыбнуться.
- Посмотрел бы на Вас, - со скрытой угрозой произнес в ответ его собеседник.
В эту минуту лицо предателя озарилось чуть не восторгом и радостью, будто кто-то подсказал ему решение, которое тот давно искал.
- Это можно, - спокойно произнес он и, вынув из кармана револьвер, выстрелил себе в голову. Все случилось так быстро, что никто не успел бы остановить его. А немногие посетители лишь повернули головы в сторону хлопка и увидели мертвеца, продолжавшего судорожно сжимать стакан с выпивкой той же рукой, державшей раньше древко революционного флага.
О судьбе своего друга я узнал лишь потому, что ко мне обратилась наша общая знакомая, та, что нас и познакомила. Её звонок был для меня сюрпризом, ведь я некоторое время питал к ней трудно классифицируемое чувство привязанности с оттенком похоти. Я решил, что мне предоставляется шанс, наконец, продемонстрировать свои, начавшие уже увядать, чувства, но услышал следующее:
- Он определенно сошел с ума.
- Кто?
- Герман. Мне нужно, чтобы ты сходил со мной к нему и убедился. Он твердит твоё имя и говорит, что ты единственный, кто его понимает.
Я согласился прийти, обуреваемый одновременно интересом, беспокойством, желанием развенчать её иллюзии относительно его умственного расстройства, а также некоей гордостью за то, что Герман все ещё помнит и ценит меня.
Встретив у метро эту прелестную, небольшого роста, девушку с лицом греческой богини, обрамленным чуть вьющимися волосами, я, стараясь умерить свой широкий шаг, отправился по знакомым дорожкам парка к дому Германа.
- Как твои дела? - её дежурный вопрос несколько смутил меня.
- В порядке. Как ты?
- Я беспокоюсь за него.
- Ты объяснишь мне, что случилось?
- Лучше тебе самому все увидеть.
- Ты знаешь, мне кажется, меня давно уже ничему не удивить. Только что в метро видел двух стариков. Они стояли в переходе. Один - в затертом грязном плаще, каких-то затасканных брюках, ботинках без шнурков. Другой - в старомодном пиджаке, тоже довольно грязном, и брюках, заправленных в резиновые сапоги. Тот, что был в плаще, стеклянными глазами провожал проходящих мимо, оглядывался и одной рукой нервно мял пальцы другой руки. Однако, когда я приблизился, то заметил, что его кисть, пальцы которой он так усиленно сминал, на самом деле обезображена, и пальцев на ней нет. Второй старик играл на потертом аккордеоне с отбившимся и поцарапанным лакомна деревянном корпусе. Я говорю, что он играл, потому что мехи инструмента, заклеенные в паре мест изолентой, раздвигались, а пальцы его двигались по клавишам. Но аккордеон не издавал ни единого звука. Я бросил несколько монет в футляр от аккордеона, стоявший перед ними, когда услышал, что старик с инструментом тихим надтреснутым голосом подпевает одному ему слышной мелодии.
- Сумасшедших на улицах становится все больше, - ответила она.
- Может мы просто стали чаще их замечать?
Спустя пару минут мы стояли у дверей квартиры Германа. Сквозь приоткрытую дверь виднелся внутри чудовищный бардак: книги валялись по полу, некоторые были разорваны, полки заставлены оплавленными огарками свечей, какими-то колбами с грязной водой, бурыми и черными жидкостями, щели между стеллажами были забиты газетами в бардовых пятнах, напоминавших засохшую кровь. Запах грязной одежды смешивался с застоявшимся табачным дымом, перегаром, запахом марганцовки и паленой бумаги.
Войдя в знакомую в прошлом комнату, я содрогнулся при виде моего друга. Он сидел в том самом старом продавленном кресле, боком к дверям, лицом к окну так, что его разросшаяся донельзя борода и сальные волосы были освещены неверным светом из грязного окна. Оголенная грудь, покрытая под разными углами беспорядочными татуировками, тяжело вздымалась. Ноги были втиснуты в изорванные чуни. Кроме них, на нем ничего не было. На полу вокруг кресла валялись самые разные книги, многие из них были лишены страниц.
- А... Мой старый друг и любимица пришли проведать меня. - Казалось, что он произнес это, не раскрывая рта. Голос его потерял былую громкость и силу. Он даже не взгялнул на нас и продолжал сидеть в кресле. Вид у него был такой, будто он поджидал нас с минуты на минуту.
- Здравствуй, - только и смог выдавить я.
- Присесть не предлагаю. Тут не совсем чисто.
- Как ты... - я поперхнулся словами.
- Как я дошел до жизни такой? - усмехнулся он. - Ты вправду хочешь знать?
Я перехватил взгляд своей спутницы, тоскующий, затравленный.
-Твоя коллекция книг... Что случилось?
