Каждое утро мама будила Тему в школу. И на протяжении десяти лет он испытывал одну и ту же холодную, сумрачную боль от пробуждения, ворочался, натягивал одеяло на голову и знал уже что спать не выйдет, и, тем не менее отчаянно старался провалиться обратно туда, раствориться в утренней ломоте во всем теле и перестать думать.
Маме было очень жалко его - такого взъерошенного, худенького, маленького, с таким взрослым и сосредоточенным лицом, улавливающего обрывки снов. Она на протяжении десяти лет садилась на край его скрипучей панцирной кровати и, отодвинув край одеяла, жестом, какой доступен лишь одиноким матерям, проводила рукой по его волосам, по уху, по оголившемуся плечу в белой майке и говорила:
- Тема, вставай, пора уже.
В последнем классе он научился вставать рывком, по-мужски. Мама по-прежнему видела в нем маленького хрупкого мальчика, и в округлившихся плечах улавливала тень былой трогательной угловатой остроты, и продолжала садиться рядом, но Тема чувствовал ее, сквозь сон, открывающую дверь из кухни, где пахло завтраком, он с закрытыми глазами, отвернутый к стенке, видел каждый ее шаг, и чувствовал ее вдох и выдох, и как раз когда протянутая нежная рука в застиранном халате тянулась к его плечу - резко переворачивался, вскакивал, и сквозь черные зигзаги с мошками говорил ей: "доброе утро, мама".
И она каждый раз не ожидала, вздрагивала, и продолжала жалеть его. Пока он, сонный, пошатываясь, с полузакрытыми глазами стоял в ванной и плескал холодную воду на лицо, и странным образом не чувствовал холода, переживая все ту же извечную боль от пробуждения.
Мама всегда делала очень вкусную яичницу - с помидорами и шкварками. А зимой, когда помидоров еще не было, добавляла туда сухарики из черного хлеба или что-нибудь еще.
Тогда же, в период начавшейся мужественности, мама стала говорить Теме о том, что ему пора заняться делом или, хотя бы определиться с тем, какое оно будет, это великое дело всей его жизни. А Тема испытывал примерно то же чувство, как и при пробуждении, и от этих разговоров хотелось надвинуть на голову одеяло, зарыться в постель, или плеснуть на лицо холодной воды, чтобы в этот бесцветный, перехватывающий дыхание миг снова ни о чем не думать.
С огромной неохотой он все же признавался, сам себе, потому что маме говорить было все равно бессмысленно, что ему нравится фотографировать. И дело тут было не в самих снимках, большинство из которых все равно запихивалось в старый чемодан в кладовке, даже не в маленьком чуде, которое происходило в ванной, когда в особенном алом свечении прорисовывались контуры тел, деревьев, собак, волн и луж со следами автомобильных покрышек, в которых что-нибудь отражалось. Может быть сам этот процесс, когда он ловил что-нибудь объективом и затвор щелкал, как будто закрывалась клетка, был удивительно созвучен с чем-то таким в его сущности, что пока не хотело прорисовываться, что было, возможно, не совсем хорошим, о котором было пока сложно думать, но которое явно требовало какого-то особенного к себе внимания. Развешивая мокрые снимки в алой ванной, Тема чувствовал себя почти счастливым, и эта особенная наполненность в его душе тогда была почти что абсолютной. Она идеальным образом заполняла ту новую, образовывающуюся в его сознании полость, которая по мере взросления становилась все более требовательной. Она вопросительно содрогалась в нем, будя непонятную сладкую дрожь, когда мимо проходил кто-нибудь из девчонок, по дороге на дискотеку - в обтягивающей турецкой мини-юбке и в "топике", с густо подведенными глазами и ярко намазанными губами. Это были новые, удивительные существа, вылупившиеся, казалось, из ниоткуда. Но вся их прелесть была доступна ему и со стороны. Потому что Теме почему-то никогда не хотелось попасть внутрь яркоосовещенной танцплощадки пансионата "Волна", где происходили эти примечательные мероприятия, и где, под медляки "Винд оф Чэнджез" и Таню Буланову можно было бы вполне обменяться с одной из них чувственным посланием и, почему бы и нет, получить свой более или менее развернутый ответ в одном из темных закутков пансионатского парка.
Так было с Глебом, который зачем-то сохранил обертку от презерватива и долго, дня три, наверное, демонстрировал ее всем желающим при любой оказии. Глеб был Теминым лучшим другом и сыном тети Вали. Тетя Валя часто заказывала у мамы платья, которые она шила поздними вечерами, на кухне. Тема еще до школы привык засыпать под равномерное и какое-то доброе, жизнерадостное стрекотание швейной машинки. Тогда, в детстве, вообще все было именно так, как надо - даже желтоватые отсветы окон на снегу под домом. Потом умер папа, и все сделалось каким-то половинчатым.
- Ты же теперь один у нас мужчина, вся надежда на тебя, - говорила мама. Но Тема не чувствовал никакой гордости и только молча кивал.
А вот у Глеба все всегда было именно так - он за одно лето вымахал в здоровенного белобрысого дядьку, и стал качаться. Еще у него был брат, который "водил по телкам". Тему, возможно, и не трогал никто из одноклассников, потому что рядом был Глеб, а его авторитет был непоколебим, кажется, с самого первого класса. Вообще класс у них попался на редкость дружный, и у истоков глубинной тёминой школьной неприязни стояли именно предметы и учителя, а с громкоголосой массой своих сотоварищей они как-то сжились, притерлись. У Темы была репутация немного придурка и очкарика. Он действительно в пятом классе стал носить очки, и был похож на зайца, о чем ему сообщили сразу несколько девочек, но сделали это как-то без злобы, и вообще, явно с надеждой на продолжение разговора. А вот тут открывается вторая отличительная черта Теминого характера, потому что говорить с девочками ему не получалось. Проще было отмалчиваться и глядеть на них с доброй иронией. Потом почему-то необходимость в очках отпала, а Тема вырос, и на физкультуре стоял сначала третьим, а потом вторым, рядом с Глебом.
Вообще-то с Темой хотели бы дружить почти все девчонки, потому что он фотографировал. В этом процессе таится страшная женская приманка. В определенном возрасте очень хочется отлепить отражение от зеркала и носить с собой, чтобы потом снова полюбоваться. Он сажал их на парты, в профиль на подоконники, под ивами и на гальчатом пляже (если случайно встречал во время своих блужданий с фотоаппаратом). Они ломались и позировали изо всех сил, потом были насмешливо-сниходительные взгляды, якобы колкие реплики, но он молча прятал фотоаппарат, и кивнув, шел дальше, так ни о чем и не заговорив. Поэтому девчонкам удобнее было считать его придурком. А пацаны, как ни странно уважали, хотя тоже, конечно, считали не совсем нормальным, потому что он вроде был свой, и отмалчивался как-то с достоинством, по-мужски, а если говорил что-то, то всегда в тему и очень толково, так что все смеялись. При этом Тема не курил, не пил и не ходил на дискотеки и в компании.
