"Жизнь наша не есть ли ряд прелюдий к неведомому гимну, первую торжественную ноту которого возьмет смерть?" Ференц Лист
В какой момент душа ее отделилась от тела, она помнит смутно. Но только с тех пор все прошлое, а вместе с ним и вероятное будущее, потеряло и малейший смысл. Важно одно: душа Энспиранты может теперь часами напролет глядеть в Его светящееся окно и слушать изумительные, волшебные мелодии, что рождаются пред нею из-под цепких и стремительных пальцев Пасьона.
Вот и сейчас он, оторвавшись от клавиатуры после виртуозно очерченного пассажа, кинулся к окну, пытливо и вопрошающе вглядываясь в темноту, - в который раз следует он безотчетному порыву, силясь угадать очертания мелькнувшего там силуэта. Неужели вновь померещилось? Нервы совсем ни к черту, подумал пианист, - нельзя столько времени находиться одному. Так и с ума сойти недолго.
Пасьон уходит вглубь комнаты, в изнеможении падает на винтовой стул, кисти рук безвольно опускаются на колени. Он выкуривает одну сигарету за другой, нервно мнет занемевшие пальцы, закрывает глаза и вновь пытается вслушаться в зачатки мелодии, теперь уже робко всплывающие из пучин подсознания. Не открывая глаз, музыкант начинает ритмично кивать головой в такт нарождающемуся мотиву, на мгновение замирает, но мучительная гримаса вдруг искажает его лицо, он вскакивает со стула и принимается стремительно шагать по комнате, то размахивая руками как дирижер, то вдруг, неистово сжимая кулаки, гневно потрясает ими в воздухе. Вновь застывает на месте, будто опасаясь спугнуть нечто волшебное и - о, нет! - горестно заламывает руки, тяжело вздыхает и, снова опустившись на стул, роняет голову на сплетенные пальцы рук. С неистовой силой, что не нашла себе иного выражения, впивается в них зубами. От боли или от отчаяния, на глазах выступают слезы. Все. Нынешней ночью ему больше ничего не сотворить. Пасьон вскидывает измученный взор к окну, глушит сухость во рту глотком горького, давно остывшего чая и падает лицом вниз на холодную постель.
В его жизни было немало женщин, и большинству из них посвящал он свои трепетные мелодии. Почему именно женщины так многое, если не сказать - все, значили в его судьбе, - он никогда не пытался понять. Наверное, так должно было быть. Должные женщины то появлялись на горизонте с последующим приближением, то исчезали из поля зрения навсегда. Одни, не выдерживая его буйного нрава, вскоре же сбегали от него; иных, спустя какое-то время, по разным причинам вызволял он сам, отправляя восвояси без тени сожаления. До сих пор, ни одна из возлюбленных не сумела воплотить для него то, что отчаянно искал он в самом себе... Немногочисленным друзьям его также, увы, не дано было постичь многогранной сути Пасьона, подняться до высот, какими мыслил и дышал он. Оттого и общение с друзьями, как того следовало ожидать, было сведено на нет. Оставалась работа, рутинный и большею частью бессмысленный труд, призванный, как и для других людей, служить обычным средством пропитания.
***
- Энспиранта, приготовь что-нибудь поесть, я скоро приду.
- Что? Ах, да, разумеется... - вяло отзывается она из соседней комнаты. Сколько лет минуло с тех пор, как они живут в разных спальнях, - она уже и не помнит; но кухня в квартире по-прежнему оставалась одна. Чистота и уют, тихие, будто приглушенные голоса, по утрам и вечерам - вкусный запах свежеприготовленной пищи, - что еще нужно неискушенному зрителю, чтобы поддаться благопристойному впечатлению? - однако же самой Энспиранты, как ей казалось, будто бы и не было здесь никогда... За какие грехи отпущено ей такое наказание - знала разве что она, ведь сама же и назначила себе его... Слава Богу, сыну недавно стукнуло восемнадцать, и если вдруг что, теперь не страшно и...
А быть может, сложившиеся обстоятельства - единственно пригодные для нее, чтобы выжить? - ведь по природе своей она всегда была очень слаба. Только вот сейчас все это не имело уже никакого значения. Сейчас, когда во внешнем мире от нее осталась лишь оболочка, - не та обертка, на которую, как правило, падки мужчины, но именно оболочка: руки, ноги, голова - все то, чем достаточен нормальный человек, чтобы доказать себе и окружающим, что вот он, есть, и его существование на земле - не пустой звук.