- Я прочитал все, что мне было нужно. Теперь пришло время писать, - ответил он.- Правда, я использую все прочитанное сполна. - Тут он впервые посмотрел на меня и улыбнулся. - Смотри.- Он подхватил с пола книгу. Это было редкое издание Улисса, за которым он когда-то гонялся несколько месяцев. Затем резким движением он с треском вырвал страницу из книги, взял с небольшого столика слева под лампой кисет, ловко свернул козью ножку и закурил.
- Улисс идет тяжело. Впрочем, это и понятно. Курить Диккенса и Камю следует не раньше обеда. Хотя на счет Камю можно поспорить, но Вы не можете не согласиться, что Томас Манн оставляет редкостный паленый привкус какого-то залежалого чая. Все, за исключением Будденброков, возможно. Достоевский мне нравится по вечерам. Такой угольный привкус. А от Толстого воняет старым ершиком для чистки трубки.- Он с увлечением рассказывал о том, как хорош по утрам Хемингуэй, и как сильно зависит вкус табака от того, какое произведении Фицджеральда Вы выбрали. Затем, наклонившись вперед, он достал из-за спины лист бумаги, и, убежденно тряся головой, принялся читать: "Тоска и душевная боль, заливаемая алкоголем, и выдаваемая за душевный подъем, рождается не потому, что разрушилась твоя мечта, и не потому, что ты презираешь прежнего себя, не осмеливавшегося и осмеивающего свою мечту. Тоска будет глодать тебя потому, что ты в очередной раз потерял бесценное ощущение свободы, разрыва с опостылевшей реальностью, когда, окрыленный мечтой, можешь сделать со своей жизнью всё, что угодно. И тоска эта приводит тебя к осознанию, что сделать свой выбор и изменить свою жизнь ты можешь в любой момент, однако на это не хватает решимости. Иронично, как зачастую нам проще сделать шаг навстречу собственной неминуемой гибели, а не навстречу своей мечте и, как следствие, своей истинной совести. Честности перед самим собой".
Он поднял на нас глаза в поисках одобрения или презрения, но, увидев наши удивленные лица, лишь с презрением отшвырнул замусоленный листок.
- Я... Мне, пожалуй, пора. - Сказав это, я на ощупь, спотыкаясь о шуршащие под ногами книги, двинулся к выходу.
- Заглядывай в гости! - услышал я его хохочущий голос, в котором мне почудился тот Герман, которого я когда то знал.
Она догнала меня уже на улице.
-Ты не можешь просто так уйти! Мы должны ему помочь!
-Мы не можем ему помочь. Никогда не могли. - Я взглянул в её глаза, увидел слезы, текущие по щекам.- Пойдем.
- Я не могу. Я должна быть с ним. Ты не понимаешь. - Она развернулась и двинулась обратно.
И ведь верно. Не понимаю. И никогда, в сущности, не понимал, почему эта женщина оставалась с ним, несмотря на то, что он едва замечал её.
Позже несколько раз я виделся с ней. Она говорила, что он все время что-то пишет. Не поспевая за собственной мыслью, он стал делать сокращения, превратившиеся постепенно в набор букв и точек, смысл которых невозможно было разгадать. Записывать свой голос на пленку он не хотел, боясь того, что пленку украдут или перезапишут. По нескольку дней она проводила у него, пытаясь образумить, удержать от выпивки. Она мыла его, убирала за ним, тихо плакала в углу, пока он рвал книги в поисках необходимых для своего вдохновения страниц. И слушала, слушала... Все чаще он стал наполнять свой шифр сиюминутным настроением, прочитывая один и тот же текст с разным смыслом. Путаясь в своих же записях, он все чаще впадал в оцепенение и часами глядел в окно, сидя в кресле, роняя пепел на обрывки страниц.
Пожар произошел спустя месяц после моего визита. В те дни у него началось просветление. Казалось, он высвобождается из плена, возвращается к жизни. В тот момент она по какой-то маловажной причине вынуждена была оставить его на ночь одного. Разбросанные по всему полу его квартиры тысячи страниц вспыхнули, словно облитые бензином. К утру все было кончено. Она была безутешна. Металась в слезах, выкрикивая проклятия на одной ей понятном языке, в истерике падая на асфальт перед домом. Врач сделал ей укол, и она сдалась. Ненужная машина скорой помощи увезла её в сумрачное сырое утро. Какая-то старушка, возбужденно жестикулируя, объясняла следователю, что в разгоравшемся зареве пожара сквозь треск пламени был слышен громкий раскатистый смех. Мимо по улице, шурша щетками, лениво проползла подметальная машина. Запах пожарища смешивался с влажным воздухом. Черный опаленный провал окна спокойно взирал на город. Не обращая внимания на начинавшийся дождь и развязавшиеся шнурки, я пешком отправился к метро.