Компании начались в выпускном классе. Они частенько пересекались где-то на окраине поселка, у виноградников. Там, в длинном панельном доме жила Танька Беседина, у которой была "свободная хата", и к которой субботними вечерами стекались некоторые Темины одноклассники - с ликером, дешевой колбасой и Глебовским двухкассетиником "Шарп", на котором слушали "Модерн Тонкинг" "Скорпионз", "Эйс ов Бэйс", "Красную Плесень" и что-то еще. А Тема шел мимо них за виноградники, со своими двумя фотоаппаратами и штативом, который в вечернем преломлении света, торчал у него из-за спины как самурайский меч. Он смотрел на компанию с такой особенной ухмылкой, что некоторые и впрямь сомневались в целесообразности грядущей попойки и на какой-то короткий миг им казалось, что есть вещи более интересные. А Тема шел походкой вольного странника, неизвестно куда, и часто возвращался очень поздно, а потом до рассвета сидел в ванной, проявляя, кадрируя, вывешивая, и так дальше.
Мама никогда не спала до его возвращения, и с какой-то странной надеждой принюхивалась к нему, помогая снять куртку, или закрывая дверь. Тема чувствовал это, и ему становилось смешно и досадно. А мама потом еще украдкой обыскивала его карманы, в надежде найти там сигареты или телефон девочки.
Маме хотелось, чтобы в доме был мужчина. Настоящий, правильный, который бы курил время от времени, ходил в компании, встречался бы с девушкой, и от этого ощутил бы, наконец, хоть какую-то ответственность, захотел бы думать о будущем... прибил бы полку, отремонтировал забор... познакомил бы с ее родителями.
Однажды, солнечным воскресным утром, мама с очень особенной, торжественной улыбкой зашла на кухню, где Тема ковырялся в яичнице и все никак не мог проснуться. Было видно, что мама что-то хочет сказать, но все те слова, что она перебрала по дороге от калитки до обеденного стола, тут не подходят, поэтому она просто многозначительно кивнула на входную дверь, полуприкрытую и ставшую вдруг очень таинственной.
Сквозь эту щель в бурый коридорный полумрак струился изумительно яркий, хрустально-синеватый свет, какой бывает только в мае, какой-то нежный, требовательный, прохладный и чистый. Тема с удовлетворением отметил про себя этот момент и открыл дверь. А на дорожке, на полпути от калитки стояла девушка в коротком белом платье, и была она, словно продолжение этого чистого яркого луча. В солнечных бликах и густых тенях от сирени и черемухи.
Тема вышел на порог, закрыл дверь и продолжал смотреть на нее, со спокойным удовольствием, как смотрят на какое-то природное явление, как очень маленькие или, наоборот, очень пожилые люди сморят на новогоднюю елку.
- Тема, привет, - сказала девушка, и совершенно не знала как дальше себя вести, потому что под этим его взглядом совершенно ни о чем не думалось. Он будто гипнотизировал.
- Привет, Аня.
- Я пришла узнать про фотографии, - она хотела было подойти ближе, нога дрогнула, потом очень медленно расслабилась и аккуратно вернулась на исходную позицию. В руках она держала свернутый трубочкой кулек и теребила края. Тема стоял на пороге, от чего смотрел на нее сверху вниз, одновременно тепло и снисходительно.
- Сейчас дам,- и почти уже скрылся за дверью.
- Тема!
Он обернулся.
- У тебя взгляд, как у маньяка, - и попыталась хихикнуть.
Тема улыбнулся уголком губ и посмотрел на нее в упор и очень ласково, быстро исчез в коридоре.
Мама была в комнате, с недоумением и радостью глядя на девушку.
- Тема, а почему ты не позвал... - он был уже в ванной, - Тема, ты ей очень нравишься, я мать, я же вижу...
Он четырьмя исполинскими шагами пересек комнату, держа в руках коричневый конверт с фотографиями:
- Тише, мама, окна открыты...
Потом выбежал на порог, в этот раз спустился на дорожку, Аня теребила уже не кулек, а выбившийся из прически локон, и Тема стоял очень близко от нее, так близко, что чувствовал тяжелый, приторный аромат ее духов.
- На.
Она взяла конверт, тут же стала рыться в нем, боясь вытянуть снимки полностью.
- Дома посмотришь.
Она послушно опустила руки.
- Хорошо.
Потом была странная пауза, сотканная из подрагивающих солнечных бликов и ее внимательных серых глаз.
Потом Тема развернулся и пошел обратно в дом, бросив через плечо: "Пока".
А к Таньке Бесединой он попал через три недели, когда был Последний Звонок. Компания собиралась сразу за школой. Парни ссутулившись и поплевывая курили, девчонки стояли рядом отдельной группкой и вид у них был взбудоражено-ликующий, они неумело держали сигареты и пепел стряхивали слишком часто и судорожно. Явно что-то затевалось. Аня тоже там была, и, заметив Тёму, бросила один короткий, резкий, жгучий, как пощечина взгляд, потом отвернулась, сделала затяжку и свободной рукой одернула черную короткую юбочку, с молнией сзади. Тёма зачем-то продолжал стоять на месте, так до конца не высунувшись из-за угла, и мысль о порочной двусмысленности этого фасона навела его на мысль о собственной дебильности (которая продолжала грызть его на протяжении этих трех недель), тем самым, позволив окончательно определиться с планом дальнейших действий.
Глеб, как обычно, позвал его с собой, и Тёма как можно более равнодушно согласился, спросив, через плечо, с чем к ней обычно ходят.
Мама в этот день специально повесила на спинку стула у кровати новую белую рубашку и галстук, прикупленный к Выпускному. Утром Тёма вскочил, как обычно, и тут же помчался в ванную, а вышел уже в майке, которую бросил там еще вчера вечером. Он вернулся после школы какой-то притихший, поел неважно, и сидел дома до вечера, что-то читал. Мама очень хотела спросить, не пойдет ли он праздновать с ребятами, она видела, как Глеб уходит, но зачем-то спросила, не пора ли ему стричься.
Тема, помимо всего прочего, ненавидел парикмахерские. Это было какое-то подлое, острое чувство - оно отслаивалось от белых стен и кафельного пола, от высокого крутящегося кресла, от зеркал и, главное, от проворных нежных рук молодой парикмахерши. Светил яркий свет, было это огромное чистое зеркало, и казалось, что она специально касается его уха, пробирается пальцами в волосы на макушке и прочесывает вверх, так что шея и плечи немеют, а сердце начинает биться неудержимо, неистово, с каждым ударом приближая его к страшной зеркальной диагонали, попав в которую, сталкиваешься со жгучим, пронизывающим взглядом ее насмешливых глаз.
- Я не буду больше стричься, - сказал Тема, не поворачивая головы.
Мама вздохнула, потрепала его светлые взъерошенные волосы и пошла на кухню.
- Я сегодня вечером иду к тете Вале, так что можешь позвать...
Тёма закатил глаза и придвинул книгу еще ближе к глазам.
В новой белой рубашке, не застегнутой на две верхние пуговицы, он отправился сперва в магазинчик, где потратил, наконец, припасенные с прошлой подработки деньги на бутылку красного вина. Ему было противно и смешно одновременно, потому что он почему-то никогда раньше не покупал бутылок, и, оказавшись на улице, чувствовал себя придурком, потому что не знал, куда ее сунуть, а нести вот так, в руках казалось неправильным, да и собственно - как? В опущенной руке, как авоську или прижимая к груди было смешно. Возвращаться за кульком тоже не хотелось, а кофр он не брал, чтобы снова таки, не выглядеть придурком. Раздражала так же белая рубашка, ее неестественная белизна и хрустящая выглаженность. Поставив бутылку на парапет, Тёма принялся закатывать рукава. Когда он наклонился за бутылкой, то висящий на шее фотоаппарат с неприятным треском стукнулся о камень.