Энспиранта никогда не стремилась доказывать что-либо и кому бы то ни было, - разве осмелится на это человек, который сам не знает ответов? Просто однажды случился нешуточный, неизбежный разлад между внутренней, сокровенной сутью ее и внешним ее проявлением, той самой пресловутой оболочкой. Какое-то время они еще смогли просуществовать вместе, терзая друг друга, но вскоре тому, что было внутри, стало до такой степени невмоготу, что в одну прекрасную весеннюю ночь оно, наконец, решилось и покинуло свое неказистое, казавшееся некогда родным, пристанище.
- Энспиранта, что с тобой случилось, на тебе же лица нет! - воскликнула на следующий день одна из подруг, к которой она ненадолго заглянула после работы, - там намечались обычные посиделки и всевечные дамские разговоры. Подруга недавно вышла замуж, и выкроить времени на такие дела выходило у нее все меньше, поэтому заглянуть, конечно, стоило.
- Ничего, просто устала немного, - улыбнулась Энспиранта. Скоро подоспели еще две приятельницы, и в доме стало по-девичьи шумно и радостно. Когда же радость долгожданной встречи схлынула, разговор за накрытым столом постепенно перешел в привычное рутинное русло.
- Я, пожалуй, пойду, - спустя некоторое время тихо молвила Энспиранта, когда в очередной раз, за один и тот же вечер, зашла речь о непутевых мужьях и несносных малолетних детях, - и те, и другие, как водится, доставляют уйму хлопот...
***
Боже, какое наслаждение - вдыхать пьянящий свежестью прохладный ночной воздух, парить над спящими городами и поселками, и ощущать свое, пусть невидимое другим, превосходство. Душа Энспиранты, покинув спящее тело хозяйки, отлетела уже столь далеко, что найти без сторонней помощи обратный путь вряд ли была способна. Но разве думала она возвращаться?
О нет! Здесь, на воле - она знала, чувствовала - так много неизведанного, манящего своей неразгаданной красотой и торжественной тайной... Она летела и летела под сводами темного звездного неба, и была так свободна и счастлива, как никогда в жизни. Свежий весенний ветерок, временами игриво подхватывая ее, так бережно и нежно ласкал со всех сторон, что она не заметила ни прохлады его, ни своей усталости.
Некоторое время спустя поняла - она летит не наугад; какая-то сила влечет ее в одном направлении, не давая сбиться с пути. Энспиранта не стала противиться ей, сочла таинственную силу за собственное веление, - да и разве могло оно быть чьим-то иным?..
Не ведая, сколько же миль пролетела, она ощутила, наконец, что приближается к небольшому городку: расстилающаяся впереди равнина, рассеченная неширокой рекой, была усеяна невысотными домами, что мерцали бессонным светом во множестве окон. О том, что вот-вот она достигнет некоей важной цели, говорить было излишне. Энспиранта спустилась к домам и полетела вдоль одной из улиц. Вокруг было тихо и пустынно, лишь изредка где-нибудь принималась лаять собака. Энспиранту влекло все дальше. Вот впереди в одном из окон свет показался ей особенно ярким и приветливым. Ей стало любопытно. Примостившись на козырьке, душа попыталась заглянуть внутрь комнаты, но ей помешали плотно задернутые шторы. Изнутри доносились возбужденные голоса: двое-трое мужчин о чем-то оживленно беседовали, временами их разговор прерывался заливистым женским смехом и звоном бокалов. Энспиранте отчего-то стало тоскливо, она вздохнула и, оторвавшись от окна, устремилась дальше. Доверять ослепительно ярким окнам расхотелось.
Смутно понимая, чего же все-таки ищет, под покровом теплой весенней ночи продолжала она свой необыкновенный путь. Одна улица сменялась другой, поочередно гас в проплывающих окнах свет, и вот уже, казалось, померкло все кроме далеких звезд и тусклых фонарей, безмолвно созерцающих чужое и свое одиночество.
Едва не отчаявшись увидеть или услышать нечто созвучное себе, Энспиранта вдруг поняла, что ее, словно магнитом, притягивает к маленькому оконцу в одном из многочисленных домов, - чуть не единственное среди погасших в округе, оно мерцало неясным и тревожным светом.
В предчувствии чего-то неведомого, но чрезвычайно важного и волнительного, она тихонько подлетела к дому; осторожно, подобрав полы длинной ночной сорочки, присела на подоконник и, откинув назад растрепавшиеся на ветру волосы, прислушалась.
Ни слова. Ни единого звука. Кто-то уснул и забыл погасить свет? Или, не дай бог, что-то случилось?.. Леденящая тишина пронзила ее насквозь. И вместе с тем странное чувство не позволяло уйти прочь: будто ждали здесь именно ее, но отчего-то упрямо не желали показать виду. Но кто мог ждать ее здесь, вдали от дома, в городе, даже названия которому она не знает?!.. Позже, при свете дня, она хотя бы различит, что в городе этом очень много красивых женщин, очень. А сейчас...
Тишину взорвал мощный фортепианный аккорд. Не будь нынешняя Энспиранта бестелесна, непременно бы грохнулась оземь. Еще аккорд, еще и еще. Задрожали стены, задребезжало оконное стекло. Не иначе, силы небесные сбились в одночасье в маленькой комнатке и вознамерились разнести ее в клочья, - такой сокрушительной силой повеяло изнутри.
Звуки стихли также внезапно, как и раздались. Оправившись от испуга, Энспиранта прислушалась к себе. Внутри что-то тревожно кольнуло, раз, другой... Будто кто зацепил в ней тончайшую струну, или нить (где-то ведь она есть в самом нутре, бог ее знает где) и потянул, сначала легонько, потом все сильней и сильней... и тогда она поняла, всеми фибрами ощутила, что просто так уйти отсюда уже не сможет. Энспиранта слегка подалась вперед и осторожно заглянула внутрь, - в узенький проем незадернутых гардин...
Взору ее предстала небольшая, но явно с отточенной творческой мыслью обустроенная гостиная: солидную часть противоположной окну стены с неким вызывающим достоинством занимал собою облицованный натуральным камнем, исполненный в добротном классическом стиле камин; языки пламени, безуспешно норовя высвободиться из открытой топки, лишь урывками высвечивали теплые пастельные тона и четкие линии в интерьере без витиеватостей и излишеств; по обе стороны от камина возвышались массивные шкафы из мореного дуба, до отказа заполненные толстыми книгами, альманахами, увесистыми музыкальными сборниками и еще рядом каких-то, очевидно, представляющих ценность для владельца, мелочей; до блеска начищенный пол гостиной устрашала великолепная, огромных размеров, шкура бурого медведя. Наряду с камином разве еще два-три бронзовых канделябра освещали жилье, а потому в дальних углах его лишь угадывались очертания предметов; да и в проем, куда сунула нос Энспиранта, многого было не разглядеть.
Самый же величавый и торжественный аккорд в убранстве комнаты, не заметить который было просто невозможно, играл посредине ее старинный черного цвета кабинетный рояль с клавишами из слоновой кости. На корпусе его был выгравирован герб и крупная фамильная надпись, но прочесть ее Энспиранта не смогла. Рояль, очевидно, недавно отреставрировали, - на то указывала тщательно отполированная его поверхность. Крышка откинута, на пюпитре - небрежно брошены нотные листы с начертанными карандашом изгибами мелодий, испещренные жирными пометками на полях. Множество похожих страниц отчего-то разбросано по полу вокруг инструмента, - одни сильно скомканы, другие и вовсе изодраны в клочья. Но именно эти убогие клочки, всем своим видом, казалось, осмеливались вступить в спор и даже бросали вызов окружающему их спокойствию, гармонии и величию.
Перед роялем, на винтовом, обитым черным вельветом стуле, сгорбив спину и обхватив голову руками, сидел человек. Лица было не разглядеть, но во всей позе его было столько боли, столько отчаяния и вместе с тем какой-то неуловимой внутренней силы, что Энспиранта невольно задержала взгляд. Мужчина, будто почувствовав толчок, резко отнял руки от лица и, повернув голову, пристально посмотрел в окно. Колыхнувшееся пламя свечи на мгновение высветило изрезанный вертикальными морщинами лоб, высокие скулы и резко очерченный подбородок. Но более всего изумили и глубоко тронули Энспиранту своей невероятной притягательной силой его глаза, - так явственно в окружающей тьме воззвали они к ней воистину магическим, иссиня-зеленым светом, - были то блики от пламени свечи, либо странное свечение исходило из самих глаз, - трудно было сказать; да и не умела Энспиранта хладнокровно рассуждать. "Пасьон", - только и смогла выдохнуть она. Отчего ей пришло в голову окрестить его именно так, было ли это его настоящее имя - она не смогла бы ответить и самой себе; только с той самой минуты данное ею имя и образ его слились для нее воедино раз и навсегда.