Возле длинного панельного дома идти в гости окончательно расхотелось. Было бы неплохо, если бы каким-то чудом Аня оказалась там одна... Но этого не будет никогда, а вот виноградники, какие-то изумрудно-фиолетовые в этой вечерней тенистой матовости, так красиво стелятся вниз к морю и линия горизонта вот-вот растворится в нежной сероватой синеве.
Было жалко бутылку, он так решил, и, вздохнув, поплелся за дом, где было Танькино парадное.
Дверь была приоткрыта и уже гремела музыка, воняло сигаретным дымом и был слышен чей-то козлиный смех.
Тёма тут же прошел на кухню, и постучав Таньку по плечу, молча поставил на стол бутылку.
- Ой, и ты пришел сегодня, вот хорошо, хоть фотографии нормальные будут.
Стоящая рядом девчонка из параллельного класса тут же заманчиво наклонила голову и долго смотрела на него, будто ожидая, когда достанут фотоаппарат и сделают снимок. Тёма глянул на неё и пошел в комнату.
Возле Ани было занято. Он стал сразу возле двери, скрестив руки на груди и с видом полного безразличия слушал похабные анекдоты, рассказываемые по кругу. Пили водку, кто-то из девчонок молча и не глядя протянула ему рюмку, а он так же молча и не глядя отрицательно качнул головой. Потом пришла Танька вместе с той другой девчонкой, и вид у них был задумчивый и просветленный, какой бывает после качественной сплетни.
Глеб лез за пазуху к Светке Мордвинцевой, которая была маленькой, как мышка, с острым личиком и такими тонкими ручками и ножками, что было совершенно непонятно, как в случае усиления напора удастся сохранить их целостность.
Тёма выпил вина и продолжал наблюдать за серединой дивана. Светке, что самое интересное, казалось, нравится все это дело, у нее было сейчас задумчивое, приятно сомневающееся лицо. Тёма навел на них объектив, но Глеб сделал суровую гримасу, и закрыв Светку плечом, погрозил кулаком. Тем самым, который расправленный, мягкий и нежный орудовал только что в вырезе ее белой кофточки.
Вино как-то странно взъерошило и разбросало Тёмины мысли, что-то такое сидело в нем, эта требовательная пустота, и теперь она разрасталась, росла на хмелю. Он аккуратно протиснулся на балкон. Там были свалены доски, куски плинтуса, карнизы, санки, таз и... рядом появилось Анькино лицо. Желтый свет из окна невыгодно высвечивал бугристость замазанных пудрой прыщей и слипшиеся от туши ресницы. Она была пьяная, разомлевшая, и прислонившись голыми лопатками к балконным перилам, смотрела куда-то между тюлем и оконной рамой.
- Ань, а зачем у тебя молния на юбке снизу вверх расстегивается?
Она посмотрела на него. Долго и внимательно.
- Тебе нравится?
- Не знаю.
Это было как в парикмахерской. Дико. Вернее страшно приятно, а потом уже просто страшно...
- А у тебя есть девушка?
Он молчал, равнодушно глядя на пляску теней за тюлем в комнате.
Анька взяла с подоконника чьи-то сигареты, чиркнула зажигалкой и ее лицо осветилось на миг воинственно красным, и было теперь интригующе женским, совсем взрослым. Стало вдруг резко темно, потом надулся и разбух огонек ее сигареты, она глубоко затянулась и шумно выдохнула, разворачиваясь спиной к двери и опираясь о перила таким образом, что ее спина прогнулась, образуя в фиолетовом полумраке волнующую дугу, заканчивающуюся новым округлым изгибом.
Она рассказывала что-то, но Тёма не слышал.
А потом было что-то стремительное, хмельное, запутанное, она стояла, сильно прижавшись к нему, нестерпимо пахло духами, женским потом, алкоголем и ее лицо, с подведенными черным бровями тянулось к его лицу, веки опускались, лоснились щеки и вытягивались губы, по внешнему контуру чернела малиновая помада.
А из-за балконной двери вдруг неожиданно отчетливо заматерилась "Красная Плесень", кто-то сказал громкое "Ого!", и в следующее мгновение Тёма уже стоял в комнате, вдыхая тяжелый прокуренный воздух и ничего не видя, как утром, едва проснувшись. Попрощавшись с кем-то, он вышел в длинный темный коридор, споткнулся о трехколесный велосипед, сбежал вниз несколько пролетов, и, ненавидя себя, ненавидя остатки вина и туман в голове, пошел домой.
Воротник новой белой рубашки был прожжен Анькиной сигаретой, поэтому на выпускной пришлось идти в старой белой рубашке. Сразу после официальной части, когда все рванули на набережную, где сняли армянское кафе "Ах-Тамар", Тёма вернулся домой, поменял плёнку и потом до поздней ночи сидел на пологом холме с виноградниками. Дорога там делает крутой изгиб, и огорожена каменным барьером, а вид открывается очень красивый и всегда дует ветер, который пробирается в Тёмины светлые волосы словно руки молодой парикмахерши, но на этот раз ему становится просто спокойно, и прислонившись к стволу искривленной сосны, которая растет прямо из камня у дороги, он закрывает глаза, вспоминая фиолетовый изгиб Анькиного тела на балконе без всяких содроганий.
Весь поселок жил ожиданием лета и курортников.
Тут не было никаких достопримечательностей, гор и будоражащих видов, не было так же цивилизованного места для кемпинга, променада с караоке, барами, луна-парками и дискотеками, но народ все равно ехал, даже когда "Волна" закрывалась из-за нерентабельности и на пляже не работал лодочный прокат. Мама любила рассказывать про "былые времена", когда в "Волне" (где она работала на разных хозяйственных должностях, меняющихся из сезона в сезон) кормили в три смены, и когда "дикарей" селили в сараях, летних кухнях и на чердаках. Несколько лет они тоже брали "дикарей", и Тема всегда ждал их появления с нетерпением и ревностью, но они оказывались скучными, без детей, и вспоминать про них совершенно нечего.
А вот к соседям, занимавшим вторую половину их кирпичного одноэтажного дома, часто приезжала интеллигентная московская семья, с Дашей. Даша была таким странным тепличным цветком, вечно болеющим, с невероятно бледной кожей и задумчивыми карими глазами. Над ее хрупкими плечами вечно роилась тьма запретов - ее кожу нельзя было держать на открытом солнце, у нее была аллергия на мёд, ей нужно было заниматься, ей не разрешали прыгать с пирса и ходить по поселку одной, даже в магазин. Они с Тёмой частенько встречались взглядами, когда профессорская семья садилась за соседский столик во дворе, обедать или ужинать, и она шла, как-то грациозно ссутулившись, неся в руках графин с компотом или стопку тарелок и смотрела на него, из-за волнистого каштанового локона, мягко струящегося на грудь.
Потом их чего-то долго не было, года два или три, и как раз когда до Тёминого отъезда Поступать оставался день, к соседской калитке подъехал рыжий "москвич" с шашчеками, и вышел знакомый бородатый профессор (хотя, может, он был совсем простой человек, без всяких академических званий), его жена с сухим лицом и Даша, подстриженная так, что видна тонкая шея, и совсем уже взрослая, без былой грустной потерянности в глазах и плечах. Она увидела его на втором вдохе и смотрела, улыбаясь, пока наклонялась за сумкой и кульком, когда шла с ними к калитке и придерживала ее для матери с отцом.
А вечером, когда они закончили ужинать, Тёма неожиданно для себя сам подошел к ним поздороваться еще раз, спросил, поступила ли она, Даша ответила, что уже на втором курсе, ее мама спросила про Тёмины планы, он ответил, что едет завтра в Симферополь и краем глаза фиксировал изменения на Дашином лице.
Вечером он сидел дома, переживая тяжелую битву между двумя Тёмами, один из которых, уже не школьник, хватал его за шиворот и пинками, с руганью пытался выгнать вон из комнаты, обзывая так убедительно, что Тёма-настоящий невольно шевелил губами, беззвучно вторя ему, в то время как Тёма-второй, отчаянно вцепившись в край стола, упёршись ногами в деревянный пол и вцепившись взглядом в книгу, стиснув зубы отрицательно мотал головой. Они приводили друг другу графические доводы - один швырял на широкий стол Тёминиого сознания россыпь Дашиных фотографий, новых и старых, с тонкой шеей и русалочьими кудрями, с небольшой аккуратной грудью под белой майкой, а другой, злорадно оскалившись демонстрировал широкоформатные снимки Анькиных вытянутых губ с несъевшимся черным контуром, ее покрытые густым лаком и успевшие кое-где облупиться ногти, ее замазанные пудрой прыщи на лбу и жирный лоск на носу и щеках.
Но потом сама Даша, настоящая, в коротких джинсовых шортах и обтягивающей майке промелькнула за сиренью и забором. Времени на размышления не было и Тёма стремительно выскочил вслед за ней.
Миновав частный сектор, она свернула на тенистую дорожку вниз к пансионату, и Тёма решил окликнуть ее где-то там в парке, или просто подойти прямо в кафе (а куда она еще может идти). А потом вдруг появился неприятный взрослый мужчина с залысинами, в светлых брюках, и бесцеремонно обняв Дашу за талию поцеловал в губы, и они пошли, в обнимку, и его рука с такой подлой легкостью соскользнула вниз на шорты, и накрыв кармашек заметно сжалась.
В Симферополе Тема продолжал задыхаться, пустота росла в нем, и туда проваливались безликие улицы с обшарпанными двухэтажными домами, белое здание института, расписание вступительных экзаменов, выцветшее небо и потом клумба и белое здание вокзала, фонтан с голубями и табло с расписанием междугородних поездов, окошко билетной кассы и лишь вечером, высунувшись в окно в тамбуре, вдыхая густой фиолетовый вечер, с приятной примесью железнодорожной гари, он ощутил желанное облегчение.
Киев встретил его началом рабочего дня, жарой, суетой, толпами с баулами и тележками, таксистами, киосками и бабками с беляшами. Тут хорошо дышалось, невзирая на характерную вокзальную вонь, и Тёма как-то сразу понял, что будет здесь жить. Большой серый город, какой-то суетный, неоднозначный, в нем так легко затеряться и жить своей собственной тихой придурковатой жизнью, без дела жизни, ответственности и девочек.
В метро Тёма был в первый раз в жизни. Все оказалось просто - выстояв небольшую очередь за жетонами, он пошел вслед за толпой, спустился на эскалаторе и уже на самой станции стал изучать схему. На той же красной линии что и "Вокзальная" был "Университет", и так как название говорило само за себя, Тёма решил ехать туда.
Оказавшись на улице, он огляделся в поисках университета, но кроме бульвара, забора, торгового пятачка и виднеющегося вдали собора ничего не увидел. Бабка с пирожками сказала, что до университета нужно идти один квартал направо, там он увидит. Красный такой.
Он был действительно красный и очень большой.
В приемной комиссии сказали что он почти опоздал, но документы приняли. Таким образом Тёма неожиданно для себя приблизился к роду деятельности под названием "выдавныча справа", на факультете журналистики. Просто там еще был исторический и юридический, но так как последний в виду многих причин отпадает сам собой (хотя на Дашу бы это произвело впечатление...), а все связанное с историей будило в нем неизменное чувство тупой усталости.
Ребята из поступающих оказались неожиданно приветливыми, сказали, что у него, как иногороднего, больше шансов и посоветовали в общагу не ехать. Там дерут втридорога и был ряд неприятных историй. Потом они ушли, а Тёма прошел через небольшой парк, напротив университета, и спустившись по бульвару, оказался на Бессарабке, которую почему-то сразу узнал. А рядом был Крещатик. И стало почему-то тоскливо и противно. Он вернулся обратно к метро "Университет" и купил там еще булочку, а в молочном киоске пакет кефира. Денег хватало примерно на день и обратный билет в плацкарте.
После кефира стало немного солнечней, стали вдруг заметны девушки. Они были именно столичными девушками, какой-то характерной сувенирной частью Киева, как особенный "киевский торт" (он понял это чуть позже), как Бессарабка с Крещатиком и прочие открыточно-лубочные виды.
Газетный киоск был тоже столичным - из какого-то особенного золотистого зеркала. Там Тёма купил телефонную карточку, а потом еще рассматривал себя секунд тридцать. Про таких говорят "лоб" - сгорбленный, молодой и неопрятный.
Тете Гелене из Симферополя Тёма честно сказал, что забрал документы и сейчас поступает в Киеве. Тетя всегда была менее эмоциональна, чем мама и отнеслась к его решению почти что одобрительно, сказала, что сама свяжется с домом и все уладит.
Ближе к вечеру он вернулся в парк перед университетом и смотрел на красивых женщин, на собак и на коляски. В небе появилась эта пыльная мегаполисная золотистость и красные солнечные блики в окнах были такими, какими никогда не могут быть на море. Ночью в парке было полно народа. Там пили пиво, смеялись, целовались, плевались, а древесный шепот был почти заглушен бесконечным машинным гулом, далеким бибиканьем и воем сирен. Рассвет пришел неожиданно и был таким же пыльным и бледным, как и вечер. Проехала поливалка, бомжи стали рыться в урнах в поисках бутылок, а у Тёмы в голове было как-то сыро, гулко, там болтались остатки вчерашнего вечера и зудела неопределенность. Хотя что-то там из него таки вылезло, и оборачиваясь на свою скамейку, он испытывал неожиданное теплое чувство.
Первым экзаменом было украинское сочинение. Прямо перед Тёмой сидела вчерашняя компания, и когда он, один из первых, встал, чтобы отнести свои листочки на стол к преподавателям, ему прошептали: "Подождешь еще три минуты?"
Тема коротко кивнул и вышел в коридор. Было призрачно тихо и из высоких старинных окон струился голубоватый свет, в котором замерли пылинки. Отсняв последний кадр, Тёма спрятал фотоаппарат обратно в целлофановый кулек и тут же надорвалась ручка. Из вещей у него еще была поглаженная мамой майка, носки, трусы и книжка.
Парней звали Дима и Валера. Один был из Феодосии, а второй поступал сюда третий год и уже все знал.
- А почему именно сюда?
- Не, ну так это же Университет, сразу видно... я тебе, братуха, скажу, что тут очень хорошо, в Киеве находятся 70% украинской экономики.
Оказывается, жить лучше всего не в Киеве, а в пригороде, например, в Василькове, до которого они добирались сначала на метро, а потом на электричке. На вокзале купили чебуреков и пива. Тёма пиво не пил, но чувствовал сейчас всеми костями, что нужно держаться с этими ребятами, поэтому стоически осилил две трети бутылки, а потом его неожиданно сморило, и Валера довольно вежливо разбудил его, перед самой станцией.