***
Пасьон (мы-то с вами знаем, что так его и звали) к тому времени, о котором идет речь, уже с десяток лет преподавал в Консерватории, имел ученую степень и слыл великолепным знатоком и ценителем музыкального искусства. В личном же арсенале имел безупречную технику исполнения, мастерски владел приемами импровизации, средствами интонирования и иже с ними, изредка создавал собственные лирические миниатюры и одночастные композиции. Неплохо удавались ему рапсодии, баллады, прелюдии. Временами Пасьона приглашали на творческие вечера и концерты, где ему выпадала возможность заявить о себе публике. Но, как говорится, звезд с неба он доселе не хватал. Самым же странным и нелепым казалось то, что он чрезвычайно серьезно был этим озабочен. Нет, не о лаврах мечтал музыкант, но отчего-то казалось ему, что все, чем занимался он по сей день - не что иное как репетиция, что ли... ступень, одна из многих, для того лишь, чтобы подняться к истинному своему предназначению. Да, - верил он, - наступит день, когда вырвется он из этого адского, рутинного, обыденного круга и воспарит высоко над толпою, - над теми, кто высшею планкой своею привык считать долг обеспечить себя и свою семью (да так, чтобы и на том свете хватило), не утруждаясь размышлениями о вещах абстрактных и истинах малоприятных.
Шли годы. Пасьону перевалило за сорок, а день, которого он ждал, все не наступал. Сейчас, и того более, полночь. Он любил работать по ночам. Пианисту казалось, что луна только одна и понимает его; своим далеким мерцанием напоминает о высотах, не покорив которые, рискуешь кануть в бездну небытия и забвения; а твое несказанное слово, твоя, и только твоя несыгранная нота будет точить и медленно, словно червь, разъедать тебя изнутри, и не будет тебе покоя ни на том, ни на этом свете.
Нынешней ночью, однако, с Пасьоном произошло нечто странное. То ли луна решила, наконец, послать ему долгожданный импульс; то ли после долгих лет раздумий и бесплодных попыток сотворить Вещь, снизошло на него озарение; но в эту ночь, единственно глянув в немую темноту за окном, ощутил он небывалый, неимоверной силы душевный подъем. Он сидел в ту минуту за роялем, и пальцы его невольно потянулись к клавишам.
После двух-трех, не суть выразительных фраз, вдруг почудилось ему, что пальцы извлекают отнюдь не фортепианные, но многим более глубокие и насыщенные звуки, напоминающие скорее оркестровое исполнение. Пораженный открытием, Пасьон продолжал вести неведомую мелодию, словно боясь спугнуть фантастические эффекты. Через несколько минут руки пианиста задали к тому же неимоверно сложный ритм, увлекли его в поистине нечеловеческий, сногсшибательный темп, и стало казаться, будто уже не Пасьон, а кто-то неведомый управляет ими... Чуть позже оформит музыкант сразу несколько этюдов знаками тремоло, аккордовыми трелями и октавами martellato.
Волна вдохновения, накрывшая его в ту необыкновенную ночь, все увереннее возвращалась к нему вновь и вновь. Пасьон стал другим человеком, словно заново родился. Творимые по ночам мелодии с каждым разом становились глубже, выразительнее; все резче вырисовывались в них мощные антитезы: полнозвучные аккорды искусно перемежались удивительно нежными, серебристыми тонами пианиссимо.
Начиная с весны, всего за несколько месяцев сочинил он столько произведений, сколько не удалось создать за всю предшествующую жизнь: ряд великолепных сонат и полифоний, цикл романтических пьес, сборник этюдов. На этой же волне вдохновенно приступил он и к наброскам будущей симфонической поэмы. Музыкальный бомонд обратил, наконец, на него пристальное внимание, и вот уже Пасьон становится завсегдатаем званых вечеров и пышных приемов.
Что за чудо случилось с ним?..