Пахло природой и железной дорогой. Пели птицы.
Ребята снимали угол в длинном двухэтажном бараке, у какого-то странного деда, которого Тёма так и не увидел. Потом пришли еще какие-то гости, принесли водку и вареную колбасу, а Тёма прислонился к стене, завешенной ковриком с шишкинским лесным мотивом, и незаметно для себя заснул, испытывая приятное чувство полного равнодушия к происходящему. Поздно ночью ему захотелось в туалет и сильно затекла правая часть тела. Во дворе было прохладно и звезды висели низко-низко и из-за прозрачных облаков выглядывала молодая луна. Тёма с неожиданной тоской подумал, что Даша и Аня сейчас тоже вполне могут смотреть на эту же самую луну и думать о нем.
В Университет его не приняли. Стоя перед железнодорожными кассами, на вокзале, Тёма вдруг понял, что никуда отсюда не поедет, ведь дома все точно такое же каким было всю жизнь, и это унылое постоянство сильней его в десятки раз.
Вместо билетов, он купил толстую газету с объявлениями и стал искать работу. Лоб из золотистого отражения на стене киоска выглядел угрюмым и уставшим.
С таким же видом он сидел в редакции какой-то очень большой газеты и ждал пока придет Тамара Ивановна. Она пришла, включила металлический электрочайник, провод у которого был, как и положено, перемотан синей изолентой, скрипнув стулом села поудобнее, посмотрела на него иронично и недоверчиво.
- А вы знаете, что это очень тяжелая работа?
Тёма равнодушно кивнул.
- Вы где живете?
Он сначала не мог вспомнить, долго думал Потом, наконец, сказал.
- Ну, мы не берем на работу некивеских. Вам же нужно быть на стоянке в шесть утра.
- Так я буду...
Договор они не составляли, сказали, что платить будут в конце каждого рабочего дня. Пока места есть...
Это было все то, о чем мечтала мама. Тёма испытывал серьезную, мужскую ответственность за свою жизнь. Он научился покупать себе картошку и варить ее, а потом добавлять масло и сметану, чтобы не питаться беляшами и чебуреками, от которых в животе поселялась тоска и не хотелось работать. Он написал маме письмо, в котором просил выслать до востребования кое-какие вещи. Ему нравилось садиться в пятичасовую электричку и наблюдать рассвет, ему нравился вид киевской вокзальной площади - пустынной, влажной, в золотисто-рыжих утренних лучах. Ему нравилась вторичная сонливость, которая подстерегала его уже на работе, когда отгрузив первую машину, он садился на перемотанные бечевкой пачки газет и смотрел, как разворачивается следующая, аккуратно сдавая назад.
Потом он шел в цех, где садился за аппарат под названием "дротошвейка" и сшивал на скобу всякие брошюры. Методичное "бубух-дыдых" странно расслабляло и позволяло сознанию всецело концентрироваться на каких-то сугубо личных вопросах. Хотелось писать философские сентенции.
- У этого мальчика взрослые глаза, - говорили женщины в цеху и частенько подкармливали его бутербродами.
Мама все порывалась приехать, но в "Волне" был сильный наплыв отдыхающих, и она писала ему нежные письма, которые хотелось перечитывать, и которые делали его просевший диван под ковриком с медведями неожиданно уютным. Мама писала, что Аня передает привет, что она поступила в колледж (который раньше был техникумом). Еще мама писала, что Киев - это хорошо, и что он там должен найти себе хорошую девушку, но без образования и работы он никому не будет нужен, и вообще, нужно было идти на юридический.
Тёма улыбался и откидывался на диван, накрыв лицо письмом.
Валера тоже не поступил, но работал в какой-то частной фирме, охранником. Димка поехал домой и Тёма незаконно жил на его диване.
Валерка выглядел существенно старше своих 19 лет, коротко стригся и был похож на бычка. Носил всегда черные джинсы и майки, и со странной тщательностью следил за чистотой своей обуви. Вообще, он был хорошим парнем, любил порядок и испытывал по отношению к Тёме какие-то братско-наставнические чувства. Он недоумевал как это Тёма тут до сих пор не нашел себе никого.
- Я, например, не могу больше трех дней без е..., - говорил он, валясь на кровать и почесывая ширинку.
Тёма усмехался и у него был такой вид, что он все это прекрасно знает, и понимает. Иногда приходилось идти спать на балкон на кухне. Кухня была общая, на несколько семей, и он сначала сидел там, читая что-нибудь, пока все не разойдутся, а в комнате Валерка занимался девушкой. Он старался проводить свои любовные свидания вне дома, но время от времени случались ситуации, когда какая-нибудь новая девица, по его словам "велась", и нужно было срочно трахнуться, пока не передумала. Со временем, Тёма все больше склонялся к мысли, что это и есть та самая правильная жизнь, и молодое задорное счастье, и он снова дурак, потому что живет неизвестно зачем.
- Слушай, найди мне телку, а? - сказал как-то Тёма, собираясь на работу. Валерка тогда только вернулся с какого-то местного Васильковского свидания и был трезв и задумчив.
- Тебе какую? - авторитетно спросил он, протирая свои туфли.
Тёма пожал плечами:
- Чтоб хорошая была.
Этим же вечером, когда он пришел с работы, Валерка с деловитым видом перетаскивал старый поломанный стол на центр комнаты.
- На, иди купи бутылку, - сказал он вместо приветствия, протягивая Тёме несколько купюр,- с тебя столько же.
Тёма молча кивнул и пошел обратно в коридор.
Валерка окликнул его на улице, высунувшись из окна:
- Ты ж смотри, одну не покупай!
Телки были местные, неопределенного возраста, но явно не малолетки, в коротких юбках и туфлях на каблуках. Сперва они были мечтательны и немногословны и смотрели по сторонам так, будто оказались в каком-то удивительном месте. Та, что была чуть похудее и покрасивее, время от времени бросала на Тёму любопытные жаркие взгляды. Говорить было совершено не о чем и они просто сидели, пили и слушали Валерку. Ближе к ночи Тёма ощутил очень сильное желание, и карие глаза этой тихой девушки напоминали ему о матовой южной ночи. Потом начались похабные анекдоты, какие-то истории, было так легко и весело. Она взяла его за руку, под столом, и Тёма тут же протрезвел, и осознание того, что это, наконец, сегодня случится, превратилось в электрическую сетку, спутавшую его пальцы, суставы и сердце.
Пока Валерка и та вторая девушка пили на брудершафт, Тёма наклонился к ней, к самому уху с золотой сережкой, и прошептал:
- Пошли, выйдем.
Она пьяно кивнула, и когда встала, то выяснилось, что с трудом стоит на ногах. Согласно Валеркиной теории, это было хорошо, потому что пьяных всегда легче раскрутить на это дело, но душа от чего-то просила романтики и чувственной взаимоотдачи. Подумав что-то о пережитках прошлого, Тёма смело обнял ее за талию, и невольно покосился на Валерку в поисках одобрительного взгляда, но тот был слишком занят беседой и не смотрел.
На улице небо висело непривычно низко и кружилось. Вокруг никого не было, и Тёма опустил руку ниже, как тот неприятный мужчина с залысинами. Мягкое, нежное и теплое. И ее предплечья, и ее запах... Она была ниже его примерно на голову. Он положил руку ей на грудь и уткнулся носом в ее шею. Она как-то странно напряглась, потом вдруг отвернулась, насколько могла, и ее стало тошнить.