***
С той ночи, когда, встретившись глазами с Пасьоном, отпрянула Энспиранта от окна (откуда ей было знать, что, кроме самой себя, на этом свете не видна она больше никому), минула целая весна. Бело-розовой пелериной накрыли прилегающий к дому палисадник озорные яблони и чувственные вишни; чуть поодаль, многим более глубокими оттенками взывали к новой жизни, слегка разросшиеся кусты сирени.
Свет в гостиной Пасьона все также неизменно горел по ночам, и каждую ночь Энспиранта все также присаживалась к нему на подоконник. Ни на минуту, за все это время, не усомнилась она в том, что здесь-то и надлежит ей быть. Кто как не Пасьон озарил бы своею проникновенной музыкой ее истомившуюся душу, кто помог бы отыскать в себе ключ к таинственным глубинам, до которых в обычной земной жизни и дела-то никому нет...
Она не могла не ощутить, как живо меняются тембр и динамика звука, как усиливается размах чувств композитора и ширится, ширится диапазон его интерпретаций. Вместе с тем, с каждым извлекаемым звуком, казалось ей, будто просачивалась из застарелых ран тяжелая, ноющая боль и уходила, уходила сквозь пальцы.
Время от времени решалась Энспиранта заглянуть внутрь, - все же сама по себе музыка, как ни была выразительна, не умела подарить ей полного ощущения гармонии, к которому всегда стремилась душа. Но стоило лишь краешком глаза увидеть Пасьона, внять неиссякаемой воле и глубокомыслию, что угадывались в чертах лица его и телодвижениях, и восторгу ее не было предела. Замирала ли она от нежности и восхищения, светлая ли грусть и томление переполняли ее, - с тем и другим неизменно снисходило до нее осознание целостности земного и духовного, могущественного слияния энергии божественной и человеческой...
Нередко, однако, была способна она забыть о музыке вовсе, - любуясь единственно Пасьоном, лишь неотрывно следила за движениями рук его, вот как сейчас: обе кисти его секунду назад совершили невероятно экзальтированный пассаж, левая рука взметнулась к третьей-четвертой октаве и тут же ринулась вглубь, едва не до нижних басов; пальцы же правой руки пока еще робко перебирают несколько клавиш в диапазоне сопрано, но следом уверенно устремляются навстречу левой, и вместе они, войдя в единый ритм, совершают неимоверно дикую пляску в контральто и теноровом регистре; достигнув же, наконец, апогея в чрезвычайно высоких и напряженных тонах, постепенно стихают и замирают умиротворенно, завершив свою волшебную траекторию в одном из глухих и укромных уголков клавиатуры...
Долгие мгновения пианист еще остается недвижим, - корпус его, казалось, слился в единое целое с инструментом; но вот, словно вобрав в себя тончайшие флюиды им же растраченного, но отнюдь не иссякнувшего чувства, Пасьон, наконец, медленно выпрямляет спину. Когда же, оттолкнувшись корпусом от рояля, развернулся он и поднял голову к окну, в глазах его прочла Энспиранта такое неописуемое торжество, и столь лихорадочным блеском светились они на сей раз в полумраке, что возбуждение его невольно передалось и ей.
В одно из таких мгновений поняла она, что Пасьон по какой-то причине не может ее увидеть, хотя и старательно вглядывается в ее сторону. Объяснения этому Энспиранта так и не нашла, но обнаружила для себя лишь то, что и взгляды других людей, равно при солнечном свете и в сумраке, минуют ее беспрепятственно.
Пасьон же не переставал изумлять ее богатством художественных замыслов, запредельной скоростью и сложностью композиций. В музыкальной грамоте Энспиранта смыслила немного, но чтобы услышать главное, подобных знаний, как чуяла она, не требовалось и вовсе. Палитра чувств его вмещала преодоление боли и отчаяния, готовность сражаться за свои идеалы до последнего вздоха, всеобъемлющую и самоотверженную любовь к жизни, и, конечно же, страсть - воспламеняющую, окрыляющую и возводящую к той степени неистовства и творческого безумия, совладать с которой под силу очень и очень немногим.
Пламенные, а временами гневные порывы его зачастую не на шутку пугали Энспиранту, - лишь смутно могла она догадываться, что скрывается за ними, какова их предыстория и в чем трагедия; но чутье говорило ей, что бояться не стоит: в гневе Пасьона не было жестокости, негодование его было обращено вглубь, а не вовне; но оттого-то и могло быть опасным прежде всего для него самого...