Тёма помог ей дойти до дивана, помог лечь, а сам пошел на балкон. Естественно, он не заснул, и видел как девицы уходят, и как Валерка целует каждую из них.
Через несколько дней Валерка заболел. Он то и дело рылся в штанах, рассматривал там что-то и матерился. А Тёме было смешно и противно.
Так началась его новая взрослая жизнь и была она такой же непонятной и бессмысленной, как старая, детская. Тогда не было цели, потому что мама и школа сильно давили и не позволяли увидеть заветные очертания того, ради чего стоит жить. А сейчас появилось что-то совершено новое, но круг вроде как замкнулся и рассветы, потом скрип снега под ногами и глухая ночь, и первые почки, и вылазки на речку с ребятами не приносили той желанной остроты, которая бы заполнила, наконец, пустоту. Были мысли о женщинах, но эти женщины, из снов, были какие-то неземные и попадающиеся в реальной жизни аналоги казались совершенно неприступными, а те что сами забегали к нему домой, теребили бретельки на майках и тёрли щиколотками, спрашивая соль или уксус - были каким-то неправильными. То есть с ними все было в порядке, но просто Тёма почему-то никогда не мог на них правильно прореагировать.
Он снова не поступил, зато нашел новую работу. Так как ему уже было 18, то проблем не возникало. Он теперь числился курьером, носил форменную бейсболку, которую ненавидел как всякую форму, и должен был приходить по прежнему адресу уже не на шесть, а на восемь утра и с тяжеленной спортивной сумкой идти по офисам и разносить красочное многостраничное приложение к газете и требовать чтобы симпатичные секретарши и офис-менеджерши расписывались на специальном бланке. Ему было смешно, как многое из них становились специально очень близко, спрашивая "где", почти что шепотом, и будто случайно касались его локтем, подслеповато щурясь на бланк. Он тоже улыбался им и смотрел без стеснения в упор - очень коротко и так, что многие из женщин буквально вспыхивали. Это все было просто отлично, но выход всегда был только один - прожонглировав ручкой и круто развернувшись, выйти за дверь. Они жгли взглядами его спину, и порой уходить было очень жаль, но никакого другого варианта Тёма не видел.
Сейчас он уже работал в офисе. Разноска была два раза в неделю, а в остальные дни он мотался по мелким поручениям, но большую часть времени сидел у Стаса, дизайнера, в этой святой-святых уставленной "Макинтошами" с 25-дюймовыми мониторами, со сканерами и цветным лазерным принтером, на котором так кощунственно иногда стояла пепельница. Дизайнеру было скучно, он был, как все дизайнеры, необычайно высокого о себе мнения, но так как вся редакция к нему уже привыкла и не выражала должного благоговения, то общество восторженно молчащего у него за спиной Тёмы не вызывало никаких отрицательных эмоций. Порой, этот молодой и чрезвычайно худой мужчина в ковбойских сапогах и с "хвостом" даже объяснял Тёме что и зачем он делает.
Еще была Виктория Андреевна - главный редактор. Рыжая холеная женщина, небольшого роста, с невероятно белой кожей. Она была на вид хрупкая и нежная, как девочка, но орала на всех хриплым неприятным голосом, все время злилась и курила. Тогда тут же становились заметными морщинки и ее лисье лицо приобретало досадную тётскость. Она, казалось, никогда не замечала Тёму - скользила по нему раздраженным взглядом, из-за сигареты и чашки кофе и в упор не видела. И слава богу, потому что ее Тёма немного побаивался - чисто интуитивно, как и следует боятся всех главных редакторов. Когда она врывалась в дизайнерскую каморку и начинала там орать, то Тёма старался как можно быстрее и незаметнее выйти.
Еще там пили. Известно, что везде, где применимо словосочетание "творческий коллектив" водки не избежать. Тёма водку не любил, но часто сидел вместе с ними, хотя бы первый час. Возможно, ему нравилось наблюдать как пьянеют женщины, как разгораются их щеки, каким похотливым делается взгляд у дизайнера и как приятно расслабляется, разглаживается лицо редакторши. Они все думали о сексе, весь мир живет мыслью и о сексе, и этого неожиданного осознания Тёме вполне хватало чтобы чувствовать себя приемлемо счастливым.
Однажды Тёме попался цифровой фотоаппарат. Штатного фотографа у них не было. Приходил Григорий Таран, который был в чем-то сильно похож на дизайнера, только раза в два старше и от этого его завышенное самомнение было тоже каким-то более солидным. Он носил одни и те же рокерские ботинки и зимой и летом. Зимой еще был свитер в крупную косичку и борода как-то гуще, а летом майка с надписями на непонятном языке. Сразу после Нового Года (второго для Тёмы вне дома) была очередная гулянка и Таран ушел домой, оставив свой цифровой "Кенон" на принтере, возле пепельницы. Тёма ходил вокруг него, тоскуя по былым временам и по магазинчику, где можно было купить проявитель и дешевую пленку. На следующий день он не выдержал и попросил дизайнера рассказать как это изображение можно сразу скопировать на компьютер.
- А вот так, - Стас был в хорошем настроении, пил принесенный кем-то кофе и был готов к общению. Он ловко схватил фотоаппарат, нажал что-то на нем и с приятным жужжанием выполз и открылся объектив. Стас посмотрел в видоискатель и потом неожиданно протянул "Кенон" Тёме и сказал:
- На, пойди сфоткай кого-нибудь, потом покажу, что дальше.
Тёма вышел в большую комнату, где работала большая часть редакции, и первое, что бросилось ему в глаза - это как хромая девушка Люда наклоняется за рассыпавшимися по полу газетами. Потом как она оборачивается на вспышку. Потом вспышку убрали, а она продолжала смотреть, заправлять за ухо черный локон, разворачиваться, надевать свой дурацкий берет и снова наклоняться за пачкой газет.
- А что, у тебя глаз есть, - сказал Стас, откинувшись насколько позволяла спинка его крутящегося стула, попыхивая сигаретой. Тёма заворожено смотрел, как одно изображение на экране сменяется другим. Еще выяснилось, что фотоаппарат этот принадлежит редакции, а не лично Тарану. Поэтому замаячила слабая надежда, что можно будет время от времени брать его для собственных экспериментов.
Васильков стал почти что родным. От деда Тёма съехал через пару месяцев, и жил сначала в похожем барачном здании напротив, а потом поселился в частном доме, у бабули. Там он платил за угол, но по сути имел в своем распоряжении целую комнату. В доме было почти хорошо, потому что тихо, только где-то над плинтусом бубнила радиоточка. А потом, когда Тёма перевелся на настоящую работу, то появилась возможность снимать уже целую квартиру. Правда для этого пришлось снова перебираться в панельный барак.
Мама была в ужасе. Она приезжала два раза. Сразу после первого нового года, очень сильно звала к себе и Тёма согласился бы, если б не дополнительная работа и деньги. И на день рождения. Снова звала, плакала. Потом перестирала занавески и коврики, день оттирала плиту и кастрюли, пыталась научить его тушить мясо с картошкой.
Когда Тема ездил провожать ее на вокзал, то чувствовал себя странно взрослым, и тогда, наконец, понял эту особенную мужскую ответственность за себя и готовность к ответственности еще за кого-нибудь.
Люда была довольно загадочным созданием и занимала какую-то непонятную должность, связанную со всякими мелкими поручениями и всем тем, что полагалось делать секретарю, но что секретарь не делала, так как хорошо знала английский, составляла письма и была очень красивой. Как-то так вышло, что Тёма фотографировал Люду каждый раз, как получал в руки фотоаппарат. Она была невероятно естественной и никогда не позировала ему. Иногда, когда у нее было хорошее настроение, то просто смотрела на него, прямо в глаз, будто растворяя своим взглядом объектив с видоискателем. А когда она была грустной и отворачивалась, то всегда рядом оказывалось окно и особенный свет, подсвечивающий нежный изгиб шеи и мочку уха с едва заметным пушком и родинкой.
Она была скорее некрасивой, чем красивой, и хромала. Иногда очень сильно, а иногда почти незаметно. Еще она нравилась мужчинам. Может быть даже больше, чем красивая секретарша с накладными ногтями (то, что они накладные знал даже Тёма). В ней была какая-то теплая, земная сексуальность, не усиленная ни чем.
Тёме нравилось думать о ней, когда он приходил домой. Ею были наполнены промежутки между твердой постелью и смутными снами.
Однажды в редакции был скандал. Грозилась приехать комиссия по кадрам, срывался от чего-то очередной выпуск цветного еженедельника, и у Люды были какие-то проблемы. Про них он услышал, когда поднимался по лестнице, возвращаясь с дежурной разноски, и потом невзначай спросил у одной из женщин, чего это все такие злые ходят и покосился на пустой стул, где обычно всегда сидела Люда.
- Ай... - ответила журналистка, и потянулась за сигаретами, - у нее, оказывается нет украинского паспорта, там проблемы возникли.
Потом Тёма снова зачем-то вышел на лестничную клетку и снизу доносились женские голоса:
- ... и жить я там больше не могу, и денег на билет нету...
- Ты Люд, не расстраивайся, она, может, проорала, но потом передумает. Тебе так и сказали, чтобы ты больше на работу не выходила?
- Да, сегодня последний день. И денег дала, но все равно на билет домой не хватит.
- А оттуда ты съехала?
- Да, еще на той неделе, жила у... но, сама знаешь...
- Мда... подруга, так что делать будешь?
- Тут переночую, а там завтра буду ... звонить. Хотя меня там не ждут.
- А где тебя ждут?
- Нигде не ждут.
- Так и не унижайся, вот что, я тебе сейчас телефон дам, брата моего мужа, он классный парень, работает в ночную смену, у него переночуешь, скажешь, что от меня.
В конце дня Тёма напряженно следил как Люда выходит от редакторши, как заматывает свой шарф, надевает белый берет, берет сумку и рюкзак, прощается со всеми.
Он догнал ее на улице.
- Стой, ты куда сейчас?
Она остановилась и внимательно посмотрела на него.
- Не знаю. У меня тут адрес...
- Пошли, - он взял из ее рук сумку, набросил на плечо.
- Куда пошли? - она засеменила рядом.
- Куда... куда... ко мне пошли.
- Зачем?
- Придумай сама.
Она вообще никак не прореагировала, просто продолжала рядом идти и позволяла нести свою сумку. Они спустились в метро, толкались в вагоне. Даже не переглядывались. Потом вышли на "Вокзальной", там пересели на электричку, сидячих мест не было. Она стояла, прислонившись к стене в тамбуре, а он поставил сумку на пол, между ее ногами и так как держаться было не за что - опирался на вытянутую над ее плечом руку.
Молча они шли по темной дороге в сторону поселка. Перед магазинчиком Тёма спросил что она хочет. Собственный голос показался ему неожиданно сухим и неприветливым, но иначе говорить не получалось.
Люда пожала плечами и сказала, что пусть сам выбирает.
Тёма купил пачку пельменей, сметану и овсяного печенья.
Когда пришли домой, она поставила сумки в коридоре, сняла сапоги, сама повесила пальто на специальный крючок, стала на пороге в комнату, разминая ступни.
- У меня тут плохо, я знаю, но когда найдешь лучше, то...
- А если не найду? - она прошла на кухню, где Тёма ставил на огонь кастрюлю с водой.
Он быстро посмотрел на ее ноги в черных колготках.
- Зря ты разулась. Я тут давно не убирал.
Телевизора не было. И радио тоже. Поэтому ужинали в мертвой тишине, такой противной, что слышно было, как хрустит челюсть и Тёма посапывает. Они сидели друг напротив друга, за старым потертым столиком, время от времени пельмени издавали чавкающие звуки. Тёма внимательно рассматривал свою тарелку, а Люда рассматривала Тёму.
Потом она сказала, что пойдет в душ.
- Полотенце дать?
Она обеспокоено посмотрела на него, потом отвела взгляд, вспоминая:
- Да, наверное, если есть.
Под кроватью Тёма хранил привезенный мамой чемодан. Там было чистое белье и полотенца. Он выбрал самое новое, хотя все равно страшное. Люда стояла в коридорчике, щелкая выключателем.
- На.
- Не включается.
- Смотри, нужно вот так, - у него тоже не получилось, потому что подойти ближе мешала Люда, и Тёме было страшно, что он может случайно коснуться ее.
Наконец, со светом разобрались. За закрытой дверью зажурчала вода - сначала громко, резко, ударяясь о дно ванной, а потом все спокойнее, казалось, что она решила напустить пенки, хотя у Тёмы ее, естественно, не было.
Потом начались самые сложные и запоминающиеся минуты его жизни. Дверь в ванную на пару сантиметров не доходила до пола и оттуда, через эту желтоватую светящуюся щель сейчас струилось что-то страшное и завораживающее. Оно перламутровыми мыльными щупальцами вилось вверх по Тёминому сознанию, оплетало его мысли. Это была не Люда, вообще не кто-то конкретный. Может быть его сформировавшееся, наконец, отношение ко всем женщинам мира сейчас, добравшись до затылка, улыбалось хитрой змеиной пастью?
Тёма еще на лестнице, уходя с работы, решил, что будет спать на полу, и когда касался темного рукава Людиного пальто, знал, что стелить себе начнет когда она уже ляжет. Сначала выйдет на кухню, там протрет плиту и стол, потом сходит в ванную, а потом уже выложит на пол три диванных подушки, которые стоят в углу у батареи, на них постелет старое байковое одеяльце, а под голову он может положить свой свитер, например.
Сначала зашел легкий теплый ветерок, влажно-тропический, он пах женскими духами, кремами и дезодорантами. Она стояла в его белой майке с кока-кольным логотипом, мокрые волосы едва достают до плеч, свежее лицо, ноги... розовые после душа. Босиком. На полу влажные отпечатки. Прижимает к груди свою одежду и кулечек с каким-то тюбиками и баночками, сверху лежит щетка для волос.
- Ничего, что я надела?
- Нет, конечно, нет. Она чистая, я только постирал.
- Ага, - она неловко прошла мимо него, положила свои вещи сверху на сумку, огляделась, все еще держа в руках щетку. На руке, как браслет, надета резинка для волос.
- Мне выйти?
Она рассеянно посмотрела по сторонам, и на него, как-то вскользь, пожала плечами.
- Как хочешь.
Утром он ушел на работу. Совершенно сонный и какой-то окрыленный. Она спала, отвернувшись к стене и ее темные волосы рассыпались по подушке.
- Жди меня тут, ладно, я вечером буду.
Она сонно промурлыкала "ага" и белые антарктические дюны, сделанные из ее плеча, талии и бедер под одеялом сладко поёжилась.