Как же хотелось помочь ему сбросить непостижимое ею тяжкое бремя, что так неистово терзало Пасьона! - пусть даже вибрации этого всплеска и пронзят ее насквозь. Влекомая желанием, однажды изо всех сил вжалась Энспиранта грудью в оконное стекло, и, несмотря на предрассветную летнюю прохладу, вдруг живо передалось ей невероятное тепло, - обожгло, разлилось по членам ее и растворилось в воздухе, - сказался ли в том случайный порыв его души, или просто принималась заря?.. Временами сама она терзалась мыслью, что нечестна по отношению к полюбившемуся ей человеку, - украдкой, не выходя из тени, слушает его и наблюдает за ним. Но что могла бы она дать ему, о чем поведать, кроме того, что столь безумно влечет ее к нему...
Вскоре проявилась и еще одна странность: чем ближе сердцу, мягче и проникновеннее становились его мелодии, тем сильнее ширилась и углублялась невидимая, но неотвратимая между ними пропасть. Пасьон все реже вскидывал голову к окну, погружаясь более в собственные раздумья, а со временем и вовсе стал наглухо его зашторивать. Энспиранта же продолжала навещать его, ведь духовного пристанища себе она так и не нашла. Днем отсыпалась в голубятне, что сооружена была добрыми людьми неподалеку от дома, или плескалась в теплой речушке, в иные мгновения совершенно забываясь и играя в прятки с солнечными бликами; по ночам же неизменно возвращалась она к любимому дому. Она изучила каждую черточку, каждую щербинку на его оконных рамах; с точностью до минуты могла предугадать, когда Пасьон отправится спать, и потому просиживала подле его гостиной до самого рассвета.
Незаметно жаркое и самое живительное на ее веку лето подошло к концу, и когда промозглый осенний ветер вручил однажды ей охапку багряных кленовых листьев, Энспиранта поняла, что близятся холода. Никогда ранее не чувствовала она озноба, - отчего же сейчас, притом левая сторона бесплотного естества ее так продрогла? Душа окинула себя взглядом и - о, Боже! - под истончившейся сорочкой теперь угадывались совершенно разные груди: правая, как и прежде, бесцветна и бесплотна, а левая... тонкая и прозрачная, но вполне осязаемая кожа обрисовала вверенную ей форму и, покрывшись мурашками, справедливо взывала к милосердию и теплому покрытию. О том же, казалось, молило проявившееся на свет божий левое бедро, а с ним и предплечье, но единственно с левой стороны. Что еще за причуды? Не умирает ли она?..
Позаимствовав у недавно ощенившейся дворовой псины старенький клетчатый плед, согревшись и убедившись, что жива и здорова, снова прильнула левым боком Энспиранта к окну. Плотные шторы любезно скрыли ее очертания от глаз Пасьона.
Спустя несколько дней погода ужесточилась, вот уже замелькали в воздухе и белые хлопья. Кажется, она все же умудрилась простыть, или просто ослабла: однажды занемогла так, что весь день пробыла в лихорадочном забытьи, а когда очнулась, была уже поздняя ночь. Собрав силы, подалась она все же к дому музыканта. Окно его хотя и было невысоко, - на уровне двух-трех этажей, но отчего-то в этот раз взлетать к нему было особенно тяжко. Как же обрадовалась она, увидев, что оно и не было зашторено вовсе, - так истосковалась по любимому душа за последние дни.
Но что же видит она? На полу гостиной - странный, дикий, непривычный ее взору беспорядок. Нет, скомканные листы давно перестали приводить ее в смятение, да в последнее время их и не наблюдалось. Сейчас же по всей гостиной разбросаны... нет-нет, она не ошиблась: предметы женского гардероба: маленькое черное платье, туфли, чулки...
К горлу подкатил тяжеленный ком. Ледяным холодом повеяло с внутренней стороны окна, и было так больно и странно, что холод этот казался сильнее холода приближающейся зимы...
Если только все это не жуткий бред, она сейчас же сгинет отсюда, - вот только нужно все уяснить до конца, - чтобы не совершить непоправимое. Сейчас...
Энспиранта медленно переводит взгляд вглубь комнаты и в привычном полумраке, на сей раз показавшимся ей зловещим, видит: к откинутой крышке рояля изогнувшись, словно игривая кошка, прильнула спиной полуобнаженная женская фигура. Свечи на сей раз услужливо выхватили из тени ослепительно белую грудь, округлые бедра и чувственный, полуоткрытый рот. Голова женщины слегка запрокинута, глаза прикрыты, золотистые локоны разметались по лицу. Длинные тонкие руки еще покоятся на бедрах, но вот-вот станут призывно поглаживать драгоценные округлости...
Пасьон с обнаженным торсом стоит неподалеку от инструмента вполоборота к окну, но в следующее мгновение стремительно подходит к женщине вплотную и, откинув ее руки в стороны, всем своим телом резко вжимает ее между собой и роялем. Колыхнулся тяжелый, угрюмый канделябр, тревожные тени заплясали по стенам; с пюпитра осыпались и, кружа, как осенние листья, потонули во мгле безмолвные обрывки мелодий. Женские ладони, взметнувшись, падают на клавиатуру, - раздается жуткий диссонанс. Музыкант же словно оглох. Левой кистью нежно проводит он по золотистым волосам, правой же принимается настойчиво ласкать упругую женскую грудь и вожделенно склоняется над нею...
Энспиранте стало трудно дышать, она отвела глаза и беспомощно огляделась вокруг. Что же это?.. Как могла прежде думать она, что только ей дозволено владеть его душою, только ей назначено быть вечно Музою его... Кто вверг ее в это жуткое заблуждение, кто?!..
Она была здесь лишнею всегда, не только сегодня, - тяжко было смотреть правде в глаза. Собрав, тем не менее, остатки гордости и мужества, вознамерилась было душа перелететь к другому окну, - минуту назад оно приятно засветилось в доме напротив; но последние силы вдруг разом покинули ее, - овеществленной плотью не сумела уцепиться она за выступ, и через мгновение со всего размаху пала на затверделую промозглую землю.
***
Энспиранта умерла в декабре, когда до Нового года оставалось всего ничего...
Лишь несколько месяцев продержалась она в клинике для душевнобольных, куда поместила ее родня. Жалобы близких сводились к тому, что женщина стала очень агрессивна: если ранее, будучи в подавленном настроении, она частенько замыкалась в комнате и тихонько плакала, то в последнее время отчего-то вдруг принялась проявлять невиданную доселе жестокость по отношению к окружающим.
Так, однажды по осени она громко облаяла из окна здоровенного соседского пса и напугала страшным нечеловеческим воем, возбудив тем самым недоумение и справедливое негодование его хозяев; через несколько дней расколошматила вдребезги новехонький золоченый сервис, в ответ на невинную просьбу мужа заварить ему свежего чая; и, наконец, едва не выпорола совершеннолетнего сына, застав его целовавшимся с девушкой. А еще Энспиранту уличили в том, что по ночам она включала ноутбук и пачками слала пустые письма с одного электронного ящика на другой, - как выяснилось позже, оба адреса принадлежали ей, но один зарегистрирован был на женское имя, а другой - на мужское...
В клинике так и не нашли объяснения тому, что незадолго до смерти левая сторона тела ее сильно побледнела, сморщилась и даже уменьшилась в размерах, по сравнению с правой. Врачи связали это с тем, что все время лежала она единственно на левом боку, попытки же перевернуть ее встретили ярость, она даже прокусила руку санитару. В тот день вкололи ей разом суточную дозу аминазина и больше не трогали. Вскоре она так усохла, что со стороны казалось, будто и вовсе лежит одна только правая половина человека, - зрелище не из приятных.
Энспиранта умирала легко, - ведь в этом мире вместо оболочки навеки осталась частица ее души, - в проникновенной, обворожительной и несгибаемой музыке любимого человека. Да и потом, недолгие мгновения созерцания мелодии, рождающейся на твоих глазах, - разве не стоят они целой земной жизни?..
"Трансцедентные фантазии" Пасьона и сотворенные вскоре же им симфонические поэмы "Просветление" и "Великая горечь иллюзий" в наступившем году произвели на его родине без малого культурный шок; а спустя еще год концерты с его участием транслировались уже по всему миру. Критики отмечали глубокую содержательность и тональную изысканность его произведений; стремительную мощь, героический пафос и сверхчеловеческую волю к жизни, воплощенные в них. Красивая молодая супруга Пасьона с тремя детьми преданно и самоотверженно сопровождала его повсюду, разделяя тяготы талантливого, успешного и поистине великим трудом состоявшегося музыканта.