И потом, через вечность, через эти залитые холодным зимним солнцем часы, отражения и рыжие блики на пыльных окнах, через ступени, двери, улицы, плечи, шубы, облачка выдыхаемого пара, через узкую вокзальную платформу, через тихую темную дорогу к дому, через свет, боже мой, этот дивный свет в окне, через хруст ключа в замочной скважине, через ее торопливые шаги, через стук сердца, полумрак, тиканье часов и гул проезжающей внизу машины было сказано это бархатистое, простое, страшное, сладкое, ослепляющее : "Ну, иди же сюда".
Потом он молчал. Он молчал, когда смотрел на нее, смотрел, как ночь обнажает ее лицо, смотрел, как дрожат ее веки, как играет лимонный свет уличного фонаря на ее скуле, как ее силуэт заслоняет окно, она закусывает нижнюю губу, наклоняется и ее волосы касаются его губ. Он молчал утром, только улыбался, а она, голая, босиком, пошла на кухню ставить чайник. Его лицо изменилось. Эта сказочная истома, эта маленькая сахарная смерть, это море светящихся точечек, эти круги и кольца разлетающиеся как от ядерного взрыва, это чудо переродилось в нем и теперь в груди, в горле, в животе появилась странная приятная боль. Она прогибалась нем, рассыпалась, когда его кожа касалась ее кожи, когда он подходил сзади и обнимал, уткнувшись носом в ямку между шеей и плечом. Она росла в нем, щекоча, дразня, она тяжелила его веки, она вытягивала его лицо в гримасе мучительной нежности, когда Люда грызла яблоко, когда листала журнал, когда она просто проходила мимо и под широкой майкой угадывались движения ее тела.
Счастье обрело конкретные очертания. Оно, оказывается, было все время рядом - в хлопаньи кухонных шкафчиков субботним утром, в шкворчании яичницы, в босых шагах по залитому солнцем линолеуму, в совместных походах в магазин, в вымытом полу и аккуратно повешенной тряпочке, в запотевшем зеркале в ванной, в женском волосе на умывальнике, в трусиках на змеевике, в словах "моя девушка" и щемящей нежной боли в груди. Счастье было в словах "валятся" (давай поваляемся) и "шататься" (давай пошатаемся по Крещатику). Оно тихо прокралось в его быт, и жизнь же ничем существенно не изменилась! Но это была совсем другая, новая жизнь.
Наступила весна. Мир жил предвкушением весны.
У всех были томления. Томились коты, черви, насекомые, самцы всех видов и мастей. И Тёма иногда отождествлял себя с ними и завидовал им, простоте их мира, потому что им нужно было отдать так мало, а он не мог дать Люде ничего. Она была странной, как ее фотографии - в совершенной простоте и незамысловатости что-то было, как на тех гениальных снимках, где спотыкаешься обо что-то не понимая что это было и откуда оно торчит. Она была полна провинциальной простоты, в ней было немного вульгарности, она была эмоциональна, она любила медленно и нежно. У нее блестели ночью глаза. Мое... мое.. господи, моё... моя... девушка.
Она рассказывала иногда о прошлой жизни. Это была сложная, пестрая и огнистая жизнь. И Тёме было неясно, как это она согласилась променять ее на тесную комнатушку с кухней в пять метров в захолустном Василькове. Ее бросили родители, когда ей было 12 лет. Она жила... где она только не жила...Она говорила, и вились дороги, стучали колеса и холодное серое небо отражалось в лужах со следами автомобильных покрышек. Когда ей было лет 8, то там, у себя, на Урале, попала под Камаз, перелом шейки бедра. Год в больнице. Потом было тяжело, много боли, но она научилась жить для себя, и если честно, то уже ничего не боится.
Тёма тоже сказал, что ему всегда все было пофиг и он тоже ничего не боится. Хотя теперь, когда жизнь обрела смысл - появился и страх, ужасный, липкий страх ее потерять.
- В жизни каждого человека есть такой момент, когда жизнь крепко бьет мордой об стол, - говорила Люда, - ты сначала сидишь за этим столом, кушаешь, балдеешь, а потом вдруг тебя со всей дури как вмажут мордой между тарелок. Тогда доходит.
Потом, через пару дней было, наконец, произнесено "я тебя люблю" и "я люблю тебя" и много-много раз.
И потом она пропала.
Из-за его работы? Из-за Василькова? Из-за порвавшихся колготок и износившегося белья? Из-за его отрешенности? Из-за того, что он мало говорил о любви? Из-за того, что он так боялся показать свои чувства? Ей нужны были цветы и комплименты? Из-за того, что он плохой. Из-за того, что они поссорились. Из-за того, что неправа была она, но виноват он.
Он не ходил - улицы и дороги сами стелились под его ногами. Он шлялся ночь по Васильковским лесам, время от времени вываливался на железнодорожное полотно, со смутной надеждой, что будет поезд, но потом в далеком сиянии станционных огней ему мерещился завтрашний день и ее возвращение. От нее осталось... нет это все были мертвые вещи, как сброшенная змеиная шкурка. Бурлила молодая кровь, бурлили чувства, перед глазами в кромешной тьме водили хороводы причудливые зигзаги и в них мерещилась смерть.
Он был снова дома, снова один, и он был слабый, бестолковый, несчастный, настолько, что открыто признавал это и был даже за пределами ненависти и презрения к себе. Забравшись в ванну, он открыл краны, горячей воды не было, но тело сейчас ничего не чувствовало, и свернувшись калачиком, крепко обнял себя, пока вода не стала заливать лицо.
Была зияющая пустота следующих дней. Был снова твердый диван под ковриком с медведями, водка, Валерка, поздняя ночь и похабные анекдоты. Рана должна была затянуться.
Потом он вышел на работу, где все сразу поверили истории про болезнь. Было сильное желание забыться и уехать. Наброски письма маме. И потом зазвонил телефон, Стас поговорил минуты две и неожиданно протянул Тёме трубку.
Он стоял, прислонившись к стене, опираясь на вытянутую руку, точно как тогда, в электричке, только не было никого под его плечом. Она была где-то невыразимо далеко.
- Мне очень плохо без тебя, - сказал он шепотом и что-то сильно защипало в носу и перед глазами, - пожалуйста... мне очень плохо без тебя...
Холодный июнь, сквер с ивами и они стоят обнявшись. Но Тёме все видится почему-то со стороны. И алое солнце и пунцовые облака с фиолетовой серединой, все было каким-то настораживающим. Ему той ночью показалось, что после удара мордой об стол, он увидел нечто, стоящее за пределами этого счастья и понял, что можно жить другим.
Первый аборт был летом. Рано утром она собиралась в больницу, складывала тапочки и попросила две простыни - сказали принести. И потом ее взгляд, повзрослевшее лет на 10 лицо, синяки под глазами, стянутые на затылке волосы, темные круги под глазами.
- Ну скажи же мне хоть что-то...
Тёма сидел на кухне и читал. Чтобы не видеть. Он чувствовал себя мерзавцем.
И он знал, что ее ранит равнодушие в его голосе. Но что можно было сделать - упасть на пол и рвать волосы на голове? Что, когда они все решили?
- Что?
Она швырнула незастегнутую сумку на пол, стала обуваться.
- Что-нибудь.
- Я тебя люблю.
Ее глаза застилали слезы. И больше всего Тёме сейчас хотелось чтобы она исчезла, вместе с липкой массой прошедших трех дней. И он ненавидел себя за это.